Антилол

Я была бледной красивой девочкой с вечно опущенными уголками пухлых губ, между которыми помещала иллюзорную дольку самого кислого в мире лимона, дабы не выглядеть слишком хорошенькой, или, не приведи господь, легкомысленной. Я обожала эту высокопарную тоску, которой с пяти лет регулярно проникалось всё моё существо, особенно при свидетелях. И этот взгляд, ну, вы его знаете. Взгляд, говорящий: «О, вы меня не понимаете! Вы так меня не понимаете, что мне вас почти жаль».

Я шла по вполне уютным, если бы не уродливо вспученные ливнёвки, улочкам провинциального города, воплощая в себе всех лирических героинь русской литературы и одного героя разом: Наташу Ростову, Татьяну Ларину, капитанскую дочку, Анну Каренину и Раскольникова. Последний, правда, стеснялся подобной компании, и всё чаще появлялся в одиночестве. Ему доставляло удовольствие полоснуть по мозгам околоподъездных бабушек какой-нибудь острой цитатой, извлеченной детской рукой из книжного шкафа. Эти цитаты были такими же странными и прерванными на полуслове, как и я сама. Но в этой недосказанности мне чудилась приоткрывающаяся внушительность и загадочность всей моей азиатской натуры, вооружившейся чужими мыслями как турецкими клинками. И меня не смущала интеллектуальная бедность моих зрителей. Если они и не были способны опробовать на вкус слишком сложную мысль, то могли своим старческим чутьём измерить пугающую глубину моего заплыва.

Чтобы подчеркнуть свою особенность я, подобно многим сверстникам, искала себя в субкультурах. Но я была слишком своеобразна, чтобы примерять на себя чью-то удачную находку. Регулярно я собирала у подъезда писклявый детский народ с объявлением очередной культурной революции, которая заключалась то в ношении белых простыней на манер римской тоги, то в разукрашивании рук иероглифами, очень похожими на те, что сопровождали надпись «Made in China» на внутренних ярлычках маминой одежды. Иероглифы рисовались мною чёрной гелевой пастой на дрожащих конечностях моих последователей и должны были обозначать что-нибудь возвышенное, а не просто «халат женский» или «плащ брезентовый».

Я ввела в обращение денежную купюру из длинного орехового листа, которая быстро доказала свою недолговечность, и я же заменила её морским камушком. Белый обкатанный волнами кварц назывался просто "камнем" и должен был обязательно быть без примеси других пород. За один "камень" идеальной фактуры давали сотню плоских "полукамней" серой гальки. Впрочем, хитрые менялы всегда умели впихнуть тебе несовершенный "камень" с прожилками серого, который невозможно было потом сбыть с рук. Самой редкой и оттого наиболее ценной купюрой, за которую можно было впоследствии выручить целых пятьдесят "камней", был плоский камушек с дырочкой, но его пришлось вывести из обращения по причине наличия у многих менял пап-фальшивомонетчиков с дрелями.

Всякий раз, когда мы ходили на море шумной разновозрастной компанией, то говорили: "мы идём в банк" и возвращались с моря мокрыми счастливыми щенками с набитыми твёрдой валютой карманами, на которую потом покупали друг у друга украшения из ракушек и разукрашенные акварелью кулоны из солёного теста. После особенно удачного в коммерческом плане лета мой сейф содержал в себе самую большую коллекцию "камней", целую корзину ракушек, горку выцветших на солнце мучных медальонов и даже три оригинальных камня с дырочками. Товарно-денежные отношения в нашем дворе пришлось прекратить после того, как мама буквально разорила мою казну генеральной уборкой, безжалостно выкинув все мои сокровища в мусорный ящик.

Особенную мою страсть составляли карточные игры, которых я знала целый миллион (так уверяли мои почитатели). Я выдумывала эти игры с лёгкостью фокусника, вытаскивающего то одноухого кролика, то многокрылого голубя, то дальнозоркого крота из бездонной шляпы своей фантазии, и меняла правила так ловко и вовремя, что проигрывала только тогда, когда бесконечная череда моих выигрышей вызывала подозрения у доверчивой публики.

У моего детства, проведённого на берегу Чёрного моря, были солёный привкус и всё шансы пройти счастливым.

В возрасте одиннадцати лет я открыла для себя самую важную книгу в жизни – «Толковый словарь русского языка», и тут же прониклась любовью к прилагательным. Некоторое время я ассоциировала себя с буквой "э" и примеряла на себя все прилагательные, начинающиеся с "э". Они были сплошь экзотичные, экзальтированные, эгоцентричные, эксцентричные, эбеновые и элегантные. Это решительно была моя буква.

Я так стремилась отделить себя от остальных детей ширмой многозначительности, что совсем не имела друзей, опасаясь их навязчивого проникновения в своё сердце, которое я берегла для самого настоящего и невероятного любовного потрясения, способного расколоть моё маленькое сердечко молотком на мелкие кусочки и развеять его останки средиземноморским ветром. Мне никогда не приходило в голову обсуждать с кем-то романтическую сторону своей жизни, но я твёрдо знала, что, если когда-нибудь любовь или привязанность коснутся моей души, то эти чувства должны по своей силе превысить девятибалльный шторм, способный выплеснуть меня из безопасных берегов моего детства. Я знала, что объектом моей страсти должно стать нечто настолько великое и прекрасное, чтобы мне не было стыдно раствориться в нём без остатка.
 
Поддерживая приятельские отношения с племянницами священника и имея возможность исследовать все тёмные закоулки местного храма под предлогом рано пробудившейся во мне набожности, я часто обращалась в своём поиске к распятой на потемневшей древесине фигуре Христа. Она меня волновала своей неподвижностью и средневековой грустью, которую я объясняла необходимостью бесконечно висеть под потолком, взирая на толпы молящихся, которые, простонав положенное время, уходили домой пить чай, оставляя несчастного идола с его незаживающими ранами. Мне думалось, что, если все эти люди так его любят, то должны снять его с креста и изобразить, наконец, счастливым и радующимся жизни, ну, или хотя бы сидящим на стуле, чтобы ему было удобно выслушивать их бесконечные жалобы. Ведь если они верят, что его изображение обладает хоть какой-то мистической силой, то должны понимать, что этой силе может быть неудобно там, под потолком, будучи прибитой гвоздями.

Я захотела немного помочь симпатичному мне богу и принесла ему из притвора деревянную табуретку, своей ветхостью и простотой напоминающую его крест.

– Только спускайся, когда все уйдут, боженька, – шепнула я ему, перекрестившись.
 
Я решила, что мой любимый не будет мучеником. Что, даже, если ему и придёт в голову взобраться на крест, спасая человечество, то я обязательно стащу его оттуда и не позволю безобразным старухам рассказывать ему потом про свои болячки и нарывы. Я была эгоисткой в своей ещё несостоявшейся любви.
 
Под благодушным взглядом библиотекарши, не ведавшей, что я приходила устраивать свою личную жизнь, я выискивала на самых пыльных полках детской библиотеки биографии великих мужчин, чтобы отобрать среди них достойных моего грандиозного чувства. Некоторое время я металась в нерешительности между Бонапартом и Александром Македонским, но узнав, что первый предал  Жозефину ради интересов короны, а второй проявлял гомосексуальные наклонности, о которых зачем-то посчитали нужным упомянуть в детской энциклопедии, я отвергла обоих. Мой любимый не мог быть ни предателем, ни мужеложцем.

Я стала присматриваться к кинозвёздам и даже обзавелась традиционным для девочек того времени школьным дневником с изображением Леонардо Ди Каприо на фоне идущего под воду «Титаника». Я поклялась, что ни одна тройка не осквернит этого дневника. Но не успели слёзы радости от обретения достойного возлюбленного и следы гигиенической помады от многочисленных поцелуев высохнуть на обложке, как в девичьем журнале мне попалась статья об охватившей Лео модельной лихорадке, и я решила, что мужчина, который считает возможным появляться лишь в обществе женщин на голову выше себя, не может воплощать в себе мой идеал. Настоящая же причина заключалась в том, что хотя я каждый день и висела гастрономическим деликатесом вдоль шведской стенки, мне никак не удавалось вытянуться и стать выше Ди Каприо хотя бы на сантиметр. Тот факт, что я жила в российской провинции, а не в Лос-Анджелесе, меня совсем не смущал. Желая окончательно поставить точку в наших с Лео бесперспективных отношениях, я порвала дневник с его изображением.

– Ты унылый пекинес, вот ты кто! – зло бросила я разорванному надвое Леонардо, печально смотрящему на меня плоской мордой с линолеума.

Эту породу собак, пародирующую своими габаритами и приплюснутыми мордами весь собачий род, я особенно не любила за их кошачий характер.

Продолжая наносить ножевые ранения самолюбию актёра, я представила на месте его тогдашней подруги, Жизель Бюндхен, немецкую овчарку в нижнем белье, эротично развалившуюся на диване под щелчки фотокамер.

Я тщательно искала подходящий объект своей любви, без жалости отвергая недостойных и  разбивая надежды алчущих. Так, несмотря на охвативший меня восторг после прочтения восьми томов авантюрного романа о жизни Генриха IV, описанной Дю Тюррайлем с фантазией исторического экстремиста и детальностью жадного до мелочей француза, я с сожалением отвергла любвеобильного монарха за его умение любить сразу нескольких женщин одновременно. Мне претила мысль разделить чувства непостоянного беарнца с двумя принцессами, тремя фаворитками и несколькими служанками. Моя внутренняя загадка и моё происхождение от одного русского графа, случайно затерявшегося в листьях нашего семейного древа, больше напоминающего гибрид берёзы и бамбука, не позволяли мне довольствоваться таким ветреным возлюбленным. Разумеется, факт его смерти в начале семнадцатого века смущал меня ещё меньше, чем голливудская прописка Ди Каприо.

Во время здравого разговора с самой собой я пришла к выводу, что мне следует как-то ограничить ареал моих поисков. Было принято решение обратить внимание на ныне живущих соотечественников. В конце концов, мне шёл тринадцатый год, и существовать без великой любви было уже как-то неприлично.

Но отечественные сериальные актёры из телевизора, чаще всего попадающиеся мне на глаза, производили гнетущее впечатление своими пролетарскими физиономиями со следами раннего, отнюдь не богемного алкоголизма. Тогда я не знала, что он является частым спутником людей, закусивших лимонную дольку между зубами, и горько пьющими с целью перебить её кислый вкус.

Я некоторое время безуспешно пыталась различить и отметить в памяти хоть какие-нибудь мужские лица среди пафосной и неправдоподобно яркой палитры отечественного кинематографа. Но однажды, переключив канал с рекламы на кино, я вдруг встретилась с поражающим естественностью своих красок Сергеем Бодровым-младшим. Его открытие для меня было сродни открытию высокохудожественного снимка в балаганном портфолио свадебного фотографа. Я сомневалась и не верила, предполагая стоящую за этим случайность. Но Бодров оказался абсолютно везде таким чистым и явным в своём актёрском поведении, что с ним в этом могли сравниться, разве что безымянные альбиносы из датских комедий, с их нелепым юмором и всегда несвоевременной философией, подкупающей своей простотой. Я стала смотреть немногие его фильмы, отмечая про себя каждую деталь, каждый поворот головы, в котором было больше естественности, чем в самой жизни. Бодров не был красив по линейке, но в нём было немного надломленной неправильной красоты байронического героя, добровольно ушедшего от шумного света в тень и позволяющего молчаливой камере иногда фиксировать своё существование. Он точно знал, что такое гармония, не прибегая к вычурным жестам. Эта гармония была в его чёрных, слишком широких бровях, неловкой улыбке и в явном желании быть и казаться хорошим человеком. Мне так и хотелось воскликнуть с восторгом: «Верю! Верю!».

Желая стать достойной Бодрова и его гения, я записалась в актёрский кружок при юношеском театре, и почти сразу же получила главную роль снегурочки в готовящемся новогоднем спектакле с недетским экшном и инопланетным киднеппингом деда Мороза и внучки. Это немного разнилось с моим представлением о театре, но я решила, что ещё успею броситься в обрыв оркестровой ямы и быть задушенной ревнивым мавром.

Как выяснилось, я обладала совсем недурными актёрскими способностями, которые являлись естественным следствием моей истончённой нервно-душевной организации. Я сразу ухватила суть провинциального актёрства, которая заключалась в ещё большем утрировании персонажа, и без того раздутого шаблонным воображением сценариста. Эта игра была параллельной по своему свойству той, что составляла основу таланта Бодрова, но я твёрдо решила овладеть ею, видя через это угодливое кривляние возможность, как обезьяна, эволюционировать до уровня играющего человека.

Мне казалось почти кощунством упражняться перед телевизионным ликом Сергея, позже выходя на сцену в образе сказочной полудурочки, пожертвовавшей личной жизнью ради беспросветного существования в лесу в компании вечно старого деда и говорящих зверей. Но я успокаивала себя тем, что находила новые грани у своей незамысловатой героини, представляя на её месте то мерзнущую под норковым манто Мэрилин Монро, то тающую в экстазе Брижит Бардо, т.е. по сути тех же полудурочек, но гораздо более высокого ранга. Следствием этой художественной диверсии стало слишком частое появление среди зрителей нашей новогодней сказки одиноких мужчин без детей.

Параллельно с актёрством я открыла для себя и аляповатую силу женского макияжа. Косметика придала моему бледному боттичеллевскому лицу пугающую выразительность, которая слишком рано стала обращать на меня внимание противоположного пола. Влюбив в себя половину взрослой труппы театра, я стала задумываться о необходимости борьбы с пошлостью.
 
Пошлость, которая всегда идёт под руку с сексуальностью, являясь следствием чрезмерной выпуклости женских форм, и сейчас представляется мне самым большим врагом красоты. Пошлость – это методичный древоточец, подтачивающий нарядный деревянный корпус женской привлекательности. Единственный способ борьбы с древоточащим моллюском – это облачение телесной красоты в стальную конструкцию из морали, поддерживаемую металлическими болтами интеллектуальных интересов. Но тогда, в тринадцать лет, привыкнув к душевному самолюбованию, я по ошибке увлеклась самолюбованием телесным и неверно боролась с пошлостью с помощью демонстрации собственной невинности. Мне казалось, что нарочитая инфантильность поведения дорожным знаком "Осторожно, дети!" сможет защитить моё быстро растущее тело от настойчивых взглядов возрастных обожателей, которые не вызывали у меня ничего, кроме рвотных позывов. Но, увы, ничто так неспособно распалить страсть эстетствующего самца, как образ невинной девочки, демонстративно не желающей осознавать в его присутствии собственной привлекательности, поэтому мой знак скорее обозначал "Осторожно, камнепад!", приглашая к рискованному путешествию. Мне бы следовало уйти из театра, как на том и настаивала моя мама, но я не хотела жертвовать своей тягой к искусству в интересах репутации.

Примерно в это же время мне удалось прочесть «Лолиту», избранные отрывки которой иногда давала мне для перевода во время уроков английского обучающая меня старая дева, игнорируя при этом обильные пятна румянца, выступающего на моих щеках. Я и сейчас гадаю, был ли в этой любви репетитора к англо-пишущему Набокову какой-то скрытый, неясный своими причинами подтекст, или она всего лишь отдавала должное цветистому слогу автора.

После того, как я обнаружила эту волнующую книгу на русском в вызывающей доверие маминой библиотеке и прочла её от корки до корки за две душные вязкие ночи расширенными от страха и удивления глазами, я окончательно убедилась в опасном и порочном несовершенстве мужчин, которое раньше лишь предчувствовала. В каждом углу теперь мне мерещились гумберты злые и гумберты похотливые, грязные и липкие от пота гумберты, облекающие собственное извращение в изящную обёртку эпикурейства, и притаившиеся за дверями со смоченными чем-то пахучим носовыми платками. Их взгляды скользили угрями по моим голым ногам, оставляя на коже невидимые следы своего жадного присутствия. Иногда я улавливала Гумберта в седом пенсионере или молодом учителе; он почти всегда мелькал своей звериной хитринкой в лицах цокающих языками кавказцев и в сладких улыбках полных турков, густо населяющих черноморские рынки.

Я решила на время отложить своё знакомство с Бодровым-младшим. Он был Андреем Болконским, героем параллельной литературной Вселенной, не имеющей ни малейшего отношения к липкому миру, созданному воображением гениального параноика и внезапно взявшему меня в плен. Сергей сумел бы подняться из этой приторной жижи и взобраться со мной на прохладные вершины моего платонического чувства, но я хотела прежде прихлопнуть хотя бы одного угря, ударившего меня током своего взгляда.

В июле 1212 года тридцать тысяч немецких и французских детей, распевая псалмы и волоча хоругви, отправились из Марселя освобождать святой Иерусалим. Большинство из них было продано в рабство по прибытии в Алжир, другие утонули при морской переправе. Но движимые верой в святую миссию похода, они побросали жалкие лачуги своих родителей и прибитые к полу деревянные игрушки, чтобы своими детскими ручками, сложенными в молящемся жесте, обратить в христианство не покорившихся грубому оружию мусульман. Все самые страшные трагедии в истории, как, впрочем, и великие дела свершаются от веры в невозможное.
 
Я, имея мужество тридцати тысяч христианских детей и движимая целью стать достойной своего возлюбленного, вооружившись короткой юбкой, надетой поверх лосин, и густо накрашенными ресницами, вышла на дорожку, ведущую маленьких крестоносцев в Алжир. Я шла на занятие по актёрскому мастерству, которое в нашей студии временно вёл Мохнатый Вадим Андреевич.

Это был человек, полностью оправдывающий свою фамилию в области бороды, которая рыжей дырявой мочалкой прикрывала обычно замызганный воротничок его несвежей рубашки. У него был типичный для хрестоматийного мерзавца бегающий взгляд крошечных глазок, который фиксировался лишь в минуты вдохновения, как правило, вызванного созерцанием сидящих перед ним в напряжённом ожидании маленьких актрис. Он был умён и начитан, и, хотя не был рафинированно интеллигентен, и, скорее грубоват, являл собой вполне сносный образец Гумберта провинциального и спивающегося. До этого занятый оформлением сцены и не допускаемый к обучению детской труппы театра он, за неимением подходящей кандидатуры, временно вёл у нас актёрское мастерство, замещая известную провинциальной публике, некогда блистательную актрису Майю Моисеевну, справляющуюся в больнице с последствиями очередного переедания. Ходили слухи, что именно Мохнатый  скормил старой лакомке ведро эклеров, зная про её диабет. Но в качестве своей жертвы я выбрала Мохнатого не за его жёсткие методы конкурентной борьбы. Его занятиям иногда даже случалось быть интересными, во всяком случае, они были полезней просмотра чёрно-белых фотографий времён актёрской славы Майи Моисеевны, которые она таскала с собой из урока в урок. Выбрала же я его за один единственный выдавший его жест, которым он снабдил мою отправку на сцену во время одного из новогодних спектаклей. Непривычная к тактильным переживаниям с участием мужчины, я подпрыгнула как мячик при резком прикосновении его ладони к филейной части моего нежнейшего организма. В этом шлепке мне почувствовалось не только глубокое личное оскорбление, я живо пережила и ощутила в этот момент все века несправедливой дискриминации женщин. За право влепить ему пощечину во мне боролись Клара Цеткин и Александра Коллонтай, Жанна Д’Арк и играющая гирями женщина-силачка, которую я однажды увидела в цирке в раннем детстве. Маленькая дурочка Ло, поначалу сладко вздрогнувшая от шлепка, теперь грозила кулачком из-за спин своих старших подруг.
Но, поскольку пришло время выхода на сцену, а я так и не сумела выбрать между орущими марксистками, взбешённой французской тёской и лопающейся от злости циркачкой, мне пришлось проглотить обиду. Но этот шлепок я не забыла, как и не забыла странное поведение Ло.

Мои догадки на счёт Мохнатого подтвердились во время разговора с двумя девочками, одна из которых играла в спектакле симпатичного инопланетного гостя в синтетическом  блестящем комбинезоне, пожалуй, слишком облегающем её худенькие бёдра.

– Он помогал мне одеться, – сказала она с брезгливостью. – Всю облапал. Меня чуть не стошнило.

– А меня он заставил переодеваться при нём, – сказала её подруга и фыркнула, не без лёгкого тщеславия, потому что своими крупными формами могла заинтересовать только очень невзыскательного сверстника, ну, или Мохнатого.

Об излишнем внимании нового педагога по актёрскому мастерству к своим подопечным очень скоро расползлись слухи по всему театру. Говорили, что какая-то десятилетняя девочка из младшей группы даже выбежала в слезах после индивидуального занятия с ним. Всё это заставило меня собственноручно взяться за наказание Мохнатого.

Останавливало меня до определённого момента лишь то, что директор театра и его единственный и главный режиссёр, Сергей Евгеньевич, находился в отъезде, и делами временно заправляла его жена: нервная бледная женщина, которая разрывалась между руководством театром и ведением бухгалтерии, которой обычно неслышно занималась в своей каморке под парадной лестницей. Привыкшая к абсолютной диктатуре супруга во всём, что касалось театра, и внезапно оказавшаяся во главе этой лишенной всякого порядка организации, построенной на эмоциональной вовлечённости нескольких психически неуравновешенных людей, отвечающих или не отвечающих по собственному желанию за разные и слишком расплывчатые в своих границах участки работы, Стелла Георгиевна растерялась до такой степени, что даже лишилась своей знаменитой способности к быстрым математическим подсчётам. На моих глазах она трижды пересчитывала шесть костюмов, висящих на вешалке в гардеробной. «Потому что их должно быть пять, именно пять, и откуда тогда взялось шестое…». Она не могла знать, что уборщица, мстящая беззаботным актёришкам за их непыльное ремесло, часто вешала свой фартук на вешалку со сценическими костюмами. Бедняжка пребывала в каком-то тругоголическом трансе и не могла отличить грязный фартук, выеденный растворителем, от костюма скомороха, увешанного бубенчиками.

– Я бухгалтер… бухгалтер, – всё чаще повторяла она в приступе паники, прячась в своей каморке и ища поддержки у молчаливых пауков, колыхающихся в своих паутинах от постоянного сотрясения двери, из-за которой каждую минуту появлялись мстительно-требовательные лица театральных работников.

Вести со Стеллой Георгиевной в таком состоянии разговоры о моральном облике Мохнатого представлялось мне делом неблагодарным. К тому же, Мохнатый был, чуть ли не единственным из шайки театральных бездельников (остальные саботировали нетвёрдое руководство директорской жены), кто пытался помочь несчастной сохранить на плаву разваливающийся ковчег с орущим зоопарком во время сезонного шторма новогодних ёлок. Делал он это, надо полагать, не без выгоды для себя, ибо знал, что директор не оставил бы его в должности педагога без протекции нашедшей в нём опору Стеллы Георгиевны. Девочек же он лапал, вероятно, под шумок, пользуясь случаем, который позже мог не представиться.

Проинструктировав младшую группу о том, как следует вести себя с Мохнатым, оказавшись с ним наедине,а именно кричать и звать на помощь при малейшем прикосновении, я взялась за разработку тщательного сценария мести. Закрывшись в комнате под предлогом выполнения домашних заданий, я примерно сорок минут раздумывала над титулом своей пьесы, склоняясь то к названию «Крестовый поход за нравственность в театре», то к «Сдохни, грязный ублюдок». Последнее мне особенно импонировало, но не подходило только потому, что я всё же не могла убить Мохнатого. Очень хотела, но не могла. Я выбрала примиряющее мою кровожадность со здравым смыслом название «Капкан на Мохнатого», в котором выразилась суть задумки и чувствовались некие брутально-криминальные нотки, роднящие мою пьесу с фильмами Бодрова. Спустя полчаса, которые пришлось потратить на детализированное описание персонажей пьесы, выглядевших на бумаге куда более выпуклыми и характерными, чем в жизни, я, наконец, приступила к созданию канвы своей криминальной драмы.

Занятие по актёрскому мастерству проходило в торжественно-напряжённой обстановке, вызванной недавним приездом директора театра, перед которым Мохнатому непременно хотелось блеснуть своими познаниями в сценическом искусстве. Готовый в любой момент к несанкционированному открытию директорской рукой двери в студию, Мохнатый, приняв тон добродушного ментора, вещал о великой силе немого кино с импровизированной кафедры, роль которой выполняла трёхногая табуретка в центре зала. Глядя на его утрированную мимику при изображении героя-любовника образца двадцатых годов, я окончательно убедилась в связи театра с его гипертрофированными эмоциями, способными задеть последнего матроса в последнем ряду, и немого кино, лишённого в выразительности звукового сопровождения и бросившего все актёрские силы на поражение зрительного нерва. Мохнатый весьма достоверно перевоплощался в гениев синематографа, предлагая последовать его примеру. Так, в студии появлялись то семнадцать шаркающих Чарли Чаплинов, то такое же количество крадущихся во тьме Максов Шреков, то десяток комично хлопающих глазами Мэйбл Нордман. Мне даже в какой-то момент стало жаль Мохнатого, который, несмотря на всю порочность своей натуры, был человеком явно неглупым и интересным. Если бы я была усатым работником сцены в вытянутой майке, то пришла бы к нему с бутылкой водки, поговорить о великой силе искусства. Но я была тринадцатилетней безжалостной шахидкой в юбке-поясе и лосинах, планирующей совершить акт мести за всех поруганных нимфеток прошлого и будущего воплотившемуся в Мохнатом плотоядному Гумберту с потными ладонями.

Дождавшись окончания занятия, во время которого моя коленка то и дело тёрлась об объект, я знаками напомнила двум девочкам, что именно им следует предпринять, и поспешила закрыть дверь за последним маленьким лицедеем. Повернув в широкой замочной скважине болтающийся ключ, я незаметно вынула его и положила сбоку от двери.
 
Мохнатый, после занятий обычно слушавший заунывную музыку из кассетника, оставленного в классе, который мы делили с группой йоги, направился прямо к магнитофону, не замечая меня. Он нажал на кнопку, и из динамиков внезапно полился воспламеняющий голос Тома Джонса.

– What’s new pussycat? Woah, woah…

Мохнатый с недоверием уставился на кассетник, раздумывая над тем, какие именно движения можно совершать под эту композицию на сеансах йоги. Усмехнувшись в бороду, он ритмично задвигал бёдрами и только теперь заметил меня в зеркале на стене.

– Чего не идешь домой?

– Хотела с вами посоветоваться по одному вопросу.

Мохнатый потянулся к магнитофону, чтобы выключить музыку. Я запротестовала.

– Нет, нет, мне нравится. Оставьте.

–  Ну, хорошо, – сказал он потеплевшим голосом. – И о чём хочешь посоветоваться?

– Мне кажется, что мне не хватает естественности, – выпалила я заранее подготовленную фразу.

Мохнатый на такое заявление лишь слегка улыбнулся, но не рассмеялся, видимо, из уважения к сидящему во мне маленькому, но по-взрослому обидчивому артисту.

– Почему ты так думаешь?

– Вам не кажется, что я всё время переигрываю? Что не даю раскрыться своему персонажу?

– Снегурочку трудно переиграть, – съязвил он.

Я опустила голову, наполняя глаза слезами, моментально собранными из всех печальных уголков памяти. Пришлось даже припомнить похороны дедушки, у которого я тут же попросила прощения за такой недостойный повод.

Подняв мокрые глаза к Мохнатому, я была уже маленькой мученицей, прелестной в своей грусти, потому что умела плакать красиво. На контрасте с торжественно поющим о своей приземлённой любви к кокетливой кошечке Томом Джонсом, я представляла собой занятное зрелище. Губы взволнованно зашевелились в бороде педагога. Я ощутила на своих плечах его узкие руки в рукавах пропахшего табаком свитера.

– Ты чего? Не надо плакать.

Я прижалась к свитеру, стараясь не думать о скрытом под ним мужском теле, и подавляя в себе дрожь отвращения, которую Мохнатый приписал волнению моей артистически непредсказуемой натуры.

– У меня ничего не получается. Мне так плохо. Не смейтесь надо мной.

 Но он и не думал смеяться. Наконец, кажется, до него стало доходить, что жертва, за которой до этого ему приходилось гоняться, подстерегая в коридорах и раздевалках, сама пришла к нему. Но у него не было уверенности, что он может воспользоваться этим подарком судьбы в опасной близости шефа. В молчании продолжая поглаживать меня по голове, он прислушивался к своему здравому смыслу. Я ещё сильней прижалась к его жилистому туловищу и посмотрела ему в лицо самым невинным взглядом из тех, что практиковала накануне у зеркала. На моей стороне были мои прелестно заплаканные голубые глаза, на стороне уголовного кодекса – его грубая сила. Но заплаканные глаза победили, и в следующую секунду я услышала над своей головой нечленораздельное бормотание, которое свидетельствовало о быстром уходе мужчины в транс возбуждения. Я слабо вырывалась, не спуская глаз с двери, пока Мохнатый разбирался с многочисленными пуговицами моей шерстяной кофточки, под которой скрывалась заранее разодранная майка. Но пуговицы подходили к концу, а дверь студии всё не желала открываться. Внезапно меня пронзил страх. Но боялась я не того, что Мохнатый совершит преступление против моей невинности, во что я не верила, а того, что пьеса не состоится из-за отсутствия в ней кульминационного момента.

В это время рыжая мочалка бороды стала настойчиво лезть мне в лицо. Так как в мои планы не входили никакие там поцелуи, я грубо оттолкнула от себя не по сценарию разошедшегося актёра. Удивлённый моим внезапным бегством педагог уставился на меня немигающим взором, не зная, что предпринять. Два быстрых, почти неслышных стука в дверь заставили меня изменить тактику. Я снова бросилась в объятия опешившего Мохнатого, которому оставалось только раскрыть их, чтобы поймать меня в полёте. Теперь, опасаясь моего переменчивого настроения, он крепче взял инициативу в свои руки, быстро стащив с меня кофточку в тот самый момент, когда в замочную скважину ворвался ключ, и дверь с треском распахнулась, впуская в себя мрачную коренастую фигуру нашего директора и призрака директорской жены, окончательно лишившуюся всех жизненных красок. За их спинами показались радостные лица моих товарок, пожалуй, даже слишком радостные для исполняемой им одной на двоих роли. Мохнатый, успевший от неожиданности выпустить меня из рук, переводил потрясённый взгляд с директорской четы на моё внезапно исказившееся в уже некрасивом плаче лицо и клочьями свисающую с плеч майку. Отпихнув несостоявшегося злодея, я мухой-цокотухой бросилась к директору, чьё лицо уже налилось кровью, как у поужинавшего комара.

Стелла Георгиевна трясущимися руками помогла мне застегнуть кофточку, будучи слишком взволнованной, чтобы задуматься над тем, что моя кофточка цела, в то время как майка выглядит, словно после встречи с уссурийским тигром. Выведя меня из студии, дверь в которую резко захлопнулась решительной рукой главного режиссёра, женщина бросилась успокаивать меня, себя и двух возбуждённых статисток, которые теперь изображали древнеегипетских плакальщиц. Я поблагодарила провидение, лишившее добрую бухгалтершу чутья Станиславского, которое обязательно вызвало бы в ней недоверие к моим помощницам, скверно исполняющим свои роли. Что касается меня, то я уже пыталась всеми силами подавить реальную дрожь и остановить настоящие слёзы, которые сплошным потоком лились из быстро опухающих глаз. Гипотетическая трагичность ситуации уже успела захлестнуть меня и унести в возвышенный мир неподдельных эмоций, доступный только истинно страдающим или искусно страдающим актёрам высшего эшелона. Эффектно взлохматив пышные светлые волосы и размазав тёмными ободками тушь вокруг краснеющих глаз, я лепетала какие-то извинения, кутая тело в мятую кофту. Поймав на себе удивлённый взгляд одной из статисток, я поняла, что произвела впечатление даже на них.

– Что он с тобой сделал? – шепотом спросила моя подельница, когда мы маленькой и несколько поспешной траурной процессией шли по направлению к директорскому кабинету.

– Ненавижу его! – прорыдала я, памятуя о шедшей рядом Стелле Георгиевне.

На лице девочки изобразилась смесь страха и недоверия, но ещё раз взглянув на мои сотрясающиеся плечи и заплаканное лицо, она бросилась к подруге, что-то возбуждённо зашептав той на ухо. Наконец, лица обеих стали выражать нужную мне молчаливую обеспокоенность.

В просторном директорском кабинете, залпом выпив стакан воды и погрузившись в предложенное мне кожаное кресло, предназначенное исключительно для директорских приятелей и важных посетителей, я подверглась Стеллой Георгиевной тактичному допросу. Поскольку все детали кампании были мною заранее продуманы, я стратегически верно отвечала на все вопросы, не забывая перебивать свои ответы в нужных местах стыдливыми паузами и негромкими всхлипываниями.

– Он попросил тебя остаться? – спросила Стелла Георгиевна, нервно теребя тонкими пальцами шариковую ручку.

– Нет, я сама. Я только хотела спросить у него, как лучше играть мою роль.

Взволнованная бухгалтерша, привыкшая к причудам местной богемы, только вздохнула и покачала головой. Мохнатый был безвозвратно исключен мною из её внутреннего списка порядочных людей.

– Хорошо, что девочки увидели и прибежали ко мне, – наконец выдохнула она.

Я благодарно посмотрела на вжавшихся в стенку статисток.

– Я забыла свою куртку… там было закрыто… в скважине был ключ, – пробубнила одна из них.

– А как ты увидела, что там…– замялась Стелла Георгиевна.

– Я выпихнула ключ ногтем, – по сценарию ответила другая моя помощница, демонстрируя указательный палец с длинным акриловым когтем.

Да, я всегда умела выбирать статисток.

Через пятнадцать минут в кабинет вошёл Сергей Евгеньевич.

– Вадим Андреевич у нас больше не работает, – произнёс он заупокойным голосом, стараясь не смотреть в мою сторону.

Я только всхлипнула в ответ, девочки ещё сильней вжались в стену, а Стелла Георгиевна согласно затрясла головой.

Блюдя собственные интересы, директор взял с нас обещание никому ничего не говорить, под словом «никому» подразумевая, в первую очередь, наших родителей, что, впрочем, и так не входило в наши планы, после чего отпустил по домам. Я только успела пожалеть, что не увидела собственными глазами изгнания Мохнатого из храма брезгливо взирающей на него Мельпомены, но в остальном моя пьеса была сыграна с пугающей точностью и непревзойдённой естественностью. Невидимые зрители рукоплескали мне с галёрки, Цеткин и Коллонтай восхищенно смотрели на меня, опираясь на свои зонтики, Жанна смахнула железной перчаткой выступившую на длинных ресницах слезу, а разрумянившаяся силачка даже протянула мне в подарок свою любимую тридцатикилограммовую гирю. Малютка Долорес обиженно молчала, прикусив пухлые губки.

Приведя лицо в порядок и скинув с себя рваную майку вместе с тонной нервного напряжения, я отправилась домой в состоянии Сары Бернар после Федры и Александра Македонского после первой военной победы над фракийцами. Мне грезились мои будущие подвиги в борьбе с мировым пороком, и меня при этом ничуть не смущала взятая на себя роль соблазнительной ловушки. Эту роль можно было описать сразу несколькими симпатичными мне прилагательными из толкового словаря и ещё одним, также начинающимся с буквы «э».
 
На следующий день режиссёр, растерявший в обращении со мной весь свой начальственный пафос, извиняющимся голосом предложил мне главную роль в его новой постановке на социально важную тему подростковой наркомании. Мне предстояло из снегурочки перевоплотиться в юную наркоманку, погибающую в конце пьесы под колёсами автомобиля. Две другие заметные роли подруг наркоманки вместе со мной получили мои вчерашние «спасительницы». Так впервые моё молчание было куплено ролью, что меня совсем не огорчило. Прочтя сценарий, я поняла, что новая роль, которая была выдержанна в неврастеническом тоне, могла стать для меня стремительным взлётом или болезненным падением. Я решила, что пришло время моей сценической обезьянке эволюционировать в человека.
                ***

В школе, где я с некоторых пор стала вести существование незаметной хорошистки, никто ничего не знал о моей второй театральной жизни. Я не приглашала одноклассников на спектакли, не делилась с ними своими актёрскими находками. Мне даже не было интересно наблюдать за их поведением, чтобы что-то позаимствовать из этого малопримечательного источника для сцены.
Театр был слишком интимной частью моей жизни. Он являлся маленькой ступенькой к внушительному монументу моей большой любви и, хотя, лестница к монументу находилась у всех на виду, я никого не приглашала подниматься по ней вместе со мной.  Живя в маленьком городе, мне удивительно просто удавалось сохранять сценическое инкогнито. Даже, если в зрительном зале случалось оказаться какой-нибудь учительнице или родительнице, то разительный контраст, который моя переливающаяся всевозможными оттенками актёрская маска составляла со знакомым им поблекшим образом подростка женского пола, который я сознательно затушевывала по дороге в школу, не позволял свести воедино две эти личности. Если в школьном классе я была эмоциональным скупцом, то на сцену выходила щедрой хранительницей королевской казны и беззастенчиво швыряла в зрительный зал драгоценные камни самых чистых своих эмоций. Театр словно высасывал из моих будней все самые свежие и яркие краски, и добродушные учителя, ещё помнящие меня живым и деятельным ребёнком, жаловались маме на мою апатичность. Чего доброго, они могли заподозрить в моём поведении признаки зависимости, которой страдала моя героиня.

Даже моя рваная пластика, которую я сознательного захватила с собой, перебираясь из детства в отрочество, стала проявляться исключительно во время игры или упражнений у зеркала, приобретя обаятельную резкость и своеобразную мелодичность. В остальное время я совсем не знала, куда деть руки и принимала самые невыразительные позы, чтобы не нарваться ненароком на чей-нибудь заинтересованный взгляд.
 
С получением новой роли и изгнанием Мохнатого из театра, изменилось и отношение ко мне всей мужской части взрослой труппы. Не могло больше быть и речи о дружеском похлопывании по плечу или продолжительном взгляде. Я сделала мужчинам прививку от собственной привлекательности и, избавившись, наконец, от их навязчивого внимания, сосредоточилась на роли.

Моя маленькая наркоманка Надя, по сценарию рано потерявшая мать, должна была сначала представляться шаблонным диким зверьком, избегающим взрослых и связавшимся с компанией таких же половозрастных хищников, затем – флегматичным трупом, ведущим слюнявые разговоры о смысле жизни с глупо хихикающими товарищами, и логично закончившим свое невразумительное существование на красный свет светофора. Но в процессе репетиций и исполнения роли на сцене Надя полностью изменилась и стала настолько мною, что режиссёру, наблюдающему за этой метаморфозой, стало совестно бросать живого человека под колёса автомобиля. Наде милостиво позволили излечиться под присмотром философствующего врача, которого взялся играть сам Сергей Евгеньевич. Роль врача, которую он саморучно вписал в пьесу под недовольное брюзжание нашего сценариста, оживила её, но окончательно отодвинула от юношеского зрителя. Было принято решение переделать пьесу под взрослую публику и заново поставить уже на сцене городского драматического театра.

Поскольку главный городской театр был во всём самым главным и внушающим священный трепет местным театралам и двум остальным неглавным театрам, Сергею Евгеньевичу пришлось заметно попотеть, чтобы убедить тамошнего директора втиснуть нашу недетскую пьесу, исполняемую подростками, в их взрослый и нерезиновый репертуар.

Главную премьеру запланировали только через несколько месяцев, во время которых мне предстояло сыграть ещё парочку неглавных ролей в старых обкатанных труппой детских спектаклях. На моё справедливое возмущение второстепенными ролями, которое я посчитала возможным выразить, ощущая себя, ни много ни мало, примой театра, Сергей Евгеньевич признался, что боится, как бы я, увлёкшись другой ролью, не растеряла свой пыл и глубокое проникновение в состояние малолетней наркоманки. Он, разумеется, не верил в моё мастерство и приписывал случающуюся со мной на сцене метаморфозу мистическим силам и собственному режиссёрскому гению.

За день до общегородской премьеры я расстелила перед телевизором огромную афишу со своим неузнаваемым лицом в полметра, показывая её застывшему в паузе на экране Бодрову-младшему. Новое, пафосно-депрессивное название пьесы "Жизнь и смерть маленького человека", было написано слишком мелким типографским шрифтом и отчего-то располагалось двумя узкими чёрными и закрученными с концов стрелочками прямо над моей верхней губой, придавая мне сходство с Эркюлем Пуаро. Девочка с картинки выглядела  "un peu ridicule et pretentieuse" (фр. немного смешной и претенциозной), как сказал бы хитрый бельгиец, но я всего этого не замечала и счастливо разглаживала складки на глянцевой поверхности своего огромного усатого лица с выражением страдальческой и какой-то резкой невинности, смотрящей волчонком из запутанных волос.
 
– Посмотри сюда, Серёженька, – лепетала я, склонившись  над афишей, как мадонна над нашим общим младенцем. – Это всё ради тебя.

Я легла спиной на афишу и протянула руки к экрану, представляя, как встречусь с Сергеем через пару лет, будучи уже известной актрисой; как он, неловко улыбаясь, предложит мне главную роль в своей жизни и я, немного поломавшись, потому что в мои планы не входило сразу кричать о своих чувствах, соглашусь на эту роль.

***
20 сентября 2002 года в шесть часов утра по московскому времени 44 сонных человека съёмочной группы стали спускаться на первый этаж гостиницы «Владикавказ», медленно подтягиваясь из своих номеров.

***
В это же самое время в моей комнате настойчиво зазвенел будильник, который я через пару секунд неловким сонным движением скинула с тумбочки. Я встала пораньше, чтобы повторить перед зеркалом несколько ключевых движений, потому что мама не разрешала пропускать школу даже в день моей великой премьеры. Не снимая пижамы канареечного цвета, я по-скорому перевоплотилась в Надю и произнесла перед большим зеркалом её финальный монолог, добавив к нему в приливе радостного вдохновения несколько эффектных жестов и убрав парочку не слишком удачных выражений лица. Угловатая и недоверчивая Надя странно смотрелась в моей мягкой пижаме и уютной, с любовью обставленной комнате, заполненной типичными атрибутами счастливого детства. Она озиралась отвыкшим к домашнему уюту взглядом, скользила им по бледно-розовым обоям, увешанным брутальными снимками моего героя, по книжным шкафам с цветными корешками книг и вручную разрисованному гардеробу, вероятно, раздумывая над тем, что можно из него стащить. Но я не дала ей такой возможности и поспешила в ванную комнату, чтобы побыстрее смыть с себя маленькую беспризорницу.

Проглотив вареное яйцо и испачкав скатерть мокрым пакетиком от чая, который так и остался невыпитым, я пообещала маме высидеть все уроки и в подтверждение своего намерения даже захватила с собой пакет со спортивной формой. В ответ я взяла с неё обещание не приходить на премьеру, и без труда проигнорировала быстро промелькнувшую в её добрых карих глазах обиду. Оказавшись в подъезде, я кое-как запихнула пухлый пакет в пустой почтовый ящик и вышла на улицу.

***
Суетясь под лучами начинающего припекать утреннего солнца, съёмочная группа расставляла оборудование по гладким склонам, покрытым редкой растительностью, которая не обещала людям спасительной тени в разгар дня. Смуглые красивые осетины из конного театра, приглашённые для съёмок сцены погони, в это время пытались успокоить своих внезапно разбушевавшихся лошадей. Молодой режиссёр подошёл к вороному жеребцу, недовольно переступающему с ноги на ногу и тревожно смотрящему на окружающих. Режиссер погладил коня по холке. Жеребец на какое-то время затих, повинуясь его твёрдой руке, но вновь мотнул головой, и режиссёру пришлось отскочить, чтобы не попасть под мощные копыта, резко вставшей на дыбы лошади.
 
– Горячий парень, – сказал он вовремя подоспевшему каскадёру, после того, как тот сумел успокоить жеребца.

– Масть такая – вороная. У них всегда горячий нрав, – ответил каскадёр.

Режиссёр промолчал о том, что две другие лошади, обе гнедой масти, вели себя ничуть не спокойней вороного жеребца.

***
В школе я для успокоения совести досидела до конца четвёртого урока, и, сославшись на плохое самочувствие, сбежала с физкультуры. Нервно дожёвывая купленную в буфете пластиковую на вкус булку с маком и подавляя дрожь в коленках, которая уходила по ногам, как по громоотводам, прямо в асфальт, я приближалась к зданию главного драматического театра.

У служебного входа меня уже ждал взволнованный Сергей Евгеньевич, швырнувший при моём появлении очередной бычок в доверху наполненную жестянку из-под кофе, изображающую из себя пепельницу.

– Что, нельзя было школу пропустить? – спросил он своим прежним тоном большого начальника, с неудовольствием рассматривая мою школьную форму. Сергей Евгеньевич, как и всякий Карабас-Барабас, ненавидел школу, отвлекающую его подопечных от дела.

– Мама не разрешает, – быстро ответила я и, не вдаваясь в подробности, прошмыгнула мимо насупившегося режиссёра в длинный извилистый коридор, в котором за две недели репетиций успела изучить все комнаты и даже выторговать себе самую маленькую, но отдельную гримёрку, габаритами и содержащимся в ней хламом больше напоминающую кладовку.

В кладовке уже сидели мои товарки по операции «Капкан на Мохнатого». При моём появлении они сразу прервали свой разговор, настойчиво давая понять излишне приветливыми жестами и подозрительно радостными взглядами, что речь шла именно обо мне. Нечувствительная к сплетням и критике малозначимых для меня людей, я быстро скинула с себя школьную блузку, озираясь в поисках вешалки с костюмом. Девочки подозрительно захихикали.

***
 После полудня яркое осетинское солнце стало уже невыносимо палить, превратив всё ущелье в большой каменный тандыр, на раскаленных стенках которого медленно пеклись полсотни людей в намокших одеждах. Лица актёров стали красными от загара, и режиссёру пришлось остановить съёмку, чтобы послать нерасторопную гримёршу обратно в гостиницу за солнцезащитным кремом. Артисты конного театра с терпеливым спокойствием расположились на больших валунах и изредка поливали себя и разгорячённых лошадей водой из пластиковых бутылок.

***
Свой сценический костюм, состоящий из джинсовых шортов и ярко-оранжевого топа на тонких бретельках, я нашла скомканным в углу гримёрки. Надев шорты, я под ехидный смех «приятельниц» обнаружила круглую дыру на том месте, где ещё вчера был задний карман. Молча открыв свой школьный рюкзак, я вытащила из него маленький набор ниток с иголкой, какие иногда выдают в отелях, и, сняв шорты, принялась за рукоделие.

– Интересно, кто это сделал? – с фальшивым сочувствием в голосе поинтересовалась одна из девушек.

– Не знаю, – спокойно ответила я. – Но, когда узнаю, то пришью ему руки к жопе.

По их вмиг вытянувшимся лицам я поняла, что им совсем не понравится ходить с пришитыми к жопе руками.

От своей практичной матери я унаследовала сразу две полезных привычки: всегда носить с собой нитки с иголкой и употреблять ненормативную лексику только в редких случаях, дабы не нивелировать её словесную силу частым использованием. Не слышавшие от меня прежде ни единого бранного слова, девочки притихли и решили ретироваться, пока я, в молчаливом остервенении орудующая иголкой, не исполнила своего намерения.

Сергей Евгеньевич ворвался в гримёрку в тот момент, когда я застегнула на себе шорты с кривым швом на месте заднего кармана.

– Я не пойму... чего так долго? В мадам Помпадур переодеваешься? Где гримёр?

***
Последним вопросом задавались и пятьдесят человек, стоящих, сидящих, лежащих и изнывающих от жары на дне ущелья. Гримёрша вернулась только спустя час, неся в руках полупустой тюбик солнцезащитного крема и пакет с горячими пирожками, зачем-то завёрнутыми в вафельное полотенце.

Голодные люди, сами напоминающие температурой тела свежеиспечённые пирожки, бросились на пищу и остатки спасительного крема, который тут же по очереди стали наносить на крылья обгоревших носов и пунцовые от загара щёки. Смуглые осетины, унаследовавшие от аланов лёгкое презрение к стихиям и стойкий иммунитет к солнечным лучам, с интересом разглядывали русских мужчин, почти дерущихся за право покрыть лицо косметическим средством.

Молодой режиссёр устало взирал на эту картину из-под стёкол тёмных очков. Всё в этот день шло наперекосяк: дрессированная овчарка никак не хотела выбегать из хижины, радостным лаем встречая главного героя, лошади по-прежнему вели себя непредсказуемо, рискуя сбросить на землю опытных наездников, а сопровождавшие съёмочную группу омоновцы всё время путались под ногами, отвлекая разговорами оператора и норовя, как бы случайно, попасть в кадр. Многочисленные трудности только утвердили режиссёра в решении доснять сцену погони в ущелье.

***
Наша не менее флегматичная гримёрша нашлась в зрительном зале, о чём-то спорящей с осветителем. Привыкшая к самообслуживанию в юношеском театре, я не без подозрений отдалась в руки пожилой женщине с чрезмерно накрашенными алой помадой полными губами, объёма которых явно не хватило для этой цели, поэтому следы помады оказались и на подбородку, и на её жёлтых лошадиных зубах. Как выяснилось, мои опасения были не напрасны, потому что спустя полчаса из зеркала на меня взглянула тридцатилетняя ночная бабочка, подпалившая свои крылышки уже во многих местах.

Вошедший в гримёрку Сергей Евгеньевич тут же замахал руками, пытаясь прогнать от себя противное видение.

– Пьесу о престарелой проститутке мы будем ставить следующей. А пока, добрая фея, пожалуйста, превратите её обратно в девочку.

Обиженная гримёрша принялась стирать с меня валиком ваты многослойный грим вместе с эпидермисом. Уловив момент и вырвавшись из её рук, я решилась предложить здоровую альтернативу истязаниям.

– Давайте, я накрашусь так, как ему нравится, а вы потом подправите, если нужно?

Гримёрша нехотя согласилась, подтолкнув ко мне коробочку с вонючим разноцветным гримом, при производстве которого в начале девятнадцатого века вполне мог быть задействован свинцовый порошок. Привыкшая выбеливать лица постаревших на сцене провинциальных примадонн, она, видимо, растерялась, не найдя у меня ни одной морщинки, и решила на всякий случай скрыть всё, что можно было скрыть, и подчеркнуть всё, чего нельзя было подчёркивать.

Вооружившись обычной тушью, тёмно-коричневым карандашом и бледно-розовой помадой, я быстро и ловко накрасилась, особенно постаравшись в области глаз, памятуя о последнем моряке в последнем ряду с его эстетической потребностью разглядеть черты лица актрисы. К моему удивлению, гримёрша осталась вполне довольной результатом и лишь немного подкорректировала овал моего лица большой мягкой кистью, взметнув в воздух лёгкое тающее облачко розовой пудры, осевшей на мне, как пыль на музейном экспонате.

До выхода на сцену оставалось ещё сорок невообразимо долгих минут. Мои громоотводы перестали уводить ток в землю, и я ухватилась за них руками, чтобы не развалиться на части от вибраций накатывающего волнами страха.

***
Все разом облегчённо вздохнули, когда режиссёр объявил об окончании съёмок. Клонящееся к закату солнце уже не жарило, из гостиницы подоспела кое-какая провизия, и выяснилось, что у одного из местных жителей из числа приглашённых для участия в съёмках, был день рождения. Всеобщее настроение сразу улучшилось. Молодой режиссёр, уступая просьбам измотанной съёмочной группы, принял решение спуститься пониже – на живописное плато, чтобы устроить небольшой пикник в честь именинника.

***
Пытаясь заставить зубы прекратить отстукивать морзянку, я, дожидаясь своего выхода, пряталась слева от занавеса в компании двух своих «подружек», с интересом поглядывающих на задний карман моих шортов. Их самодовольные лица говорили о том, что я была не самой искусной швеёй, но мне на это было уже наплевать. Я твёрдо знала, что Надя порвала свои шорты, перелезая через соседский забор за черешней. Я видела эту черешню, держала её в руках и облизывала языком запачканные сладким соком губы. В следующей сцене я должна была предстать уже в другом костюме, который находился под присмотром режиссёра. Пошатываясь от электрического напряжения, сковавшего провода-вены, я нервно повторяла про себя свои первые слова: «Мам, я вернулась… мам, я вернулась, вернулась…».

***
Красное осетинское вино из терпкого винограда щедро разливалось по пластиковым стаканчикам. Заметно повеселевшие люди сидели в большом кругу прямо на траве и разложенных на остывающей земле куртках. Двое осетин быстро и умело разводили костёр, подкладывая в него уютно потрескивающие сухие ветки. Местный водитель, тут же прозванный всей группой отцом-благодетелем, вернулся с рынка с двумя клетчатыми сумками, наполненными свежим мясом и овощами, и принялся мариновать баранину в алом гранатовом соке.
 
– Извэни, брат, нэту бокалов, – сказал новорожденный, обращаясь к режиссёру.

– За ваше здоровье! – ответил скромно улыбающийся режиссёр и поднял вверх стаканчик. Его примеру последовала вся съёмочная группа. – За Кавказ! За его силу и красоту!

***
Я вышла на сцену в напряжённой тишине, съёжившегося до размеров квартиры, зрительного зала. В кресле, под тусклым светом торшера, сидела женщина, изображающая мою мать. Она задумчиво разглядывала исписанный однообразным почерком реквизитора школьный дневник. Нет, это была моя собственная мать. Она была тяжело больна, и её бледный заострённый профиль, склонившийся над моими оценками, резанул сердце болью, смешанной с чувством вины. Я хотела броситься к ней и сжать в объятиях её щуплую фигурку, чтобы попросить прощения за всю свою ложь, неподдающуюся перечислению, за пакет с формой в почтовом ящике, за то, что не позвала её на премьеру, потому что больше провала боялась её критики, и за многое другое, чему не могла дать названия. Все эти чувства, за неимением большего, выразились всего в трёх словах, которые я, подавив комок в горле, бросила с нарочитой небрежностью.

– Мам, я вернулась.

***
Режиссёр зажёг от тлеющего уголька костра последнюю сигарету из опустевшей за день пачки и, смяв пачку, бросил её в лежащий на земле раскрытый рюкзак. Затянувшись едким дымом, он мечтательно посмотрел на открывающуюся взору картину зелёных холмов в окружении могущественных и подавляющих своей красотой кавказских гор, золотисто-рыжих в свете заката. Он мог различить бледнеющие фигуры осветителей, поднимающихся вверх по мерцающему оранжевым склону, чтобы собрать оборудование.

О чём он думал? Может быть, о фильме, съёмки которого начались так неудачно, или о съёмочной группе, которая измоталась за день. Может, о своём иногда слишком жёстком отце, для которого снимал этот фильм-признание, или о жене, которой накануне безуспешно пытался высказать по телефону охватившую его грусть. О новорожденном сыне, которому хотел бы стать отцом, которого сам никогда не имел, или о брате, который в последнюю их встречу выказал нелепую обиду за то, что он не стал снимать его ни в одном из двух своих фильмов.

– В следующем фильме, братишка, – сказал он оранжевому отблеску в горах и пошёл отдавать распоряжение ждущим у своих машин водителям.

***
Глотая слёзы и размазывая их по щекам, я прижималась к человеку, чьё лицо слилось белым неразличимым пятном с цветом врачебного халата. Этот белый спасительный цвет внушал мне надежду, которую уже давно потеряли в меня другие. Доктор не был нравоучителен или высокомерен в своей помощи. Его тёплые отеческие руки мягко сжимали моё дрожащее тело, а губы шептали что-то неважное и успокаивающее, до краёв переполняющее меня тоской и благодарностью.
   
Медленно и торжественно в это время опускалась над нашими головами тяжёлая ткань занавеса. Но гул зрительских аплодисментов потонул в другом гуле и грохоте миллионов тонн белого смертоносного цвета, стремительно спускающегося с северного склона горы Джимарай-хох и накрывающего собой мирно дремлющее в закатном свете тёмно-зелёное Кармадонское ущелье. Взрывая землю на своём пути, белое, смешиваясь с зелёным, становилось грязно-серым и мощным потоком рвалось вниз по ущелью, смывая редкие домишки и поднимая вверх, как песчинки, огромные валуны.

Маленькая стайка быстро мчащихся по дну ущелья автомобилей с серым режиссёрским уазиком во главе, бросилась, спасаясь от гремящей стихии, по дороге к ближайшему туннелю. Трое всадников летели вслед за автомобилями, пришпоривая обезумевших от страха лошадей. Сидящий справа от судорожно вцепившегося в руль водителя, Сергей Бодров-младший, крепко сжимая в кулаки побелевшие пальцы, напряженно всматривался в зияющее спасительной темнотой нутро туннеля, до которого оставалось всего двести метров. За его спиной тень брата с немым криком отстреливалась из чапаевского пулемёта от идущей по пятам лавины льда, грязи и снега.


Рецензии
Как же замечательно Вы пишите! Такой бледной красивой девочкой была и я сама, все так близко... Не смогла оторваться, пока не дочитала (такое со мной нечасто:-)Остальные произведения тоже прочитала с удовольствием! С нетерпением жду новых. Пожалуйста, пишите!

Леля Мешкова   14.08.2013 20:28     Заявить о нарушении
Леля, спасибо Вам! За одну Вашу рецензию хочется исписать убористым почерком Великую Китайскую стену.

Жанна Телегина   14.08.2013 22:17   Заявить о нарушении
:-) Жанна, Вы только пишите! Мы прочтем!

Леля Мешкова   22.08.2013 19:09   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.