Дураки

Снится мне, как это бывает со взрослыми и серьезными людьми, детство.
Снится Вовка. Вовка по малолетству был непоседой, в пятой точке у него крепко засело какое-то дореволюционного литья шило, которое не давало ему ни стоять, ни сидеть спокойно. Он все время где-то бегал, дразнил каких-то собак, таскал за хвост каких-то кошек, бил какие-то стекла, пел какие-то песни и лепил из пластилина каких-то дураков. Это были какие-то не то человечки, не то зверушки - пучеглазые и милые. Выражение глаз у них было форменно дурацкое, этим они и заслужили себе прозвище. Дураков Вовка рассаживал вокруг дома - в кустах, под лавками, в ветвях старого дуба. Некоторым из дураков - примелькавшимся - Вовка устраивал публичные казни: лез на крышу сарая в солнечный день, ставил неугодную фигурку на солнцепек, и та под действием прямых лучей таяла, расползалась и превращалась в непонятного цвета пластилиновую лепешку. Вечером, когда становилось прохладно, Вовка эту лепешку с шифера соскребал, скатывал в шарик, добавлял еще пару и лепил нового дурака. Такой вот выходил круговорот.
Вовкина мама, добрейшая женщина, сына считала талантом вселенского масштаба и все старалась стягивать дураков с эшафота, если Вовки рядом не было. Она становилась на лавку у сарая, снимала несчастного, потом шла в дом и прятала в коробку в своем бездонном шкафу. Вскорости дураков в коробке было уже с дюжину. Вовке она ничего не говорила, а потому щегол решал, что некоторым обреченным удается сбежать, объявлял их в розыск и тратил ближайший день на рысканье по окрестностям. Окрестность вздыхала облегченно - целый день без разбитых окон.
Когда Вовке стукнуло двадцать, мать торжественно вручила ему коробку со спасенными дураками. Вовка был рад безмерно, потому что детство, как и все мы, очень любил и любой ниточке, связывающей настоящее с тем сладким временем был счастлив.
Снится мне, что я иду по тропинке вдоль железной дороги, а вокруг меня прыгает Вовка, кружит, забегает вперед, торопит и повизгивает:
- Ну, давай, шевелись, дурак! Шевелись!
Я понимаю, что сплю, но ссутулив плечи продолжаю идти. Солнце светит мне в затылок, и от ступней моих вперед тянется длинная тощая тень, неуклюже дергающаяся в такт моей ходьбе. Вовка, суетясь в неуемной своей спешке, топчется по моей тени, и мне от этого неприятно, хочется подобрать ее, перекинуть через плечо и  брести так, не давая пачкать ее пыльными сандалями.
- Не шали, Вовка, - отвечаю. - Я не дурак. Дураки у тебя под кустами прячутся.
Хотел еще сказать про коробку, но вспомнил, что такому Вовке еще рано знать о тайнике, пусть ждет до двадцати.
Краешек моего сознания вздрагивает о фразы "под кустами прячутся", мне становится жутко - они ведь не прячутся, Вовка сам их туда рассаживал.
Вовка, забежав порядочно вперед, что-то выкрикивает мне в ответ, что-то резкое, может быть обидное, но я ничего не слышу, потому как внезапно из-за правого моего плеча по рельсам вылетает оглушительно грохочущий поезд.
Меня во сне не удивить, я останавливаюсь и начинаю подпрыгивать на месте, махать несущемуся составу руками, радостно что-то кричать, вагоны мелькают стремительно, я не вижу даже пробелов между ними. Начинаю часто-часто моргать, чтобы вместо кино смотреть диафильм. В одном из бесчисленных окон выхватываю взглядом знакомое лицо. Я поворачиваю голову и не вижу на тропинке Вовки, вокруг меня - никого. Я оглядываюсь и понимаю, что лицо в вагоне - Вовкино, это он там, подлец эдакий. Запрыгнул-таки.
Поезд также резко, как появился, превращается в исчезающую вдали гусеницу, шум пропадает, я машу вслед Вовке, выпрыгиваю на шпалы, продолжаю махать, поезд уже едва виден - козявка какая-то у горизонта. В небе по одной начинают появляться звезды, но свет за моей спиной не тускнеет. Я замечаю что-то между шпалами, наклоняюсь и поднимаю одного из Вовкиных дураков, того самого, что он мне подарил как-то в пьяном угаре лет пять назад. У дурака добрые, но глупые глаза, он непонятно какого цвета и ручки его крохотные растопырены в стороны, как бы для обьятий. Кладу дурака в карман и поворачиваюсь, что бы посмотреть на солнце, которое не меркнет.
Просыпаюсь. Просыпаюсь и вижу яркий свет. На меня мгновенно обрушивается шквал голосов, звуков и запахов, я зажмуриваюсь, моргаю и понимаю, что какой-то умник светит мне в лицо фонарем.
Отталкиваю его руку от себя.
- Ты чего разлегся? Проехать дай! - скрипит обладатель фонаря.
Я, стряхивая остатки сна, оглядываюсь и понимаю, что за время небытия сполз по креслу - хорошо на пол не свалился - и длинные мои ноги перегородили проход между рядами. Я в зале ожидания, вокруг тьма народу, и подобные фривольности недопустимы. Надо мной стоит косматый старик и светит на меня здоровенным пластмассовым фонарем. На старике какие-то лохмотья, куртки, пиджаки, рубашки.
"Сто одежек и все без застежек" - думаю я и подтягиваюсь в кресле, поджимая ноги. Старик признательно козыряет мне грязной ладонью, опускает фонарь куда-то за пазуху и мелкими смешными шажками, почти не отрывая подошв от пола, начинает шаркать по проходу между креслами.
Смотрю ему вслед. На ногах у него замызганные сапоги, в которые заправлены костюмные брюки в мелкую полоску.
Старик, не останавливаясь, оборачивается и еще раз коротко козыряет мне через плечо. Киваю в ответ. Чудак улыбается и продолжает свое специфическое движение по залу, задевая людей и лежащие на полу сумки. Вскоре скрывается за колонной, и я теряю его из виду.
Я окончательно просыпаюсь. Все тело мое замлело и ноет, а кроме того я порядком вспотел и от этого мне неуютно. На коленях у меня жиденький рюкзачок, постукиваю по нему ладонью, убеждаясь, что он за время моего сна не опустел.
Еще полчаса до поезда.
Терпеть не могу ждать.
В кресле напротив расположился толстяк в шляпе. Поднимаю на него глаза и вздрагиваю. Толстяк спит, запрокинув голову (как только шляпа держится?), толстые ладони сплетены на саквояжике, рот широко открыт. По щеке, приближаясь к пышным седым усам, пробирается массивная черная муха. Замирает, делает пару мушьих своих шажков и снова замирает, словно боясь разбудить.
Я брезглив. Если бы по мне спящему - да даже, если и по мне мертвому - ползла муха, я бы хотел, чтобы ее смахнули.
Муха двигается к усам толстяка, а всем вокруг плевать, никто этого не замечает. Рядом с усачом сидит, насупившись, его жена - не менее тучная дама - и с серьезным видом читает что-то пестрое.
- Простите, - говорю я ей.
Не слышит.
- Я прошу прощения.
Дама медленно поднимает глаза.
Показываю пальцем на толстяка. Муха уже уперлась в ус.
Дама, хмурясь, медленно поворачивает голову, медленно кривит губы и тыльной стороной ладони шлепает супруга по щеке. Муха взмывает прочь, а толстяк вздрагивает, распахивает веки и смотрит на жену с таким непониманием, что мне его становится жалко.
Жена уже продолжает чтение, не обращая никакого внимания на обиженный взгляд. Толстяк что-то бормочет в усы и выуживает из саквояжика пачку сигарет. Хлопает по карманам и, поняв, что чего-то в них недостает, толстым указательным пальцем осторожно касается плеча благоверной. Та, не отрываясь от журнала, выдергивает откуда-то длинную сияющую зажигалку и сует мужу. Муж благодарно крякает, вскакивает и семенит к выходу на перрон.
Меня опять клонит в сон. Чтобы не отключиться, решаю подождать поезд на воздухе. Медленно встаю, накидываю на плечо рюкзак и иду вслед за толстяком.
На перроне гуляет ветер, стучит вдалеке стройка, по небу скользит пух облаков. Ох, как же хорошо дышать.
Справа, у самых путей, топчется толстяк. Он судорожно тянет дым в себя и судорожно же выплевывает наружу.  Ловит мой взгляд и отворачивается, будто смущенно.
Дабы никого не смущать, прохожу вперед, к лавкам, воткнутым посредине перрона. Людей вокруг - раз-два и обчелся.
Сажусь на холодную лавку и раскрываю рюкзак. Вещей по минимуму - по-студенчески. Сверху устроились книга и завернутый в бумагу Вовкин дурак.
Достаю книгу, пытаюсь читать, но мешает ветер - хватается за страницы, дергает, мнет. Ветру невдомек, что "человек - есть продукт чтения", ему не объяснишь, что рвать порядочные издания - нехорошо.
Уступаю.
Откладываю книгу и достаю дурака. Разворачиваю, смотрю в добрые его глаза. Воспоминания окатывают волной, сливаются с приснившимся, кружат в вихре. Ветер треплет воспоминания, как трепал страницы, вьет из них узоры, разворачивает перед моими глазами причудливую вязь.
Помню, Вовка дернулся резко, встал из-за стола, чуть не свалив бутыль. Сунул руки в шкаф, что-то схватил, протянул мне.
- Держи. Дарю.
В ладони у него - один из дураков, смотрит на меня, ручки в стороны разводит.
Я, помню, усмехнулся.
- На кой он мне?
- Обижаешь.
Что я, Вовку не знаю? С кем ни напьется, бывало, раздаривает дураков. Я и взял.
Вовка, помню, пил тогда много - или не много, но часто. Жена бросила, с работой не складывалось, вот он схватился за стакан. Стал друзей звать - что ни вечер, полна горница народу. А потом и друзья приходить перестали - не из презрения, а просто так, как-то само собой все расползлось, позабыли друг друга. Теперь вот снова соберемся. Да не в полном составе.
- Что за дурак? - вырывает меня из объятий памяти скрипучий голос.
Смотрю - тот самый дед, что в меня фонарем светил. Стоит, смотрит заинтересованно, пятерней бороду чешет.
- Да, так, - говорю, - подарили. А чего дурак-то?
Дед фыркает.
- А то я дурака не узнаю? Вон, - тычет пальцем, - глаза глупые какие.
Пауза.
- А добрые, - говорит.
- Ага, - киваю. И начинаю дурака в бумагу заворачивать.
Но у деда другие планы.
- Подари.
- Не могу, - вздыхаю я и заталкиваю сверток в рюкзак.
- Жлоб? - интересуется дед.
- Жлоб, - улыбаюсь. - Самому подарили, отец, говорю же.
- Ну и ладно.
И смотрит обиженно.
А сам - ни с места. Я смотрю вдаль, мне неловко.
- А на фонарь поменяешь? - начинает снова.
- Извините, - говорю, - не могу. Подарок друга.
- А друг хороший?
- Хороший.
- Ну и ладно тогда. Фонарь всяко нужнее.
- Согласен.
Дед замолкает и тоже смотрит вдаль.
- Ты кто по профессии? - спрашивает.
- Журналист.
- Ну и дурак.
Молчу. И дед замолкает. Потом садится рядом со мной вполоборота, придвигается и заговорщически шепчет:
- А я - машинист.
Какой забавный старик.
- Машинист? - переспрашиваю.
- Точно. - козыряет грязной ладонью. - Сейчас постою с тобой чутка и дальше поеду.
И машет вдаль.
- А куда поедете?
- Как куда? - удивляется. - Знамо дело, за гроб.
Вздыхаю.
- Понятно, - говорю. - А поезд где?
- Пффф, - усмехается. - Слепой ты что ли?
И кивает себе за спину.
За спиной у него опустевший перрон, даже толстяка не видать.
- О, - говорю, - точно. И как это я не приметил такого поезда?
- Это потому, что ты невнимательный и поверхностный.
Точнее некуда.
- А что везете?
Дед оглядывается. Задумывается.
- Так-то много чего. И все мое. - кивает. - Жизнь, она, брат, во какая длинная, всего понабрал, - разводит руки. - А в основном - грехи.
Сколько там времени? Надо бы тикать, наверное, а то еще приложит чем-нибудь - тем же фонарем. Сажусь сам вполоборота, чтобы быть начеку, смотрю старику в глаза.
- Ну, чего ты так смотришь? Легко, думаешь?
- Не думаю, - отвечаю.
- Вот видно, что не думаешь. Как зерно возят, видал?
- Видал.
- Вот. А я так грехи везу.
- А чего, - говорю, - Вы их везете? Бросьте - и налегке.
Дед вдруг захохотал, прямо таки затрясся от смеха. Смеялся долго, запрокинув голову и продемонстрировав полный набор желтых зубов. Потом долго не мог отдышаться.
- Как же я с грехами вагоны отцеплю? Мог бы - знамо дело, давно уже бросил бы. Да только тут не моя воля.
- А чья?
Старик делает серьезное лицо, размашисто крестится, стукая себя сложенными пальцами, потом пальцы разжимает и указательный многозначительно поднимает к небу.
Я молчу. Наконец спрашиваю:
- А ваша воля где?
- А моя воля была, когда грехи копил. Копил-копил, а вот теперь приходится всю эту дрянь на себе волочить.
- А что, - говорю, - тяжело тащить?
- Ну, ты деревня, - фыркает. - Знамо дело, мешает! Знамо дело, тяжело! - Взгляд его вдруг становится серьезным. - Но Бог милостив.
С грохотом откуда-то слева возникает поезд - мой. Подполз, раззявил двери - на перрон посыпался народ.
Пора мне.  Встаю. И старик встает.
- Подари дурака.
- Ох, отец, - говорю, - дался он тебе.
- Дался. Глаза добрые.
Ну вот а почему собственно и нет? Вовке он все равно ни к чему, а у доброй Вовкиной матери наверняка один-два в коробке запрятаны.
Достаю сверток.
- Держи.
Дед аж заискрился, борода расползлась в разные стороны, только что не заплакал от счастья.
- Спа-си-бо, - берет дурака и прячет за пазуху. - Хороший ты малый. Только глупый. Бог в помощь.
- И вам не хворать, - говорю.
Старик поворачивается спиной и принимается шаркать по перрону.
Я подтягиваюсь к вагону, вручаю проводнице билет. Она смотрит в спину шаркающему машинисту и говорит мне доброжелательно:
- Вы не обращайте внимания... Он тут ко всем пристает.
Старик, словно услышав ее, оборачивается:
- Журналист!
Поднимаю руку.
- Во всех грехах раскаяться можно. Кроме одного! – козыряет и удаляется.
Остаюсь стоять с поднятой рукой.
- Да он мирный, вроде, - говорю, наконец, проводнице.
Она пожимает плечами и возвращает билет:
- Десятое место.
- Спасибо.
Прохожу по вагону, задевая рюкзаком шторки. У одного окна останавливаюсь, вижу как по перрону бредет куда-то прочь от вокзала мой старик. В руке фонарь. Бледное, еле заметное пятно света скользит по заплеванному асфальту.
Захожу в купе - там никого. Опускаюсь на полку, заталкиваю под голову рюкзак. И не дожидаясь, пока поезд тронется, засыпаю.
Снится мне снова Вовка.
Он сидит у железной дороги на валуне, в руках у него пластилин. Подхожу, сажусь рядом на траву.
- Дураков лепишь?
- А то кого же?
- Ну, лепи, дело неплохое.
Вовка пыхтит, старается, но пластилин слишком мягкий, слишком податливый, так нельзя. Вовка весь раскраснелся, ерзает. Я вижу, что по его щеке ползет черная муха.
- Вовк.
- Не мешай.
- По тебе муха ползет.
- Пускай.
Никаких "пускай". Слегка хлопаю Вовку по щеке. Он вскакивает.
- Ты чего дерешься?! Отдавай дурака!
- Вовк, я муху согнал.
- Все равно отдавай!
Я унижаться не намерен, хлопаю по карманам. Вспоминаю.
- Нету у меня твоего дурака, Вовк.
- Куда дел?
- Старику отдал.
- А и ладно. - Вовка садится на камень и возобновляет свое занятие. - Я еще налеплю.
Сижу и смотрю. Пальцы у Вовки ловкие, все в пластилине, под ногтями глубоко черно.
- Ты обиделся что ли? - Спрашиваю.
- На что?
- Ну, за дурака. Что я его отдал.
- Нет, - отвечает Вовка, и я вижу, что там, где была на его щеке муха, блестит слеза.
- Я ж его тебе вез. Правда. Да уж больно старик чудной.
- Понял, - сухо отвечает Вовка.
Сидим молча. За моей спиной закат. Над Вовкиной макушкой небо густо оранжевое. Вокруг - поле, сухое и желтое.
- Вовк, - решаюсь я.
- Что?
- А ты зачем?
- Что зачем?
- Самоубился зачем?
Вовка поднимает глаза. Пару секунд смотрит молча. Потом открывает рот и начинает быстро-быстро что-то говорить, еле сдерживая слезы.
Но в этот самый момент справа возникает поезд, он несется, ревет, гремит, я не слышу ни единого Вовкиного слова. Воздух пропитывается каким-то смрадом - невозможно дышать; над рельсами мелькают один за другим серые грузовые вагоны. Вонь идет от них.
Я смотрю на Вовку, он что-то тараторит, но ничего не разобрать - слишком громыхает.
Поезд исчезает вдали, я просыпаюсь.
Полка мягко покачивается, колеса уверенно выстукивают свой несложный ритм. За окном тянутся вереницей облака, усыпанные золотом заката.
Сажусь и достаю книгу.


Рецензии
'Человек - продукт чтения.' Бродский

С некоторых пор, открывая всякую новую книгу, приглашающую меня, читателя, к познанию ранее неизведанных миров, я, параллельно с этой, книжной картиной, рисую в голове ещё одну: как эта книга писалась? Стучали ли пальцы автора по клавиатуре (как вариант - неслось ли перо/ручка) сами по себе, будто ведомые некой высшей силой, или же приходилось сидеть долгими вечерами, полируя до ослепляющего блеска и без того меткие фразы? Да и вообще, как он перемалывал зерна уже знакомой ему по другим книгам, фильмам, пьесам, да и просто по разговорам, Правды, перемешивал получившуюся муку с водой метафор, эпитетов и прочих троп, доводил продукт до кондиции в очаге личностных переживаний и выставлял финальное детище на суд широкой общественности?

И если прежде фантазии мои были строго ограничены крайне общими представлениями о биографии писателя, то, в случае с Дмитрием, ситуация принципиально иная. Какое же это всё-таки удивительное чувство: всматриваться в строки произведения, внимать их, и видеть (с определенной степенью точности) откуда проистекает то или иное веяние (аккуратные нотки религиозности) или в какой момент в повседневной речи самого автора впервые начала появляться та или иная фраза (например 'и вам не хворать' и 'дело неплохое').

Однако, несмотря на некоторую очевидность вышеуказанных 'источников', есть в произведении нечто, не позволяющее заклеймить автора лишь порождением всех прочтенных книг. Всё дело в муке. В этой основополагающей субстанции, без которой ни витиевато-возвышенная 'водичка', ни пламенеющий очаг не стоят ровным счетом ни-че-го. Однако мука эта не совсем простая, ведь её содержимое не ограничивается одним лишь зеркальным отражением где-то подслушанной да увиденной информации. Есть в ней ингредиент поважнее, способный превратить даже заурядную статейку в улекательнейшее чтиво. Кто-то зовет его проявлением писательской жилки, кто-то - оригинальностью, я же зовут по-другому - Подлинность. И дабы сия Подлинность проявилась в произведении, ей, как и всякой муке, необходимо пройти Жернова. Жернова Подлинности.

Откуда именно они появляются у автора - я однозначно сказать не берусь, могу лишь предположить, что друзья вносят свой посильный вклад в общее дело их становления. Посему, остается сказать только одно: я безмерно рад, что был частью процесса вытесывания твоих жерновов. И надеюсь, что мне ещё удастся приложить к ним руку - уж больно вкусный хлеб у тебя выходит, Дима.

Михаил Халецкий   16.08.2013 01:00     Заявить о нарушении