Про любовь, или однажды у молочной бочки
ПРО ЛЮБОВЬ,
или
ОДНАЖДЫ У МОЛОЧНОЙ БОЧКИ
рассказы – повесть
для детей младшего и среднего школьного возраста
вариант названия:
(Эти глупые мальчишки,
эти странные девчонки!..)
Санкт – Петербург
2012
ВЕРКИН РЁВ
Верка играла с девчонками в куклы. Девчонки покормят своих кукол и спать укладывают, покормят и опять укладывают. Прямо не куклы у них, а обжоры и засони!
Девчонки занимались ерундой. Веркин мячик лежал на лавочке. Просто так, без дела.
Вот мы подошли к Верке и говорим:
– Верка, а Верка! Дай нам мячик в футбол поиграть.
А она как рассердится. Будто настоящая мама.
– А ну, – говорит, – попросите как следует!
– Вера, – говорим, – дай нам мячик. Пожалуйста...
– Вот так, – отвечает Верка. – Учишь их, учишь с утра до ночи!..
И хоть бы мячик был настоящий, футбольный. А то ведь резиновый, в царапинах весь, старый-старый. И красная краска с него почти вся слезла.
– Мяч называется, – сказал Вадька. – У меня дома точно такой, только совсем новый. И весь блестящий. На нём даже синяя полоска есть.
– Ну, мы пока этим поиграем, а в другой раз ты свой вынесешь, – сказал Борька.
Стали мы играть. Весело, интересно. Это ведь не то что в куклы.
Вдруг Борька ка-ак треснет по мячу. Мяч сначала в небо улетел. Высоко-высоко. А потом шлёпнулся на дорогу. В это время к нам во двор машина за мусорными бачками заезжала. Тут мяч и попал прямо под колесо. Б-бах! – и лопнул.
Увидела Верка свой разорванный мяч, заревела. Громко. На весь двор.
– Мячик мой! – кричит. – Что они с тобой сделали?!
А ведь это не мы. Это же машина!
Борька, как услышал Веркин голос, чуть сам не заплакал. А Вадька убежал. Со страху, наверно. Только скоро он прибежал. С мячиком. Оказывается, он домой за ним бегал.
– Вот, Вера, – сказал Вадька, – бери и не реви. Он совсем новый. Отдаю. Насовсем.
А Верка ещё сильней, ещё громче:
– Не нужен мне этот! Мне мой нужен! Мой лучше был!
Вот девчонка! Ей дают совершенно новый мяч, а она говорит, что он хуже, чем совершенно старый.
– Это чем же он лучше? – говорю я. – Он же совсем старый был!
– А тем, – отвечает Верка, – что мне его дядя Костя подарил, понятно?! А ещё я со своим мячиком в деревню к бабушке езжу! Летом! Я там с ним в речке купаюсь! И с Шариком играю! Вот!
– С каким Шариком – с мячиком?! – говорю.
– Нет, с Шариком! С бабушкиной собакой! Её Шарик зовут! Это он зубами мячик мой исцарапал! Понятно?! Мы с Шариком играем...
Тут Вадька, молодец, догадался. Схватил мяч и стал тереть его об дорогу. Он его быстренько так обшарпал, что и краски на нём не осталось.
Верка увидела уже почти свой мячик и перестала реветь. Только стоит, носом хлюпает.
А Борька говорит:
– У меня стёклышко есть, ребята! Давайте я им царапины нарисую! Будто от Шарикиных зубов...
Мы все обрадовались.
– Давай! – кричим.
– Только надо осторожно, – говорит Вадька, – а то ещё порежем.
– Конечно, осторожно!
Мы так и не успели как следует исцарапать мячик. Верка выхватила его у нас из рук. Она сказала мячику:
– Пошли скорее домой, а то эти противные мальчишки ещё возьмут и бросят тебя под машину.
И ушла.
А мы вздохнули. Потому что кому приятно, когда девчонка ревёт на весь двор.
«ЩИТ И МЕЧ!»
Солнце уже пригревало вовсю. Зазеленели трава и деревья. А на помойках появились сломанные велосипеды и коляски, испорченные электрические утюги и приёмники, старые ржавые кровати и ободранные диваны. Да, много всякого нужного добра появилось на помойках. Но главное: всякие досочки. Из досочек получаются отличные щиты и мечи. Так что, благодаря нашим помойкам, мы хорошо вооружились.
– Э-э, да нас целая армия! – сказал Борька, нацепляя на себя третий, запасной щит.
– Какая там армия?! Сброд один! – сказал Вадька. – Что это за армия без командира?
– Верно.
– Без командира нас расколошматят в первом же сражении.
– Конечно! Ещё как!
– Хотите, командиром буду я? – сказал Борька.
– А может Толька? – говорю. – Он храбрый, и на мечах хорошо сражается.
Толька от моих слов так и зарумянился. Прямо не храбрый Толька, а красная девица стоит. Я даже подумал: «Нет уж, такую девицу нам в командиры не надо...»
Да и сам Толька говорит:
– Нет, ребята. Я ещё и скромный, вот... Так что я лучше рядовым витязем побуду.
– Ну, побудь в рядовых, – говорит Борька. – А я пока в командирах. Как, ребята?
– Ладно, – согласились мы неохотно.
Вадька недовольно посмотрел на Борьку, сказал:
– Выискался... Посмотрим как ты себя в сражении поведёшь.
– Если меня не убьют, то конечно посмотрим, – ответил Борька очень серьёзно.
– Эх, нам бы сейчас какую-нибудь вражескую армию встретить! Дали бы мы ей жару! – и я замахал мечом. Быстро-быстро. И налетел на Тольку. И треснул его по доспехам. Так, что весь Толька затрещал. Как фанерный ящик.
– Да-а, встретишь у нас вражескую армию, – проканючил Вадька. – Так и ждёт она тебя за углом...
– Ещё в поход не выступили, а он уже заныл! – кричит храбрый Толька.
И тут Борька сказал:
– Бойцы! – говорит. – Бойцы мои! Если встретим вражескую армию, разобьём её на голову. А пока я предлагаю выступить на защиту слабых и бедных. Щит и меч!
У Борьки сделалось такое лицо. Прямо как у настоящего командира! Глаза горят, щёки горят, волосы дыбом. Такое лицо, что мы хором повторили:
– Щит и меч!
И выступили всей армией.
Мы уже почти весь наш микрорайон обошли. Уже два привала сделали для отдыха и для чистки доспехов. Но не везло нам что-то. Не попадались чего-то нам слабые и бедные. И начали мы потихоньку роптать на Борьку. Мол, тоже командир... Завёл куда-то... Хоть бы одного слабачка встретили... А Вадька уже начал шептать мне: «Вовка, давай Борьку спихнём с командирства, а тебя поставим? Раз у тебя дедушка военным был...»
Но тут Борька останавливает нашу армию.
– Бойцы мои! – говорит и показывает мечом куда-то. – Видите женщину?!
– С продуктовой сумкой?
– Да. Видите, вон она идёт. Все волосы у неё седые от переживаний. Некому её защитить в трудную минуту. Видите, она идёт одиноко. Окружим её незаметно. Чтобы она даже не догадалась, что у неё есть защитники и освободители. Проводим её куда ей надо, и если на неё нападут... Щит и меч!
– Щит и меч! – ответили мы.
И окружили женщину. И пошли, пригибаясь, короткими перебежками. Оглядываясь, чтобы не прозевать нападение.
Я нечаянно подкрался очень близко. Подкрался и увидел, что в продуктовой сумке лежат макароны. В больших бумажных кульках. А сахарный песок в пачках. Четыре пачки.
Вообще-то я замаскированно подкрался. Будто только для разведки.
Женщина почему-то стала тоже оглядываться. И даже как-то испуганно. Потом то остановится, то побежит. И вот – совсем остановилась.
– Преследователи, – говорит, – что вам надо от меня?
– Мы не преследователи, – отвечаем тихо, почти шёпотом. – Мы наоборот... Освободители.
– Идите себе спокойно куда шли. Не тревожьтесь. Ни один волос не упадёт с вашей головы.
– Если на вас нападут, мы сразу обнажим свои мечи, понимаете?
Тут эта женщина как рассмеётся. Такая седая от переживаний и так хохотать.
– Ах, вот оно что?! – говорит. – Защитнички, значит!
– Мы за слабых и бедных...
– Да какая же я слабая и бедная? Я и сама могу сдачи дать... А за то, что вы такие положительные ребята, придётся вас наградить.
– Если будет драгоценный перстень давать, не бери. Мы не какие-нибудь крохоборы, – шепчет Вадька Борьке.
– Ещё чего! Конечно, – отвечает Борька. – Не для того меч в руки берут.
– Не надо нам ничего.
– Мы и так, – говорим. – Бесплатно...
– А вы от переживаний такая? Такая седая? – спросил вдруг Толька.
– Ну, что ты! Это я выкрасилась. Вообще-то у меня волосы каштановые.
Она всё никак не могла засунуть руку в карман брюк. Наконец засунула. Вытаскивает.
– Вот, телохранители, – говорит, – берите. Грызите от нечего делать, – и протягивает горсть семечек. – Берите, берите. Они жареные. Если не возьмёте – обидите. И ушла.
Стоим. Грызём семечки. Без всякого аппетита. Борька как в воду опущенный. Совсем поник головой. И видеть эти семечки не желает. Прямо жалко смотреть на нашего боевого командира. «Семечки... – бубнит. – Нужны нам эти крашеные семечки...»
И вдруг слышим:
– Не хочу! Не пойду! Ой, больно! Ой, спасите!..
Смотрим: какая-то девчонка, совсем дылда, выкручивает руки совсем маленькой крохотульке. Вдобавок ещё и тащит куда-то.
Борька так и подпрыгнул на месте.
– Щит и меч! – кричит. – За бедных и слабых! За обиженных и расстроенных! За мной!..
Мы побросали семечки и обнажили мечи.
– Щит и меч!
И кинулись в битву.
Что тут было! Смешались в кучу кони, люди! И посыпались на землю раненые. Потому что в пылу битвы Вадька нечаянно заехал мечом по спине командиру. Борька-то впереди был. Но на то и командир – им всегда достаётся. А Толька внезапно огрел меня. Хорошо огрел. У меня даже из глаз искры посыпались. Хоть бы было за что...
Всем нам туго пришлось. Но мы победили. Мы эту дылду чуть в порошок не стёрли. Правда, у неё оказался надёжный конь на длинных ногах в сандалиях. Дылда ускакала. Вернее трусливо убежала с поля брани.
Мы окружили спасённую.
– Девочка! Малышка! – орёт запыхавшийся Вадька, и машет мечом перед самым носом ребёнка. – Тебя тащили продать в рабство, а мы тебя освободили! Потому что мы за слабых и бедных! Понимаешь?
– Ой, понимаю! – хлопнула она в ладоши и говорит:
– Конечно освободили. Ведь я же кричала: «Спасите!»
– Верно! Мы услыхали и бросились на помощь.
– Конечно услыхали! Ведь вы же не глухие?
– Вот именно что не глухие, – говорим. – Потому-то и взяли в руки мечи...
– Это просто чудесно, что вы их взяли! – снова обрадовалась она. – А Люське так и надо! Так ей и надо!
– Какая ещё Люська?
– Сестра моя. Только она меня не продавать тащила, а в садик.
– В каком-нибудь тёмном садике тоже можно продать, - говорю.
– И неправда! В нашем детском садике очень даже светло. Ну вот. Она меня тащила, а я не хотела. Я всегда не хочу в садик. Потому что там у нас мама работает, – трещала она. – Мама заставляет меня всегда доедать кашу. Меня заставляет и других. Хоть бы меня не заставляла, ведь я её доченька. Вот я и не люблю туда ходить.
– Теперь ты свободна! – сказал Борька, – Можешь идти на все четыре стороны. Подальше от детсадовской каши. А хочешь,
оставайся с нами. Поможешь нам залечить раны. За это мы тебя возьмём с собой в новый поход.
– Ой, конечно! Конечно с вами останусь! Буду вас лечить и в походы ходить.
И она стала прикладывать нам к ранам листики подорожника. Вылечила Борьку с Вадькой. Очередь до меня дошла, а она вдруг:
– Ну, всё, хватит. Надоело мне с вами возиться.
– Как это надоело? – говорю. – А меня с Толькой кто лечить будет?
– Сами вылечитесь, не маленькие. Мне в детский сад пора.
Мы так и присели.
– Какой детский сад?!.
– Да ведь ты же туда не хотела идти!
– Ведь тебя туда как в рабство волокли! Прямо на буксире тащили!..
Смотрит она на нас, как на дурачков.
– Тогда не хотела, – говорит, – потому что меня тащили. А теперь хочу, потому что меня никто не тащит. Да и мама меня там ждёт. Понятно?
– Ну и ну! – удивились мы.
– Нет, – говорим, – так дело не пойдёт. Останешься с нами. Останешься и – всё!
– Останешься как миленькая. У нас в руках оружие, с нами много не поспоришь.
– Мы тебе не Люська.
А она:
– Ну вот, значит, вы точно такие же, как моя Люська. А говорили: «Освободители... за слабых и бедных... из рабства всех спасаем...» А сами?
Нам прямо и сказать нечего. Вот ведь какая!
Смотрим на командира.
– Да, – говорит вылеченный Борька недовольным голосом. – Раз мы освободители и спасатели, то, по совести говоря, нельзя нам заставлять человека. Да ещё силой оружия...
А она сделала круглые глаза и говорит:
– Конечно нельзя! Просто нельзя – и всё!
Растерялись мы.
– Может дать ей слегка по шее? – предлагаю нашей армии. – Так... чуть-чуть. Для науки. Чтоб трещала поменьше.
– И отпустить, – добавил Вадька. – На все четыре стороны.
– Можно бы, – говорит Толька, – если бы она была сильнее нас. Или хотя бы как мы. И хорошо вооружена. А так – нечестно получится.
– Жаль, – говорю.
– Вот что, бойцы мои, – вздохнул Борька. – Проводим её до детского сада. Доставим её весёлой и жизнерадостной, а не со слезами на глазах. Раз уж мы это... за слабых и бедных...
– Придётся, – согласились мы без особой радости.
Дошли.
Стоим у забора. Смотрим, как малышня в песке возится. Думаем, куда бы нам теперь в поход собраться.
В это время к забору подошла женщина в белом халате. Спрашивает:
– Мою Мариночку это вы привели?
– Мы её не приводили. Она сама шла.
– Мы её только проводили.
– До калитки.
– Проводили?.. – улыбнулась женщина. – Что ж, спасибо, рыцари.
– Пожалуйста, – ответил Вадька кислым голосом.
– Мне Марина про вас все уши прожужжала.
– Жужжать ваша Марина умеет.
– А между прочим, старшей моей от вас крепко перепало... – сказала вдруг женщина.
– Не волнуйтесь, – хмуро ответил Борька, – нам больше досталось.
– Вам больше?!. – рассмеялась она. – Ну, ладно. Спасибо вам.
– За что? За то, что Люську вздули?
– Нет, за другое... Знаете, ведь это первый случай, когда Марина пришла в садик без слёз.
– Мы как раз за это и воюем! – встрепенулся Борька. – Чтобы без слёз! За бедных и слабых!
Женщина перестала смеяться. Она с удивлением посмотрела на нас. А на Борьку даже с уважением. Будто он только что, у всех на глазах совершил парочку подвигов.
– Щит и меч! – сказал Борька.
– Щит и меч! – ответили мы.
ДЕЛА – ДЕЛИШКИ
Из прихожей портфель полетел в комнату. Завернул за угол и шлёпнулся на диван. Ловко же я его метнул. Как австралийский бумеранг.
– Вовка! Чуть отца родного не зашиб!
Вот так раз! Кто же знал, что папа уже дома, лежит на диване. С книжкой, наверно.
Эх, до чего же не вовремя метнул я свой портфель.
– Ну?.. – недовольным голосом сказал папа, когда я вошёл. – Как дела?
Дела – значит учёба.
– Дела ничего, – говорю.
– Оно и по тебе видно. Пару троячков схлопотал?
– Нет. Ничего не схлопотал.
– Так прямо и ничего? Ну, а делишки как?
Делишки – значит поведение.
– Та-ак, молчим... Видно, ты для того и портфель мне бросил, чтобы я сам разобрался. А?
И папа полез в портфель, достал дневник.
– С делами и верно: ничего. А это? Вовка, а это что такое? Опять?!
– Где?
– Да что ты прикидываешься сладким петушком на палочке. Вот! «Вместе с другими мальчиками залез на крышу школы без разрешения. Прошу принять меры». Написано красным по белому. Кто писал? Старик Хоттабыч или Виринея Семёновна?
– Это?..
Папа хлопнул рукой по дивану.
– Ты присядь, присядь. На поезд не опаздываешь, на самолёт тоже. Ну? Что это?
– Это... мы на крышу залезли...
– Понятно, на крышу. Залезли бы на телеграфный столб, Виринея Семёновна так бы и написала. Но за каким чёртом вы полезли на крышу?
– Понимаешь, папа, я хотел показать ребятам как образуются сосульки.
– Образуются... – передразнил папа.
Он замолчал, и только крякнул с досады.
– Не могу же я ходить в школу и проверять заперты ли у вас там чердаки. Да и бесполезно. Я – на чердак, а ты со своими мушкетёрами в подвал залезешь. Перекроете газ, воду. Словом, наломаете дров.
– Да ты что, папа? Что я, дурачок совсем?
– А кто же ты? Кто? Разве умный залезет без разрешения на крышу? Да... всыпать бы тебе надо. По просьбе Виринеи Семёновны...
– Вовсе она об этом не просит.
– Прямо не просит, но понять даёт. Мол, не плохо бы... – папа задумался. – Послушай, Вовка, а как у тебя дела с девочками? – спросил вдруг он.
У меня даже щека зачесалась.
– С какими двоечками, папа? У меня в дневнике даже за прошлую неделю ни одной двоечки.
И я стал очень быстро вспоминать. Может, и правда наломал ещё каких-нибудь дров, только уже позабыл.
– Эх, ты, двоечник... – сказал папа. – И наяву мерещатся. Я про девочек – одноклассниц твоих. Как у тебя с ними?
– А-а. Ничего с ними. Вместе учимся, у доски отвечаем, контрольные даже пишем. Они очень красиво пишут контрольные...
– Похвально же ты о них говоришь. Это на словах. А на деле как? Признавайся: поколачиваешь?
– Так... иногда. Там по шее, или толкну. За дело, конечно.
– Хорошо хоть не без дела. А всё-таки, Вовка, не стоит.
– Это почему же? За дело – и не стоит!
– Знаешь, Вовка, не стоит...
– За дело – всегда стоит.
Папа посмотрел мне в глаза, молча покачал головой.
– Я ведь, Вовка, тоже когда-то был с тебя ростом. Тоже были у меня дела, тоже – делишки...
– Вот видишь, и у тебя были делишки!
– Обрадовался. Что делать, без них ни один мальчишка не растёт. Так и должно быть. Но сейчас я о другом. Совсем о другом... Однажды на перемене я толкнул девочку. Звали её Оля Румянцева. Из-за пустяка, конечно, толкнул. Упала она неудачно, сломала руку. Рука срослась. Но не совсем так, как должна была. Да-а... А девочка выросла и стала, знаешь кем?
– Кем?
– Хирургом. Это, брат, так же редко, как женщина – капитан дальнего плаванья. А?..
– Да-а.
– Тут надо характер иметь. И голову тоже. А хирургу ещё нужны и руки. Сильные мужские руки. Без них хирургов не бывает. И эти руки тоже должны быть умными...
– Вот видишь, папа. Ты её толкнул, а она всё равно выросла. Да ещё хирургом.
– Эх, ты-ы... выросла. Рука срослась, но всё равно это уже не та рука, понимаешь? Тем более для хирурга. Ты пойми главное...
– Ага...
– Я вот до сих пор не могу простить себе той мальчишеской глупости. Мотай, брат, на ус и будь с девочками поосторожней. Из них ведь не только хирурги, портнихи, повара и капитаны дальнего и ближнего плаванья вырастают. Из них, между прочим, матери вырастают. Да, да представь себе...
Я попробовал представить себе Гальку Кирпичёву матерью. Но что-то у меня не получилось. Из этой зануды Кирпичёвой?! Да какая из неё мать? Но я промолчал. Да и потом, если представить, скажем, Тучкину Валю – совсем другое дело. Вот из неё мать получится. Её заденешь – и никакой сдачи. У Тучкиной одни тихие слёзы, а потом улыбка. Совсем человек не умеет обижаться. Такого и обижать не очень-то хочется. Я так, обхожу её за сто километров. Чтобы лишний раз не задеть. А у Кирпичёвой что? Одна голова. И та длинная, как огурец. Правда, хорошо работает. На математике...
Нет, не зря я так думал про Кирпичёву.
Однажды, после нашего с папой разговора про девочек, я сидел за партой. В большую перемену. Я заранее писал срочную шифровку для Борьки. Дело в том, что Борька с Вадькой раньше сидели за нами с Толькой. Но Виринея Семёновна пересадила их в другой конец класса. Чтобы мы не очень-то... Мы сначала погоревали, но потом поняли, что для нас так даже и лучше. Можно переговариваться по самодельному телефону и пересылать друг другу зашифрованные шифровки.
И вот я сидел, весь сосредоточенный, и корпел над хитрой шифровкой. В это время зануда каким-то незаметным образом подкралась ко мне и... выхватила секретную шифровку.
От неожиданности я так и приклеился к парте.
А длинноногая Кирпичёва помчалась по классу с криком:
– Ура!.. Вражеская секретная шифровка! Сейчас я её расшифрую!
«Чёрт её знает, эту Кирпичёву, – подумал я. – Ведь она со своей головой вдруг и верно – расшифрует!»
Тут я вскочил и бросился за ней. Догнал. Схватил за шиворот. Но в это время почему-то вспомнил про врачиху-хирурга. И зачем она мне только вспомнилась?
Стою, как дурак, держу Кирпичёву за шиворот, и не знаю что с ней делать. Треснуть – нельзя. Толкнуть – тоже, потом ещё рука не так срастётся. Что же можно?! Ведь не я же первый полез.
– Ну, врачиха–кирпичиха! Ну, врачиха–кирпичиха! – твержу.
– Ах, ты ещё и обзываться?! – взвилась Кирпичёва. Схватила с парты чей-то учебник и по голове меня – тресть!
Тут я всё забыл. Видно, выбила она у меня из головы последнюю память. Ка-ак толкну её, так она и полетела на пол.
Опомнился я, бросился к ней.
– Галя, вставай. Галя, я, честное слово не хотел...
А она ревёт:
– Ага, испугался? Уйди! Знаю я ваши честные слова, знаю. Не хотел... Ещё как хотел. Вон как коленку разбил. До крови...
– Да я же нечаянно, Галька!
– Называется нечаянно... На, забирай свою шифровку. Тут и расшифровывать нечего. Читай через одну букву, и всё поймёшь.
Странные всё же девчонки. Про то, что я её толкнул, разбил коленку, Кирпичёва ничего не сказала Виринее Семёновне. А вот про «врачиху» сказала. Пожаловалась. Мол, Богданов дразнится.
Виринея Семёновна никак не могла понять что же дразнильского в этом слове, если Кирпичёва у нас ещё не доктор и даже не круглая отличница. Но меня она всё же отчитала.
Я стоял, слушал Виринею Семёновну и кивал головой. Потому что если не кивать, она может потребовать дневник и записать.
Да, этот день у меня был потруднее вчерашнего.
Вечером папа спросил:
– Ну, Вовка, как дела?
– Ничего, – говорю.
– В полном смысле?
– В полном.
– А делишки?
– Делишки тоже.
– А как с девчонками? – вдруг спросил он.
Я растерялся. Потому что никак не думал, что он вспомнит про девчонок именно сегодня. Видно, как-то догадался. По лицу моему что ли?.. По лицу ведь про многое можно догадаться.
– С девчонками, папа, не очень, – сказал я прямо.
– То есть?
– Толкнул я тут сегодня одну... Гальку Кирпичёву.
– За что?
– За дело.
– Не сильно, надеюсь, толкнул.
– Получилось сильно. На коленке царапина осталась.
– Ну, вот видишь. А ведь твоя Кирпичёва...
– Она не моя!
– Ну, ваша Кирпичёва. Она ведь тёзка Галины Кулаковой. Знаешь такую?
– Конечно. Олимпийская чемпионка по лыжам.
– Верно. Кто знает, может, и Кирпичёва станет лыжницей, а ты ей коленки разбиваешь...
– Не станет она лыжницей, папа! Знаешь, кем она станет?
– Кем?
– Нонной Гаприндашвили.
Папа даже присвистнул.
– С чего ты решил?
– Кирпичёва в шахматы хорошо играет. У неё голова, знаешь, как варит!
– Не заговаривай зубы.
– А чего заговаривать... Кирпичёва меня по голове учебником треснула. У меня даже из глаз звёздочки посыпались, вот. А я до её шахматной головы даже пальцем не дотронулся. Так только, за шиворот подержал чуть-чуть...
– Но ты Кирпичёву всё же толкнул?
– Толкну-ул.
Папа хлопнул рукой по ноге, поднялся с дивана, и сердито зашагал по комнате.
– Своё, значит, получил. Ай да, Кирпичёва! Видно, треснула без лишних слов.
– Нет, папа. Она сказала. Потом... Про коленку... Я слышал. «Ничего, – говорит, – до свадьбы заживёт».
ОДНАЖДЫ У МОЛОЧНОЙ БОЧКИ
Очередь у бочки с молоком большая. До меня не скоро дойдёт. Ну и пускай не скоро. Я пока кой о чём подумаю. А-а!.. Вот о чём. В один прекрасный день у нас на кухне появляется третий кран. Два, конечно, водопроводные, а этот третий – для молока. Такой большой красивый кран белого цвета! Мне даже руке прохладно стало, будто я дотронулся до его ручки. Повернул такую ручку, набрал кастрюлю и – ставь на плиту. Кипятиться. Смотри только, чтобы не убежало. Красота! Никаких тебе хождений с бидоном по всяким бочкам. Никаких тебе стояний в очереди. Да-а... Здорово! Чего там! Стоп... А если у кого-нибудь в доме труба молочная лопнет?.. И зальёт соседей! И ведь не водой, а молоком. Нет, так не годится. И я попробовал быстренько забыть про эту трубу. Но она всё лезла и лезла мне в голову. Такая длинная-длинная. Никак её было не выкинуть. Ещё бы! Ведь если такая лопнет, то это же целое море молока погибнет!..
– Мальчик, двигайся! Видишь, очередь подвигается.
– Мечтать будешь дома.
– А я и так подвигаюсь, – говорю, а сам про себя думаю: значит вот почему в домах не ставят больших белых кранов? Да жаль...
Мне на глаза попались собаки, и я стал думать про них. Ну, ладно, мы люди, – думаю, – мы постоять можем, а вот собак жаль. Вон они: эрдели, овчарки, пудели, таксы, доги. Лежат в очереди. Кто на поводке, кто – без. Ждут, когда их хозяевам молока нальют. Им бы в зубах палки таскать, мячики или ещё что-нибудь дельное. Им бы сейчас бегать, прыгать по программе дрессировки. Ведь куда интереснее, чем друг другу от скуки длинные языки показывать. Так что если бы в домах были большие белые краны, собаки людям только спасибо сказали...
Я прямо расстроился из-за этих собак. Так расстроился, что не заметил как дождь начался.
– Мальчик! Ну, что ты стоишь, помоги!
Смотрю: девчонка впереди. Откуда только взялась. Без очереди что ли? Они ведь девчонки такие. Только на вид тихие. Вот и эта. Неизвестно как впереди меня очутилась, и ещё ей помоги...
У девчонки в руках зонтик. Возится она с ним. Тужится и так, пыжится и сяк, а зонтик – не раскрывается.
– Ну, мальчик! Что же ты?!.
– Я ничего, – говорю. – Я тебя даже пальцем не тронул, а ты пищишь...
– Помоги мне зонтик раскрыть!
И суёт мне его в руки.
Кругом народ, собаки. Все на нас смотрят. Один хозяин овчарки без намордника говорит мне:
– Помоги, помоги. Ты же мужчина.
И собака его посмотрела на меня с презрением. Мол, эх, ты-ы.. И отвернулась.
Некуда деваться. Взял зонтик. Он у меня в руках сразу раскрылся. Только никак на рычажок не защёлкивался. «Ну вот, – подумал я, – с этой спешкой зонтик сломал. Ну и пусть! Так ей и надо. Будет знать, как с зонтиками к незнакомым лезть». Только девчонки же глупые. Вот и эта. Даже не заметила, что я ей зонтик сломал.
– Держи мой бидон, – говорит, – а я буду зонтик держать. Ну куда ты пятишься?
– Больно нужно, – говорю. – Я и под дождём постою, не сахарный. И дождь тёплый.
– Какой ты прямо!.. – говорит, а сама всё старается у меня над головой свой зонтик взгромоздить. Хоть из очереди убегай.
Дошла до нас очередь. Налили нам молока. Ей два литра и мне два литра. Отошли мы с бидонами в сторону, она и говорит:
– Я тебя знаю. Ты часто за молоком ходишь.
– Ну и знай себе!
– Ты вон в том доме живёшь. А я – вон в том. Так что ты проводи меня. Пожалуйста. Ведь дождь идёт...
– Чего, чего-о?! – говорю. – Проводить?! Вот спятила! Да ты что – старушка какая-нибудь?! Или ребёночек заблудившийся?! Сама дотопаешь! Провожать её ещё! Делать мне больше нечего...
– Ну что ты прямо... Разворчался, разворчался. Как старый дед. Видишь, зонтик какой? Его же одной рукой не удержать. А как я бидон понесу?
– Заметила, значит, что я её зонтик сломал. И вот ведь какая вредная – молчит про это. «Эх, Вовка, – говорю себе мертвецким голосом, – влип ты, как муха в варенье. Зонтик поломал? Поломал. Теперь от этой девчонки просто так не отвертишься. Теперь ты к ней в плен попал. Вот погоди, она тебе, пленному, через минутку напомнит... Про зонтик...»
– Ладно, – говорю злым голосом. – Давай сюда свой бидон. И быстрей! Дома у меня дел выше головы.
Пошли мы. Вернее, я пошёл, а она побежала. Семенит сбоку, зонтик свой держит. Всё старается, чтобы на нас обоих не капало. Говорит:
– Мне простуживаться нельзя, понимаешь?
– И мне нельзя, – говорю.
– Тебе можно, а мне нельзя.
– Тоже мне, принцесса на горошине... Ей нельзя, а другим можно. Это почему же?
– Я недавно воспаление лёгких перенесла.
– И я перенёс.
– Ты?!
– Угу.
– И ты в больнице лежал?
– Вот ещё, в больницах лежать! Я на ногах перенёс.
Она вдруг остановилась и посмотрела на меня. Строго так посмотрела. А глаза у неё почему-то смеялись. В них вспыхивали и гасли весёлые искорки. Я даже засмотрелся, потому что было совсем не понятно откуда эти искорки появлялись и куда исчезали. И вообще, удивительно, что у человека в глазах могут быть искорки.
– Вот врунишка! Я так и знала, что ты неправду сказал.
Тут я чуть её бидон об асфальт не трахнул.
«Вот растяпа, – говорю себе. – Уставился. На искорки засмотрелся. Она тут над тобой посмеивается, а ты рот разинул...»
– Чего-о?! – говорю. – Знала?! Ну, и топай со своими знаниями!
Сразу прекратился дурацкий разговор.
Дошли мы до её дома.
– Спасибо тебе, – говорит.
– За то, что зонтик твой поломал?..
– А он и был сломан, – отвечает спокойненько.
– Бы-ыл?! Ну, тогда дуй, давай! И на дороге мне больше не попадайся! Понятно?!
Наконец-то я вздохнул. Кончился мой плен. Ведь я шёл и мне всю дорогу мерещились Борька, Вадька или Толька. Как они выходят из-за угла. Мне навстречу. А я с двумя бидонами... Под зелёным зонтиком с цветочками... И эта девчонка... Путается под ногами... Да такое во сне увидеть – Волосы дыбом встанут! Эх, повезло!..
Повезло, да не совсем...
Дома мама меня спросила:
– Как звать эту девочку?
– Какую девочку?! – взорвался я. – Какую ещё девочку?! Я молоко принёс в дом! Такую очередищу выстоял! Устал, понимаешь ли, а ты меня не про молоко, не про очередь, а про какую-то девчонку спрашиваешь!
– Я в окно видела, как ты проводил девочку, – сказала мама спокойно. – И ничего ужасного в этом нет. Напрасно ты голосишь.
Мама помолчала и добавила, вздохнув:
– Просто жаль, что ты не знаешь её имени.
– Жаль, жаль... нашла о чём жалеть.
– Вова, надо бы за молоком сходить, – сказала мама на другой день.
Будто я и сам не знаю что надо.
– Успеется, – говорю.
Чуть позже мама снова вспомнила о молоке.
– Пусть очередь немного схлынет, – говорю.
– Достукаешься, что ни очереди, ни молока не будет.
– Не достукаюсь.
– Знаешь, надоедает каждый раз воевать с тобой по пустякам.
Мама загремела бидоном и стала собираться на улицу. Тут я подскочил к ней.
– Нет уж, – говорю, – молоко – это моя забота. У тебя и так дел хватает. Ты лучше скажи: воспаление лёгких – очень страшная болезнь?
Мама с удивлением посмотрела на меня.
– Воспаление лёгких?
– Да, воспаление.
– Болезнь не страшная, но опасна осложнениями. А почему ты это спрашиваешь?
– Так, надо...
– Знаешь, Вовка, посиди-ка ты сегодня дома, – сказала мама с тревогой в голосе.
– Нет уж!.. Пока я на ногах, я буду ходить за молоком сам. К бочке я пошёл окольным путём.
Ещё издали внимательно осмотрел очередь. Что-то не видно было чтобы она схлынула. Люди, собаки. У одной женщины на руках кот сиамский сидит. В общем, как всегда.
Дальше я поспешил совсем уже бодрым шагом.
Только встал в самый хвост, вдруг:
– Ты последний?
Оборачиваюсь, она.
– Здравствуй! – говорит.
– Здо-здорово, – отвечаю. Чувствую, что-то с моим языком неладное. Во рту долго повернуться не мог. Только она, похоже, не заметила.
– В тот раз ты за мной был, а в этот – я за тобой. Здорово!
– Ага. А ты это... зонтик взяла?
– Конечно. Вчера взяла и – не зря. Сегодня тоже, может, пригодится.
– Правильно сделала, что взяла. А то эти воспаления такие осложнения дают, что ого-го... Может так согнуть, что потом ни один профессор медицины не разогнёт. Я знаю...
Дальше мой язык замолол такую ерунду, такое понёс, что я только стоял и удивлялся: чей же это язык? Ведь мой только что и повернуться не мог!
– А я сначала подумал, – говорю, – что ты зонтик починить принесла. У меня это... случайно отвёртка в кармане. Так что давай. Я мигом – раз, два и – сделаю. Там же пустяковина. Уж точно пустяковина!
– Ой, спасибо! Мне его уже починили!
– Починили?! Как так починили?..
– Очень просто. Как зонтики чинят.
– Может, какой-нибудь мастер-ломастер чинил?
– Нет. Хорошо починили.
– Эх, жа-аль...
– Да ты не огорчайся. У меня зонтик всё время ломается, так что ещё починишь.
Тут я разозлился на неё.
– Что-ж, по-твоему, так и таскать мне каждый раз инструмент, да?!
– Подумаешь, большая тяжесть – отвёртка. Можешь мне её отдать. Мне не трудно будет, подержу.
Теперь, наверно, что-то случилось с моим лицом. То ли веснушек прибавилось, то ли ещё что. Только она вдруг взглянула на меня и громко рассмеялась. Но я почему-то не обиделся. Просто удивительно, что не обиделся.
– Мальчик, мальчик, двигайся, – раздался чей-то голос. – Видишь, очередь подвигается.
– Я и так подвигаюсь, – говорю по привычке.
И тут мы оба замолчали. Понятно, стоишь, разговариваешь с человеком, а тебе вдруг: «Двигайся, подвигайся...» Как-то сразу не о чем говорить становится. Не про погоду же? На небо посмотреть, и так ясно: хорошая погода.
И вот стою себе, как истукан. В голове пусто. А говорить хочется. Просто ужасно хочется. И куда только все слова подевались?
– Знаешь, – вдруг говорит она шёпотом, – вот здорово было бы, а?..
– Что здорово? – обрадовался я.
– Если бы у всех в квартирах на кухне были бы краны такие...
– Молочные что ли?
– Ну да! Открыл и – молоко тебе прямо в кастрюлю, а?!
У меня вдруг зачесалось ухо, а я стою и никак не могу сообразить, что это ухо очень просто почесать.
– Ты что? – спросила она.
– Ухо зачесалось.
– Вот чудак! Так почеши своё ухо!
– Послушай, – говорю, – ты где это вычитала?
– Что вычитала?
– Да про краны...
– Нигде, – почему-то обиделась она. – Нигде не вычитывала. Только сейчас в голову пришло. Само.
– Само?!
– Само. А что?
– Вот здорово! И мне это в голову пришло! Только ещё вчера, понимаешь?
И тут я начал рассказывать ей про молочные трубы. Вернее, про всякие молочные аварии. И как бы я устроил, чтобы их не было…
Я говорил, а сам думал совсем о другом. Я и не знал, что так бывает: говоришь, а думаешь про другое. И это совсем не трудно. Даже, оказывается, очень легко. И даже весело. «Всё-таки здорово, – думал я, – что есть на свете всякие молочные бочки. И просто удивительно, что длиннющая очередь может быть такой короткой. И пускай там кто-нибудь без очереди... Пускай лезет...
Я всё говорил.
Она слушала и смеялась. И теребила свой зонтик. И грохала по нему своим бидоном. А я почему-то этому страшно радовался. Ещё бы! Ведь если что, у меня отвёртка, плоскогубцы, молоточек, проволока и мелкие винтики с гайками. Всё здесь! В карманах.
ВСЁ БУДЕТ ТИП–ТОП
Мой друг Витька Утюгов влюбился. Вот угораздило!.. Когда, как – я и не заметил.
Однажды говорю ему:
– Я тут жвачку у Костяшки конфисковал. Хочешь, – угощу...
А Утюгов надулся, посмотрел на меня, да как ткнёт кулаком.
– Ты чего?! – говорю.
– Ничего, – говорит.
– Ты полегче, – говорю. – Думаешь, раз фамилия тяжёлая, так и можно?..
– Чтобы больше от тебя слова «Костяшка» не слышал, – грозно сказал Утюгов. – А жвачку верни.
– Ох-ох-ох!.. Больно нужно. Перетопчется твоя Костяшка...
Смотрю, а мой Утюгов стал красный. Как помидор.
«От ярости, – подумал я. – Нашёл из-за чего...»
С этих-то пор стал я кое-что замечать. Людка Костяшкина ещё только ноги вытирает перед дверями школы, а мой Утюгов уже красный. Как пожарный огнетушитель. И это притом, что сам он в эту минуту находится в классе, на третьем этаже. Ну, телепатия!.. И ведь если у школьной двери вытирает ноги подруга Костяшкиной Ленка Приседаева, то с Утюговым всё в порядке. Вполне нормальный человек. Может и песенку насвистывать беззаботно.
Заметил я, что и с Костяшкиной творится что-то странное. Скажем, Утюгов носится на перемене где-то по коридорам, а она в это время залезла за тетрадкой в свою сумку. Прямо с головой. Вылезает оттуда, а лицо у неё страшно бледное. Как сметана. Будто она только что заглянула в тёмную страшную пещеру и какой-то скелет, костями громыхая, схватил Людку за нос. А она, ужасно перепугавшись, всё-таки вырвалась. Так кажется... А на самом деле всё просто. Просто в эту минуту Утюгов с грохотом влетает в класс...
Так что я теперь совсем не узнаю моего Витьку. Ну, будто он чем-то отравился или заразился. Каким-нибудь ящуром...
Иной раз смотрю на него, а он такой задумчивый, такой тихий... Ну, вот-вот заплачет. А ведь накануне получил энное количество четвёрок. И обидеть его вряд ли кто сможет: всё-таки Утюгов, а не какой-нибудь Сеня Стульчиков. Но когда Утюгов вот такой вот, как теперь, то любой шпендрик-первоклассник может запросто его толкануть. И хоть бы что... Витька даже и не заметит. Прямо не Утюгов, а какой-то Сеня Стульчиков или тихоня и плакса Четвертинкина.
Дальше – хуже.
Через какое-то время смотрю: хорошие-то оценочки совсем про Утюгова забыли. У Костяшки тоже двоек – целый вагон. Правда, без маленькой тележки. Странно. Вот Вера Анисимовна рассказывала, что от любви у человека даже крылья вырастают. Он летает, пляшет и поёт. Просто так. От нечего делать. А если что делает, – то легко, весело, пританцовывая. И всё-то у него получается здорово. К тому же он становится ужасно сильным. Захотел – одной рукой вагон с углём по рельсам подвинул. Вместо паровоза... Захотел – уличный столб одним пальцем уронил. Правда, Вера Анисимовна про вагон и про столб ничего не говорила. Я так думаю. Да, странно... Странно, что у Витьки всё почему-то наоборот.
Я уже к нему и так, и сяк. Мол, Витька, чем бы тебе помочь? Мол, объясни, что с тобой. Может, к доктору пора идти?..
А он на мои слова только сердится:
– Иди ты, – говорит, – со своим доктором в баню. Всё у меня тип-топ.
– Да как же тип-топ? – говорю. – Вчера у тебя сидели?..
– Где сидели?
– Да у тебя!.. Дома!
–Ну.
– Предложил ты чайку попить. Помнишь?
– Не помню. Больно надо всякую чепухень запоминать.
– Вот-вот!.. Предложил, а сам мне вместо заварки в стакан постного масла налил. И себе – тоже...
– Постного?.. Не может быть.
– Ещё как может... Я пить не стал, а ты выпил.
– Ничего не почувствовал.
– Да где ж больному такое почувствовать...
Молчал он, молчал да вдруг и говорит:
– Да-а... Из-за этой Костяшкиной у меня всё внутри как-то перетряхнулось... И голова какая-то стала... Совсем квадратная...
– Понятное дело, – говорю, – раз влюбился! Только зачем?..
– Что зачем?
– Ну, это... как его... Влюбился зачем? Что уж тебе совсем делать нечего?
Тут Утюгов так взглянул на меня, что я подумал: «Всё... конец... На куски разорвёт...»
– Зачем, зачем... Да что я?.. Нарочно что ли?.. – простонал он, как совсем умирающий.
– Да, – говорю. – Жаль мне тебя.
– Жаль, жаль... Мне и самому себя жаль. Сказал бы лучше что делать.
Я растерялся. Откуда я знаю что делать. Посмотришь кино, а там и взрослые-то не знают что делать. Что-то кряхтят, переносицы трут до красноты, мучаются... Целых два часа. Пока кино не кончится. Ничего хорошего от таких страданий...
– Знаешь, Витька, – говорю, – в сущности, если взять твою Костяшкину и разложить по полочкам...
– Как это разложить?.. – заревел Утюгов грозным голосом. – Как это... по полочкам?!.
Я взглянул в лицо Утюгова и от внезапного страха завизжал голосом раненого зайца:
– Ты не так меня понял!.. Я не предлагаю отрывать Костяшкиной ручки-ножки. Боже упаси! Пусть себе бегает-прыгает. До посинения. Это так только говорится: разложить по полочкам. Не человека, понимаешь, а проблему, – говорю уже нормальным голосом. – Вот мы с тобой её разложим и посмотрим на эти полочки спокойными глазами. Понимаешь, спокойными. А не такими, как у тебя...
– А у меня какие?
– У тебя они пока... малость ошалелые...
Утюгов крутил ошалелыми глазами и молчал. Он слушал.
Я даже обрадовался. «А вдруг, – думаю, – я тебя сейчас вылечу».
– Вот смотри, – говорю. – Возьмём глаза.
– Чьи?
– Костяшкиной, Костяшкиной!.. Твои и брать-то нечего! Про твои я уже сказал...
– Ну-ну? – буркнул Утюгов.
– Вот. Берём её глаза. И смотрим на них спокойно. Ну что они у неё – с огнём что ли? Хоть бы чёрные были. Другое дело бы. Тогда бы очи чёрные были бы... Очи... А то ведь так... глазки. К тому же серенькие. И никаких, в придачу, соболиных бровей не видать.
– Это ты брось, – спокойно возразил Утюгов.
Но я продолжал раскладывать по полочкам:
– И с ресницами, если не ошибаюсь, у неё тоже полный завал.
– Ты что?!. – заорал вдруг Утюгов и кулаками размахался. – Да они у неё таки длинные! Такие густые! Такие чёрные! Прямо как ночь! Она ими ещё как хлопает!.. Как хлопнет, так у меня в голове шарики за ролики закатываются. Сидел бы уж насчёт ресниц! Ведь ничего кроме рыбок в своём аквариуме не видишь!
Я понял, что немного перестарался.
– Ладно, ладно, – говорю. – Допустим. Допустим, она там хлопает чем-то, как ты говоришь...
– И не чем-то, а прекрасными ресницами, дурило!.. – взвился Утюгов.
– Успокойся, – говорю. – Возьмём-ка лучше её нос. Уж как простудится, так сразу не нос, а вишнёвое варенье. И к тому же из носового платка не высовывается. И чего хорошего ты находишь в таком носе? Ведь в таком состоянии он уже не нос, а обычный носяра...
– Ты это брось!.. – закричал Утюгов. – Тебя послушать, так она из простуд не вылезает. А это – полное враньё!
– Враньё, да?!. А возьмём тогда рот. Ведь большой. Как у лягушки. Таким ротиком только простоквашу лопать, посыпанную сахарным песочком. Про рот и говорить больше-то нечего. Что теперь положим на отдельную полочку? Может, ручки-пальчики?..
– Да катись ты со своими полочками! Ещё слово скажешь, я из тебя... – Утюгов схватил меня за шиворот и стал так трясти, что из меня посыпалось: «Ква-ква! Ква-ква! Ква-ква!..»
Он вдруг отцепился и посмотрел мне в рот с удивлением. Будто оторвал мне голову и машинально положил её на какую-то полочку. А голова моя с полочки всё квакает и квакает...
Я на Витьку страшно обиделся. Целую неделю мы с ним не разговаривали. Но вот как-то вдруг разговорились. Будто и не ссорились.
Тут такое дело. У Витьки тоже есть аквариум. На сто литров. И что-то у него забарахлил компрессор. Стали проблему раскладывать по полочкам. Разложили, он мне и говорит:
– Ты вот что, ты передай эту записку Костяшкиной... – А сам весь красный. Как помидор. И на меня смотрит. – Только незаметно передай. Чтобы никто не видел, – говорит. – Передашь?
«Эге! – подумал я. – С компрессором-то у него, наверно, всё в порядке. Это он так... Для возобновления контакта...» Я даже обрадовался.
– А чего мне? – говорю. – Передам. Будь спок, всё тип-топ будет.
Передал.
Потом эта... бледная, как сметана. Подошла ко мне на улице. На меня не смотрит. Говорит, заикаясь:
– Пе-передай, по-пожалуйста, Вите... Я знаю, ты ему настоящий друг. Только не читай, ладно?
– Вот ещё. Стану я читать чужие письма.
– Ну, спасибо, – говорит. А сама всё смотри на свои туфельки. Глаз отвести не может. Я тоже засмотрелся на эти туфельки. С такими блестящими застёжечками... – Тебе тоже когда-нибудь напишут, – говорит.
– Больно нужно! – говорю. – Потом ведь еще и отвечать надо будет. У меня на такое времени не будет.
А сам думаю: «Нашла дурака. Чтобы потом аппетит потерять, ночами не спать, ходить красным, как помидор, и злым, как Утюгов... Нет уж, меня на такую удочку не поймаешь...»
Так я стал передаточным механизмом: передаю их записки. Из рук в руки. Есть газета с таким названием.
Ну, передаю. И хоть бы глазком одним заглянул. Хоть в одну. А уж так порой хотелось...
Как-то Утюгов мне и говорит:
– А ты настоящий друг. На тебя можно положиться. Ты уж меня извини, что я тогда на тебя наехал... Так уж получилось. Я не хотел...
– Ничего, – говорю. – Я же всё понимаю. Я читал: любовь – это такая болезнь. Очень тяжёлая. Потому-то мне и хочется тебе помочь...
– Спасибо, – говорит, – за помощь. Я тоже про это читал, в киношке видел, – и Утюгов стал совсем красный. Как пожарный огнетушитель.
Пожал он мне руку. Я – ему. И тоже – не слабо...
Однажды Костяшкина просит меня передать адресату целый конверт. Да ещё запечатанный. Вот тебе раз!.. Доверяла-доверяла, а тут бац – перестала доверять, запечатала.
Я не удержался. Дома аккуратно распечатал конверт, а в нём одна фотография. Завёрнута в десять слоёв белой бумаги с красивыми снежинками. На фото была запечатлена сама Костяшка. Собственной персоной. В платье с каким-то прикольным воротничком. На обороте фотографии я прочёл: «Вите У. на память о школьных годах. Л.К.» Я-то думал, тут целое послание! Про чувства всякие. А тут ерунда полная!..
Разозлился я на Костяшку. Сам не заметил, как взял ручку и нарисовал ей генеральские усы. Запечатал конверт и отнёс адресату.
На другой день Витька, бледный как сметана, протянул мне конверт и строго сказал:
– Передай Костяшке.
– Кому, кому?!.
– Ты что, оглох? Костяшке!
У меня даже ухо одно шевельнулось. Ещё бы. Я вспомнил про усы. Вспомнил и очень пожалел, что вчера так погорячился. Дёрнул же чёрт!..
– Какая же она, – говорю, – Костяшка?.. Она же... У неё ведь и волосы... Очень даже красивые... А туфельки?.. А какие застёжечки на них?.. Красивые... Уж точно итальянского происхождения...
– Брось! – перебил меня Витька. – Ты, когда по полочкам мне её раскладывал, совсем другое пел. Помнишь?
– Тогда я... это... того...
– Вот именно. Ты тогда прав был. Всё ты тогда верно разложил... Как я только не врубился?
– Постой, Витька! – говорю. – Ведь это ты из-за усов так, да?!.
– Неважно, – говорит, – из-за чего. А ты откуда про усы знаешь?
– Понимаешь, – говорю, – тут такое дело. Усы-то эти я ей пририсовал. Нечаянно, понимаешь?.. И сам не заметил как такая глупость у меня получилась. А Людка тут не причём...
Я думал, он от этих моих слов схватит меня за шиворот и станет трясти, пока из меня «ква-ква!» не посыпется. А он:
– А-а... Так это ты? – спросил без всякого удивления.
– Я!.. Вот именно, что я!.. Понимаешь, я ведь не хотел. Честное слово не хотел!
– Ну, не хотел и не хотел. Ты лучше скажи: чем своих барбусов кормишь? Трубочником или сухим?
– А письмо я твоё передам! Обязательно! – говорю.
– Как хочешь, – махнул он рукой. – Передай. Пускай почитает...
«Эх!.. – думаю. – Бедная Костяшка. Утюгов-то, видно, такое письмо накатал, такое сердитое... Что она, может, в обморок брякнется. От переживаний. Брякнется, и будет лежать без сознания на холодном полу. Долго. Пока ближайшие родственники «скорую» не вызовут...»
Ох, и жалко мне стало Костяшкину. Ну зачем ей такое письмо получать?..
Пришлось распечатывать конверт. На всякий случай...
К моей радости, в конверте никакого страшного письма не было. Одна фотография. Без всяких подписей. Витькина. На изображении он почему-то сидел верхом на каком-то огромном чемодане. Охранял что ли?.. Хоть бы на коне сидел. С такими-то усищами полагается на коне сидеть. Был бы похож на старинного кавалериста. А так...
Усы были нарисованы Витькиной рукой. Очень сердито нарисованы. И потому больше походили не на генеральские, а, пожалуй, на адмиральские.
Я решил исправить свою оплошность. Решил аккуратно стереть эти усы, а уж потом передать конверт адресату.
Но у меня аккуратно не получилось. От моих стараний Витькино лицо стало похожим на старую сковородку в трещинах. Зато усов уже почти не было видно. А чемодан теперь походил больше на маленькую серую лошадку пони.
Фотографию я запечатал и с волнением передал Костяшкиной.
Нет, не зря я волновался. Костяшкина не ответила. Ни через день, ни через неделю...
И такая деталь: она совсем перестала бледнеть. Витька тоже перестал. Краснеть. Теперь он совершенно здоровый человек. Теперь он нередко громче всех орёт на перемене:
– Эй, Костяшка, не мучь барашка!
А вчера он завёл меня под лестницу в тёмный угол и говорит:
Тебе послание...
Чего?!.
Послание тебе.
Какое ещё послание?
Будто не знаешь... От твоей дамы сердца.
От какой ещё дамы?! Не знаю я никакой дамы!
Приседаеву Ленку не знаешь?
Приседаеву?!. Знаю. А дамы никакой не знаю.
– Вот и получи от Приседаевой послание.
Ноги у меня почему-то сначала подогнулись, а потом – задрожали. Мелкой рысью. Как после укола от дифтерита.
– Не-не возьму я ни-никакого, – говорю, – послания. Больно нужно...
– Бери, бери, – говорит Витька. – Некрасиво даме отказывать. Не по-мужски это...
– Я ещё уче-ченик, – говорю. – Ещё школьник...
– Ну, если ты ещё молочко из соски посасываешь, тогда ладно, тогда не бери. Так и передам ей. Скажу: он у нас ещё под стол пешком ходит, и бабушка ему перед сном сопельки утирает...
Я держал в руках свёрнутую бумажку. Она была тяжёлой и горячей. Как раскалённый кирпич.
Поднимаюсь по лестнице следом за Утюговым. Спина его плывёт у меня перед глазами, как в тумане.
Он вдруг оборачивается.
– Ну, ты и красный... – говорит. – Как рак варёный. – Он кладёт мне руку на плечо. Говорит: – Да ты не умирай, ещё не всё потеряно. Мы как твою Ленку разложим по полочкам, так всё тип-топ будет!
– И вовсе она не моя! – заревел я раненым бегемотом, и так толкнул Утюгова, что он полетел, хватаясь за перила.
Он поднялся, отряхнулся и говорит спокойно:
– Это ж надо, – какая силища в человеке проснулась! А ведь это она – Приседаева виновата... Внушила... Уж я-то знаю... И не смотри на меня таким волком. Чтоб завтра был готов ответ. Я передам, не волнуйся. Всё тип-топ будет. Понял?
– Погоди, Витька, – говорю. – Чего-то мне воздуху не хватает. Дышать чего-то нечем...
– Во-во!.. – говорит Утюгов. – А ты как думал? Это ещё только цветочки... Но ты не горюй, всё тип-топ будет!..
СОЛНЕЧНЫЙ ЗАЙЧИК В ЛИЦО
«У нас всем на удивление снег выпал, а мальчики мылили девочкам лицо снегом...»
(Из письма девочки в редакцию журнала «Костёр»)
1
Шёл снег. Словно сами звёзды где-то высоко в небе рассыпались в белую морозную пыль, и она опускалась на тёмные ветки деревьев, на иссиня белеющие по-вечернему, утоптанные дорожки парка. «Догони, догони!..» – звал лукавый женский голос из репродукторов, похожих на вороньи гнёзда, невидимых сейчас глазу. Ноги сами несли туда, где свет, праздничная толкотня, смех, шорох разрезаемого коньками льда и этот мягкий зовущий голос...
Трое мальчишек с коньками под мышками шли по дорожке. За разговором они не слышали призывного «Догони, догони...»
– Что у них было?! – Лёшка остановился и сердито посмотрел в лицо Тольки Румянцева. – У них были только кухонные ножи и ни одного гладиуса!* Понятно?!
От Лёшкиного напора Румянцев почувствовал себя виноватым в том, что гладиусов у них не было. А тут ещё Витька.
– Их было всего сто человек, – сказал он Лёшкиным тоном, будто Румянцев собирался спорить.
– Не сто, не сто!.. – с раздражением перебил Лёшка. – А всего семьдесят человек. И они разооружили всю охрану школы гладиаторов!
– А потом куда? – торопливо спросил Румянцев. – Куда потом-то они?..
- Куда!. Спрятались в лесу на вулкане!..
- На вулкане?!.
Гладиус* – так у римлян назывался короткий меч.
– На Везувии, – уточнил Витька. – По всей Римской республике прокатилась весть про их восстание. Тут, значит, рабы со всех мест стали к ним пробираться. Чтоб объединиться... Лёшка уже не слышал Витькиных разъяснений. Прищуренными глазами смотрел он в тёмную глубину аллеи. Впереди мерцал тусклый огонёк фонаря. Он казался огнём далёкого костра на лесистом склоне Везувия. Мысленно Лёшка был там.
– Эх, только один бы пулемётик... – задумчиво произнёс он. – Окопы научил бы их вырыть... Мы бы засели...
– Научил!.. Да как бы ты их научил, интересно знать?! – выкрикнул Витька. – Ведь у Спартака были и сирийцы, и греки, и германцы! Все они по-своему говорили. А ты бы на каком стал их учить? На русском?..
– Балда! На каком!.. – рассердился Лёшка. – Взял бы лопату и – показал! Без всяких языков.
– Тогда, может, и лопат никаких ещё не было, – осторожно замети Румянцев, – мотыги какие-нибудь...
– Чёрт с ними, с мотыгами! И мотыгами можно.
– А пулемётик, конечно бы, – у-ух!.. – обрадовался Витька. – Здорово ты, Лёшка, насчёт пулемётика!
– Лёшк, Лёшк, – Румянцев вдруг задышал в самое ухо Лёшки. – За нами девчонки. Подслушивают...
Лёшка резко обернулся. И правда. Две. Тоже с коньками. Прямо чуть на него не налетели. Видно давно так шли. У-уу тихони! Одна вдруг ойкнула. Обе пугливо попятились, развернулись и – дёру.
– А ну, ребята, в снег их! Валяй их! – радостно закричал Витька. – Мы из них снегових слепим!
Они сунули коньки Румянцеву, бросились догонять.
Девчонкам некуда было деться: по бокам аллеи – глубокий снег. Они бежали всё время прямо, как зайцы в луче света машинной фары.
Неожиданно одна из них юркнула влево, на тропу. Здесь у развилки горел фонарь. Лёшка увидел раскрасневшееся лицо девчонки.
– Догоняй её, догоняй! – крикнул Витька и промчался дальше.
Расстояние между Лёшкой и девчонкой сокращалось. Казалось, вытяни вперед кулак, чуть ткни и – кувыркнётся она, как цветочный горшок за окно. “В спину бьют только подлецы...” – пронеслось в Лёшкиной голове. «Да, толкать не годится...» – тоскливо подумал он.
Тонкая ветка хлестнула его по лицу. Лёшка так и взвыл от боли и злости. «Ну-у, лекариха, погоди!..» – мелькнуло у него в голове.
Он уже бежал по сугробу, рядом с тропинкой, рядом с девчонкой. Он подставил ножку раз, другой, совсем забыв, что ножку подставляют тоже – не очень красивые люди...
Он делал одну подножку за другой, но как?!. Каждый раз, упираясь каблуком в снег, Лёшкина нога оказывалась где-то в стороне от мелькающих ног девчонки. Так ставят подножку круглые дураки или неуклюжие бегемоты. Ни тем, ни другим Лёшка не был, и потому сгорал от стыда перед самим собой. Ещё хорошо – никто не видит его мальчишечьего позора.
А её стоило проучить. Ох, стоило!.. Закопать в сугроб так, чтобы потом и с собаками не нашли...
Наконец оба выбились из сил. Остановились, тяжело дыша, пошатываясь.
Она держалась за ветку в двух шагах от него.
– Ну?.. Что?.. Догнал?.. – ехидно, совсем задыхаясь, приговаривала.
– А-а!.. Живи пока, – прохрипел Лёшка. Он показал ей кулак, который, как у пьяного, ходил из стороны в сторону и совсем не казался грозным.
– Ой, отпустил! – смеялась она. – Спасибочки, живую отпустил!
– За мной не заржавеет, – сурово сказал Лёшка. – Ещё схлопочешь своё...
– Ой, держите меня! Ой, мамочки, не могу! – смеялась она в спину удаляющемуся Лёшке.
– Ну, как? – спросил его Витька, когда он вернулся. – Догнал?
– Догна-ал. Так дал, что носом землю пропахала. К утру домой доползёт.
– А я этой... снегом мордуленцию намылил. Теперь неделю может не умываться!
От Витьки валил пар, как от человека, хорошо поработавшего на морозе. И весь он сиял счастливой гордостью. Словно все они только что наткнулись на бронзовый памятник Витьке, который поставило ему благодарное человечество за беспримерный подвиг.
2
Осенью, в школьном дворе Лёшка напоролся ногой на ржавый гвоздь. Как это обычно бывает? Прыгали, прыгали с забора, бац – подворачивается доска с гвоздём. Именно там, где ей как раз не место. Ну, будто эта доска искала Лёшку. И нашла. Не он же её?
Остальные прыгуны подбежали, подхватили Лёшку под руки, помогли доковылять до медкабинета. Тут-то они и столкнулись носом к носу впервые. Он – с ботинком в руке, с безвольно болтающейся, подогнутой ногой. Она с красным крестиком на рукаве с пакетиком бинта в беленьких чистеньких пальчиках. Она уставилась в Лёшкино лицо, побледнела, подбородок дрогнул. Словом, как всегда у девочек перед тем, как заплакать. «Ой!..» – говорит и всё всматривается, всматривается в Лёшку. Так, будто только сейчас увидела, что Лёшка не весь целиком перед ней, а только часть его. Другая же – осталась где-то не то на поле брани, не то на поле драки. А точнее, там, где валяются доски с ржавыми гвоздями...
– Ну что уставилась, будто рентгеном просвечиваешь? – поморщился Лёшка не столько от боли, сколько от этого пристального, всё не отлипающего взгляда школьной сестры милосердия. – Йод давай, бинт! Всё давай – чего там полагается! – прикрикнул он.
Но она не шевельнулась. Стоит соляным столбом.
Лёшка посмотрел под больную ногу. Там густел вишнёвый бугорок крови.
– Во, – сказал он, поднимая глаза, – течёт. Прямо на пол...
И тут она проснулась.
– Капитолина Степановна! Капитолина Степановна! – заорала, будто у Лёшки, прямо на её глазах, и голова с плеч скатилась. – Мальчик ногу гвоздём поранил! Ему надо противостолбнячный укол сделать!
Такого оборота Лёшка не ожидал. Думал: йодик, бинтик и – наше вам с кисточкой. А тут... «Укол, ладно, – подумал он, хотя от этой мысли холодные мышиные лапки так и побежали по спине от поясницы к затылку. – Хорошо, если в руку, в ногу или под лопатку. А если...»
– Ну, лекариха! Ну, дура!.. – процедил в бессильной ярости Лёшка, чувствуя с каким наслаждением стёр бы сейчас в порошок эту сестру милосердия из пятого «А». Ведь не ори она так, всё бы, может, и обошлось...
А она:
– Мальчик, тебе больно? Ты потерпи. Сейчас... Знаешь, как мне тебя жалко, – и уже носом хлюпает. Тоже – учитель терпения. Стоит, вертит в руках бинт – перевязочное средство для оказания первой помощи. Какой бинт! Какое средство для оказания!.. От страха, похоже, забыла зачем ей белую повязку с красным крестиком на рукав нацепили! Кровь, понимаешь ли, человеческую увидела...
– Снимай штаны, раненый, – басом сказала, вошедшая из другой комнаты, врач Капитолина Степановна. Она повернулась к окну, строго рассматривая струйку над иглой шприца.
Вот чего боялся Лёшка. Вы думали укола? Нет!..
– Не дамся, – глухо проворчал Лёшка голосом овчарки, у которой пасть занята костью.
Одной рукой он вцепился в топчан, покрытый холодной рыжей клеёнкой. Другой – в ремень пояса.
Лекариха стояла спиной к нему. Что-то укладывала на белой тумбочке. «Глянц, глянц», – звенело стеклянное под её руками. Этот звон стоял у самого Лёшкиного уха. Ему даже казалось, что она там брямкает только так – для видимости. Сама же исподтишка посматривает на него, рентгеном своим просвечивает...
– Зоя, – сказала Капитолина Степановна, – выйди на минутку. Мы сейчас с этим молодцем сойдёмся в рукопашной. Как-нибудь и без тебя справлюсь...
Лекариха пулей вылетела из кабинета.
Облегчённо вздохнув, Лёшка спустил штаны. Послушно лёг на топчан.
– В какую тебя ягодицу, герой? В левую или в правую? – Капитолина Степановна, огромная, в белом, как облако; на толстых ногах, шаркая тапочками, подходила к Лёшке. Она шла так тяжело, будто несла столитровую бутыль с иглой на конце.
Лёшка зажмурился.
3
Весна наступала на пятки уходящей зиме. С утра в небе, среди скуки серых туч, стояли весёлые голубые проруби. В них выглядывало солнце и прямой наводкой било тёплыми струями света по крышам, деревьям, канавам и лужам на дорогах. Глохнущие от собственного крика воробьи, с задорным бесстрашием ступали в эти лужи по колено. Они приседали, взмахивали хвостами, крыльями, с наслаждением поднимая вееры брызг талой воды. Воробьи выжили! И теперь каждым мокрым своим пёрышком смеялись вслед уходящей зиме. А петухи в дальних дворах окраины городка запрокидывали головы, отягощённые алыми гребнями; разевали клювы, и солнце лудило нетерпеливые глотки трубачей для будущих ранних зорь...
Весна наступала... Теперь в трелях школьного звонка слышался звон разбиваемых сосулек. А ветер вместе с этими трелями врывался в распахнутые окна и выдувал из классов во двор всех, кто ждал перемены. И прежде чем покинуть комнаты с высокими потолками, ветер шелестел страницами тетрадей и книг, оставленных на партах...
В такую-то погоду, на большой перемене, Лёшка Круглов не испытывал той радости, с какою воробьи плескались в лужах.
Он был со своими. Стояли гурьбой, только он всё-таки немного в стороне. Витька рассказывал что-то смешное. Все слушали, похохатывали. Лёшка не смеялся. Да он и слушал-то вполуха. Не до того ему было. Хмурый, опустив голову, ковырял землю носком ботинка... Утром, до школы проиграл он Букварю в орлянку сорок копеек. Ещё в третьем классе Букваря вызывали к доске, и спрашивали наизусть алфавит. Теперь он учился в шестом, а прозвище так и осталось.
Сорок копеек – всё, что у него было – Деньги для Лёшки не малые. «Отыгрывайся, Лёха! В долг», – сказал тогда Букварь. Он присел, приставив к глазам кулаки, рассматривая Лёшку, как в бинокль. Смотрел-то на карманы. Мол, не припрятан ли там гривенник – другой. Посмеивался букварь.
Лёшка попробовал отыграться, но снова проиграл. Рубль целый. «Ладно, хватит, – сказал вдруг довольный Букварь. – Я и так буржуй-пикиталист», – он поднёс к Лёшкиному носу руки лодочкой, побренчал монетами. Руки Букворя были разрисованы кривыми якорями, спастельными кругами, похожими на сушки из булочной. Руки далеко вылезали из коротких рукавов.
Букварь снова побренчал мелочью, задумался.
«Слышь, Лёха, ты вот что. Свези-ка меня на горбу до магазина. Свезёшь, – считай, полтинник отыграл. А?..»
Лёшка было прикинул: а чего? Может, стоит? Жердь эту тощую?.. Но заметив в глазах Букваря, изо всех сил скрываемую, но всё же прорвавшуюся усмешку, сказал: «А этого не хочешь?» – и показал фигу.
Букварь добродушно рассмеялся: «Поучить бы тебя надо как разговаривать со старшими, да ладно. А на горбу повезёшь. В другой раз, когда проиграешь. Куда денешься? Так что скачки откладываются. Набирайся пока сил конёк-горбунок, – и Букварь потрепал Лёшку по плечу разрисованной рукой. – Про должок не забудь».
И вот теперь из Лёшкиной головы не выходило: «Где достать деньги?»
Рядом опять рассмеялись ребята. Лёшка поднял голову и тут же зажмурился: ослепило солнце. Лёшка мотнул головой, шагнул в одну сторону, в другую, – но каждый раз свет опять ударял в глаза. Лёшка почувствовал, что сейчас ребята смеются над ним. Над тем, как беспомощно он шарахается из стороны в сторону, будто козёл на верёвке. Наконец Лёшка прикрыл глаза ладонью, посмотрел вверх. Туда, откуда луч бил ему в лицо.
На втором этаже, в окне... лекариха! С зеркальцем...
«Ну, дура!..» – закипело в груди у Лёшки. Он рванулся к дверям школы.
– Бросай её в окно, мы поймаем! – смеялись ему вслед.
«Считай, достукалась! Сейчас я тебе накостыляю!..» – твердил Лёшка, перепрыгивая через ступеньку по лестнице.
Он дёрнул дверь.
В классе – никого. Присмотрелся.
У окна, не шевелясь, стояла она. Со свету Лёшке показалось, что это и не человек вовсе, а какой-то тёмный мешок, набитый сеном.
Он подошёл. Смотрит: она. Да ещё и улыбается. Да так, что Лёшка чуть не забыл, зачем он мчался по лестнице через ступеньку.
Он оторопело застыл. Потом, будто вспомнив, сказал растерянно:
– Ну, чего тебе, делать нечего что ли?
– Уж и пошутить нельзя.
– Шутки тебе! Нашла когда шутить! – вспыхнул Лёшка. – Я тут, понимаешь, Букварю рубль сорок проиграл, в долгах у него, а ты тут со своими шутками!..
«Чёрт возьми, – пронеслось в голове Лёшки, – что я такое мелю?!. Рубль сорок... лекарихе этой... Ей-то зачем?..»
А лекариха уже бежала к своей парте.
– Круглов, Лёша! – заливалась она. – У меня тридцать копеек есть! Возьми! Я завтра ещё принесу! Возьми!..
– Чего-чего?!. – угрожающий голос Лёшки остановил её. – Ты что же?.. Мне подаяние протягиваешь, милостыню?! Как нищему, да?!.
Лекариха так и застыла на месте. Захлопала ресницами. На щеках выступили розовые пятна.
– Круглов, да я же это... в долг... – сказала наконец.
– Чего-о?! – совсем уже взвился Лёшка. – Это чтобы я в долгах, как в шелках, да?!.
Тут лекариха захохотала. Захохотала, запрокинув голову. Лёшка увидел её влажное розовое нёбо между двумя рядами сахарно-белых зубов. Смех её душил. Её шатало из стороны в сторону. Чтобы не упасть, она хваталась за спинки парт.
И куда только подевался его гнев? Теперь Лёшка стоял и хлопал глазами. У него, видно, было такое умное лицо, что взглянув на него, лекариха никак не могла остановиться.
Но вот её смех оборвался. Она серьёзно посмотрела на Лёшку. Даже с некоторым пониманием, сочувствием. Так смотрит порою мать на своего малыша–глупыша. Немного подумала, мол, стоит или не стоит, и неожиданно спросила:
– Скажи, Круглов, а в отрядах Спартака были женщины?
– Женщины?.. – от напряжения у Лёшки на лбу вспухли морщины: «Причём тут женщины?.. Не подвох ли? Не яму ли роет ему лекариха...» – Не было там женщин. Делать им у Спартака было нечего, – сердито, на всякий случай, отрезал он.
– Ну, как же нечего. Помогать. Готовить, стирать, раненых перевязывать.
Он долго смотрел ей в лицо, всё ждал: вспомнит ли про пулемёт... Нет, не вспомнила.
– Помогать... Какие из женщин помощники? – сказал Лёшка и понял: опять сел в лужу. Сам взял и сел. Никто его в неё не толкал. Но лекариха и тут вида не подала.
Что ж, по-твоему, женщины ни на что не способны?
Что он мог ответить на это такое, отчего бы не пришлось ему снова сесть в лужу? Переступил только с ноги на ногу и сказал:
– Ты мне зубы не заговаривай. Знай: в другой раз отлуплю. Уж точно.
– Оё-ёй!.. Отлупит. Слыхали уже... Ещё зимой слыхали.
Лёшка стиснул зубы, промолчал.
Он шёл к двери.
У дверей на спине Лёшки появился печальный солнечный зайчик.
Какое-то время зайчик сидел на том месте закрывшейся двери, где отскочила краска и проглядывала светлая гладь древесины. Потом он спрыгнул на пол, и медленно побежал к ногами девочки.
4
Лёшка был возбуждён, весел. Ему везло. Он отыгрывался. По пятачку, по пятачку, но отыгрывался. И чем больше хмурился Букварь, тем веселее становилось на душе у Лёшки. «Орёл!» – кричал он и пятак, подкинутый Букварём, падал «орлом». «Решка!» И опять пятак ложился «решкой» – как по заказу.
И пока монета, вращаясь, летела в воздухе, Лёшка стоял, широко расставив ноги, засунув руки в карманы. Ну, будто под ним шаткая палуба пиратской шхуны. И не Лёшка стоит на ней, а «джентльмен удачи», которому и сам чёрт не брат!.. Было отчего хорохориться, распускать перья. Неподалёку, привалившись к забору плечом, стоял парень из десятого. Этакий дылда-дылдина.
Следил за их игрой. Правда, без особого интереса, но всё-таки смотрел, видел: – кого. Несколько раз, поднимая с земли пятак, Лёшка замечал на лице дылдины что-то вроде улыбки одобрения.
– Ну, Букварь! – ликовал Лёшка. – А говорил не отыграюсь! Вот и квиты!
Букварь не сдавался.
– Постой, постой! Дальше давай. Ещё посмотрим...
Лёшка выиграл гривенник и вдруг сказал:
– Деньги я не беру. Всё. Давай-ка, Букварь, вези-ка меня на горбу до забора.
Разгорячённый удачей, Лёшка представил себе как Букварь, кряхтя, неохотно, скрепя сердце, но согласился везти его. Но он не сядет на этот тощий горб. А только потреплет Букваря по плечу: «Ладно уж... В другой раз. Набирайся сил, конёк–горбунок...»
– Чего-чего?!. – Букварь, закатывая рукава, пошёл на Лёшку.
Но тут дылдина отвалился от забора. Направился к ним.
– Вези, – сказал он Букварю и цикнул слюной далеко в сторону.
Лёшка с радостным удивлением посмотрел на дылду, на его широкие плечи, подумал: «Откуда он меня знает?»
– Ещё чего?! – возмутился Букварь. – Пусть играет! Что у него, денег что ли нет?!
– А за игру на деньги тебе полагается, – и дылдина, лениво подняв руку, врезал Букварю такой щелбан, что у него на лбу вспыхнуло большое красное пятно. Прямо автомобильный стоп-сигнал, а не пятно. – И тебе тоже, – Лёшка и глазом не успел моргнуть, как в голове у него зашумело, а земля под ногами закачалась, как палуба пиратской шхуны...
Он и Букварь стояли, потирая лбы, недовольно сопя, оба представляя себе как дылдина берёт их за воротники и волокёт к их классным руководителям.
– Вези, – снова сказал дылда Букварю. И снова лениво цикнув, посмотрев на Лёшку, добавил: – Чего стоишь, залезай на него!
Чертыхаясь на чём свет стоит, Букварь тащил Лёшку. Чертыхался и Лёшка. Никакого удовольствия сидеть верхом на Букваре сейчас он не испытывал.
– До забора и обратно, – голосом физрука Антона Антоновича скомандовал дылда. – Веселей, веселей! Разве это скачки? Никакой резвости!..
И когда, наконец, Букварь в сердцах швырнул Лёшку на землю, дылда помог ему подняться.
– Меня зовут Костя, – сказал он, сильно пожимая Лёшкину руку.
Крепкая ручища была у этого Кости... Такая крепкая, что Лёшка несколько дней ходил растерянный, не зная как отнестись к этой, невесть откуда свалившейся на него дружбе.
Да, полно! Не рано ли говорить о дружбе... Встречаясь в коридорах школы, ещё издали, Лёшка кивал головой, да не один раз. Костя тоже. Но как-то сонно, лениво. Будто где ему было разглядеть всякую мелкоту. Будто уже и не помнил ничего. Будто просто отвечал на приветствие младшего сотоварища по учебному процессу. Лёшка же каждый раз тревожно замирал: вот окликнет, вот позовёт, что-то скажет, о чём-то попросит. Правда, не известно, чем это ещё может кончиться...
И как-то Костя наконец его окликнул, поманил пальцем.
– Вот. Держи, – сказал.
– Чего это? – насторожённо спросил Лёшка, хотя хорошо видел: ему протягивали билет в кино.
– Билет, – лениво цикнул Костя.
Лёшка взял синюю бумажку с такой осторожностью, будто она могла взорваться.
– Фильм американский. «Разбитые надежды». До шестнадцати – можно... Пойдёшь?
А ты?
Само собой.
Годи-ится, – оттаял Лёшка.
Встретимся у кинотеатра. Начало в девятнадцать.
– Годится! – просиял Лёшка, подумав: «Вот парень! Молчал, молчал и вот – на! В кино вместе пойдём. Подружимся!.. С таким-то дружить – ого-го!..»
5
До начала сеанса – ну, каких-то две-три минуты.
Голова у Лёшки – кругом: столько он ею вертел, высматривая в толпе Костю. И когда прозвенел второй звонок, Лёшка рванулся к двери. «Эх, проморгал, прозевал, видать, разминулись, – подумал. – Сидит, наверно, уже на месте, меня поругивает». То, что человек может вдруг заболеть, заняться неожиданным – более важным делом – Лёшке и в голову не стукнуло.
Он вбежал в полный зал. Люстра медленно угасала.
Лёшка бросился к своему ряду. Он пробирался торопливо, наступая кому-то на ноги, задевая чьи-то сумки, портфели. Он смотрел во все глаза. «Костя, Костя...» – бормотал. Но этого Кости, этого дылды не было видно.
Кто-то схватил его за руку, дёрнул.
– Да садись же скорее!
Лёшка обернулся и глазам своим не поверил: лекариха!..
Рядом с ней было свободное место.
Лёшка измочалил билет, заглядывая то в него, то за спинку кресла. И сколько ни смотрел, – всё совпадало. Место было его. «А он-то где, он?..» – тупо бормотал Лёшка.
– Мальчик, ты сядешь наконец, или тебя вывести? – строго сказал кто-то.
Погас свет. Не без помощи лекарихи Лёшка обалдело плюхнулся на своё место. Почувствовал как по спине, между лопаток пробежала струйка горячего пота. В голове его плавал тополиный пух, превращаясь в хлопья медицинской ваты...
Долго он не мог понять что к чему там – на экране. Но, наконец, стало проясняться... Девушка по имени Мери, стройная, как штопольная игла, избалованная, как больная подагрой болонка, подружилась с простым чистильщиком сапог по имени Джек. Она мечтает выйти за нег замуж, но папа её против. Папа миллионер – скотовод из Техаса. Ходит в дырявых джинсах. Ничего не ест, не пьёт, хотя сам бегемот–бегемотом. Только знай себе покуривает сигару, толстую и длинную, как черенок лопаты. Покуривает и всё время думает: как подружить Мери с Джоном. Джон – тоже миллионер. Нефтяной король из Огайо. Молодой, красивый, в белых, чуть перепачканных джинсах с зелёными шевронами и ярлыками. У него тридцать три личных автомобиля, тридцать два личных самолёта, тридцать одна личная яхта и один маленький островок в Средиземном море. Тоже личный. Богатый Джон страшно хочет подружиться с Мери. Он ей буквально проходу не даёт рассказами о личной собственности. Бедные Мери иДжек вынуждены от него постоянно скрываться. Джек то и дело одалживает у приятеля то самолёт, то яхту, то машину, и они с Мери носятся по свету, как угорелые. А Джон не отстаёт. Он бросается в погоню за ними... И когда проносятся машины, яхты, самолёты, Лёшка невольно накреняется то влево, то вправо, будто сидит за рулём. В разгар погони он уже не раз боднул лекариху... А погони следуют одна за другой. Бедняге Джеку некогда даже сапоги чистить, чтобы заработать на хлеб. И было непонятно: на что они с Мери живут? Хотя питаются хорошо, в красивых ресторанах с музыкой, где даже чайную ложечку приносит специальный лакей. К столику он подходит, вальсируя... И вот, наконец, Мери, совершенно случайно, узнаёт, что её милый Джек вовсе не чистильщик сапог, а тоже... тоже миллионер с яхтами, самолётами и машинами. Просто он прикинулся чистильщиком сапог, чтобы Мери с ним подружилась. Теперь Мери не хочет знать обманщика Джека. Словом, получается, что на земле нет счастья, а есть одни Разбитые Надежды...
Во весь экран страдающее, убитое горем лицо Мери. Слёзы по нему катятся дождём. Такой дождь у нас в России называют «Сеногной».
Медленно загорался свет. Перед глазами Лёшки всё ещё мелькали яркие автомобили, яхты и самолёты. От их грохота и рыка в ушах стоял звон.
– Ну и мура! – сказала лекариха.
Только тут Лёшка вспомнил о ней.
Сама ты мура! Машины-то какие! Что ты в них понимаешь!
– Не спорю. Ничего я в них не понимаю, – легко согласилась она. – Машины мне тоже понравились. Красивые, как конфетки...
Лёшка покосился на лекариху. Она не смеялась.
Они вышли на улицу.
– Ну, пока, – заторопился Лёшка.
– Куда, куда?! – лекариха вцепилась в рукав Лёшки. Он вспомнил, что она держала его за руку и там – в кинотеатре. Особенно на виражах... – В конце концов ты, как мужчина, просто должен проводить меня, – сказала она. – Ко мне зайдём... Я здесь близко живу...
– Ещё чего выдумала?! – возмутился Лёшка.
– Да ты не бойся. Чего ты испугался. Собак у нас нет.
– Собак... Ничего я не испугался.
– Вот и пошли. Я тебе кое-что покажу...
– Куклу что ли? – усмехнулся Лёшка; нашёл-таки в себе силы.
В куклы я давно уже не играю.
- Ну, говори: что?
- Сам увидишь.
– Никуда я не пойду.
Лёшка застыл на месте, будто пустил корни глубоко в землю. Она дёргала его за руку, прыгала вокруг, стараясь выкорчевать этот пень. На них уже оглядывались. От стыда Лёшка был готов уйти в землю вслед за корнями...
Она вдруг отпустила его руку. Грустно потупилась.
– Ну, Лёшенька, ну, пожалуйста... Ну, на минуточку одну... Ну?..
И Лёшка сдался: ещё заревёт, чего доброго прямо на улице, как та Мери...
– Ладно. На минуту. Посмотрю твоё чудо-юдо и уйду.
– Вот умница! – она даже подпрыгнула от радости.
Они пошли.
– Лёша, а кого ты в кинотеатре искал? – спросила она. – Не меня ли?
Лёшка дёрнул руку, но лекариха держала крепко.
– Да я пошутила. Нет, правда, кого? – сказала она серьёзно.
– Дружка ждал. Кого...
– А как его зовут? Я его знаю?
– Костя его зовут. Не знаешь ты его. В кино с ним собирались. Он и билеты взял. Чего-то не пришёл...
– Хороший мальчик этот твой друг?
– Что надо! Только... только вот постоять за себя не умеет. Обижают его все. А он хороший... – неожиданно для себя брякнул Лёшка.
– Что ты говоришь? Ну, ты-то его в обиду не даёшь?
– Само собой.
– Знаешь, Лёша, – сказала она, глядя себе под ноги, – вот за это ты мне и нравишься.
– Нравлюсь?.. За что?
– В тебе есть благородство. Ты всегда заступишься. И слабого не обидишь.
– Откуда ты знаешь?
– Знаю, – тихо сказала она. – Ты человеку ножку не подставишь...
Лёшку вдруг тронуло то, каким тоном были сказаны эти слова. Он впервые подумал о рядом идущей девочке без злой досады. И ему показалось, что он и про Костю соврал лишь затем, чтоб услышать эти слова. Да и соврал ли, если брякнул без всякого желания обмануть?..
– Вот и мой дом, – сказала она.
Они поднялись. На звонок открылась дверь.
В дверях стоял бедный, всеми обижаемый Костя, – дылдина – головой под самый косяк...
– Проходи, проходи, – лениво сказал он Лёшке. – Ты извини меня. Знакомые переезжали, надо было помочь. Потому и не пришёл.
Лёшка стоял в прихожей с полуоткрытым ртом чуть ли не четверть часа.
– Костя, – сказал он наконец шёпотом, заикаясь, – а это кто?
– Где?
Лёшка кивнул на лекариху, которая суетилась по квартире и трещала:
– Мальчики, мальчики, сейчас будем пить чай. Быстренько к столу. Костик, помоги Лёшеньке. Покажи где руки вымыть, где полотенце...
Она так командовала дылдой Костиком, будто сама генерал, а он – у неё рядовой оловянный солдатик. И Костя, похоже, в том ничего особенного не видел.
– Кто это? – снова спросил Лёшка.
– Это? Зойка. Сестра моя, – в своей ленивой манере вяло ответил Костя. – Ты же с ней в кино был. Был?
– Бы-ыл... Сестра, говоришь?..
– Сестра.
«Ну, влип! Ну, лекариха! Показала! Чудо-юдо!..» – шальными пулями пронеслось в бедной Лёшкиной голове, и святая мальчишечья злость снова закипела в его груди. Он ещё не понимал как многое может принять и простить сердце тянущегося к нему человека...
А она всё трещала:
– Костик, Костик, а кино!.. Такое кино – прямо умора! Ну, мы тебе с Лёшей сейчас всё расскажем. Лёшенька, ну что же ты, проходи!..
ЭТО ЕЩЁ НЕ СНЕГ
1
В штопанных перештопанных носках идти в школу первого сентября не годилось. Печуркин и сам это понимал. Хотя подумаешь, пятки: в ботинках их не видать. Но мать всё напоминала: купи, купи...
Он взял деньги и пошёл в центр, к универмагу. Носки, конечно, можно было купить и в галантерейном ларьке у второго автопарка. Близко, дешёвые. Он уже присмотрел. Но потянуло его в универмаг.
По дороге он рассеянно задумался: отчего у него носки постоянно рвутся не на пальцах, а на пятках? Собственно, доискиваться до причины он и не собирался. Потому что представилось ему сразу, что пятки у его носков из какой-то вечной, не истираемой материи... И какие это славные носки! И как хорошо в них ногам! И для матери никаких хлопот! Постирать-то он и сам может. Главное, тратиться понапрасну не надо; мелочёвку эту в голове держать...
Толстые губы Печуркина расползлись в улыбке, словно вечные носки были у него уже на ногах. С этой улыбкой он и вошёл в универмаг.
На первом этаже, в отделе товаров для мальчиков особенно было много будущих первоклашек. Одни испуганно, другие восторженно смотрели по сторонам. Уже здесь в универмаге перед ними распахивалась совершенно новая, загадочная жизнь, и они не знали: пугаться ли её заранее, или радоваться. И то чувство, которое в эту минуту было сильнее, то и брало верх.
Одни смотрели в зеркало серьёзно, не узнавая себя в школьной форме. На всякий случай с опаской оглядывались на родителей, дедушек и бабушек. Те успокаивающе кивали головами, мол, всё хорошо, всё отлично. Так и должно быть.
Другие – шумели, кричали, захлёбываясь от радости. Они нетерпеливо мяли кожу только что купленных портфелей, то и дело заглядывая в их тёмную пустоту, вдыхая приятный запах новой вещи. Хвастались друг перед другом: чей замок громче щёлкнет. И вдруг, сорвавшись с места, подхваченные общей толчеёй и суматохой, с портфелем или ранцем в руке, мчались куда-то по широкому коридору. За ними следом – родители, – боясь потерять их из виду...
С высоты своего возраста и роста Печуркин смотрел на мельтешащую малышню снисходительно. Всё с той же улыбкой, с которой он вошёл. Его всегда тянуло к лопушатам. Через недельку-другую кто-то из них станет его приятелем. Вглядываясь в лицо такого лопушонка, Печуркин думал: «Этого уж точно зовут Пётр. Не первый, конечно, но и не последний...» Так что, если говорить по правде, то Печуркин и пришёл-то сюда за тем, чтобы взглянуть на празднично шумящих и суетящихся лопушат...
Носки он купил. Точно такие, какие приметил в ларьке. Перед тем как продавщица ему их завернула, он пощупал пятки носков, покачал головой.
– Что, не нравятся? – спросила продавщица.
– Да так... сойдёт, – махнул рукой Печуркин.
Спешить было некуда. Он поднялся на второй этаж.
В отделе товаров для девочек тоже было много народу, но гораздо тише.
Печуркин подошёл поближе.
Возле столика продавца он увидел красивую женщину. В ушах её сверкали длинные капли серёжек. Гладкая белая рука с розовыми ногтями на пальцах спокойно лежала поверх пакета. Печуркин представил себе такие руки, перемывающими гору столовской посуды, и ему стало жаль их... Неожиданно Печуркин вспомнил, что уже видел эту женщину. Летом. На веранде у Орловых...
Рядом с женщиной, у большого зеркала стояла девочка. На ней была новенькая форма, белый фартук. Девочка поводила плечами, вглядываясь в зеркало. С лица её не сходила взволнованная улыбка, от которой на щеках вспыхивали ямочки. Все, кто стоял рядом, невольно любовались ею. Засмотрелся и Печуркин. От восхищения у него даже рот приоткрылся. Он не заметил как одна продавщица показала на него глазами другой.
Взгляды девочки и Печуркина встретились в зеркале. «Ох, какая ты!..» – было написано на лице Печуркина. Девочка сощурила глаза, сморщила носик и вдруг взглянула на него с таким холодным презрением, что лицо Печуркина вспыхнуло огнём. Словно его поймали за тем, как он подглядывает... Печуркин быстро опустил голову, хотел повернуться, но ноги не слушали.
– Как, мальчик, нравится форма на девочке?.. – спросила одна из продавщиц. Лицо её было деловито-серьёзным, а глаза смеялись. Даже не смеялись, а хохотали. Но Печуркин в своём простодушии этого не заметил.
– Нравится. Очень... – горячо произнёс он. И даже голоса своего не узнал: ему показалось, что сказал это кто-то другой.
Красивая женщина равнодушно взглянула на всё ещё красного Печуркина.
– Так мы берём... – сказала она продавщице.
Солнечный свет из окна сверкнул в её дрогнувшей серёжке.
2
Учится Печуркин неважно. Но в классе его любят, как любят чудаков, от которых всего можно ожидать, и которым поэтому многое прощается. Печуркин умеет, как говорят учителя, «урок превращать в балаган». Всё-таки умеет – не то слово. Другой бы на его месте гордился бы: сорвать урок? Пожалуйста! Он же никогда не делает этого специально, из хвастовства. Хотя со стороны можно подумать и так. Частенько, ещё до звонка, к нему подходят и канючат, уговаривая: «Валёк, сделай, а?.. Я сегодня ни в зуб ногой», или «Печки-лавочки, ну чего тебе стоит?!. Вон сколько народу просит. Все челом тебе, Печурочка, бьём, выручи!..» Ему действительно ничего не стоит. Но только всё равно подстраивать заранее, обдуманно он не умеет. Получается у него непроизвольно. Учителя это чувствуют, и потому многое ему сходит с рук. Скажем, на уроке математики решается задача про идущий поезд. Печуркин вдруг задумывается. Забыты все цифры условия задачи... Перед ним только мчащийся со страшной скоростью поезд. Ветер рвёт занавески в открытых окнах. Бешено стучат на стыках колёса. Вагоны мотает из стороны в сторону. Всё сильнее, сильнее... А в одном из вагонов кто-то родной, близкий...
Лицо Печуркина хмурится.
– Нет, – говорит он с огорчением, громко на весь класс, – я не хотел бы, чтобы в этом поезде ехала моя тётя.
У Печуркина нет никакой тёти. Но кто бы, глядя в его лицо, усомнился в том, что она есть!
– Какое отношение может иметь твоя тётя к задаче? – с недоумением спрашивает математичка, словно забыв с кем имеет дело.
– Ну, как же, Анна Павловна, – Печуркин недовольно разводит руками, – на такой скорости поезд и с рельс может сойти.
Печуркину видится состав, летящий под откос. И тот вагон, в котором родная тётя...
– Перестань, Печуркин, – с досадой в голосе произносит Анна Павловна, спохватившись.
Но Печуркин не слышит.
– Представляете, – продолжает он, – крушение...
Анна Павловна даже поёживается.
В классе нарастает шум оживления.
– К месту крушения приезжает сам министр путей сообщений, – серьёзно говорит Печуркин. – Грузный такой. Уже седой. С генеральской фуражкой на голове. У него семья, дети – мал-мала меньше, а тут такое... Начнёт он разбираться. И что он увидит?
– И что он увидит? – нетерпеливо произносит учительница. – Увидит очередную глупость Печуркина.
– Нет, Анна Павловна, – Печуркин явно обижен тем, что его не так поняли. – Увидит, что несчастье оттого, что мы решаем такие задачи.
По классу прокатывается волна смеха.
Анна Павловна призывает Печуркина и весь класс к порядку. Но на это требуется время. Те, у кого часы, подбадривая жестами, смотрят на Печуркина с не слабеющей надеждой. Но замечает Печуркин лишь умаляющий взгляд Вали Витальевой. Тогда в универмаге она смотрела на него совсем не так... «Ну, Печурочка, ну, ещё немного...» – шепчут её губы. Печуркин догадывается и... несёт...
Попробуй его теперь останови.
– Во завёлся, во раскочегарился!.. – раздаётся сзади Печуркина.
Как сквозь толщу воды доносится до него голос уставшей Анны Павловны. Вот и он обрывается. Звонок...
Менее терпимо относятся учителя к подсказкам Печуркина. Что говорить, помочь утопающему у доски желают все. Все кроме Бориса Орлова. Он не подскажет. Может дать списать, объяснить, но когда ты у доски – смотреть на него бесполезно. Только явная околесица, чушь отвечающего, когда класс начинает хихикать, вызывает у Орлова лёгкую снисходительную усмешку. Казалось, все эти уроки, школа – давно ему надоели. Пятёрки свои он зарабатывает легко. На вопрос учителя: «Кто хочет добавить?» никогда не поднимет руки. Но, если его попросят, расскажет такое, чего порою нет и в учебнике. Говорит спокойно, уверенно. Всегда кажется, что он знает больше, чем сказал. Учителя обращаются к нему с таким уважением, с каким обращаются к взрослым.
Отец Орлова главный архитектор города. Как-то летом Печуркин со своим приятелем Генкой Деньгиным, возвращаясь с озера, проходили мимо дома Орловых.
– Валька, гляди! – Генка толкнул в бок Печуркина.
На просторной веранде, за круглым столиком с белой скатертью сидели Борькина мать и какая-то женщина. Пили чай из маленьких фарфоровых чашечек. О чём-то перешёптывались, смеялись. Особенно заразительно смеялась та – незнакомка... А в нескольких метрах от них, за чертёжным кульманом сидел Борька. В белой рубашке с закатанными рукавами. За спиной Борьки, склонившись над ним, стоял отец. Курил трубку и то и дело тыкал концом мундштука в чертёж. Борька вскакивал со стула, размахивал руками – это Борька-то! – и что-то горячо доказывал отцу.
Удивительно: в такой жаркий день человек сидит дома, занимается какой-то нудятиной вместо того, чтобы мерять купалку сажёнками или нырять с пятиметровой вышки.
– Ишь, Борька-то отца за пояс затыкает, – ехидно заметил Генка, вспомнив, что Орлов плавает не хуже их.
– Архитектор... выпендривается.
– Уж он нагородит...
– Это точно. Уж мы с тобой, Генка, в его доме ни за что не поселимся.
– Мне-то что! Он домами будет заниматься, а не кораблями...
– Тебе легче. А мне каково?..
Вот так зубоскаля, оба они немного завидовали Борьке в ту минуту...
Чертежи и рисунки Орлов часто приносит в класс. Но не для того, чтобы кому-то показать. Рассматривая их, он всё думает о чём-то. Даже на уроках. Даже когда у доски плавает Витальева. А ведь они дружат. Их не раз видели вместе то в кино, то в парке поздно вечером. Вот этого-то никак не мог понять Печуркин. Вместо того чтобы радоваться такому равнодушию Орлова, он именно за это ненавидел его.
И стоило Витальевой во время ответа у доски немного задуматься, как пол уходил из-под ног Печуркина. Он начинал подсказывать. Да так, словно вокруг никого не было, словно она плохо слышала или находилась где-то на Камчатке...
Витальева краснела, бросала негодующий взгляд в его сторону и... путалась ещё больше.
– Нет, я так не могу, – наконец говорила она.
– Печуркин! – раздавался голос учителя. – Выйди из класса.
Он выходил без всяких слов, будто только и ждал этой команды. По пути делал жесты, мол, ну вы тут без меня помогите человеку...
И когда за ним закрывалась дверь, он уже был уверен, что выгнали его не за подсказки, а за другое... За то, что он взял прямо из рук учителя ручку, и на глазах всего класса поставил Витальевой пятёрку. Большую – во всю клеточку журнала.
Всё ещё взволнованный своим подвигом, Печуркин идёт по тихому школьному коридору. И уж непременно где-нибудь в углу или у окна разглядит убитого горем лопушонка.
– Витёк, чего голову повесил?
Одного вида Печуркина достаточно, чтобы у лопушонка свалился с души камень тревоги.
– Опоздал. Как думаешь, Печуркин, здорово влетит? – спрашивает он, приободрившись.
– Ты же не нарочно.
– Нет!.. Тетрадку забыл. Домой бегал.
– Пу-устяк! – решительно говорит Печуркин. – Меня вот выгнали с урока за дело, и то – ничего.
– Выгнали?! – лопушонок хлопает широко раскрытыми в удивлении глазами. – За что?!
– Любимому человеку поставил пятёрку в журнал.
– И про это узнали?
– А чего узнавать. Все видели. Взял у учителя ручку и поставил.
– Прямо на уроке?!.
– Прямо.
– Вот это да!..
– Ладно, – Печуркин берёт за руку лопушонка, – пошли.
Постучавшись в дверь класса, Печуркин открывает её.
– Ольга Ивановна, извините, пожалуйста. Тут ваш ученичок опоздал на сорок восемь секунд, а со страху до сих пор топчется у дверей. Он тут скоро целую яму вытопчет. Вы уж разрешите ему присутствовать, он за тетрадкой домой бегал.
– Ох, Печуркин, Печуркин!.. Самого-то наверно выгнали, – качает головой Ольга Ивановна. – Проходи, проходи, Витя, на своё место.
3
И в какой же ветреный день занесло в школу эту дурацкую игру. Она, как чума, захватила мальчишек.
На переменах во всех коридорах и классах раздавался глухой мерный топот. Лишь учительская и кабинет директора оставались островками трудовой тишины.
Игра называлась «маялка». По названию предмета, без которого она была бы немыслима. Маялка делалась из клочка козлиной шкуры. Клочку придавалась круглая форма. Свинцовая блямба, размером с пятак, с двумя отверстиями, как у пуговицы, пришивалась нитками или прикручивалась тонкой проволокой к гладкой стороне мехового кругляша. Хорошая маялка высоко ценилась и составляла гордость владельца.
Правила игры были просты, как устройство стакана. Рукой подкидываешь маялку, и в тот момент, когда она плавно приближается к полу, поддаёшь её внутренней стороной стопы. Маялка взлетает и – счёт начался. Маялку надо продержать в воздухе как можно дольше, то есть выигрывает тот, кто сделает большее число ударов, не давая маялке упасть на пол. Тут возникают споры, заключаются пари. В пылу азарта забывается, что вечером будет изводить тупая боль в икрах и в паху.
Печуркин не отличался особой ловкостью. Но загоревшись игрой, постоянными тренировками добился того, что вскоре ему не было равных в классе. Его маялки стали предметом восхищения, многие мечтали заполучить одну из них.
За Печуркиным, по-собачьи преданно, заглядывая ему в глаза, следовали один–два лопушонка. Он доверял им хранение своих маялок и называл их «мои оруженосцы».
К Печуркину приводили чемпионов других классов. Тягаться с ними он предпочитал «на своём поле».
Под предлогом, что ему могут помешать, он отодвигал гурьбу болельщиков в том направлении, в котором была Валя Витальева.
Изнурительный поединок начинался.
И как же болели за него лопушата–оруженосцы!..
А Печуркин работал правой и левой ногой. Внутренней и наружной стороной стопы. А когда удавалось перехватить случайный, безразличный взгляд Витальевой, он вдруг поддавал маялку наружной стороной стопы, переводил её через голову, и поддавал её опять же наружной стороной стопы, но уже другой ноги. Это был верх его мастерства...
Во время одного из таких поединков, сосредоточенно работая ногами, он приблизился к Витальевой. Он уже выбирал момент для коронного трюка, но тут Витальева схватила мелькающую перед носом маялку, зажала её в кулаке и спрятала за спину.
Печуркин стоял обливаясь потом, и смотрел ей в глаза.
Она брезгливо сморщилась. Редкие веснушки сбежались к переносице.
Он был готов ударить её. Так, чтобы она заревела на весь класс, на всю школу, на весь город... Видимо почувствовав это, она швырнула маялку в дальний конец класса. Но Печуркин не пошёл за ней. Он лишь глянул на лопушонка, и тот готовно достал из кармана другую. Распушил её, подкинул и, только что молчавшие вокруг, забубнили счёт...
Дальше игра потеряла для Печуркина всякий смысл. Но он продолжал. Потому что в горле его стоял тяжёлый горький ком. Сейчас ему нельзя было останавливаться...
В тот же день, когда до урока истории оставалось совсем немного, в класс вошёл Цейтлин – известный в городе врач. Это был живой сутулый старичок. В потёртом костюме, с большим узлом синего галстука. Таким большим, что углы воротничка застиранной рубахи топорщились вверх.
– Ребята, – сказала Людмила Андреевна, – сейчас Рувим Соломонович прочтёт вам маленькую лекцию о том вреде, который вы приносите своему здоровью, играя в эту... ну, вы знаете, что я имею в виду. Девочкам тоже будет любопытно послушать, – и она, улыбнувшись, заспешила к выходу. Все знали, что Людмила Андреевна курит, и сейчас ей, видимо, не терпелось.
Цейтлин вынул из кармана футляр, достал из него очки. На носу у него уже были одни, но он их снял, положил в футляр, а те другие надел. Покончив с очками, он стал рассказывать про связки, мышцы и сухожилия ног. Показывая рисунки из принесённой книги, он каждый раз говорил:
– Вот, дети, посмотрите, что может произойти...
Но слушали невнимательно, ждали звонка.
Когда он прозвенел, ребята соскочили с мест, окружили доктора.
– Валька! Печуркин!.. Покажи Рувиму Соломоновичу класс! –кричал Деньгин, работая той самой маялкой, которую бросила Витальева.
Но Печуркин не откликался. Он сидел за партой, откинувшись на спинку, прикрыв глаза, будто дремал. Ему казалось, что он всё-таки ударил Витальеву. Что она до сих пор кричит от боли и обиды, а он – Печуркин – стоит, не зная как и чем искупить свою вину. И какая же это была мука!..
А рядом стоял шум, смех, возня.
Доктор долго и с почтительным изумлением смотрел на мелькающие маялки и вдруг воскликнул:
– Дети! Дети!.. Если это вам так нравится, то занимайтесь! Что я могу иметь против? Занимайтесь! Но не больше часа в день! Слышите! Вы меня слышите?!.
Но кто мог слышать Рувима Соломоновича, когда его, как ореховую скорлупку закружило, подхватило и вынесло в коридор живым потоком. Из-за двери донеслось:
– Очки! Мои очки!..
Кто-то вбежал в класс, схватил футляр, вынул очки, нацепил себе на нос и выскочил туда, откуда раздавался крик Рувима Соломоновича, похожий на крик утопающего.
4
Дома, наскоро перекусив и приготовив уроки, Печуркин любит завалиться на деревянный диванчик в кухне. Постелит старое стёганое одеяло, возьмёт чёрную подушечку с красными маками, вышитыми гладью, мамиными руками. Включит маленький грибок настольной лампы на кухонном столе и... свет лампы падает в его раскрытые ладони...
...Тёплая летняя ночь. Светит луна. Кирила Петрович Троекуров остановился, громко зевнул и, шаркая домашними туфлями на босу ногу, пошёл дальше. Он направляется к своему заветному флигелю, где томятся его шестнадцать молодых затворниц. Следом за Троекуровым неслышно крадётся не Дубровский, нет! А он – Валька Печуркин...
Кирила Петрович подошёл к флигелю. Вот он роется в связке ключей, отыскивая нужный. Вот вставляет в замочную скважину.
– Милостивый государь, – сдерживая гнев, внешне спокойно говорит Печуркин, и связка ключей со звоном падает из рук Троекурова, – не безобразие ли в ваши лета? Постыдились бы...
– Как ты смеешь, наглец... – от неожиданности шёпотом произносит Кирила Петрович. Но тут Печуркин спускает курок, и медленный сизый, как это ночное небо, дым, выползает из ствола его пистолета...
А в это время Марья Кириловна даже не подозревает, что он – Печуркин не успеет придти ей на помощь в роковую минуту. И сладкие, сладкие слёзы вины теснят его дыхание. И нет ему прощения...
Печуркин опускает руку с книгой. Взгляд его упирается в тёмную даль потолка. Он надолго задумывается.
Он давно заметил, что в книгах женщины всегда страдают. И чаще всего по вине их – мужчин. Почему так происходит?..
Он не находит ответа, и только произносит про себя: «Нет, я никогда не буду таким...»
В памяти Печуркина всплывает суматошный день первого сентября. Сразу после первого звонка на первый урок, Анна Павловна представила классу новенькую:
– Валя Витальева.
– А мы её знаем, – в обычном своём тоне произнёс он. Все рассмеялись, решив, что Печуркин за лето не разучился шутить. Она посмотрела на него с некоторым удивлением. От улыбки на щеках вспыхнули ямочки. Смеясь вместе со всеми, она кивнула головой. Печуркин так и не понял: знак ли это узнавания или же человек просто откликнулся на шутку...
В тот день он возвращался домой, поражённый её именем. И не столько тем, что оно было точно таким как у него, а тем, ЧТО в нём увидел он вдруг благодаря единственной буковке, последней – «а». Он повторял: «Валентин – а..» Эта «а» всё меняла!.. За ней скрывался тайный, стыдливый мир, в который нет доступа мальчику... И сознание этого мира, открытие: он существует! – глубоко взволновало его. «Он» – повторял Печуркин – это одно, а «он – а» – оказывается совсем другое! Совсем!.. Ведь столько раз произносил «она» – и не видел ничего в этом особенного. А оказывается...
В его воображении три буквы «ВВВ», соединённые вместе, из которых одна – его, представились вдруг ему символом, исполненным глубокого смысла и значения. Но загадочное величие символа рушилось, как только он ставил рядом с её фамилией – свою...
Он не заметил как пришла мать. Она включила потолочный свет.
Печуркин сел. Он рассеянно взглянул в тёмное окно, и так и сидел, не сводя с него глаз, в глубокой отрешённости. Очнулся, когда мать позвала к столу.
Мама его работает посудомойкой в столовой деревообделочного комбината. Днём она прибегает, чтобы сготовить обед, а уж вечером, когда она приходит с работы, они вместе садятся за стол.
Есть у Печуркина и отец. Печуркин хорошо помнит его лицо, фигуру, походку, пахнущие табаком жёсткие ладони рук, но ему кажется, что он совсем не знает отца. Отец где-то далеко. Он плотник. Кочует с одной большой стройки на другую. И постоянно ему не везёт. То руку сломает, то – ногу. То пришлёт фотографию, а на ней он с забинтованной головой. Пишет он редко. Деньги тоже не часто высылает. Шутит иной раз в письме: «Извини, мать, этот месяц работал на лекарства». А кончает свои письма одними и теми же словами: «Валька, расти мужиком!»
Прочитав письмо, мать рассеянно смотрит на вырезку из газеты с фотографией известной на всю страну стройки, с припиской отца: «Вот здесь мы и даём копоти!» и вздыхает без всякого осуждения: «И чего бродяжит, чего бродяжит?.. Ведь не молодой уже...»
Они сидят за столом. Мать ест устало, неохотно. Иногда она поднимает глаза и с тревогой вглядывается в лицо сына. Ей хочется спросить. Печуркин знает о чём: как его дела. Но ему нечем хвастаться и он опускает голову. Мать тяжело вздыхает и долго молчит.
– Что же из тебя выйдет, сынок?.. – спрашивает она наконец.
Печуркину так хочется поднять голову, весело посмтреть ей в глаза и сказать: «Из меня выйдет хороший токарь. Вот увидишь, мама!» или «Я знаю, что буду лётчиком. Настоящим лётчиком». Но Печуркин не знает, что из него выйдет, и, чувствуя жалеющий мамин взгляд, растерянно пожимает плечами, ещё ниже опускает голову.
– Только не будь, сынок, чёрствым...– как всегда говорит мать.
5
Школа стоит на горе. Сразу за школой начинается сосновый бор.
Земля уже сырая и они с Генкой сидят на портфелях. Может, один Печуркин знает, что Генка станет моряком. Во всяком случае он об этом мечтает. И это не мальчишечья блажь. Генка постоянно старается узнать о море как можно больше. Странно, от их уральского городка до ближайшего моря никакой марафонец не добежит, а Генка любит его так, что и Печуркина заразил. Вот только любят они по – разному. Печуркин больше по – книжному. Для него море – бескрайний простор с зелёными, лениво перекатывающимися валами в тихую погоду; чёрное небо, зло ревущие волны с белопенными гребнями – в шторм. Для Генки шторм делится на просто «шторм», «сильный шторм» и «жестокий шторм». В «шторм» скорость ветра двадцать метров в секунду, а в «жестокий» – двадцать семь... Генка знает все маяки далёкого Средиземного моря. Чем отличается один от другого, чем знаменит. Много знает Генка. Любовь его – в этих знаниях. Печуркин по-хорошему завидует этой Генкиной ясности на будущее.
– Вот смотри, – говорит Генка, – это «бабий», а это – «прямой» – и молниеносно завязывает эти узлы на шнурках, только что вытянутых из ботинок.
Наконец и у Печуркина получается «прямой», «бабий» и «восьмёрка», но «топовый» – это не «сваечный» и не «бабий» – долго ему не даётся.
Генка хохочет, хлопает Печуркина по спине и белыми, как ядрышки кедровых орехов зубами, распутывает узел, затянутый Печуркиным намертво. Показывает снова. Печуркин смотрит на его пальцы с широкими ногтями и хочется ему одного: вдеть эти шнурки в Генкины ботинки и заговорить с ним о Вале Витальевой... Он знает, Генка не стал бы смеяться над ним. Но с чего начать? Какими словами?.. Печуркин мучительно напрягается, но так и не находит нужных слов.
– Ну, тебя! – взрывается вдруг Генка. – опять ты какой-то малохольный, пустяка в толк не возьмёшь!
И они расходятся до завтра.
Печуркин идёт по дорожке, мягкой от сырой сосновой иглы.
Долго и громко стучит дятел.
Наконец и Печуркин услышал его. Завертел головой: где он? Ведь где-то совсем рядом...
Слева, под кустом бузины с красными ягодами сидели они. Играли в ножички. Это было так странно, как если бы Борька Орлов стал не архитектором, а клоуном в цирке. И Печуркин представил себе его отца, как он пришёл на выступление сына. Ему не хочется верить, что там – посреди арены – его сын. Он с опаской оглядывается, боясь встретить насмешливые взгляды знакомых. На душе у него – обида. На лице – стыд...
Печуркин неслышно подошёл сзади.
Витальева стояла на коленях и пыталась ухватить зубами вершинку хорошо забитого колышка. Чулки у неё промокли, волосы рассыпались и упали на землю. К ним прилипли хвоинки.
Орлов сидел на своей кожаной куртке и хохотал.
– Перестань, Борька! Я так не могу. Чего тут смешного? – подняв голову, сказала она.
– Смешно как у тебя получается. Помочь что ли?
– Не надо. Только перестань смеяться.
– Отчего же не помочь... – сказал Печуркин из-за спины Орлова.
– Не надо. Пусть сама, – ответил Орлов так, будто Печуркин был с ними и играл с самого начала.
В одно мгновение что-то случилось с Печуркиным. Он вдруг перестал соображать. Оттолкнув Витальеву, он схватил Орлова за шиворот и ткнул лицом в землю, в то место, где был вбит колышек.
– А ну-ка, помощник, давай... – цедил он сквозь сжатые зубы.
Белый широкий лоб Орлова стукался о землю.
Орлов был сильнее Печуркина, но он даже не попытался сопротивляться. Охватившая Печуркина злость быстро угасла. Он отпустил Орлова, встал и пошёл.
Он шёл и чувствовал внутри себя пустоту. Возникшая неожиданно, она оказалась такой невыносимой, что он едва передвигал ногами.
Кто-то обогнал его. Он поднял голову. На него надвигалась Витальева. Даже не она сама, а её, широко раскрытые, беспощадные глаза. Они не плакали. Недавние слёзы высохли на щеках. В ямочке под нижней губой были видны прилипшие песчинки. В завитках её коротких каштановых волос торчали сосновые иголки.
– Болван! Слышишь ты!.. – она подняла свои маленькие кулаки, закрывая лицо, готовая разрыдаться. – Мне не нужно, чтобы ты за меня заступался! Не нужно!.. Понял?! И подсказки мне твои не нужны! Болван – вот ты кто!
Он смотрел ей в глаза, не знавшие что с ним сейчас сделать; на её руки с побелевшими пальцами. Если бы она ударила!.. Пропала бы эта тяжёлая пустота. И ей самой, быть может, стало бы легче. Но она вдруг заплакала. Слёзы грязными ручейками потекли по её щекам. Она повернулась и, громко всхлипывая, тяжело и прерывисто дыша, побежала прочь...
Он долго ходил по каким-то улицам, прежде чем попал на свою Бунарскую. Мысли его путались от того, что каждый раз в памяти всплывало её ненавидящее лицо. Но временами он ощущал на своих губах тепло её узкой ладони. Так и не ударившей... И тогда становилось легче. Исчезало её лицо. Его охватывала щемящая жалость к самому себе. И он уже ни о чём не мог думать кроме того, что он, видимо, и впрямь ничтожество. Что он не достоин смотреть на солнце и деревья. Что мама любит его лишь потому, что он её сын... От этой мысли становилось стыдно за себя и за маму: сын – ведь этого так мало...
Уже в сумерках он сидел за кухонным столом и смотрел в окно. Он не сразу заметил как пошёл снег. Снег падал редкими пушистыми хлопьями.
За забором неподвижно, уныло пригнув голову, стояла соседская корова и думала о чём-то своём. Сырые хлопья касались её спины и тут же пропадали. Они таяли, и от этого спина и бока коровы казались чёрными. И только на рогах выросли два кривых продолговатых бугорка.
Пришла мама. Включила свет. Корова за окном исчезла, а снежные хлопья потускнели.
Мать завозилась у плиты, спросила про спички. Он не сразу понял о чём она.
Мама подошла, пальцем подняла его подбородок. Она смотрела ему в глаза так долго, что он не выдержал:
– Вот и снег, мама...
Мать взглянула в окно. Она положила ему на голову свою тяжёлую, чуть влажную от работы ладонь с распухшими подушечками пальцев.
– Это, сынок, ещё не снег, – вздохнула она.
От тёплой руки, от этих маминых слов Печуркину вдруг стало сладко и грустно. Так, будто сейчас всю землю завалит снег, который никогда не растает. И уж тогда-то всё разрешится и развяжется само собой...
ЧУГУННЫЙ ПЕРСТЕНЬ
За глаза её называли принцессой. И даже не принцессой, а прЫнцессой. Прозвище не очень уж и обидное, но всё-таки... Всё-таки она была старуха. Правда, у неё были пухлые румяные щёки, как у младенца. Но не тугие, а покрытые мелкими морщинками, ну, будто два печёных яблочка... Короткие седые волосы редкими колечками лежали вокруг лба, казалось, прилипли. Голова её походила на одуванчик, из которого время выдуло густую середину.
Сколько Серёжка её видел, она всегда ходила в тёмном платье с белым воротником. Школьница и только! Будто она засиделась в каком-нибудь девятом или десятом классе до самых, как говорится, седых волос. Но держалось она так, что в глаза никто не посмел бы назвать её с усмешкой даже принцессой...
В одно и то же время, утром и вечером, в любую погоду она прогуливалась около дома. Степенными шажками, никуда не спеша, она шла до конца асфальтовой дорожки и поворачивала назад. В это время жильцы дома, выглянув в окно, видя, как она пытается распрямить плечи, но через минуту – другую снова по-старушечьи сутулится, говорили: «Наша прынцесса совершает утренний моцион...» или «Наша прынцесса совершает вечерний моцион...»
Случалось, малыши пронесутся по двору и нечаянно обрызгают её из лужи. Она отойдёт в сторонку, стряхнёт капли и долго смотрит им вслед. Сурово и молчаливо. Иной бузотёр извинился бы, да где там, когда он от неё вон уже куда улетел. Но этот взгляд... Позднее Серёжка заметил в нём ещё и жалость к тому, на кого она смотрела. Точно так она смотрела на Клавдию Васильевну из Домового комитета, когда та пришла к ней со своим письмом.
В доме, по второй парадной живёт шофёр Зеваев. Раньше Серёжка и фамилии его не слыхал. Видел раз, подъехал он к дому на своём грузовом драндулете, хлопнул дверцей, сказал, обернувшись, машине: «Ну, милая, дожидай. Я вмиг, только похарчаюсь...» И вдруг по дому прокатилось: Зеваев дебошир, пьяница, скандалит в семье... Тут жильцы во главе с Клавдией Васильевной составили письмо в жилконтору о том, что шофёр Зеваев мешает нам жить. Стали собирать подписи под этим письмом. Нашлись и такие, которые живут в соседнем доме, но тоже – подписались. Пришли и к прынцессе. Она долго искала очки, долго читала письмо.
– Что вы там рассматриваете, разве не ясно? – сказала тогда Клавдия Васильевна.
– Нет, не ясно, – ответила прынцесса, возвращая письмо, глядя прямо в лицо Клавдии Васильевне.
– Распоясавшийся хулиган мешает нам жить!.. – закричала та, будто ужаленная взглядом прынцессы.
– Хулиган... Вам-то самой известно почему он так себя ведёт?
– Разберутся, где надо. Подписывайте!
– Голубушка, разбираться и самой надо. Иначе для чего у вас голова? Подписывать не буду. Письмо не даёт ответа на мой вопрос. Ведь речь идёт не о мальчике, не о юноше, – о пожилом человеке.
– Так вы что же?!. – взвилась Клавдия Васильевна. – Плюёте на общественность?! Столько людей подписало, а тут находится одна... и начинает выкомариваться!..
– Беседовать с вами в таком базарном тоне я не намерена. Извольте выйти, – это было сказано спокойно и холодно.
– Тоже мне... прынцесса... – фыркнула Клавдия Васильевна уже в дверях. – Без вас обойдёмся.
Разумеется, Клавдия Васильевна знала чем обернётся её визит. Вернее, чем может обернуться. Но ей не терпелось лишний раз позлить прынцессу, поиграть на нервах. Хотелось наконец-то задавить напором, голосом. Вдруг у старухи не осталось сил для отпора. Но у Клавдии Васильевны опять ничего не вышло, и это-то бесило её больше всего... Странно, такие люди как прынцесса не делают окружающим ничего дурного, но почему-то всё же вызывают неприязнь большинства. Не тем ли, что их непохожесть на остальных слишком уж бросается в глаза?..
А с шофёром Зеваевым оказалось вот что: его лишили водительских прав. И не за какое-то нарушение, а по профнепригодности. Много лет сидел за баранкой своего грузовика. И не просто сидел – всю войну прошёл шофёром. А тут человеку, как снег на голову: реакция не та, зрение не то... Словом, занимайтесь чем угодно, а за рулём вам больше не сидеть...
– Серый, видал?! – сказал Юрка, протягивая руку с растопыренными пальцами. На указательном был перстень. Грубый, из серого чугуна, с выпуклым рисунком. Серёжка присмотрелся к рисунку – какой-то цветок. Не то лилия, не то тюльпан с длинными лепестками. Один лепесток чуть отогнулся в сторону от остальных. Он больше других был покрыт мельчайшими чёрными раковинами, будто каплями росы. Но всё равно цветок казался мёртвым.
– Ничего перстенёк? – спросил брат, поворачивая ладонь перед глазами Серёжки, и сам не то любуясь, не то присматриваясь к тому, как выглядит перстень на его руке.
– Так себе. Грубовато... Откуда он у тебя?
– Ты спроси не откуда, а чей, – загадочно произнёс Юрка, отводя руку за спину.
– Ну, чей?
– Прынцессин.
– Прынцессин?!
– Угу.
– Подарила?
Юрка быстро выкинул вперёд руку с перстнем и щёлкнул младшего брата по носу.
– Сказанул! От неё дождёшься... В общем, раззява – эта наша прынцесса. Вышла на свой вечерний моцион. Вышла-то вышла, а не подумала, что с её старыми костями, одной в такую погоду надо сидеть дома. Ей уже добрые люди советовали, но ведь она же прынцесса. Ей много не насоветуешь... Короче, поскользнулась на замёрзшей луже. Грохнулась вместе со своей чёрной сумочкой. Из неё перстенёк и выкатился. Мы с Петькой Луниным случились рядом. Бросились, конечно, на помощь. Тут я и затоптал перстенёк в снег. Она искать. Роется в своей сумочке, а там кроме ключей да белого платочка – ничего. «Ох!..» да «Ах!..» Спрашиваю: «Что ищете?» А она: «Вы знаете... Вы знаете...» – и больше ни слова. Может, она ключ от шифоньера искала.
– Может. Ну, надоест – дашь поносить?
– Ладно.
Когда стало совсем тепло, и кусты акаций во дворе зазеленели, Серёжка как-то увидел принцессу, прогуливающуюся по асфальтовой дорожке. Обратил он внимание на это лишь потому, что она была не одна. С ней рядом шла тоже старуха. И тоже в тёмном платье с белым кружевным воротником. Только та – другая была тощая как палка, и на целую голову выше принцессы. На смуглом высохшем лице с глянцевитой кожей выпячивался нос, острый, как угол пластмассового треугольника. Они о чём-то горячо щебетали, иногда останавливались, принцесса вдруг хватала за руку ту – другую, и они продолжали говорить, не разнимая рук, глядя друг другу в глаза, ничего вокруг не замечая. «Ну и парочка весёленькая!..» – подумал про себя Серёжка.
Чуть позже, проходя мимо окон принцессы, он опять увидел их вместе. Сидели на кухне за столом. Стол был у самого окна. Занавеску, наверно, забыли задёрнуть, и Серёжке хорошо было их видно. Они продолжали разговаривать так, будто всё ещё не наговорились. «Лет сто не виделись», – подумал он. И, может, так бы и прошёл себе. Подумаешь, две старухи пьют чай и болтают. Когда же им и не болтать, как в старости. Спешить уже некуда, времени – вагон. Но тут из открытой форточки до Серёжки донеслось пение. Они пели!.. Пройдя чуть дальше, Сережка пригнулся, кинулся к стене, застыл под самым окном.
Хлопцы чьи вы бу-уде-те,
Кто вас в бой ведё-ёт, –
тянула принцесса слабым, чуть дребезжащим голосом. А та – другая подхватывала своим приглушённо–писклявым, срывающимся:
Кто под красным зна-аменем
Раненый идё-ёт?..
Следующий куплет начинала та – другая:
Мы сыны батрацки-и-е,
Мы за новый ми-ир... –
теперь принцесса подхватывала припев и они обе, возбуждённые, произносили слова песни, которые, видно, сохранились в них с очень далёких времён, но которые им уже не забыть.
Они быстро устали. Наступила тишина. И вдруг:
– Варенька, милая, помнишь?!. Шёпот, робкое дыханье, трели соловья...
– Элен, дорогая, а это!.. В моей руке – какое чудо! – твоя рука...
И опять наступила долгая тишина. В ней были слышны лёгкие вздохи, всхлипывания старух и редкое позвякивание чайных ложечек...
О том, как они пели, Серёжке не терпелось рассказать брату. Было над чем посмеяться. Но когда он поднимался по лестнице домой, ему вдруг подумалось, что смешного тут ничего нет. Никто их не показывал по телевизору. И для кино не снимал. Пели они совсем не подозревая, что кто-то мог их слышать. Серёжка подумал, что когда-то давно была совсем иная жизнь, в которой эти старухи были совсем не такими как теперь. Ведь это было!.. Мальчик не мог себе представить той жизни, но он почувствовал странное смутное волнение от того, что жизнь та была и прошла. А она была. Это точно. Вот же – от неё остались эти старухи!..
Не окажись он под окном, разве пришло бы ему в голову что-нибудь подобное? И, вместе с тем, ему вдруг стало неловко за своё подслушивание...
Старик в шляпе уже несколько раз входил в двери парадной. Через некоторое время он выходил, растерянно оглядывался по сторонам, разводил руками. В одной – была палка, в другой – портфель. Серёжке было видно как он сокрушённо качал головой, топтался на месте, не зная что делать, куда идти.
Наконец он увидел Серёжку, сидящего на скамейке, и направился к нему.
– Молодой человек, вы случайно не знаете Елену Андреевну Панаеву?
– Нет.
– Договаривались встретиться, приехал, а её – нет.
– Да вы посидите. Может, в магазин пошла.
– Садитесь, садитесь, – снова предложил Серёжка. – Отсюда парадную хорошо видно. Дождётесь. Я вот тоже жду брата.
– Пожалуй, верно! – вдруг обрадовался старик. – Должна же она придти!
Он достал из внутреннего кармана большие часы на цепочке. Прищурил один глаз.
– Ого!.. Да я хорошо приехал, с запасом – почти на час раньше.
Облегчённо вздохнув, он сел, повертел головой, потыкал палкой песок под ногами.
– Воздух у вас!.. – он шумно потянул носом. – Чувствуется новый район.
Видно, сидеть просто так ему было скучно. Он полез в портфель, порылся.
– Вот, молодой человек, – сказал Серёжке, как хорошему знакомому, протягивая две фотографии, – взялся мой внук переснять для Елены Андреевны с очень старой фотографии. Сравните. Как на ваш взгляд, получилось?
Серёжка держал в руках совсем ветхую, пожелтевшую, с истёртыми и погнутыми углами. На ней он увидел молодого, с широким тёмным лицом мужчину, и девушку. Они были сняты во весь рост. Лица их чуть улыбались. Будто они хотели сняться серьёзными, но у них ничего не получилось. А может, просто фотограф устал ждать, когда эти люди станут совсем взрослыми...
Мужчина – в кожаной потёртой куртке, в высоких сапогах. Чуть выше правого колена, на ремешке – «Маузер» – в деревянной кобуре.
Девушка была в длинном тёмном платье с белым воротником.
Между ними стоял маленький круглый столик на длинной тонкой ноге. На столике, поверх руки девушки, лежала тёмная широкая рука мужчины. И перстень... Серёжка ещё раз взглянул на молодое, счастливое лицо девушки. «Неужели это наша принцесса?!.» – пронеслось у него в голове. Но вслух он сказал другое:
– Перстень этот... чугунный?..
– Молодой человек! – старик вздрогнул, как от удара. Гнев заклокотал у него в горле. – Перед вами сама эпоха Революции! Люди Революции!.. А вы!.. О таком пустяке!..
– Да я... – смутился Серёжка, нахмурился и замолчал, уткнувшись в фотографию.
Старик внимательно посмотрел в лицо мальчика. Потом, как-то разом обмякнув, продолжал устало, терпеливо:
– Понимаете, молодой человек, тут целая эпоха. Какая эпоха!.. Ушедшее, но прекрасное время... – он помолчал, собираясь с силами. – Это – Григорий Алексеевич Зубов. Тогда он был просто Гриша. Мы с ним работали на Обуховском в литейке формовщиками. Вот вы про перстень спросили. Его отлили друзья на память Грише, когда он уходил на Гражданскую... Пришло время, и мне такой отлили... Да... А погиб Гриша в Актюбинской операции против Колчака. В девятнадцатом году. Как раз третьего сентября, в степях под местечком Темир. Вы и не слыхали про такое. Конечно... А Гриша был комиссаром полка третьей кавалерийской дивизии. Не вернулся дружок Гриша...
Старик задумался.
– А кто с ним рядом? – спросил мальчик.
– Это?! – встрепенулся старик. – Да это же Леночка! Невеста его! Девушка из дворянской семьи, а полюбила рабочего парня. Да и как было не полюбить такого орла... А Леночка наша кончила Смольный институт благородных девиц. Был такой до Революции... И сколько же мужиков и баб обучила грамоте наша дворяночка... Вот, жаль, суженого своего, Гришу, так и не дождалась...
Время от времени Серёжка посматривал в сторону парадной. Наконец он увидел принцессу.
– Не она ли, кого вы ждёте?
Старик долго вглядывался.
– Да, да! Спасибо, молодой человек. А говорили, что не знаете её, – заспешил он.
Серёжка остался сидеть на скамейке. Свои ключи от квартиры он потерял давно, и вот теперь опять ждал брата, когда тот вернётся с тренировки.
Фотография, перстень и принцесса не выходили у него из головы. Теперь ему было стыдно называть её так даже про себя. И то, что не знал раньше ни её фамилии, ни имени отчества – и от этого он чувствовал неловкость.
Дома он достал из стола перстень. Уже и ему и брату давно надоело его носить. Просто чудо, что он не затерялся, что его не променяли на какую-нибудь ерундовину. Теперь Серёжка рассматривал его совсем другими глазами. Он видел этот перстень на руке Григория Зубова – комиссара полка третьей кавалерской дивизии. И рядом с ним стояла... она. Трудно было себе представить – совсем молодая. Как же давно это было?..
– Перстень надо вернуть, – сказал брат, выслушав Сергея. Он потёр пальцем лоб, как всегда делал, когда задумывался. Добавил серьёзно: – Реликвия...
– Кому как не тебе и отдавать.
– Молчи, мелюзга!.. Отдашь ты.
– И что сказать? Мой братец у вас его спёр?.. Уж лучше забросить его в окно, куда-нибудь подальше...
– Не дури! Перстень отдашь ты. Про меня не говори. Незачем ей знать ещё об одной пакости. Хватит с неё...
Дни проходили за днями, а Серёжка всё таскал злополучный перстень в кармане.
Наконец он набрался духу и подошёл к ней не на улице, а к её дверям. Смелости хватило только на это, и он не скоро надавил кнопку звонка с тайной надеждой не застать дома. Он ещё цеплялся за эту надежду, хотя знал, что она маловероятна.
– Что вам угодно, молодой человек? – сказала она, и посмотрела на Серёжку так, как смотрела вслед малышам, когда они на бегу задевали её. От этого взгляда он чуть было не забыл зачем пришёл.
– Вам что-нибудь от меня надо? – снова спросила она.
– Мне? Ничего. Перстень вот... Он ваш...
– Милый вы мой... как же?.. Где вы его нашли?.. Ведь он у меня выпал зимой из сумочки... я искала его... потом... – её подбородок мелко дрожал. Губы пытались улыбнуться, но это было невозможно. Если бы улыбнулась – слёзы бы выкатились из глаз.
– Это мой брат... – сказал мальчик, хмуро глядя в сторону, поверх её плеча.
– Как мне его благодарить?!. И вас... Вы знаете, это всё – что у меня осталось от Гриши. Это и фотография. Всё – что осталось с девятнадцатого года... Я понимаю, вам трудно себе представить что это значит – вы слишком молоды, милый мальчик... – она замолчала, стараясь справиться с волнением.
– Носили бы тогда. Чтобы не терять...
Милый вы мой, голубчик, – она подняла перстень над пальцем левой руки, отпустила его. Перстень скользнул вниз, не задержавшись на суставе. – Вот... – сказала она, грустно улыбнувшись.
Зимним воскресным вечером они возвращались с рыбалки. У Сергея
за спиной – рюкзак, у Юрки – на плече ящик с рыбой, в руках коловорот.
У дома прогуливалась она.
– Добрый вечер, Елена Андреевна!
Здравствуйте, молодые люди! Вернулись. Ну, как улов?
Один окушок ничего – грамм на пятьсот потянет.
Ну, славно! Простите, Юрий, вы, кажется, в восьмом учитесь?
Да.
Как у вас обстоят дела с языком?
С каким языком?
Вы ведь, если я не ошибаюсь, английский изучаете?
А-а… Да.
Ну и как он вам даётся?
Да как… выше тройки не прыгаю.
А вы, Серёжа?
У него, Елена Андреевна, почти так же – на одну двойку больше, – со смехом ответил Юрка.
Что вы говорите?! Позо-ор!.. Вы вот что. Приходите ко мне. Приходите, я вам помогу.
Ребята переглянулись.
Да не пугайтесь, – продолжала она, – не стану я вас мучить грамматикой. Мы с вами почитаем Бёрнса. Одного из самых любимых поэтов Карла Маркса. Думаю, вам будет интересно узнать какой это был живой человек – Бёрнс.
Поднимаясь по лестнице, Юрка толкнул Серёгу локтём в бок.
Слыхал: Бёрнса!.. Вот напасть. Хоть на глаза ей не попадайся.
Но куда было деться. Они обещали, и в конце концов пришли. Просто так, послушать. Думали: разок-другой сходят, чтобы не обиделась. Но потом – зачастили…
Она умерла неожиданно. Смерть всегда неожиданна. Даже когда её ждут. Особенно для близких, а не для родственников…
Дворники взломали дверь, и уже когда её увезли в морг, распахнули окно кухни, и стали прямо в окно на улицу выбрасывать ветхий старушечий скарб. Всё было легче, чем таскать через дверь.
Серёжка увидел эту кучу пожитков, когда дворники, посмеиваясь, ещё орудовали в квартире. Он понял в чём дело, бросился домой. Юрку он застал.
Ты что мелешь?! – не поверил брат.
Они спустились вниз.
Полегче швыряйте, – зло сказал Юрка дворникам, входя в уже пустую квартиру.
В углу они увидели ящик от шкафа. В нём лежал лишь комок жёлтой газеты. Юрка взял этот ящик и осторожно вынес на улицу. Положил его на кучу.
Чего так поздно помогать пришёл? – сказала одна из дворничих.
Но Юрка не расслышал. Он порылся в тряпье и извлёк из него чёрную сумочку из потёртого бархата.
Это я беру себе, – сказал он.
Золотишко, облигации ищешь? – со смехом сказала Клавдия Васильевна, которая тоже была здесь. Пробил её победный час, и она не скрывала своего удовлетворения. – Шустрая молодёжь пошла нынче…
Ну ты, мразь болотная! Смотри!.. – Юрка рванулся с сумочкой к ней. Та – с застывшим, вытянутым лицом – невольно отшатнулась в испуге.
Ладно, ладно. Уже проверили… И нечего грубить…
Её надо было везти в крематорий, хоронить, но ни та старуха, ни старик – не объявлялись.
Юрка забегал из жилконторы в похоронное бюро.
Отец ходил по квартире, выкатив круглый живот, шлёпая по нему резинками подтяжек.
Ты-то, ты-то чего лезешь?.. – зудел он Юрке. – Родня она тебе что ли? Или наследство какое завещала? И без тебя похоронят… На то есть государство…
Ты отстанешь или нет?!. – Юрка белел лицом так, что Серёжка зажмуривался, чтобы не видеть этих горящих ненавистью чёрных глаз брата.
Отец поспешно и неуклюже разворачивался, уходил на кухню, бубня себе под нос всё то же.
Наконец объявился старик. Где-то через месяца два после похорон. Соседи подсказали ему в какую зайти квартиру.
Оказалось, он долго болел, лежал в больнице.
Юрка протянул ему сумочку.
Тут перстень и фотографии, – сказал он.
Старик повертел в руках сумочку. Взгляд его был рассеян. Слёзы всё ещё стояли в уголках между вялыми веками. Видно было как он всё пытается собраться с мыслями; как страдает от того, что ему никак это не удаётся.
Молодой человек, – сказал он наконец дрожащим голосом, – я ведь тоже скоро уйду туда… – он постучал палкой в пол. – Мне кажется, я не ошибусь… Ведь вы тоже знали Леночку… Да, не ошибусь, если попрошу вас оставить это у себя. Существует связь времён. Нельзя чтобы она обрывалась, понимаете?.. Я путано говорю, простите… Но это… это нужно вам и вашей молодости, понимаете?.. – он перевёл взгляд с Юрки на Сергея.
Да, конечно, – быстро кивнул головой Юрка, будто всё понимал и только ждал этих слов. – Положи в мой нижний ящик, – он передал сумочку Сергею.
За окном было уже совсем темно, а они всё сидели и молчали. Старик – откинувшись на спинку стула, с прикрытыми от усталости глазами, сосредоточенный в себе, ко всему равнодушный, казалось. И Юрка – на табуретке, напротив него, – уронивший лохматую голову в ладони.
Отец выходил в коридор, недовольно отфыркивался, шаркал в ванную, на кухню, но так и не включал телевизор…
ТАНЕЦ МАЛЕНЬКОГО ДИНОЗАВРА
повесть
1
От своего приятеля Генки Бойцова я такого не ожидал. Вдруг узнаю: чудак записался не то в танцевальный, не то в плясальный кружок при Доме культуры. Три занятия уже отзанимался. Кто бы мог подумать?! Меня бы в такой кружок и бульдозером не запихнуть, а Генке хоть бы что – доволен даже. Теперь ко мне пристаёт: давай за компанию. Там музыка, весело, всякие полезные для растущего организма телодвижения. Концерты, выступления. Рассказывал про Светлану Дормидонтовну – руководительницу. Она считает, что участвовать куда интереснее, чем быть просто зрителем. Всё верно, конечно. Только я тут причём? Я и зритель-то настоящий – у телевизора. В кино редко бываю.
Долго зудел мне Бойцов про свой кружок. Я отнекивался. Но когда он сказал, что одному ему туда ходить скучно, что он, пожалуй, бросит, тут я задумался. Будет человек ходить в этот кружок и, глядишь, постепенно станет замечательным танцором. Если будет ходить... А если не будет?.. То не станет. И из-за кого? Из-за меня получается. К тому же подарил он мне ломаный «омметр». Приборчик нужный, только мне его вряд ли починить. «Ты, да не починишь», – говорил Бойцов довольный уже тем, что я заколебался.
Словом, отправились мы как-то с ним. В этот Дом культуры пищевиков.
Привёл он меня. Смотрю: большое длинное помещение. Вроде нашего школьного спортзала. Только на одной стене большие зеркала. Пол паркетный, затёртый такой. В углу пианино. Вдоль стены с окнами – низкие скамейки. На них сидят, одежду складывают. В дальнем конце зала девчонки. Уже переоделись. Обступили руководительницу и трещат. А мальчишки ещё переодеваются. Не торопятся. Друг друга толкают, тапками по спине шлёпают. Вижу – мальчишек-то маловато. Понятное дело, ногами кренделять – занятие не для пацанов. Да я, ещё когда шли, решил про себя: схожу разок, посмотрю на Генку как он выкомариваться будет и – финиш. Верчу головой, ищу Генку. А он – в сторонке. Переодевается. И будто забыл, что мы пришли вдвоём. Ладно, думаю, может, у тебя голова уже танцем занята.
Присел на скамейку. Оглядываюсь. Рядом бабушки, дедушки, мамаши. Видно своих девчонок привели. Сидят, смотрят на них нежными глазами. У некоторых из сумок термосы виднеются. Потом узнал: в них горячий бульон, чай. Для подкрепления сил. Вот смех-то!
Сижу, чувствую: в спину дует. Оборачиваюсь – в оконном стекле трещина. Большая. Вот, думаю, совсем не дело в таком месте стёкла с трещинами...
Тут пришёл мужчина. Прямо атлет из цирка. Пиджак на нём тесный – и пуговиц не застегнуть. Из оттопыренного кармана виднеется бутылка молока с серебряной крышечкой.
– Привет, маленьким динозаврам! – бухнул и поклонился.
Все зашумели:
– Борис Николаевич!
– Вот и Борис Николаевич!..
А ручища у этого Николаевича!.. Одна ладошка с портфель «дипломат», пожалуй, будет.
Направляется к музыкальному инструменту. Его ручищей брямкнуть по клавишам, они так и посыпятся на пол. Как детали деревянного конструктора. А он сел на стул. Стул под ним заныл, запищал, треснул, но не развалился. Он поднял крышку, брямкнул и тоже – ничего не стряслось. Наоборот – весёлая мелодия пробежала по залу. И сразу оборвалась...
Смотрю. Что такое? Девчонка... Держится одной рукой за деревянное перильце перед зеркалом. Стоит на самом носочке, слегка покачивается из стороны в сторону. Другую ногу чуть отвела назад. Балерина – балериной. Да дело не в этом. И не в том, что на носочке... покачивается... а в том, что я как увидел её лицо, так и встал. Так и пошёл через зал. По пути запнулся за что-то мягкое, чуть не рухнул.
Подхожу. Смотрю ей в глаза... А она меня не видит. Совсем. В упор. Будто я прозрачный, как стекло, а за стеклом – ничего интересного – какой-нибудь скучный дождь.
– Привет, – говорю. – Меня Ромкой зовут. А тебя?
А она:
– Пожалуйста, отойди, – говорит. – Ты мне мешаешь. И потом, у нас нельзя ходить по залу в уличной обуви.
– Я, – говорю, – сейчас... Я тапочки прихватил. Меня Бойцов сразу предупредил, что без тапочек у вас нельзя...
А она недовольно так:
– Светлана Дормидонтовна, что это за мальчик? Откуда он взялся? Он мне мешает.
Но руководительница её не услышала. Она хлопнула в ладоши.
– Девочки, мальчики, готовы? – громко сказала. – Чья это куртка на полу? Сейчас же поднимите. И сколько раз говорить: раздеваться надо в гардеробе.
С чего это я? Подскочил, поднял куртку. Из-за неё-то, оказывается, чуть не шлёпнулся. Положил на скамейку. Чувствую, лицо горит, самому жарко. Не от проделанной ли работы?..
– Становимся в пары. У кого нет пары, тот пока остаётся один. Живенько, живенько в пары!
Ноги так и понесли меня на этот голос.
– Здравствуйте, Светлана Дормидонтовна, – говорю, – можно мне записаться в ваш плясальный кружок?
Брови у неё приподнялись, она тряхнула головой, нахмурилась.
– Во-первых, не в плясальный...
– Ну, в танцевальный – одна канитель!
– Танцевальный – это, во-первых. Во-вторых, как тебя звать?
– Гвардии рядовой Роман Чащухин.
– Не паясничай, с этим можешь идти в кружок цирковой клоунады. Как ты оказался здесь, случайно?
– Нет. Меня Бойцов привёл.
– Понятно. Мальчики, конечно, нам нужны...
– Вот здорово! Тапки я прихватил. Остальное в другой раз. Можно? Мне бы только записаться к вам.
Она помолчала, ещё больше нахмурилась.
– Опять ты перебиваешь. Ладно, надень тапочки, я посмотрю тебя. Ещё подойдёшь ли ты нам...
– Подойду, увидите! Я стараться буду.
– Ну, иди, иди, – ей прямо не терпелось от меня отвязаться.
Мимо по кругу, под музыку, притопывая, бежали ребята.
Генку было не узнать. Красный, серьёзный, глаза выкатил и смотрит куда-то в потолок. Будто трёхзначные числа в квадрат возводит. Ну, ты, Бойцов, и лещ, думаю. Ничего, без тебя кашу сварим...
И тут я увидел её... Сразу забыл про Бойцова, про тапки, про Светлану Дормидонтовну. Забыл даже где нахожусь...
За руку её держал какой-то тип. Чуть выше меня. Но с таким кислым лицом, словно его заставили сжевать пять лимонов один за другим в приказном порядке. Видно, зануда ещё тот. Так бы и вытолкал его из зала. Ладно, с выталкиванием подождём – решил, вспомнив, где это я и зачем.
Снова подхожу к Светлане Дормидонтовне.
– Продолжаем «Ручеёк», только с «вертушечкой». Мальчики вокруг девочек по ходу движения. Всем слушать музыку.
Она отошла в угол. Поманила меня пальцем.
– Ну-ка, встань вот так, – говорит.
Я встал.
– Присядь.
Я присел.
– Пройдись вот так вот.
Я прошёлся.
– Нет, нет! На носки не накатывайся.
– Понял.
– А вот так.
Я и так прошёлся.
Стараюсь, делаю как она говорит, а получается, чувствую, совсем не то. Может, стараться надо не так уж, чтобы из кожи лезть?..
– Да-а, - вздыхает она.– А теперь подвигайся под музыку.
– Как это?
– Как хочешь. Музыку слышишь?
– Слышу.
– Вот под неё и поделай что хочешь. Словом, подвигайся. И как можно непринуждённей.
Двигаюсь под музыку. Стараюсь непринуждённей.
Ребята остановились. Смотрят на меня, смеются. А я двигаюсь себе. Вернее, делаю что-то вроде физзарядки. У меня дома радио по утрам всё время говорит. Так я, как делать упражнения под музыку, наизусть помню. Мне всё это в голову так и втемяшилось.
Посмотрел я на Светлану Дормидонтовну и понял, как здорово я двигаюсь... Только мне было всё равно. Смеются и смеются. Понятное дело, человек в первый раз пришёл, ещё бы не смешно. Посмотрим, кто в конце смеяться будет...
А Светлана Дормидонтовна перестала улыбаться, говорит:
– Ребята, ребята! Продолжаем. Почему остановились?! – и мне: – Да-а, гвардии рядовой, ноги-то у тебя рядовые – не музыкальные.
– Да вы не волнуйтесь, – говорю, – я подучусь. Вот увидите.
Она покачала головой.
– Святая простота. Подучусь... Шёл бы ты в слесарный кружок, – говорит с улыбкой. – А мне волноваться нечего.
– Нет, – говорю, – туда я не хочу. Я хочу к вам.
– Я тоже кое-куда хочу...
– А кто вам мешает?
– А ты болтун, – и смотрит мне в глаза. А я – ей. Долго мы так смотрели друг на друга. Будто играли в игру «кто кого переглядит».
– Ишь ты... – говорит наконец. – Что же мне с тобой делать? Прямо не знаю, – вздохнула. Потом хлопнула в ладоши. – Стоп, ребята! Таня Кубышкина. Подойди, пожалуйста.
Подбежала Кубышкина. Маленькая, крепенькая. Щёки – как две румяные половинки яблока. Веснушками усыпаны. И волосы рыжие. Короткие косички – в стороны, – будто из проволоки.
– Вот тебе, Таня, партнёр. Попробуй... А ты, – Светлана Дормидонтовна взглянула на меня, – внимательно следи за её движениями. Понятно?
Я, конечно, обрадовался. Ещё посмотрим, думаю, какие у меня ноги...
Слушаю музыку, слежу за движениями Кубышкиной, за всеми командами Светланы Дормидонтовны. От старания да с непривычки быстро взмок и приустал. Наконец соображаю: музыка – музыкой, движения – движениями, но я же этой Кубышкиной все ноги оттоптал. И хоть бы пикнула. Только губы закусила и, нет-нет, да подскажет как надо. Спокойно так. Что там говорить, стойкая девчонка... В конце концов я не выдержал. Жаль мне её стало. Вот же вижу: мучается со мной человек.
– Знаешь, – говорю ей, – ты уж одна потанцуй. Или с другой какой-нибудь девчонкой. А я пока посижу, посмотрю. Привыкать буду к вашей обстановке. Всё-таки это не кружок юных водолазов...
– Ничего, – улыбается, – я ещё могу потерпеть. Только у тебя и вправду не получается. Ты уж не обижайся.
– А ты совсем не обидно говоришь. Прости, что я тебе ноги... это... Послушай, – тут я прямо прыгнул ей на ногу, – а как звать вон ту девчонку?
– Ой!.. – вскрикнула Кубышкина. – Это... Лена Дунаева.
Я отцепился от Кубышкиной и шмякнулся на скамейку.
2
В перерыве бабки и мамаши поили своих бульонами, чаями и кофеями. Девчонки обмахивались ладошками, пили из чашек и блестящих крышек от термосов. И осторожно так, будто нечаянно, поглядывали в зеркала. Лица у них становились серьёзными, внимательными и немного тревожными. Какими-то другими становились. Совсем как у взрослых женщин. И у Лены этой тоже...
Она ела бутерброд с колбасой, но я как-то сразу перестал замечать её жующий рот, а видел только лоб, коричневые волосы и глаза. А потом – только глаза и видел...
И тут мы увидели друг друга. У неё даже лицо вытянулось. Она перестала жевать. Быстро проглотила. Сердито дёрнула плечом и отвернулась, вся красная.
Самому мне вдруг тоже стало страшно неловко. Человек ест, а я, получается, подглядываю.
Только через минуту я снова. Снова уставился в зеркало. Она что-то шептала бабушке на ухо. Та строго посмотрела на меня. Сначала с удивлением, потом недовольно покачала головой.
Так и досидел я до самого конца.
Никто не обращал на меня внимания. Будто я какой-нибудь усатый дед. Пришёл полюбоваться удалым танцем своего внука. Шутки шутками, но что невесело было у меня на душе...
И когда все засобирались домой, подошёл Борис Николаевич. Он потрепал меня по плечу своей ручищей.
– Не горюй, хлопец, – сказал как-то очень по-дружески, и пошёл с пустой бутылкой в кармане.
Я вспомнил какое у него спокойное, доброе лицо. Вспомнил как он поздоровался, когда вошёл, и понял, что он тогда не притворялся.
Я вышел на улицу. Перешёл её, встал под деревом, поднимавшимся из чугунной решётки. Потом привалился к нему плечом, достал из кармана солёный сухарик.
От сплошных серых туч было пасмурно. Сверху косо летели серые хлопья снега. Они походили на парашютистов, которых сносило ветром.
Мимо проезжали машины. Вода луж шипела под колёсами. Паребрик заливало мутно-жёлтой пеной.
Бойцов махал мне мешком с тапочками, кричал что-то. Я делал вид, что его не замечаю. Он перебежал улицу.
– Ромка, ты чего?..
– Ничего. Проваливай.
– Я-то причём? Я-то причём?! Сам...
– Проваливай, тебе говорят!
В дверях появились они. Повернули налево. Я подождал немного. Перешёл на их сторону.
Я плёлся за ними. Передо мной был хлястик на светлом Ленином пальто. Хлястик с двумя большими коричневыми пуговицами. Деревянными, со светлыми прожилками. Пуговицы могли удаляться и удаляться. Хоть на Южный, хоть на Северный полюс. И я бы шёл, не теряя их из вида. Зачем? Если бы я знал...
– Бабушка, смотри! Тот мальчишка...
Я чуть не налетел на них.
Поднял голову. Стало вдруг жарко. Я опять видел её лицо. Раскрасневшееся. Глаза сердито прищурены. Но я бы и в такие... Всё смотрел и смотрел бы...
– Ты что? Того, да?.. – донеслось до меня. Она повертела пальцем у виска.
А я стоял. Рот у меня полз к ушам. Мне хотелось смеяться от какой-то необъяснимой радости.
– Ты же видишь, бабушка, он с приветом. Его ругают, гонят, а он ухмыляется. Дебил какой-то. Тебе чего надо? – она топнула ногой. Брызги из маленькой лужицы покрыли тёмными пятнами её туфельку и чулок.
– Можно, я вашу сумку... понесу? – замолол я несусветное, взглянув на бабушку. – Немного... Только провожу вас...
Обе они застыли, поражённые.
– В конце концов это бестактно! Это выходит за рамки приличий! Мы тебя знать не знаем!.. – она не показалась мне старой, но голова у неё вздрагивала по-старушечьи. Из-под меховой шапочки вылезли светлые волосы. Слабыми, прилипшими к темени колечками. В уголках губ появились мелкие пузыри. – Где ты рос, где воспитывался? Как ты ведёшь себя?!. – она не давала и слова сказать. Я испугался. Вдруг ей станет плохо, она упадёт от волнения. Да и люди начали оглядываться.
– Я ухожу. Зачем вы так? Я же ничего плохого... – вконец растерянный, я поддерживал её за локоть. Другой рукой она прижимала к животу сумку. Потом отвела её за спину, и всё не могла успокоиться...
3
На площади Разногласий горел свет. Зелёные глаза Джигита сверкнули со шкафа.
Пройдя по коридору Длинная Нога, я зашёл в ванную, закрыл за собой дверь. Снял штаны и уставился на ноги. Раньше я на них никакого внимания не обращал. Ноги как ноги. Гнутся, ходят, бегают, прыгают. Иногда, конечно, подворачиваются. С чьими ногами такого не бывает? Ноги как у всех и – нате вам – не музыкальные...
Да-а, музыка и эти жёрдочки бамбуковые – видно вещи разные. В самом деле: тонковаты, кривоваты, в синяках-царапинах. Большие пальцы – вон – смотрят в растопырку. А коленка?.. Ну, что это за коленка? Торчит как крышка от заварного чайника. Да, конечно, ничего интересного от таких ног не дождёшься, кроме необходимости регулярно их мыть...
Смотреть на ноги больше не хотелось.
Я взглянул в зеркало и понял, что лицо у меня не веселее ног. Ну, действительно. Возьмём волосы. Жёсткие как у Кубышкиной. Правда, не рыжие, а тёмные и на макушке ежом топорщатся.
Возьмём щеку. Вот эту. На ней шрамик. Угораздило когда-то в раннем ребячестве трахнуться на осколок разбитой бутылки. Теперь этот шрамик до могилы не сотрёшь и не смоешь. В старости на этом месте будет глубочайшая морщина. Так что состарюсь я быстренько. Да-а...
А глаза возьмём. Маленькие пуговки. И ничего в них умного. Да если бы и было, со стороны в таких не разглядишь. Потому-то, видно, и огорчилась так её бабушка...
Нос. Эта деталь ничего – заметить можно.
Хоть бы уши были нормальные. А то одно – нормальное, другое – лопухом стоячим. И ничего с ним не поделаешь, слюнями не пригладишь. Утюгом? Ерунда. Если горячим, то с одним останешься. Очки потом в старости не за что будет зацепить...
С досады я сделал зверское оскаленное лицо и сразу увидел кривой зуб. Он походил на поваленное дерево.
«Вот, Чащухин. Теперь-то ты видишь что собой представляют в сущности твои ноги и лицо», – сказал я, прямо глядя себе в глаза. Стоп!.. А был бы у меня один глаз? Не велика потеря при таких ногах и таком лице. Ну, пришлось бы носить чёрную повязку... Я прикрыл глаз ладошкой. И кем я стал? Кем, кем! Пиратом, конечно... И снова вспомнилась бабушка Лены. Как она прятала сумку за спину. Так вот оно что?!. От страха она увидела на моём лице чёрную повязку. Конечно! Она тогда ещё раскусила меня. Увидела, что перед ней начинающий, пока не обученный, но – пират. Не обученный потому, что ещё не умеет отбирать продовольственные сумки. Ну, ничего! Он научится!..
Я сделал ещё более зверское лицо. Хотел дико подмигнуть одним глазом, а получилось двумя. В общем, ничего интересного не увидел. Так... действительно дурачок. Стоит и кривляется.
Я отвернулся от зеркала. Но оно всё равно стояло у меня перед глазами. То самое, в зале... В котором я видел её...
4
Из ванной я пошёл по коридору...
В нашей большой коммунальной квартире их три: Длинная Нога, Средняя Нога и Короткая Нога. Все они сходятся в прихожей. Она называется ещё и площадью Разногласий. Если убрать скопище вещей, барохла всякого, то верно – останется площадь. Большая, просторная.
На стене, слева от входных дверей, в три ряда, каждый на свой голос, жужжат электросчётчики. Прошлым летом счётчики меняли, и я тогда помогал электрикам их устанавливать.
В углу, на шатком круглом столике – старый чёрный, битый-перебитый телефон. Он сохранился с довоенных времён. Выцветшие обои над ним исписаны номерами.
Вдоль самой длинной стены стоят шкафы. Высокие и пониже. Тёмные от старости, с вываливающимися дверцами. Здесь, за шкафами будет когда-нибудь стоять мой велосипед.
На самом высоком шкафу, у выключателя живёт кот Джигит. Он облюбовал это место, спасаясь от дошкольника Петьки Васильева. Кот весь чёрный. Только усы белые и по носу белая полоса. Сосед Павел Михайлович называет эту полосу «белый ремень», а Джигита «Сторожевым котом». Чужого человека Джигит, и верно, не всегда жалует. Сначала принюхивается к новым запахам. И плохо дело, если запахи его огорчают. Он начинает бить тревогу, оставаясь на своём боевом посту. Глухо вопит, грозно поднимает лапу с растопыренными когтями. Правда, больше пугает. Но был такой случай... К кому-то пришёл гость. Вышел он в туалет. А их у нас два. В длинной и Средней Ноге. Пока гость ходил, кто-то выключил свет на площади Разногласий. Человек добрался туда, шарит по стене, ищет выключатель. Джигиту показалось видно, что покушаются на его территорию, на его шкаф. А, может, запахи были не те... Он ведь и запаха пива не выносит. Короче, взвыл он у себя наверху и стукнул лапой гостя по макушке. А макушка была гладкая, как колено. И тоже – без волос. Вот шуму и крику было...
Под охраной Джигита не только шкафы, счётчики и телефон. Тут и тюки, и мешки со всяким скарбом. Чемоданы и старинный сундук. Пылесосы и лыжи. Большая плетёная корзина с колёсами, похожая на вагонетку. В корзине с незапамятных времён валяется самоварная труба и конская сбруя со стременами. А вот седло не сохранилось. Кожу его изрезали когда-то на рогатки. Тогда в нашей квартире жило много ребят. Вот было раздолье играть в прятки! Но пацаны и девчонки выросли, разъехались. Остались мы с детсадовцем Петькой Васильевым. И площадь осталась... Площадью её назвал Павел Михайлович. Ещё когда меня и на свете не было. Есть в Париже площадь Конкорд – Согласия. А у нас – Разногласий.
Павел Михайлович придумал названия и коридорам, и кухне. Она у нас тоже большая. Называется «танкодром». Похоже. Особенно, когда на плитах стоят баки с бельём.
А на площади Разногласий вечно спорят, ругаются из-за не выключенного в туалете света, из-за квартплаты, из-за уборки. Чаще всего женщины. Мужчины и высунуться боятся. Как говорит Павел Михайлович: «Пересиживают бомбёжку в блиндажах...» Только сам он иногда выйдет. «Ну что вы девицы-красавицы? – начнёт спокойно, – Войны нет, небо над нами мирное. Живём, трудимся, а вы?.. Из-за какого-то бутылочного ёршика. Постыдились бы...»
Лучше бы он не выходил. Женщины так и набрасываются на него. Особенно Антонина Васильевна – жена. « А ну, марш в квартеру, миротворец запечный! – кричит. – Балабон, этакий! – шлёпает его по голове кухонным полотенцем. Даже не верится, что Павел Михайлович был на войне. Командовал сапёрной ротой... Вообще, стоит ему на кухне сказать кому-то что-нибудь шутливое, как ему достаётся от Антонины Васильевны: «Умолкни, балабон! Всё копейки в дом носишь. Когда рубли начнёшь?..» Одно и то же, и – ни к месту. А всё потому, что Павел Михайлович работает в Ателье Мод нормировщиком и мало зарабатывает. Может, и не это главное, а другое. Антонине Васильевне хочется сшить в ателье красивое платье. И непременно без очереди. И чтобы заплатить только за материю. И чтобы все это знали. «Для своих-то... – говорит она. – Вон другие-то...» А Павел Михайлович ей на это: «По блату только через мой труп...» «Ты у меня дождёшься, дождёшься своего трупа в белой жилетке и в белых тапочках...» – сердится Антонина Васильевна.
5
Я иду по коридору Средняя нога. Мне и свет зажигать не надо. Каждую царапину на стене знаю. Там, в конце, дверь Данил Данилыча. Живёт он один. Когда-то носил на боку наган, а в руке брезентовый мешок с деньгами. Был инкассатором. Получал деньги в магазине и отвозил их в банк. Теперь он на пенсии. Дни и вечера проводит напролёт за шахматной доской у друга инвалида из соседней парадной. Они вместе воевали. Были морскими десантниками.
Данил Данилыч отправляется к другу с шахматными часами под мышкой, всегда что-то насвистывая. Странно, каждый раз он приносит часы домой. И хоть бы раз их оставил. Всё равно ведь назавтра идти туда же...
В квартире Данил Данилыча не любят. Всем надоел его постоянный свист. И потом, он страшно ругается, когда видит в помойных вёдрах выброшенный хлеб. «Зажрались, – кричит. – Забыли, ханурики, как с голоду пухли!..» Мы хлеб не выбрасываем, из оставшегося делаем солёные сухарики. Поэтому мать всегда поддерживает Данил Данилыча в таких случаях. И уж тогда он заводится: «Да не в копейках поганых дело! Не в них!.. Хлеб – это ж труд человечий! В поту и недосыпе! А мы, живоглоты, насмехаемся! Хаханьки строим. Плюём на этот труд с пожарной каланчи!..» Страшно смотреть на Данил Данилыча в такие минуты. Он прямо рыдает от боли. Но никто, конечно, не признаётся. Все молчат... Я после такого дождаться не могу: когда же Данил Данилыч снова засвистит. И день иной раз проходит. И два и три... Но вот засвистел. Уж тогда не удержаться – начинаешь ему подсвистывать.
Рядом с вешалкой у двери Данил Данилыча, на вбитом в стену стальном костыле, висит его «ямщицкий тулуп, бескрайний, как степь». И очень длинный. «Длиннее кавалерийской шинели». Ну, конечно, это Павел Михайлович называет так тулуп.
Тулуп нужен Данил Данилычу, когда он отправляется на залив ловить корюшку. А так – он всё время в моём распоряжении. Когда я был детсадовцем, мне его и снимать не надо было – всё равно хватало завернуться в его полы.
Помню, как в первый раз Данил Данилыч снял для меня тулуп со стены. Давно это было. Я потерял ключ от нашей комнаты. Обычно ключ этот я оставлял на вешалке в коридоре, в кармане старого материного пальто. А тут – угораздило... Да я бы его не потерял, если бы не Брызгин. Пэтэушник. Теперь его во дворе не видать. Говорят, после училища уехал куда-то. Странный был тип. На него находило. Иной раз пройдёшь мимо – он и не посмотрит. А в другой раз – ни с того ни с сего прицепится. Так и тогда вышло. Увидел меня, кричит: «Эй, черномазый!.. Гоу ту ми!» Спроси его: почему черномазый – и сам не знает. Убежать не удалось. «Вались на землю и ползи по-пластунски вон до того угла», – приказывает. Пополз я ему, разбежался... «Ладушки, – говорит. – Щас я тебе суд Линча учиню. Будешь ты у меня заниженный и обскорблённый». Сцепились мы. Надовал он мне... Тогда-то и зуб мой покривился. Но и у Брызгина этого – ничего не вышло. А заревел я, когда понял, что ключ потерял. Знал: будет мне на орехи от матери. Уж тут-то я поползал по двору, пока искал его. И по-пластунски тоже... Но не нашёл.
Вернулся домой, стою у своих дверей. И уже не реву, а так – всхлипываю от обиды. Мимо, насвистывая, проходил Данил Данилыч. Взял он меня за шиворот: «Докладывай, салага, отчего глаза на мокром месте?» Рассказал ему про ключ. Он сгрёб меня в охапку, притащил к своим дверям, снял тулуп. «Полезай в трюм и сиди тихо, как мышь в гнезде!» Я ничего не понял. Тогда он затолкал меня в тулуп с головой, как в мешок. Не знаю с чего, но тут я разревелся. Данил Данилыч прикрикнул: «Цыц! Не выдам. Сам с мамкой потолкую». Так я тогда и уснул. А мать меня вечером не тронула. Даже не ругалась.
С тех пор я привык к тулупу. Мать говорит: «Вот дадут нам квартиру. Сами по себе заживём. Как люди...» А мне что-то не хочется отсюда уезжать. Я здесь родился. И как я буду без наших соседей, без наших коридоров, танкодрома, площади Разногласий, Джигита, ямщицкого тулупа с блестящими кружочками чешуи на рукавах?..
Бывает и настроение хорошее, и ничего такого я не натворил, а так и тянет к нему. Заберёшься. Тепло, даже душно... Сидишь в тёмном углу. От тулупа пахнет овечьей шерстью, махоркой, рыбой и, кажется, ветром с залива... Данид Данилыч идёт мимо, обязательно сунет руку под тулуп. «Ты, Ромка? Опять некачественную отметку схлопотал? Или нашкодил где?..» Я молчу, от смеха давлюсь. А он вздохнёт тяжко: «Эх, ты... обсевок полынный... Ладно. Не печалься и не хмурь бровей, все шторма твои – впереди. Слышишь?»
И опять я один. Думаю о чём-нибудь. Хорошо думается в ямщицком тулупе. О космосе, о ракетах... Интересно, как там – в невесомости сварку ведут? Что за электроды по составу применяют? Используют ли катализаторы в виде припоя? А шлаковая окалина куда девается? Неужели так брызгами и плавает в пространстве? А, может, штука в том, что никакой окалины не выделяется...
Конечно, о каких-нибудь жарких странах, необитаемых островах тоже думается. Об океанах и кораблях, о ветрах и волнах. Вот бы научиться использовать энергию тайфуна! Или хотя бы океанской волны...
Раздумаешься так и вдруг от неожиданности вздрогнешь, когда в колени ткнётся что-то мягкое. Когда вдруг моргнут два зелёных огня откуда-то издалека. Не сразу и сообразишь где ты, что с тобой, и что зелёные огни – это не топовые огни корабля или свет из космоса, а глаза сторожевого кота Джигита.
6
...Вот и на этот раз.
Я вышел из ванной, а ноги сами привели к вешалке Данил Данилыча. Нащупал в потёмках, снял. И вот уже, завернувшись, сижу в углу.
В голове пусто-пусто. Лишь один противный верещащий голос. Как на пластинке, если поставить большие обороты. Это у Васильевых есть старинный патефон. Петька, хозяин его, любит устраивать такое пение.
«Так, мальчик, присядь, – верещит женский голос. – С тобой всё ясно. У тебя не музыкальные... Отойди в сторонку. Так. А присядь ты. Оччень хорошо. У тебя, дружок, музыкальные. Запиши это себе на бумажку и встань на почётное место. Опять ты?.. Опять перебиваешь?.. Ты, с не музыкальными, слышишь, гвардии рядовой? Я же тебе сказала: с не музыкальными отойди в сторонку и не путайся под музыкальными...» – пластинка вдруг оборвалась. Видно, Петька остановил её пальцем. Кто-то глухо, как в самоварную трубу, спросил: «Чащу-ухин, как же тебе быть?.. Бы-ыть... Бы-ыть...» – тянется. От этого «ы-ыы...» будто дымом обволакивает голову. И сам я уже поплыл в этом странном дыму, совсем не задыхаясь. И это так странно...
Вдруг... какая-то огромная, вся в огнях, комната. И не комната, а дворцовый зал. С большими стрельчатыми окнами. В стёклах трещины. От них тянет холодным воздухом.
Посреди зала застыла на одной ножке балерина. Вот она повернулась на розовом носочке. Медленно, плавно сделала оборот и сказала голосом диктора по радио; «Я – великая Елена Дунаева. Бывшая воспитанница Дома культуры пищевиков... Я горжусь...» Эхо повторило: «А-ааа... э – икая... у-аева... и-таница... и-ищевиков...»
Неожиданно распахнулись высокие тяжёлые двери с вырезанными из дерева позолоченными ветками, с золочеными попугаями на них. На пороге – разъярённый пират. В чёрной тельняшке. В кривых зубах кривой нож с чёрной кривой ручкой. Одно ухо обмороженное, чёрное – лопухом. В ухе болтается большая чёрная серьга. Один глаз закрыт чёрной повязкой. На плече у пирата – чёрный кот.
Я изо всех сил стараюсь не узнать пирата. Но кто-то громко и глухо провыл в самоварную трубу: «Чащухин, это ты-ы!.. Знай, вот здесь прибьёшь полочку для цветочного горшка...» «Какая ещё чёртова полочка?!.» – мелькнуло в голове.
«Кар-раул!» – разом гаркнули золочёные попугаи с золочёных ветвей. Джигит, учуяв чужой запах, взвыл у меня на плече. Он поднял лапу с растопыренными когтями. Заорал человеческим голосом: «Держи её, Ромка!..»
Дунаева бросилась бежать. Мы – за ней. Её коричневые волосы развевались за спиной.
Из-за ножа в зубах я задыхался. Хотел выплюнуть, но он, – как приклеенный клеем «Момент». А Джигит подливал масло в огонь, вопил: «Догоняй!.. Обходи её справа, по плинтусу!..»
Мы мчались каким-то дворцовым коридором. Он был куда светлее и шире, чем Длинная Нога. Мы действительно мчались. Потому что я сидел на велосипеде и давил ногами педали.
Неожиданно у нас на пути возникла продуктовая сумка. Большая, как письменный стол директора школы Игоря Петровича. Одновременно она походила на плетёную вагонетку с площади Разногласий.
Последнее, что я увидел – был китайский термос. Блестящий колпак ведёрного размера торчал из сумки. И – мы врезались в эту сумку...
– Ромка, ты? – слышу я голос Данил Данилыча. Весь мокрый, в ужасе, выкарабкиваюсь из тулупа. – Докладывай, чего опять набедокурил? – тычет он в меня своим мясистым кулаком.
Я молчу. Всё никак не придти в себя.
– Не сопи, как паровая помпа. Будет переживать-то, – ворчит Данил Данилыч в потёмках. – Какие наши годы. Слышь, Ромка? Не печалься и не хмурь бровей, понял?..
– Данил Данилыч...
– Чего?
– А коричневые волосы бывают?
– Ты про мужские, женские или лошадиные?
– Ну, эти... женские...
–Вот оно что... Такие именуются покрасивше: каштановыми. Тоже мне сказанул, коричневые... В коричневый колер заборы красят.
7
C танцевальным кружком я решил покончить. Забыть, выбросить из головы. Когда чепуху выбросишь из головы, сразу, говорят, лучше дышится и видится, хорошо слышится и спится. Правда, сон у меня пока стариковский – долго не могу заснуть. Чтобы наладить это дело, стал регулярно повторять про себя: «Я спокоен, бодр и весел». Как-то по телевизору посоветовали. Кажется, начало помогать.
Спокойно, бодро и весело прихожу в школу. Спокойно, бодро и весело сижу на уроках. Иногда слышу: «Чащухин, Чащу-ухин!.. Вернись из галактики на землю. Ты где витаешь?..» «На уроке», – отвечаю не сразу, но спокойно, бодро и весело. «А на каком?..» – слышу далёкий вкрадчивый голос. Вот тут-то и происходит срыв: не нахожу слов для правильного ответа. Короче, тренироваться надо ещё и ещё. А пока я спокойно, бодро и весело получаю длинношеих «лебедей» и замечания сыпятся на меня осенним листопадом. Бойцов спорит из-за меня с учителями. Несёт околесицу насчёт моего самочувствия. Всё добивается, чтобы мне перековали одного-другого «лебедя» на смирную лошадку «тройку». Но что значит одна такая несчастная лошадка, когда «лебеди» летят ко мне стаями?
Домой после школы добираюсь часа за два, в одиночку. Но спокойно, бодро и весело.
Спокойно, бодро и весело сажусь за уроки. Раскладываю учебники, тетрадки. Над раскрытой тетрадью спокойно, бодро и весело сижу часа три, рассеянно пережёвывая солёный сухарик. Надо бы написать сначала число, но что-то не попадается на глаза эта... длинненькая, тоненькая, которой пишут... Вместо неё попадается паяльник. И обязательно включённый. Куда я его уже только не прятал. Но он каждый раз оказывается на столе.
Как-то не сразу замечаю Антонину Васильевну. «Откуда она взялась?.. Ах, да! – вошла в двери», – соображаю со скрипом. Теперь ясно: Антонине Васильевне на работу сегодня в ночь. И уж точно – весь день возилась на танкодроме. Напекла всякой всячины.
– Ромк, жуй, не стесняйся, – она ставит на стол тарелку с горячими пирожками. Пирожки, понятно, с капустой. – Жуй, пока трамваи ходють, – говорит она как всегда и добавляет: – Наконец-то ты за ум взялся, на учёбу налёг. Мамке-то радость.
Я молчу. Снова спокойно, бодро и весело смотрю в тетрадь.
– Ромк, я пошла. Не буду мешать. Радио-то выключить? Вон оно как орёт у вас с утра до ночи.
– Спасибо, я постою.
– Чего-чего?.. – Антонина Васильевна зачем-то машет у меня перед носом влажной пухлой рукой. – Ромк, ты не шибко-то листай учебники, слышь? А то долистаешься... – и она исчезает.
То ли удалилась опять на танкодром, то ли отдохнуть перед ночной.
Я беру в правую руку пирожок с капустой. «13 февраля», – спокойно, бодро и весело пишу в тетрадке. Пишу пирожком...
8
Да-а, тренироваться мне ещё и тренироваться. Пока что не обходится без малых и больших срывов.
Так, в воскресенье я оказался на очередном занятии танцевального кружка. Случившееся можно объяснить только одним: срывом. Да ещё каким...
Вхожу в зал. Знакомый шум и гам. Дедушки, бабушки, дальние и ближние родственники заталкивают в рукава курток и пальто шапки, шарфики. Долбит Светлана Дормидонтовна: «Пользуйтесь услугами гардероба». Напрасно долбит.
Суетясь, дедушки и бабушки то и дело хватаются за свои сумки. Потому что танцоры пока что носятся по залу как угорелые, и очень просто могут опрокинуть сумку вместе с дедушкой или бабушкой.
Но самое спокойное, бодрое и весёлое было то, что никто не обратил на меня внимания. Сразу стало легче дышаться и видеться. А я-то думал: встанут в дверях, потребуют пропуск танцора. Или же возьмут за руки – за ноги, раскачают и забросят в какой-нибудь другой Дом культуры. В аквариум к аквариумистам. Надо же так плохо подумать о людях. Вот что значит срыв...
Сажусь на скамейку. Снимаю ботинки, надеваю тапочки. Чувствую: дует в спину. «Да-а, – думаю, – всё то же...»
Для начала прошёлся по залу. Собрал валявшиеся куртки, шапки (не все же кружковцы приходят с родственниками), сложил аккуратно на скамейки.
Подлетел Бойцов.
– Ромка, здорово!
– Ступай себе мимо...
– Ты чего?.. Я, понимаешь, за него костьми ложусь...
– Поздно спохватился свои кости укладывать.
– Думаешь, я не догадываюсь зачем ты сюда ходишь?.. – сказал вдруг он.
В глазах у меня потемнело. Руки до боли сжались в кулаки.
Я посмотрел по сторонам.
– Ещё раз услышу – отделаю... – я едва сдержался.
– Да ладно тебе...
– Смотри, Бойцов. Ты меня знаешь...
И я пошёл на своё место. Сел. Заглянул в сумку: нет, вроде, ничего не забыл.
Подбежала Кубышкина.
– Здравствуй!
– Привет.
– Хочешь, я со Светланой Дормидонтовной поговорю. У меня уже ноги совсем не болят...
– Спасибо, – говорю, – я постою.
Она захлопала глазами. Надула губы, повернулась, медленно пошла. А я ругал себя последними словами, что ни за что, ни про что обидел человека. А ведь не хотел. Уж так получилось. Я окликнул её, хотел извиниться, но она не обернулась.
Появился Борис Николаевич. Громко поздоровался.
Светлана Дормидонтовна хлопнула несколько раз в ладоши.
Все стали парами.
– Внимание! Прошу внимания!.. Повторим «змейку», фиксируя поворот в четверть. Напоминаю: с места «тарам – пам – пам – тарам» трёхшаговый проход с переступом. Вспомнили?.. И-и – начали!
Борис Николаевич ударил по клавишам.
Ребята зашаркали под плавную музыку по кругу. И хоть я не смотрел в их сторону, я знал: она здесь...
Но надо же было куда-то смотреть? Я повернулся к окну. Достал из сумки нож, шпон, ножницы, тонкую медную проволоку, клей «Момент». Занялся трещиной.
Работать было неловко: пальцы ещё дрожали, ломило шею оттого, что хотелось повернуть голову, я старался этого не делать. Но потом всё прошло.
Чтобы не так был заметен ремонт, наложил узкий бандаж из прозрачной изоленты.
Работал, а в голове вертелось: вот-вот позовёт Светлана Дормидонтовна. Скажет, что не такой уж я безнадёжный. Мол, только придётся поработать... И я напряжённо вслушивался в её голос.
Долго провозился с первой трещиной. Поднёс руку – теперь не дуло. Не дуло и никто меня не звал. И не позовёт. Я уже не надеялся.
Направился к следующему окну.
Незаметно оказался в углу зала. Здесь лежали, сваленные в кучу три сломанных стула. Так и подумал: все их довёл до этой жизни Борис Николаевич. Только, интересно, за какое время?..
В перерыве, когда я уже забыл о нём, он подошёл ко мне.
– Здравствуй, а я тебя помню.
– И я вас.
– Ну, меня... Я вон какой... негабаритный, – сказал он басом. – Вижу, руки у тебя – что надо. И не смотри на меня так хмуро...
– Это вы стулья так?.. – я увидел у него под нижней губой плохо выбритую седоватую щетину.
– Я, – смутился он.
– Стулья-то ладно, починить можно. Вот инструмент музыкальный сломаете...
– А ты шутник, – рассмеялся он.
Пока сох собранный стул, я пошёл на своё место. Шёл вдоль стены осторожно, не задевая сидящих на скамейках. Неожиданно бабушка Лены обернулась. Поймала меня за рукав, потянула. Лицо её улыбалось. И каким же оно было сейчас спокойным, приветливым. Она чуть подвинулась, указала на место рядом. Я сел.
Мне вдруг стало жарко. Опять задрожали пальцы, я полез в свой мешок, начал в нём рыться.
– Молодец, мальчик, – сказала она. – Тебя кто-нибудь попросил об этом?
Я было весь засиял, засветился.
– Нет. Да что там!.. – говорю. – Ведь простудиться можно...
Внезапно мелькнуло: да она же меня принимает совсем за другого. А я-то рассиялся, рассветился!..
– Вот именно. Я тебе вот что должна сказать, – шепнула она. Лицо её стало серьёзным. Немного помолчала, видно вслушиваясь в музыку. Сказала наконец: – Думаю всё же, что ты поймёшь. Наша Леночка, между прочим, учится в спецшколе с английским языком. Круглая отличница. Для более углублённого изучения языка, два раза в неделю она занимается с репетитором. Кроме того, она занимается музыкой, много читает, посещает театры, по абонементу – филармонию. День её расписан по минутам. Но дело не в этом. Дело в том, что тебе, тебе, – повторила она, – просто не о чем с ней говорить. Понимаешь?..
Вот, значит, как. Узнала она меня. Ещё как.
– Так ты понимаешь? – повторила она.
– Нет.
– То есть как? Что тут непонятного? – она начинала сердиться. – Кажется, куда яснее...
– А турецкий она не изучает? – вырвалось у меня.
– Что-о?..
– Я говорю, могу спикать по-турецки.
– Нет, ты действительно невоспитан и, к тому же, глуп. Мы просто заберём Леночку из этого кружка.
«Да что она – бутылочный ёршик, что её можно забрать, а можно – положить на место», – пронеслось в голове. Но тут же я испугался не на шутку. В горле пересохло. Голос стал деревянным, скрипучим. С трудом выдавил:
– Не забирайте. Пожалуйста. Пусть уж...
Она посмотрела недоверчиво.
– Но тогда ты не должен ей мешать.
– Я?.. Ну, чем, чем я могу помешать?!.
– Не повышай, пожалуйста, тон.
– Я не повышаю. Помешать... Я же видите, наоборот, – в носу у меня защипало, – трещины в стёклах...
– Ну, сколько можно о чепухе!.. Я вижу, ты не способен понимать что-либо вообще, – она резко отвернулась.
9
Теперь я сюда захожу на несколько минут, по делу. В основном, чтобы проверить стул Бориса Николаевича. Будь он железный, сварной, всё равно бы в конце концов не выдержал... И когда я, прислушиваясь, слегка покачиваю его за спинку, Борис Николаевич стоит рядом. Смущённо переминается с ноги на ногу. Говорит, покашливая в кулак: «Да вроде, Рома, ещё ничего, а?..»
А началось всё с того, что увидел меня завхоз. Как-то зашёл он. Тогда я ещё не знал кто это. По его красивому серому костюму, галстуку, лакированным туфлям, сразу было видно, что это не какой-нибудь руководитель кружка, а руководитель руководителей – шишка. Он и держался уверенно, важно. Поискал глазами, увидел меня, строго поманил пальцем. «Ну, всё – уныло подумал я, – теперь-то меня вытолкают взашей...»
Когда я приблизился к нему, он прищёлкнул пальцами. На одном сверкнул перстень.
– Пошли, – сказал решительно.
Не успел я опомниться, как мы поднимались по лестнице, шли коридорами и снова поднимались. И думалось мне, что ведёт он меня на крышу. Там дожидается огромная старинная пушка. Её зарядят мною и выстрелят. Куда? Теперь уже не важно. Скажем, в сторону мебельного комбината...
Но вот мы очутились в небольшой комнате.
– Здесь прибьёшь полочку для цветочного горшка, – показал он на стену.
Я как-то не сразу понял причём тут полочка и какой-то горшок.
– А чем? – спросил я, когда стало ясно, что до той пушки на крыше мы сегодня, может быть, и не дойдём.
– Что чем?
– Отверстия чем пробить?
– Шлямбуром.
– А шлямбур из дома принести?
– Не надо. У нас есть.
– Лучше бы электродрелью... Стена-то бетон – не кирпич...
– А ты дрелью когда-нибудь работал?
– Да.
– И дрель у нас, кажется, есть.
– А чем заделывать? – я уже был спокоен. Готов был ковырять дырки в бетонной стене хоть пальцем.
Только теперь я присмотрелся к этому человеку. Глаза у него косили. Зрачки как бы стремились к переносице. Сквозь толстые стёкла очков это было особенно заметно. Странно, казалось, что он едва заметно улыбается. Какой-то замороженной улыбкой. «Не треснул ли его по затылку когда-то в детстве какой-нибудь Брызгин?..» – подумал я. В остальном же он был прямо картинка из богатого журнала. Высокий, спортивный, красивые вьющиеся волосы. От серого галстука с красными квадратиками – глаз было не отвести.
– Что чем заделывать? – переспросил он.
– Отверстия.
– Цементом.
– Цементом – некрасиво.
Он посмотрел на меня внимательно, поправил очки.
– Ты находишь? А чем тогда?
– Полиэтиленовые пробки нужны. Есть такие.
– У нас таких нет.
– Я принесу.
– Хорошо. Договорились...
Так я познакомился с Валентином Анатольевичем Абабковым. Заместителем директора Дома культуры по административно-хозяйственным вопросам. Завхозом в глаза его не называют. Говорят, может обидеться, хоть и будет улыбаться.
Хозяйство у него большое, поэтому он весь в делах, вечно занятый, вечно озабоченный. Не ходит, а летает, разбрасывая по сторонам руки, как ненужные. Будто хочет смахнуть тяжёлый перстень, у которого печатка не меньше куска рафинада.
А узнал я его получше позднее. Когда однажды привёл он меня к себе в кабинет.
Надо было закрепить по плинтусу телефонный провод. Он болтался большой петлёй. Видно, за него уже цеплялись ногами. Хорошо было бы заменить его целиком – от одной соединительной коробки до другой. Но не нашлось целого куска провода.
Я решил пропаять «скрутки» в местах обрыва, прежде чем заняться укладкой. Достаю паяльник, канифоль, олово... К тому времени у меня уже был ладненький плотницкий ящик под инструмент. Оставлял я его внизу под лестницей, в каморке уборщицы Мухиной, рядом с вёдрами и швабрами.
Готовлюсь к работе.
Валентин Анатольевич, засунув руки в карманы, расхаживает от стены к стене. Рассеянно поглядывает на мои приготовления.
– Удивительно, Чащухин, что ты попался мне на глаза, а? Как ты считаешь? – говорит он. Но на его вопросы можно и не отвечать. Я уже знал, любит Абабков послушать самого себя. – Ты, – продолжает он, – не то что наши слесаря, сантехники – электрики. Этих шурупа завернуть не допросишься, тысячу отговорок найдут. А ты молодец – делаешь что велят. И платить тебе не надо. Во-первых, потому что увлекаться тебе дензнаками ещё рано. А во-вторых, судя по всему, тебе по душе долбёжка, приколачивание, строгание, паяние и так далее. Но главное не это. Главное то, что ты у меня здесь в Доме культуры проходишь, так сказать, трудовое воспитание. Ведь так? Вот жаль только, всего два раза в неделю. И по два часа...
Он вдруг останавливается, задумывается, бренчит ключами в кармане. Потом подходит к портрету Маяковского. Портрет сделан методом выжигания, на деревянной доске. Висит между таблицами с инвентарными номерами вещей Дома культуры. Абабков всматривается в портрет, говорит:
– Великий поэт. Горлан, главарь... А, спрашивается: зачем курил? Зачем?.. Только здоровье подрывал. И, если вдуматься, плохим примером для окружающих был в этом смысле... Да-а... Вот тебе и горлан, вот тебе и главарь...
Видно, от слов Абабкова папироса у Маяковского погасла. Потому что Абабков погрозил ему пальцем и сказал:
– То-то...
Зевнув, Валентин Анатольевич сел в вертящееся кресло. Достал из стола зеркало на подставке и какую-то штуковину с проводом и вилкой, похожую на мой паяльник. Воткнул вилку в розетку. На стержень штуковины намотал прядь волос.
Раздался треск, запахло палёным.
Я оторопел:
– Что это?
– Электрозавивальный прибор. Техника, словом.
– Надо же... Я и не знал, что такие есть.
С пайкой я закончил, начал укладывать провод.
Зазвонил телефон.
Абабков потянул шнур, выключил свой прибор. Сам стержень так и остался у него в волосах. Но, видно, это ему не мешало. Снял трубку, откинулся в кресле. «У аппарата. Привет, – долго слушал, внимательно глядя на себя в зеркало и роясь прибором в кудрях. – Да всё тем же. Проблема с этим цветным металлом... Какой там геликон, о чём ты говоришь?! Завалящего тромбона не найти. Со струнным, с балалайкой-то?.. Да. Ну, что, что... Послал я тут свою Мухину. Не самому же ехать, тоже мне, работа Страдивари... Ну, послал. Тут рядом. Поехала, получила. На обратном пути стала выколупываться из автобуса и – уронила. Представляешь?! Принесла мне в кабинет, понимаешь ли, никому не нужные свои слёзы и три дощечки со струнами. Да кто её знает, как она так умудрилась. Тебе смешно. Пустяка никому поручить нельзя. Всё сам, сам. Было бы за что ломаться...»
Как я понял, Абабков мог завиваться перед зеркалом и беседовать по телефону, хоть до утра.
Я уже и провод уложил, всё честь честью. Но тут не выдержал. Снял изоленту с одной «скрутки». Поднёс к ней горячий паяльник...
Абабков не сразу заметил, что разговаривает сам с собой.
– Ты что ж это?.. – рассердился он. – Предупреждать надо. Видно плохо с воспитательной работай у вас там... – где именно он не договорил. – Закончил?
– Да.
– Сходи-ка в хозяйственный. Ты говорил, стамески нужны. Возьми пару, – он достал из стола деньги и заполненное «Требование».
10
Пришёл я чуть раньше. Увидев меня, вахтёрша тётя Шура взмолилась, запричитала:
– Ромушка, дорогой, выручи!
– А что такое?
– Посиди за меня минуток сколько-то. Тут вот перевод от дочки соседка принесла. Дочка у меня аж во Владивостоке...
– Так завтра получите.
– Милый ты мой! Завтра, завтра... Не в деньгах дело. Деньги-то я получу. А мне охота узнать как у ней жизнь обстоит. Ей всё некогда, писем не пишет. Вот только когда на переводе черкнёт строчку – другую... Я мигом, Ромушка. Мне тут всё рядом...
Отпустил я тётю Шуру.
Сижу в вахтёрской загородке у дверей. Кресло старое, с продавленным сиденьем. Но сидеть хорошо, уютно: подо мной и на спинке по телогрейке. Тут же слева – телефон. На стене ящик с ключами от кабинетов.
Мимо проходят, но никому до меня нет дела. С низу идёт тепло от калорифера. Можно и подремать. Но дремать не хочется.
Сижу и думаю о том, что скоро состоится генеральная репетиция большого концерта. Кружок Светланы Дормидонтовны тоже буде участвовать. Правда, без Генки Бойцова. Выгнали его из кружка. Умудрился чьим-то ботинком попасть в люстру. Мне даже его жаль теперь. Правда, сам нисколько не огорчился. Видно, надоели ему эти танцы...
Я уже забыл про Генку. Думал о кружке. Как-то пройдёт у них генеральная. Потом – большой концерт... Я слышал музыку и видел всё, что делалось на сцене. И, странно, очень волновался. Будто выступал вместе со всеми перед зрителями...
...Я так и рванулся вперёд. Всем телом навалился на стойку: не показалось ли? Но нет, не показалось.
Каштановые волосы, выбивавшиеся из-под белой вязаной шапочки. Светлое пальто. Деревянные пуговицы на хлястике. И походка...
Следом шла бабушка. Уже прошла мимо, как кто-то дёрнул меня за язык:
– Гражданка, попрошу предъявить пропуск, – сказал я голосом, каким говорят на посту и при оружии.
Она обернулась. С минуту разглядывала меня, щуря глаза. И по тому, как менялось её лицо, я понял, что сделал что-то нехорошее и, вместе с тем, идиотски–глупое. Я был готов провалиться, но дурацкие слова были уже сказаны.
– Идите. Идите, пожалуйста, – пробормотал я. – Я пошутил. Я... глупо конечно...
– Вот! Вот где твоё место! – сказала она отрывисто. – Лакеем в дверях и – не больше!..
Услышав голос бабушки, Лена остановилась.
Я смотрел ей в лицо. Глаза распахнуты, на щеках румянец гнева, губы поджаты. Я смотрел в её глаза и всем существом просил пощады, прощения. Было горько и стыдно... Да скажи она сейчас: «Ползи по-пластунски!» с какой бы радостью плюхнулся бы я в самую грязную лужу. Но она молчала. В глазах её было отвращение. Нет, не отвращение, а хуже – презрение...
Было горько и стыдно от сознания своего ничтожества. Но обидно не было. За что мне было обижаться? За унижение?..
Я видел её глаза. Пусть и такие... Разве этого мало?..
11
Я только хотел посмотреть как они сядут в вагон трамвая. Не раз так делал.
Они вошли во второй. Я – прыгнул в первый. Минуту назад мне бы это и в голову не пришло.
Я прошёл в конец вагона. Протёр запотевшее стекло рукавом. Стал вглядываться в прицепной вагон. Почти ничего нельзя было разглядеть. Окно было забрызгано мелкой грязью. Народу было мало, и я наконец увидел их – две серые тени.
Вагон дёргало, мотало из стороны в сторону. Я старался не упустить их из виду. И было немного неловко от этого моего «выслеживания».
Сколько мы ехали по времени, я не знал. Но вот тени приподнялись. Мне показалось, что я ошибся, что это не они. И даже вздохнул с облегчением. Но на всякий случай выглянул в открывшуюся дверь. Увидел: они. Едва успел спрыгнуть.
Шли они медленно. Лена держала бабушку под руку.
На пути оказался магазин. Они зашли.
Я дождался их и решил держаться теперь поближе. Они могли в любую минуту свернуть в подворотню. И они действительно вскоре свернули. Прошли по двору. Дверь парадной хлопнула за ними. Чуть погодя, я потянул её и тихо прикрыл за собой.
Полутёмная лестница со ступенями из грубого щербатого камня. Металлические гнутые перила с выломанными прутьями. Но чисто. Пахло сыростью. Чувствовалось, что лестницу недавно мыли.
Лампа светила где-то высоко, похоже, на четвёртом этаже.
Странно, я никак не думал, что они живут в старом доме. В почти таком же как мой.
Шаги вдруг стихли. Донёсся глухой звук звонка.
Я поспешил вверх. Вот и третий этаж.
Дверь была уже закрыта, но у порога, рядом с половиком, чуть шевелилась белая бумажка. Видно, когда закрывали дверь, её выдуло. Это была часть небольшого листка, неровно оборванного.
Я отошёл, встал под свет из пролёта. Прочёл: «...батона 25-16 ...одну бутылку... 300 гр ...пенталгин». Я не сомневался, что всё это написано рукой Лены. Как же мне повезло, и как же я был рад! Ведь у меня до сих пор не было ничего такого, чтобы напоминало мне о ней. Я сложил клочок и осторожно положил его в нагрудный карман. Особенно мне было приятно думать, что никто об этой бумажке не знает, и никто её теперь у меня не отнимет.
Я бросился вниз и тут же вспомнил, что не взглянул на номер квартиры. Вернулся. И вдруг засомневался: та ли дверь. Она была обита дерматином, с бронзовыми рифлёными головками гвоздей. Цифра номера – витиеватая, тоже бронзовая. И глазок. Почему-то я всегда не любил двери с этими глазками. Ты стоишь у дверей, звонишь, а тебя рассматривают. Решают: отозваться или нет, пустить или не пустить. И как же это неприятно – стоять у таких дверей.
Да-а, если бы я сейчас позвонил, мне бы вряд ли открыли... Но тут же я почему-то подумал, что, может быть, они живут только вдвоём с бабушкой. Одни женщины. И мало ли кто позвонит... Уж тут-то, чего там, глазок нужен. Понятное дело...
На последнем марше, заметив выпирающий с низу перил изуродованный, весь в гармошку, пруток, я вдруг почувствовал в себе такую силу, что, казалось, мог завязать его в узел. Но я его «отрихтовал» – выпрямил руками. Теперь он был прямой и ровный. Оставалось приварить болтающийся конец.
Я вышел из парадной. Дверь грохнула за мной.
У меня было такое ощущение, что куда бы я ни пошёл, за что бы ни взялся – всё у меня получится, во всём будет везение. Мне не терпелось это проверить.
Во дворе, у детских качелей, я заметил женщину с детской коляской. Вот сейчас подойду. Спрошу как звать бабушку Лены. И она наверняка знает. Назовёт. И не задаст дурацкого вопроса. Я совершенно не сомневался, что будет именно так.
Подошёл.
– Здравствуйте.
– Здравствуй.
– Вы, наверно, знаете Дунаевых?
– Дунаевых?.. – она задумалась. Сердце у меня замерло.
– Знаю.
– А не скажете, как имя отчество бабушки. Лениной?..
– Екатерина Евгеньевна.
– Е – в квадрате!
– Что? – переспросила женщина.
– Говорю: спасибо вам большое, – я заглянул в коляску. – Мальчик?
– Мальчик.
– Пусть вырастает сильным и смелым, – мне и самому не верилось, что это сказал я.
Я шёл по двору и спиной чувствовал какими глазами смотрит женщина мне вслед. Я подумал, что на многое можно решиться, когда сзади кто-то смотрит на тебя вот так.
12
Не раздумывая, вскочил в первый же трамвай, и он оказался мой. И свободное место у окна, – будто ждало только меня.
За стеклом мелькали вечерние огни, силуэты зданий, тёмные стволы деревьев, сквозь голые ветви которых льдистыми белыми искрами дробился свет уличных фонарей.
А я вспоминал. И было мне сейчас смешно увидеть себя растерянным, даже напуганным. Тогда... когда крался за ними. Правда, я пытался себя развеселить картинкой: на мою голову сваливается милиционер. Неожиданно. Прямо с неба. Он хлопает меня по плечу: «Почему озираемся? Не из шайки ли квартирных налётчиков?..» А развеселила эта картинка меня только сейчас.
О лоскутке бумаги, исписанном рукой Лены, я изо всех сил старался сейчас не думать. Всё оставлял на потом, когда приеду домой, когда успокоюсь. Но вдруг меня охватил испуг: а не приснился ли он мне? Не потерял ли его? И я торопливо просовывал руку под куртку, нашаривал карман. Нет, он был у меня, со мной.
И тогда веселее думалось мне о её бабушке. Уж как я только не называл её про себя. И «е» в квадрате, и «е» плюс «е», и «е» - жды «е», и даже «е2 – е4». А что? Стандартный первый ход в шахматах.
И виделась мне Екатерина Евгеньевна совсем не бабушкой. А очень молодой. Конечно, постарше Лены. И такие же у неё глаза, лоб, волосы. И походка такая же. Ведь было же так когда-то. Точно было. И звали её все просто Катя, Катюша... Я вдруг представил себе Екатерину Евгеньевну, нет, просто Катю в каких-то горах... В горах Памира. Почему-то альпинисткой. В светозащитных очках, в не продуваемой куртке, с оранжевым рюкзаком на спине и надёжным альпенштоком в руке. И не сама она по себе среди ветра, снега и скал, а во главе целой группы альпинистов. В группе одни парни. Здоровенные и молчаливые. Как медведи. «Ну, что, мальчики, – говорит Катя, посмеиваясь, – заберёмся-ка на ту вон сахарную голову?» «Одумайся, Катюша, – ворчат медведи, – этот сахар нам не по зубам. Это же семитысячник. Будто не знаешь...» «Ага, медвежата, струсили! – хохочет она. – Ладно, посидите у костра здесь в долине, а я уж одна...» И она идёт в сторону грозной вершины, оглядывается и видит как её молчаливые медведи растянулись цепочкой и бредут, не отставая, за ней...
Вот, может быть, какой была когда-то Екатерина Евгеньевна. А сейчас?.. Ведь человек к старости меняется. Неужели и я изменюсь? Стану хмурым, злым, ворчливым стариком. Таким занудным старикашкой, что люди будут от меня шарахаться. У меня даже мурашки побежали по спине. Нет уж, лучше свалиться в пропасть во время какого-нибудь восхождения... Но тогда я погибну. Меня больше никогда не будет на свете. А как это: «Не будет?..» Мне вдруг стало очень жаль себя. И я так и не смог представить себе, что меня совсем не станет на земле. Не-ет. Я буду жить. Долго-долго. Ведь мне ещё столько лет расти. Надо бы ещё придумать установку... Такую штуковину, чтобы очищать атмосферный воздух от кислотно-щелочных и ртутных соединений. Да-а, придумать бы такое...
Дома я долго не мог уснуть. Всё ворочался, ворочался. Наконец включил ночничок. Я люблю его. Он у меня в виде двух человеческих ладоней, держащих световой шар. Маленький абажур похож на полусферу с кольцом Сатурна. Стоит ночничок чуть повернуть, как свет уже падает иначе. Под мой ночничок хорошо думается...
Я потянул со стола учебник «Истории».
– Ты чего там всё шебуршишься? – сонно и недовольно проворчала мать.
– Да надо. Подучить кое-что.
– Подучить... Дня ему не хватает.
Я раскрыл учебник. Снова всмотрелся в буквы на клочке бумаги.
«Она только с виду такая... Неприступная, как вершина семитысячника. На самом-то деле девчонка девчонкой...»
Но чем больше всматривался я в её удивительное лицо, чем больше думал о том, как хорошо она танцует, какая она отличница, как занимается английским и музыкой, тем меньше мне верилось, что она такая же, как мои одноклассницы. Или как Кубышкина, скажем. И всё боязней становилось подойти к такой, заговорить. Нет, только видеть. Видеть издали. И радоваться, что видишь её... Конечно, не так шумно, как радуются альпинисты, когда заберутся на свою вершину...
Глаза мои снова останавливаются на клочке бумаги. И тут я начинаю себя ругать словами Антонины Васильевны: «Ну, дуролом! Дуролом и есть!» Она даже вон – в магазин ходит. А если некогда, пишет бабушке что купить, чтобы та не забыла. Заботливая внучка. Бабушка, наверное, на такую не нарадуется. А я-то... из неё памятник сооружаю: «Взглянуть страшно! Подойти боязно! Заговорить опасно! Ну, дуролом!..» И живут-то они не во дворце, а в обычном старом доме. Там и трубы-то отопительные, надо думать, старые. Бывает, лопаются. Заливает их... Тоже достаётся. Уж как это бывает, я знаю...
13
Приближалась генеральная репетиция. Кружок Светланы Дормидонтовны подготовил три танца: «Танец маленьких динозавров», «Полянка» и «Венгерский чардаш». Для всех трёх уже были готовы костюмы.
После генеральной и большого концерта наступят весенние каникулы. Светлана Дормидонтовна вместе с ребятами уедет в город Петрозаводск. Там они выступят с концертами в школах и Домах культуры. Интереснейшая поездка была у них впереди, прямо есть чему позавидовать...
Я отыскал в атласе Петрозаводск. Долго его рассматривал. Правда, особо рассматривать было нечего – обыкновенный кружок на карте. Но я высчитал расстояние до него по железной дороге и по шоссейной. Они могут поехать и на автобусе. Да-а, так далеко я ещё никогда не уезжал. А как бы хотелось...
Уезжать куда-нибудь далеко я мечтаю давно.
Скоро, скоро будет у меня велосипед. Настоящая дорожная двухколёсная машина. Пока что она стоит в спортивном магазине. Я захожу иногда полюбоваться. Трогаю руль, седло, багажник. Проворачиваю педалями «звёздочку» – люфт в пределах нормы. От седла остро пахнет новой кожей. Но это один только запах. Кожа не натуральная. Так, заменитель... Но ничего, годится и такое седло. А вот багажник придётся переделать. Так, чтобы на нём разместились две перемётные сумы под необходимое дорожное барахло. Придётся сделать и ручной тормоз заднего колеса. На сыром асфальте одного переднего – маловато...
Каждый раз я присматриваюсь: не появились ли царапины на лакированной раме или на хромированном руле в моё отсутствие. Смотрю: не «восьмерят» ли колёса. Представляю себе как в один прекрасный день подкачаю шины и выведу машину из магазина. И начну сначала ездить в пригороды. Для тренировки. Выезжать буду затемно, пока на дорогах мало машин. А потом... Потом выберу какой-нибудь городок на приличном расстоянии и махну в поход. По дороге, может быть, встречу такого же одинокого путешественника. Вот будет здорово, если станем мы с ним не разлей водой... А вдвоём, да если с другом, – можно хоть на край света...
А если бы с ней... Ух, даже голова закружилась от этой мысли. Да возможно ли такое?!. Ведь тогда мне больше никого не надо было бы, никаких дорожных друзей. Я бы сделал для неё удобное второе седло. Часто бы устраивал привалы, чтобы она могла отдохнуть, позаниматься своим английским или музыкальной грамотой в виде нот... А по вечерам ставил бы палатку на берегу какой-нибудь реки или озера. Разжигал бы в два счёта костёр по-эвенкийски. А захотела бы она этому научиться, я бы научил.
И пока бы она спала, я бы и рыбы наловил, и завтрак сготовил. А разбудило бы её солнце. Первыми лучами. Потому что палатку я поставил как надо – входом на восток. Да-а. Здорово было бы...
Но пока... Пока у меня нет велосипеда. И денег на него всё ещё не хватает.
Они лежат в коробке из-под ниток на верхней полке в шкафу. Я иногда достаю эту коробку, смотрю сколько не хватает. Бывало, не хватало на целых два колеса, бывало, на «звёздочку» с педалями, бывало, – на седло. А однажды не хватало всего лишь на звонок. Каких-то три рубля пятьдесят копеек!..
А всё потому, что мать нет-нет да возьмёт из этой коробки. Десятку, а то и две-три. На повседневную жизнь. «Кусать-то хочешь? – говорит она тогда недовольно. – Вот и беру тебе на зуб». И тогда видется мне мой велосипед уродливым: без колёс, или без руля, или без седла. Целиком – пока что только в магазине.
Сам я из этой коробки и копейки не взял. Мать говорит: «Если надо тебе на какие школьные дела, бери. Деньги твои». Говорит она так, хотя хорошо знает, что я не возьму.
14
Странно, в это воскресное утро я проснулся с настроением – хуже некуда. А ведь даже снов никаких не видел.
Выглянул в окно: на стене противоположного дома широкая солнечная полоса. «Хорошо, хорошо, – подумал. – Сейчас ясно, а через пять минут пасмурно, дождь, слякоть...» И – началось. Пошёл мыться – мыло несколько раз из рук выскальзывало и – всё на пол. Перед тем зубы чистил, так щётка в такое место залетела, что едва нашёл. За завтраком чашку уронил. Разбилась. Хорошо, пустая была. Но подзатыльник от матери схлопотал.
– Ты чего с утра такой весь взмыленный? – сказала она. – Вчера брюки гладил, рубашку. Не узнать было. Пай-мальчик и только. А сегодня... На кого ощетинился? Смотри, у меня. Я тебя живо утихомирю. В школе как?
– Нормально.
– Ну, я посмотрю, посмотрю у тебя в портфеле какое нормально.
Я понял, что дальше оставаться дома нельзя.
Вчера вечером мы с ней занимались стиркой. Со всем не управились, осталось по мелочам. Она и занялась этим. Только вышла из комнаты, я – к шкафу. Не доставая с полки коробку, сунул под крышку руку. Взял деньги. Уже в кармане нащупал: две бумажки.
Зашёл в ванную.
– Мать, я надолго.
– Если что в дневнике, можешь не приходить...
– Ладно.
На площади Разногласий горел свет. Джигит сидел на своём шкафу и умывался. Он перестал тереть лапой за ухом, уставился на меня.
– Бывай, Джигит.
На глаза попалась валявшаяся пластмассовая клюшка. Поддел её1 ногой, но потом поднял. Так и вышел с нею на улицу. Только тут разглядел что у меня в руках. Возвращаться? Нет. Как говорится, не будет пути. Клюшку можно было бы выкинуть. Всё-таки зима кончалась. Но Петька гремел ею в наших коридорах, гоняя мячик, зимой и летом. Он так был к ней привязан, что и спать без неё не ложился. С досады я стукнул клюшкой по дереву. Потом, когда пошла садовая решётка, устроил звонкую «барабанную дробь». «Больше делать нечего? – услышал.
А мне действительно делать было нечего. Времени до начала репетиции оставалось вагон и маленькая тележка.
Я шёл, то и дело задирая голову. Смотрел на сосульки, спускавшиеся с карнизов длинными прозрачными воронками. С них капало редко и медленно. Как из пипеток. И казалось, что кто-то на крыше, с кружкой в руках, бегал от одной воронки к другой и заливал их талой водой.
В небе плыли облака. И каждое сверху было совсем белое, а внизу – темнее. Только если смотреть в лужу на отражение облаков, этого не заметишь.
Воздух ещё холодный. Но вдруг дунет в щеку неожиданным теплом. И тогда сладковато запахнет прелыми прошлогодними листьями. От порыва тёплого ветра, от этого запаха становится томительно-тревожно. Будто там в небе уже давно должны быть видны птицы, летящие с юга, а их всё нет, и вдруг не будет...
«Будут! Будут! – говорю я, словно со мной кто-то спорит. – Уже летят. Только большие города, как наш, они облетают стороной. И правильно делают.» С этими словами я бью Петькиной клюшкой по водосточной трубе. После удара – тишина. Потом в трубе раздаётся песочный шорох. Он нарастает, становится громким ворчанием, грохотом. Грохот обрывается звоном. У ног моих – стеклянными брызгами лёд. Он сверкает, переливается на солнце. Асфальт под блестящими осколками мокро темнеет.
В морщинах и трещинах тротуаров то стоит, то, едва заметно, движется, то едва слышно побулькивает – вода. Из подворотен ручьи сползают и сбегают к канализационным люкам.
У одной подворотни я застрял надолго. Большой мутный ручей начинался далеко во дворе. Мелкота, со спиченками, коробками, со щепками, досочками суетилась по обоим его берегам. Крик, гам звонким эхом отдавались под крышами. Один малыш неожиданно шлёпнулся в лужу. Он поднялся, грязный как чушка. С него текло. И только тут раздался его пронзительный рёв. Он орал, уставясь в ручей. Не потому орал, что по уши вымок, а потому, что не находил глазами своего «кораблика»... Это было смешно, но смеяться мне не хотелось. Моё утреннее настроение накатывало на меня снова. Я шёл. Куда? Сам толком не зная. Куда идти мне не хотелось. Вернее, куда я боялся, куда почему-то было страшно и стыдно идти. И всё-таки шёл, злой на себя за это. Я ничего не мог поделать с силой, которая толкала меня в спину. И оттого злился на себя ещё больше.
15
И как я ни увиливал, как ни тянул время, как ни засматривался на облака, сосульки и ручьи, ноги привели меня к цветочным лоткам под зелёным пластиковым навесом.
К лоткам я присматривался издалека. Никак было не сосредоточить внимание на самих цветах, толком их разглядеть. Видел жестяные банки, горшки, вёдра с торчащими из них стеблями. А над ними и между ними лица тёток, старух, стариков. Они шумно переговаривались, окликали прохожих. А уж стоило человеку подойти, как на него наваливались со всех сторон: «Купи! Купите!..» Иные старались пройти подальше от лотков, и шаг прибавляли, будто им некогда, только бы к ним не привязывались.
Снова и снова вглядывался я в высокого мужчину. Он стоял в дальнем конце ряда, последним. На нём был чёрный полушубок с высоким поднятым воротником. Только кепка бугрилась над воротником. Лицо мрачное, чёрное от щетины. Он безразлично смотрел прямо перед собой, засунув руки глубоко в карманы. Папироса во рту казалась белой трубочкой. Красное полиэтиленовое ведро с цветами было далеко перед ним, шага за два. Пойми тут: его ли это цветы, он ли продаёт? Может, хозяин отлучился, а его попросил присмотреть. Но хорошо, что он был один и стоял в самом конце ряда.
Я сделал крюк и, будто случайно, остановился возле. С боку и чуть сзади его. Он только скосил глаза в мою сторону, едва повернув голову. И снова уставился прямо перед собой.
Долго же мы так стояли и молчали.
Несколько раз я взглянул на цветы. Белые, с длинными стеблями.
Если бы я знал как их понесу, я бы уже что-нибудь да спросил. Но я не знал как я их понесу, повезу... И вообще, мне всё это и в голову не приходило раньше. Я и не предполагал здесь оказаться...
И я опять злился. На себя и даже не известно за что на этого не бритого мужика: «Жди, купят у тебя такого...»
– Почём?.. – почти шёпотом от сухости во рту спросил я. А сам смотрю чёрт знает куда, куда-то в сторону. Но он расслышал.
– Даме сердца? – спросил.
Мне показалось, что меня шлёпнули по лицу горячей тряпкой, которую вытащили из кипящего бельевого бака. В следующую секунду я был готов сорвать с прилавка это красное ведро, выплеснуть воду вместе с цветами под ноги прохожим, а само ведро напялить на голову мужику, да ещё и клюшкой пристукнуть...
Я смотрел ему в лицо. Оно оставалось всё таким же мрачным. В глазах – ни единой искорки. И смотрел он на меня с таким вялым безразличием, что я мгновенно остыл. И тут же снова вспыхнул. Снова был зол на себя: «Дуролом! Вот дуролом! Ведь послышалось и только...»
– Надо... это... – сказал я.
Он переступил с ноги на ногу, по прежнему глядя прямо перед собой.
– Цветы – что надо, – сказал. – Гвоздики.
Он склонился над ведром. Долго копался, вынимая стебли по одному. Я подумал, что он их сейчас поставит на место. Что он их просто переставляет, чтобы те, что получше – сразу бросались в глаза покупателю.
– Число семь – хорошее число, – сказал он. – Возьми семь.
– А если денег не хватит?
– Должно хватить, – он отобрал цветы. Их тяжёлые головки гнули тонкие длинные стебли над его тёмным заскорузлым кулаком.
– Только как ты их понесёшь через весь город? Вот задача...
Я стоял и боялся шелохнуться.
– Вот задача... – кряхтя, повторил он.
Он нагнулся, пошарил под прилавком. Вытащил большой лист белой плотной бумаги и газету.
У ног его стоял реечный ящик из-под картошки. Он расстелил на ящике газету, потом лист бумаги. Долго устраивал цветы. Вдруг поднял голову, показал глазами на клюшку.
– Дай-ка её.
И вот в руках у меня длинный красивый кулёк, из которого чуть виднеется крюк Петькиной клюшки.
– Ну, будто ты малому брательнику подарок несёшь, а?..
Меня бил озноб. В то же время мне казалось, что всё это происходит с кем-то, а я только наблюдаю со стороны. Но нет, это было со мной. Потому что вдруг, впервые в жизни я позавидовал собакам. «Хорошо им, – подумал. – Подошёл, лизнул руку. И никаких слов не надо...»
– Верно я говорю? – сказал он.
– Угу... – только и ответил я.
Деньги я давно протягивал. Он как-то не сразу их заметил. Увидев, поморщился, словно этой ерундой я сбил его с мысли. Взял одну бумажку, опустил её в щель кармана. Но бумажка, зацепившись за складку, всё виднелась. Тогда он с раздражением толконул её кулаком в глубь кармана.
– Ну, парень, дуй, – сказал. – И удачи тебе.
Челюсти ломило, не было сил открыть рот. Я только промычал что-то. Сделал несколько шагов, обернулся. Мужчина стоял, всё так же насупившись, глядя прищуренными глазами куда-то поверх меня.
Я пошёл. Но туда ли иду – понял, когда промаршировал через хорошую лужу. Только тут увидел, что несу свой кулёк уж очень торжественно. Как знаменосец тяжёлое знамя. Я рассмеялся. И сразу стало легко на душе.
Сунул кулёк под мышку. Вспомнил, что Данил Данилыч носит так веник, когда идёт в баню. Вспомнив, я даже щёки надул как он. Это меня рассмешило ещё больше.
И всё-таки долго не мог приладиться к кульку: как же его надо нести? Но потом всё само собой получилось. Я шёл и даже чуть помахивал им. «А что? – думал. – Несу Петьке подарок. Может, там у меня ещё и вратарская масочка. А что?..»
16
Чем ближе я подходил к Дому культуры, тем больше мне становилось не по себе. Таяла, испарялась моя недавняя бодрая весёлость. Опять накатывало тревожное беспокойство.
Но лишь вошёл в здание, захватила меня, завертела общая суматоха. Сначала не понял в чём дело. Мимо проносились с испуганными глазами. Не говорили, а кричали. Будто это не Дом культуры, а огромный пароход, налетевший на айсберг. Крикни кто-нибудь погромче: «Спасайся кто может!..» и, уж точно, начнут выпрыгивать в окна.
Я поспешил в каморку под лестницей.
Мухина сидела за маленьким столиком и не спеша пила чай.
– Что случилось, Серафима Петровна? Стена рухнула или где-то трубу порвало?
– Хуже.
– Да что же?!
– Генеральная у них сегодня, – она показала глазами на потолок.
– Ну и что?
– А то. Раз генеральная, так надо всем с ума сходить. Это у них так уж заведено. Без этого и генеральная – не генеральная.
– Вон он что, – совсем успокоился я.
– Мне вот делом бы надо заняться, – продолжала Мухина, – так боюсь – затопчут ведь. Я уж погожу. Пускай они там все выкипят.
Я пристроил кулёк в плотницкий ящик. Удачно получилось. Оставлять здесь не стоило. Мухина могла уйти, закрыть кладовку, ищи её потом.
– Чего опять притащил? – кивнула Мухина на мой плотницкий ящик.
– А-а. Это пацану, соседу клюшку...
Мухина, забыв о чём спрашивала, перестала жевать, прислушалась. Кто-то несколько раз пробежал мимо наших дверей.
– Вон. Абабков... Тоже мечется, как рыбина в нерест, – сказала она. – Уж ему-то чего? А тоже. В такую баламучку совсем сам не свой становится.
Лёгкий на помине, Абабков открыл дверь.
– Чащухин! А ты чего тут рассиживаешь? Марш на сцену!
Впервые я видел Валентина Анатольевича в таком растерзанном виде. Прямые волосы сосульками свисали со лба, узел галстука съехал в бок, одна пола пиджака перепачкана не то извёсткой, не то мелом. Глаза за стёклами улыбались, но как-то страдальчески. Словно он только что пережил большое горе.
– И мне что ли выступать? – сказал я, чтобы как-то расшевелить его. Чтобы он не смотрел на меня такими глазами.
– Выступать, выступать... инструмент только не забудь.
– Без инструмента, значит, не нужен...
– Ты чего? Ты чего раздекламировался? – спросил он с удивлением.
Мне стало его жаль.
– Иду, иду.
Прихватил ящик, поспешил в концертный зал.
Народу там оказалось немного. Как всегда бабушки, дедушки, родственники. В первых рядах какие-то незнакомые люди. А в середине полутёмного зала сидели рабочие с соседней стройки. Работали, видно, и в воскресенье. Снятые телогрейки лежали у них на коленях. Они что-то ели, запивая молоком из бутылок и, посмеиваясь, поглядывали на сцену.
Как я ни всматривался, Екатерины Евгеньевны не увидел. А Лена?.. Пришла ли, не заболела ли?.. Я совсем не предполагал, что может случиться и такое. Сразу пропал всякий интерес ко всему, что творилось вокруг.
– Ну чего, чего встал?! – теребил меня Абабков.
– А Светлана Дормидонтовна со своими здесь?
Абабков уставился на меня как на лунатика.
– Чего-о?.. Сдалась тебе Светлана Дормидонтовна! Думал, хоть ты-то один нормальный остался. Да где там, тоже!.. А ну, марш на сцену!
– Никуда я не пойду.
– Предатель, – прошипел Абабков. – В такую-то минуту?!. – теперь глаза его улыбались зловеще. Словно он задумал что-то страшное. Он схватил меня за руку, потащил. – Да здесь твоя Дормидонтовна, здесь! В костюмерной...
17
На сцене творилось что-то невообразимое.
На фоне декораций постановки «Дуй, ветер, дуй», с вытаращенными глазами, натыкаясь друг на друга, опрокидывая стулья, бродили артисты и лихорадочно зубрили роли. Нашли время. Бедный Антон Григорьевич, их руководитель, кричал, размахивая тросточкой. Он походил на пастуха, хворостинкой сгоняющего гусей в кучу. На него смотрели с изумлением, втягивая головы в плечи, и то шарахаясь в сторону, то, невидяще, проходили мимо, то делали что-то совсем уж бестолковое. Такое, что Антон Григорьевич сдавленно рычал: «Черти, без ножа режете... – и вдруг вскрикивал: – Когда же мне дадут свет?!» По всему было видно: ещё немного и он начнет своей тросточкой рубить в капусту всё, что подвернётся.
– Минуточку, Антон Григорьевич, – дрожащим голосом успокаивал его Абабков. – Сейчас всё будет в порядке. Вот идёт Чащухин, – последние слова он произнёс торжественно, словно объявлял выход короля.
– Опять вы приводите какого-то мальчишку! А где наш штатный Василий? – не унимался Антон Григорьевич. – Я спрашиваю: где наш штатный электрик?
Штатный электрик Василий, судя по всему, ушёл пить пиво. Ждать его скоро – дело бесполезное. И все это знали. Но, видно, когда голова идёт кругом, многое забывается.
Выяснилось, что гуси-артисты опрокинули прожектор между кулисами. Не мудрено, если он не был закреплён штопором.
Прожектора, софиты, подсветки, искрящие электроды были в ведении Василия. Мне запрещалось подходить к ним на пушечный выстрел. Но...
– Чащухин, Чащухин, давай, – подбадривал меня Абабков. Он было схватился за треногу прожектора.
– Подождите! – я потянул резиновый шланг. Он приполз ко мне без вилки. – Тут вилку оторвали. Ладно, хоть прожектор обесточен.
Мы подняли прожектор. Откинув защёлку стекла, я вывинтил лампу-зеркалку. Чудом оказалась цела.
Пока я подсоединял вилку, Абабков дышал мне в затылок и стонал:
– Ну?.. Скоро ты?.. Ну?..
– Наконец всё готово. Включаю прожектор.
– Антон Григорьевич! – закричал Абабков. – Учтите, светом я вас обеспечил!
– Да ведь прожектор надо ещё закрепить, – дёргаю за рукав Абабкова.
Он посмотрел на меня ошалело.
– Так закрепи! – гаркнул.
– Чем?! – взорвался я. – Штопоры-то все у Василия!
– Сбегай, поищи где-нибудь... А я пока посмотрю, чтобы снова не уронили.
– Ладно.
– Ты зачем ящик с инструментом поволок? Оставь пока.
– Ещё чего...
– Ну, все с ума посходили... все... – уныло протянул Абабков мне вслед.
18
В коридоре тускло светились всего несколько трубок люминисцентных ламп. В самом конце его, на фоне окна кто-то стоял. Кто – разглядеть было трудно, поэтому, увидев человека, я замешкался у дверей в костюмерную.
– Тебе кого?
– Мне?.. – я узнал её голос. Ещё не видя выражения лица, наконец разглядел знакомые большие зелёные клетки её платья. – Тебя. Здравствуй!
– Здравствуй.
– Как же это здорово!.. – выдохнул я.
Сколько раз представлял себе такую встречу. И вот... Она оказалась такой неожиданной.
– Что здорово? – спросила она.
Я стоял истукан истуканом. «Кулёк здесь! Как здорово, что я не оставил! И вокруг – никого! – проносилось в голове. – Момента такого, может, больше не будет... Ну!..»
– Что здорово? – повторила она вопрос.
– Что ты пришла. Что ты не заболела...
– Я?.. С чего это я должна была заболеть? – сказала она сухо и пожала плечами.
– А Екатерина Евгеньевна здорова? – спросил я торопливо, словно хватаясь за соломинку.
– Как, как ты сказал?
– Твоя бабушка, – сказал я неуверенно, подумав вдруг, что та женщина в садике ошиблась тогда. Нет, не обманула. Просто ошиблась.
– А откуда ты знаешь как её звать?
– Знаю. Знаю, что ты здорово учишься. Английским занимаешься, музыкой. Что хорошо танцуешь и вообще... Бабушке помогаешь. Записываешь ей на бумажку что купить. Чтобы она не забыла...
– Что-то ты много знаешь... Только что купить в магазине – она сама записывает.
– Сама-а?!. А я-то думал, что это твой... Такой красивый почерк...
– Где почерк? О чём ты говоришь?..
– Да так...
– Странно... – она задумалась. – Ладно, о почерке поговорили. Хорошо. А дальше-то что?
– Дальше? Не знаю... Можно я тебя после... провожу? Если ты одна...
Она посмотрела пристально мне в лицо и вдруг рассмеялась:
– Ты?! Ты хоть раз на себя в зеркало смотрел?
– А что? Смотрел. Как-то... Когда зубы чистил. Ничего – не испугался.
– Ой, не могу! – она прыснула в ладони. – Шёл бы свои гвозди заколачивать.
От того как она улыбалась, как откидывала со лба волосы, её слова совсем не показались мне обидными. Наоборот, вдруг снова стало легко.
– Чихать на гвозди, – сказал я, – они подождать могут. А, Лена?..
Неожиданно раздался голос Светланы Дормидонтовны. Она выглянула из дверей костюмерной.
– Лена, живо переодевайся! А я-то думала где она!..
19
Ничего она мне так и не сказала. Просто не успела.
Пулей летел я концертному залу. Влетаю в двери. Что такое? В зале тишина. На сцене актёры. Двигаются, говорят. И чувствуется, всё идёт как надо. Как написано в пьесе «Дуй, ветер, дуй!» А Антон Григорьевич сидит в первом ряду. Ноги широко расставлены. Между ног – тросточка. Держит её руками, навалившись на них подбородком. Глаза горят. Губы шевелятся. На большом выпуклом лбу, крест-накрест, две голубые морщины. И тоже шевелятся.
Осторожно, на цыпочках поднимаюсь по боковым ступеням на сцену.
– Ты куда?! – вскакивает он. – Кыш! – и взмахивает руками как старый взлетающий хищник крыльями.
Приходится идти в обход, со стороны гримёрной и костюмерной. Крадусь кулисами. Вот и прожектор. Абабков держится рукой за стойку.
– Ты что, совсем спятил?! – шипит. – Провалился, как в воду канул! Я уж думал бесповоротно предал, – и тут же: – Тсс!.. – прижимает палец к губам.
И пока я завинчиваю злополучный штопор, пот так и катится с меня градом. «Всё, – решаю, переводя дух, – баста. Здесь у прожектора так и останусь за кулисами. Здесь и дождусь...»
– Чащухин, Чащухин. Ты что, оглох? К тебе обращаюсь, – шепчет мне в ухо Абабков.
– Да что?!
– За мной, короткими перебежками, – он решительно дыхнул на печатку перстня, потёр им о рукав, загляделся.
– Куда? Зачем? Никуда я отсюда не пойду.
– То есть как?
– А так. Я к вам не нанимался. Сами радовались: «Тебе и платить не надо». Помните?
– Так ты что?.. – лицо его стало свекольным. – Опять?!. В такую-то минуту!..
С досады я стукнул ногой по плотницкому ящику.
– Да ладно, ладно! Пошли. Что там у вас?
Со сцены кулисами, коридорами мимо костюмерной и гримёрной мы выбрались в фойе.
Абабков держал меня за руку, словно я собирался убежать. Я начал подозревать, что он просто боится остаться без меня. Тоже, нашёл талисман...
Мы проходили мимо огромного щита с расписанием работы кружков. Вдруг, на наших глазах, эта фанерина срывается со стены.
– Чёрт! – кричит Абабков, пытаясь подхватить щит. – Не мог свалиться вчера! Чащухин, немедленно закрепить щит! Это не какая-нибудь доска объявлений – это – знамя Дома культуры. Нельзя допустить, чтобы знамя валялось в пыли, – бедный Абабков уже заговаривался. Какая пыль? Пол был совершенно чист. Видно было, что Мухина убирала здесь совсем недавно.
Вдвоём мы прижали щит к стене. Я побежал искать стремянку. Возвращаюсь, Абабкова нет. «Ну, – думаю, – теперь ты меня не скоро найдёшь...»
Подхватил ящик и – по боковой лестнице, бегом вверх. На втором этаже сворачиваю в коридор.
– Стой! – Абабков присел, развел руки, перегораживая дорогу. – Ты куда? Повесил?
– Нет. Щит-то одному мне не поднять.
– Назад, назад! Я помогу.
Надо же – такое невезение. От неожиданности я даже слов не нахожу, чтобы как-то отвертеться, отбрыкаться.
Возвращаемся к щиту. Забираюсь на стремянку. Вижу: гвозди просто вбиты в цементный шов между рядами кирпичей. Чуть потяни такой гвоздь – вывалится. Словом, халтура, а не работа. Оставить так я просто не мог, хоть тресни.
Принялся за дело. Возни было много. Я спешил.
– Чащухин, дорогой ты мой, – не сразу расслышал я чей-то зовущий лепет.
Посмотрел вниз, и чуть молоток не выронил.
Внизу стояла Светлана Дормидонтовна.
– Умоляю тебя, только ты можешь спасти...
Она протягивала мне туфель, у которого на тонкой полоске кожи болтался каблук.
– Наденьте пока это... мой ботинок, – сказал я, уже ничего не соображая.
– Ты что, нельзя! – она замахала рукой. – Во время генеральной обувь менять нельзя ни в коем случае! Не будет удачи, понимаешь?..
20
Откуда мне было знать, что такое генеральная. Теперь я знал...
Я так и не увидел ни «Танца маленьких динозавров», ни «полянки», ни «чардаша».
Когда заглянул наконец в зал, то на сцене выступал вокально-инструментальный ансамбль «Романтики». Два певца, то жонглируя микрофонами, то вдруг почему-то принюхиваясь к ним на предмет свежести этих предметов; то набрасываясь, обхватив обеими руками, как белка шишку; двигаясь в темпе ритмической гимнастики, блеяли во всю мощь динамиков:
Нам всё на свете нипочём, нипочём,
Нипочё-оа-оа-ом!
Мы никогда, мы никогда, слышишь,
Никогда!
Не устаё-оа-оа-омыы!..
Хорошо было этим романтикам: им всё было нипочём. Я же был убит наповал тем, что выступление кружка Светланы Дормидонтовны неожиданно передвинули на три номера вперёд. Я опоздал...
Не помню что я делал потом, как оделся, вышел на улицу. Тупая боль обиды и безразличие усталости навалились на меня. Мне было всё равно куда идти. Лишь бы подальше, подальше...
«Паренёк, чего голову повесил? – окликнул меня мужчина с маленькой мохнатой собачкой на поводке. По всему было видно, что ему уже порядком надоело брести куда потянет поводок, что он томился скукой. – Весна, понимаешь. Погодка разыгралась, а ты... Нельзя так, просто нельзя, – сказал он занудно, по-учительски».
Его собачка обогнала меня и села. Я сделал несколько шагов в сторону. Она опять обогнала и села на пути. Смотрит на меня выжидающе, склонив голову на бок. Я порылся в кармане, достал сухарик.
– Ты что? – мужчина дёрнул поводок. – Этим только желудок портить. Я думал, у тебя апельсин. Пошли, пошли, Рюмка. Нечего попрошайничать...
– А хорошо, что мы решили пройтись пешком.
– А ты не хотела. Ленусь, а всё-таки странный этот ваш танец... маленьких динозавров?..
– Ну почему, папа? Он о том, что только человек может помочь животным не исчезнуть на земле. Он касается проблемы экологии. Ты же знаешь, когда-то на нашей планете обитали динозавры...
Она шла под руку с высоким мужчиной в чёрной морской шинели. Я боялся поверить глазам и ушам. Ещё бы – после такого дня. Радость, от которой я чуть было не задохнулся, сменилась внезапно отчаянным испугом.
«Рюмка... это ей, лохматуле, спасибо, – лихорадочно проносилось в голове. – Морской офицер? Почему? Почему не Екатерина Евгеньевна? А ведь так боялся забыть её имя отчество... Да ведь это же её отец, папа... Ну, да! Она не одна. Как я к ним подойду? И что сказать? Поздороваться?.. Так мы уже с ней виделись, здоровались... А с ним не виделись... Кулёк?! Где кулёк?!.»
Я бессмысленно смотрел на помятый кулёк, и когда вдруг понял, что он со мной, у меня, выдохнул так, будто сбросил со спины бетонную балку, которую нёс.
Они уже были далеко впереди. Стояли у трамвайной остановки.
Я направился к ним. Ватные ноги слушались плохо. Уши почему-то заложило, и уличные звуки теперь доносились как сквозь толщу воды.
Как во сне, вытащил из кулька клюшку.
– Здравствуйте, – сказал я глухо, голосом обречённого.
Мужчина окинул меня взглядом с ног до головы.
– Здорово, коль не шутишь, – сказал он с весёлой угрозой в голосе, чуть улыбаясь.
– Ой, он!.. Полюбуйся, папа, – со смехом сказала она. – Вот он... Тот самый, который не даёт нам с бабушкой проходу.
– Да-а? Ты чего же, парень, обижаешь моих женщин? – он покосился на Лену, подмигнул ей.
А я... я не мог оторваться от её смеющихся влажных глаз, с тёмными точечками в больших серых зрачках, похожих на срезанный лимон.
Тёплая волна безотчётной радости поднималась во мне откуда-то снизу. Всё выше и выше... Казалось, я стал вдруг очень лёгким. Чуть оттолкнись носками от земли и – плавно взлетишь. Как праздничный шарик, наполненный водородом...
– Что вы? Я никого не обижаю, – сказал я наконец. – Я поздравляю тебя, Лена, с генеральной...
– А ты видел её сегодня? – спросил мужчина.
– Нет. Хотел. Очень. Но не получилось... Но я раньше видел. Много раз...
– Вот такой он, видишь, папа?!.
– Это тебе, Лена… цветы...
Но она будто не расслышала.
– А это что у тебя? Да вон, это...
Как-то не сразу понял я о чём спрашивает.
– Это?.. Клюшка. Петькина.
Они хохотали, запрокинув головы. Совсем обессилев, она оперлась на руку отца.
Я тоже смеялся. Я был счастлив, что стою рядом с ней. Рядом с её отцом – капитаном третьего ранга. Нам весело, мы смеёмся, потому что, действительно, смешно получилось с этой клюшкой. А в руках у меня цветы. Для неё...
– Клюшка... Петькина... – всхлипывая повторяла она. – Видишь, папа? Вот такой он! Хоть сейчас не грубит. Даже странно. Это он тебя испугался. Он ведь не знал, что сегодня я с тобой... А будь здесь бабушка, он бы нас наверно этой клюшкой...
Мне стало неловко.
– Я бы никогда... Наоборот... – я зашуршал бумагой, доставая цветы.
– Не-ет, поморщилась она. – Отнеси их матери. Есть у тебя мама?
– Лена, – сказал её отец недовольно, – что за вопрос? И потом, это же от поклонника... знак внимания...
– Поклонник... Даже не соизволил придти на выступление. Да я и имени его не знаю. Слышала: Чащухин, Чащухин... Ходит такой по Дому культуры, гвозди заколачивает... Поклонник...
– Меня Ромка зовут. Понимаешь, Ромка, – я протягивал ей цветы.
Она заслонялась от них ладонями и всё морщилась.
– Папа, папа! – вскрикнула вдруг. – Наш трамвай давно стоит.
– Ну, парень, не серчай. На силу мил не будешь, – хмуро сказал её отец.
Он догнал её, схватил за руку, что-то сказал.
– Да ну его! – донеслось. – Неужели ты не видишь, что у такого мальчика не может быть денег на цветы. А где он их тогда взял?..
Словно в тумане, видел я как они сели. Как закрылись двери.
Трамвай почему-то всё стоял. Неожиданно распахнулась передняя дверь. Со ступеньки спрыгнула девушка вагоновожатая.
Она подбежала ко мне. Положила руки на плечи, приблизилась лицом, глазами, в которых стояли слёзы...
– Не любит? Не любит, да?.. Меня тоже... Но мы ничего, а?.. Мы будем любить и надеяться. Ведь так? Ну что ты молчишь?!
Слёзы из её глаз покатились по щекам и с грохотом ударились о бумагу в моих руках.
– Но ты не горюй... Нам не надо быть любимыми, нам достаточно любить. А?!.
– Пожалуйста, возьмите эти цветы, – сказал я наконец.
– Спасибо, дружок. Спасибо, милый... Подари их маме. Ведь ты никогда их ей не дарил? Вот видишь...
Она поцеловала меня в лоб.
– Поцелуй и ты меня, – шепнула, часто дыша, и прижалась горячей щекой к моим губам. – Ну, вот, милый... Твой первый поцелуй. Не сердись. Первый – не в счёт. Прощай, милый мальчик. И здравствуй, любя...
Я остался один.
Перед глазами бешено крутилось велосипедное колесо. Вместо спиц – мелькали стебли гвоздик с белыми бутонами.
СОДЕРЖАНИЕ
Веркин рёв 2
«Щит и меч!» 3
Дела-делишки 8
Однажды у молочной бочки 12
Всё будет тип-топ!.. 17
Солнечный зайчик в лицо 24
Это ещё не снег 35
Чугунный перстень 46
повесть
Танец маленького динозавра 55
Свидетельство о публикации №213081901755
Как то в одном кафе во время любительской записи (на улице шел дождь) чтения А.М.Гиневским своих детских стихов меня тихо спросила одна посетительница: - "Это Драгунский?" - я ответил "Почти угадали - это его литературный крестник". и мама с дочкой задержались и тоже слушали Александра Михайловича.
Леонид Брайко 06.05.2021 20:56 Заявить о нарушении