Зеленые ночи Сьерра-Невады

               
  Это было в обычный фиолетовый вечер. Такие всегда бывают в зимних городах, что, изработавшись за день, прячутся в светлые норки окошек и сворачиваются клубочком там, где урчат телевизоры и сопят полные чайники.   
  Ночь с тихой усмешкой накрывает их дымными колпачками и отгораживает от остального бескрайнего мира.
    И тот горожанин, что, не набегавшись за день, вдруг выскочит из своей норки-квартиры под этот матовый купол, не сможет увидеть над собой ни одной звезды. Под городским куполом светят иные звезды, вдетые в уши нагнувшихся фонарей.
   
Вот в такой глухой и замкнутый вечер стоял он на площади. Поземка-проныра металась ободранной марлей у него под ногами возле огромного здания, в которое ему не хотелось входить.
   Но ноги замерзли, и руки замерзли, а домой идти не хотелось.
   На афише значилось: «Зеленые ночи Сьерра-Невады», и композитор был ему неизвестен. Ну что ж, хоть так побывать в краях, где он никогда не был и, видимо, не побывает.
 
Эту встречу можно было бы назвать встречей отца с сыном, которого воспитывал другой. «Здравствуй, сынок, – ссутулившись, говорит отец. – Ты меня узнаешь?». «Нет, – отвечает вежливый парень. – Извините,  тут, должно быть, какая-то ошибка, но проходите, пожалуйста, сейчас разберемся».
   И отец снимает пальто, приглаживает волосы и поднимается по мраморной лестнице, а зеркала отражают его худой кадык и еще не оттаявший нос. И он ходит по фойе, трогая мебель и стены. Его поражает, как фокус, то, что набор линий на бумаге, фантазия, которой он когда-то дал волю, превратились вот в эти реальные вещи. И ему досадно и лестно видеть кругом следы своей мысли, утяжеленной, обросшей подробностями, превратившейся в металл, мрамор и дерево.
  А вот и звонок, и яркий свет из открывшейся двери, и лепнина по стенам, волновые узоры – гладкие волны на ясной воде. На их переливы можно смотреть долго, особенно когда на душе нехорошо, они успокаивают. Он когда-то лепил их из пластилина, размазывая по посылочной крышке. Но до чего же зрителей мало, он один в целом ряду, а ведь это лучший ряд.
 
 Когда на сцену вышли музыканты, и каждый коротко глянул в зал, ему захотелось размазаться по всем креслам, чтобы людям не было так обидно играть в пустоту. Дирижер вылетел на сцену, длинный, как хлыст, и фалды фрака подлетали, когда он раскланивался. Вряд ли он сделал бы это иначе, если бы зал был полон. И,   конечно, какая разница, сколько их, избранных, понимающих, главное, что музыка явится.
  И тишина, и кто-то кашлянул, и скрипнуло кресло, и уже совсем тихо, и все взгляды на кончике палочки, и вот она дрогнула – и...

  ...С моря дохнуло терпким
  запахом  водорослей,
  и бесшумная птица проплыла над синей долиной.
  На зеленеющем небе, там,
  где оно прикасается к морю,
  обозначился мыс,
  и приблизился замок,
  и кто-то совсем рядом распахнул узорные двери
  и шагнул на балкон.
 
    Он стоял на балконе после хорошего дня, где ему все удавалось, и мечтал о великих свершениях. Ему многое было дано плюс вся жизнь впереди, и серое море шиферных крыш над плашками крупноблочных домов его в ту минуту не удручало. Зеленое небо разгоралось над ним, и он понимал, что это значит. Это был протест его и природы против бездарности человеческих дел. Нет, он это так не оставит. Человек должен делать еще лучше природы, иначе зачем он пришел в нее, и он это докажет, дайте срок! И мечты его росли, ветвились и шелестели листами из не наших журналов на стенах у него за спиной.
   Маэстро сам его нашел, приметил на дипломе и взял к себе. Этот проект был еще в самом начале, еще образ искали, и Маэстро разрешал ему все. А фантазия тогда в нем кипела, не то, что сейчас: эскизы вылетали из-под руки, заполняли стены, свивались в рулоны, собирались в макеты.
   Маэстро рассуждал, критиковал, выбирал. Что-что, а выбирать он умел. Весь день у стола играла тихая музыка. Самое счастливое время... Мир спасает красота.
   Он часто потом, встречая слова «муки творчества», думал, что, может быть, они не верны и лучшее рождается не в муках, а в радости...

   Что-то дрогнуло в музыке,
   что-то сломалось,
   что-то упало в ясную ночь
   и замутило ее.
   И холодный ветер с реки
   начал сносить нездешние замки
    и кипарисы...
 
  Не на той земле собирались они спасать мир красотой. Случайно узнал он, что место, на которое они с Маэстро замахнулись,  хранит в земле следы таких людей и событий, что уничтожить их – значит снести память о тех, кто когда-то до них пытался улучшить этот мир, спасал его каждый по-своему. Он сказал об этом Маэстро и впервые увидел мелькнувшую злобу во взгляде. Мгновение – и Маэстро снова стал само обаяние. И заговорил об условиях, о том, сколько он пробивал, о необходимых жертвах, и видно было, что система оправдания давно им продумана. Он потом слышал, что Маэстро сменил еще много молодых и отчаянных, начиненных идеями. Но, видно, для этого зала он не нашел лучшего, если столько его эскизов воплощено здесь почти один к одному. Значит, было в нем что-то, горела его звезда...

   А в музыке снова пробивалась
   надежда,
   кто-то в том зазеркальном мире
   снова мечтал и творил,
   и строил свой замок
   на высокой скале,
   к которой было идти и идти.
 
  Его второй проект лег на полку мертвым грузом. Третий проект был изуродован при строительстве так, что стыдно признаваться в авторстве. Четвертый дымится котлованом уже столько лет, и по весне в него упал ребенок. Его пятый проект... С этим получилось иначе. Он должен был запроектировать дачи для местных властей.       Ему давались такие возможности! Ему давались такие материалы! Но когда он приходил на работу с улиц, где исчезли даже вывески «Мясо», а из дверей магазинов тянулись темные очереди за молоком, и должен был рисовать спецмагазин. когда коллеге не дали мрамор использовать в проекте рабочего клуба, а он выслушал пожелание облицевать розовым мрамором клозет; когда он рисовал персональный солярий, в то время как друг лежал на раскладушке в коридоре больницы, у него рука не поднималась чертить. Он ее ведет, а она – никак!
   И все же он пересилил себя, подпер оправданиями, а они прямо напрашивались: ведь и Растрелли строил для единиц. Но что-то в нем надломилось, согнулось, и с каждым днем он становился себе все противнее, хотя дела и пошли в гору.
   И однажды он не выдержал, ушел уже на рабочих чертежах и кинулся в другую крайность: занялся градостроительством, уж это должно было быть для всех.
 
...Белесое море брусков ряд за рядом катило угрюмые волны у него под ногами и швыряло один за другим прямо в лицо все его бесплодно прожитые годы.

   А смычки метались по скрипкам
   и рыдали о том, что да,
  все было напрасно,
   что злая жизнь сильнее его
   и он не в силах ничего изменить,
   что, как и тысячи тысяч,
   пришел он в мир,  чтобы исчезнуть,
   не улучшив его ни на йоту,
   чтобы цель его упала,
   как капля в изъезженную колею,
   чтобы снесло ее мутным ручьем
   в грязную речку Лету.
   Смирись, человек, всё напрасно.
   Все канет на дно морское,
   и море вечно будет подтачивать скалы,
   на которых кто-то другой
   начнет возводить свои воздушные замки.
 
   В глухой тишине зазвучала
   одинокая скрипка.
   На самой высокой ноте она пыталась
   что-то сказать, объяснить,
   только зачем?..
   Но вот к ней присоединилась другая.
   Подумав, поднял смычок и третий,
   и вот уже все музыканты ведут какую-то
   новую мелодию,
   тихую и счастливую.

   И теперь он понял, что это. Это и есть радость смирения, и как хорошо, что он это открыл сейчас, и в ночи будто что-то забрезжило, первый луч тронул хмарь на востоке и стало светать. Это был выход. Надо уходить. Он давно собирался, он сейчас вспомнил, что собирался. Надо заняться чем-то другим, простым и необходимым, стучать молотком и подсчитывать гвозди, но чтоб ни от кого не зависеть, он же давно собирался, он вспомнил.

   А вокруг становилось все светлее,
   и вот уже солнце взошло
   над лазоревым морем,
   и небо заголубело,
   и стало тепло и хорошо...

   И тут музыка кончилась. И была тишина.  Дирижер повернулся, зал зарукоплескал.

  Дверь с трудом отворилась, и ночь метнулась к нему, как огромная черная кошка; он засунул руки поглубже в карманы и пошел прочь.
  Спускаясь с моста к остановке, он поскользнулся на лестнице и стукнулся головой о ступень. Боль осветила глаза изнутри. Эту лестницу проектировал он сам и, помнится, хотел сделать ее без подступенков, чтобы ветер выдувал снег и воду. Но начальник орал, и конструктор орал, копейки стоит, возни столько, план горит, премии не будет, строители не смогут – в общем, он ругался, ругался и сдался. И заложили обычные марши.
 
 Он стоял, прислонившись к столбу, не наступая на ушибленную ногу. Голова кружилась. Подташнивало. Редкие автобусы проходили мимо по своим секретным делам, не собираясь мучить двери ради одного нетвердо стоящего пассажира. И легковые машины тоже мчались мимо;  люди, сидящие в них, смотрели прямо перед собой, в свое светлое будущее в теплой норке окошка, где взлаивают телевизоры и гремят дверные цепочки.
   И после очередного автобуса он оттолкнулся плечом от столба и захромал вперед, оставляя за собой глубокий след, который быстро заносило метелью.

1986 г.
Опубликовано в газете «Архитектура» в декабре 1988г.и в книге "Ключи от моря" г. Красноярск,2018г,    
 иллюстрации автора, редактор книги Галина Дмитриева 


Рецензии