Тем, кто меня любил
Стихи Мани были на редкость величественны и отстранённы от суетливости мира настолько, что сравнить их можно было только со строками Анны Андреевны, больше ни с кем. И знакомые Мани по праву утверждали, что поэзия забрала у этой женщины всё, даже самые мелкие из общепринятых благ, заменив и заместив собой всё её жизненное пространство. Глядя на эту околофонарную крупную женщину с обветренным непогодой и жизненными невзгодами лицом, даже не упакованную, а завёрнутую в непонятные одежды из куцафеек, поддергаек и кофточек, почти невозможно было поверить в то, что строки - «Время прозрачно как совесть, всё уже названо, то есть непоправимо уже…» - что эти, повторюсь, высокие строки – её! Невозможно поверить, что когда-то Маня знала иную жизнь: была хороша собой, смеялась грудным контральто, крутила романы с известными людьми.
В последние годы след её затерялся. Маня поступенчато пропадала на стадиях долгих квартирных обменов (проходимцы всех мастей сулили ей лишнюю копейку и безбедную жизнь), пока не оказалась в бараке возле железной дороги, где она какое-то время ещё сопротивлялась невзгодам, вкушая с Николаем привычные напитки и писала что-то своё, смыкающееся с вечностью… Но когда Маня окончательно сошла со сцены, то оказалось, что нет ни этих новых листков, ни старых стихов.
Напомню, я очень часто вспоминала Марию, приближаясь к элегантному возрасту, в котором застала её возле фонаря. Вспоминала не только её колоритно-живописный облик, но и редкие поучения, к которым она, в общем-то, не имела тяги. Особенно запала фраза о том, как Маня, ложась спать, поминает безвременно ушедших, и с каждым годом список этот настолько увеличивался, что на сон не оставалось времени… Да, и эти мысли я приняла от Мани в наследство. И вступила в её возраст без великих талантов, но с тем же удалением от всех и вся потихоньку, на цыпочках. И ежедневный мой реквием, который исполняется нараспев перед сном для одного-единственного зрителя – собственной души, теперь тоже со мной.
За спиной, в тылу, всё меньше людей, на которых можно было бы опереться, большей частью они уже там, впереди, где свет маячит в конце тоннеля, и я с ужасом и недоумением понимаю, что не только становлюсь по-настоящему старшей в семье, но старшей даже для тех людей, которые случайно попадаются у меня на пути. Милости просим в душу! Из уважения к Божьему промыслу и не мною для себя избранной доли.
Какими-то запутанными прихотливыми токами фотоархивы и письма ушедших вплывают в мой дом, и мало уже одной коробки, в которую я складывала их поначалу, появляются снимки, где я не узнаю доброй половины затуманенных лиц, и письма, которые уже никто не прочитает, а выбросить грешно. Невозможно это осознать, надо только принять и смириться.
Вот и сегодня добавилось. Девочка-соседка – возбуждённая Таисия, как я её про себя называю, из околобогемных кругов: немного музыки, немного поэзии и обязательная тусовка во всех светских салонах в нашей небогатой на развлечения провинции. Так вот. Таисия спустилась с верхнего этажа и принесла свой маленький горестный реквием, запричитала, рассказывая. И молодые – туда же…
«Ну зачем, зачем я снова иду к нему?» – начала она свой монолог, и очень бы этим запутала, если бы я сама, вкратце, не знала их общей авантюрной истории, которая любому думающему человеку показалась бы бредом расшатанных нервов. «Зачем еду вдоль пустынных холмов, на самую окраину города? Сколько я его не видела – неделю, месяц, год, тысячелетие? Да и надо ли видеть? Что я в нём нашла? Он и раньше не поощрял ни словом, ни жестом, так я, пустое место, привык к откровенным женским взглядам, изгибам тел натурщиц, обожанию жён таких же художников, к подругам, сочувствующим: принесут вкусненького в кастрюльке, разогреют, фиников и орешков набросают в вазочки, зацокают языками, завосхищаются – как он один на один с собой, утончённый, в кресле-качалке, хрупкий и прозрачный, как и его запылившиеся пейзажи и вся окружающая обстановка, вплетается в изысканную картинку собственного бытия».
(«И всё-таки эта малышка Таисия способна на чувства. Но, Господи, зачем ты мне всё это рассказываешь?» – думаю я про себя. На днях прочитала в газете некролог о смерти сокурсницы по университету. Она была внешне яркая и к тому же талантливая, а ещё - добрая и безотказная, что, собственно, её и сгубило. Безотказная до того, что пила со всеми мужиками подряд, кто только не попадался на её пути, я уже не говорю о постельном завершающем аккорде, хотя, когда со всеми подряд, это не особенно здорово, но в нашем случае мало что меняет. Так вот. Всё эти её начальнички среднего звена, они же её собутыльники, в последние годы, завидев Арину, шарахались от бедной девочки как от чумы, до того она внешне переменилась, все оказались к этому не готовы. И как она жила со своей дочерью-подростком в убогой необустроенной квартире на инвалидскую пенсию несбывшегося своего таланта - одному только Богу известно. Все мы, кто её знал, часто вспоминали Арину, говоря о её светлом уме и ужасаясь настоящему положению, но ни у кого из её далёких и близких не хватило духу чем-то помочь, ведь для этого надо было встретиться с ней один на один, примерить на себя её вопиющую боль, эти лохмотья догорающей жизни, и каждый в глубине души опасался, что Аринины несчастья могут передаваться как инфекция, воздушно-капельным путём, прилипнут, никто от этого не застрахован. Аринина доброта и безотказность, когда она отдавала последнее: свою зарплату - полусумасшедшей матери, таланты - работодателям, которые её обманывали и презирали, ночную сорочку - в обмен на бутылку самогона, - она ничуть не задумывалась при этом, и вдруг самым последним, что она отдала, оказались её истерзанное чужими случайными людьми тело и бессмертная душа… По большому счёту, как я сейчас понимаю, её погубила доброта, место ей было на паперти, среди церковных светлых людей, но вот закончилось как-то бесславно, и все мы это поняли задним числом и ужаснулись... Мир её праху!)
«Да и что было-то, - раскачивалась, обвив голову руками, Таисия. - Приходила, как все, цепенела, томилась ожиданием незнамо чего, руки в восхищении заламывала, под шипенье пластинки чай пила из китайской до половины налитой пиалки – противный тягучий зелёный чай, такой, что после него во рту деревенеет, как от укола дантиста, а окружающие краски и звуки становятся ярче. Обволакивал голубым взором, тихой речью, движениями плавными – растворялся, рассыпался на атомы в сотворённых для себя и гостей декорациях. И ведь надо же, всё получалось в итоге. И я, и все эти барышни-натурщицы, худосочные «эльфы-стрекозки», гуляющие от мужей строго по расписанию, в специально отведённые им дни, в им сотворённый антураж и великую его избранность верили. Открыв рот и картинно изгибаясь на расставленных где ни попадя креслах-качалках – банальные ловушки для молоденьких дурочек и любительниц секса там, где застанет - слушали до бесконечности его рассказы, в которых всё лучшее – в прошлом. Слушала, как и все, благоговейно, часами. О том, что настоящие гении на хер при жизни ни кому не нужны, и гениальная живопись – там, где на каждый сантиметр приходится много цвета, а то, что груша и на грушу-то не похожа в его натюрмортах – так, треугольник цветной, вроде, и неважно. Зато на аукционе Друо, - вы о таком слышали? - вот и я не слыхала, он уверял, что аукцион этот такой же замечательный как Сотбис и Кристи, и его те самые неузнаваемые груши продавались дороже, чем Айвазовский. И ведь убедил нас, и мы поверили. Ну и куда же, куда всё это исчезло? Успех, признание и слава, которая готовилась ступить уже вроде и не на цыпочках, а в полную ногу, и те заработанные франки и доллары, наконец? Как доказательство его пребывания в этой Мекке художников в виде сувенира остались только несколько тюбиков масляной краски да тонкая кисточка, вывезенная на память из того района, где в Париже живут художники всех мастей и народов. И все его гости каждый раз завороженно смотрели, как он выдавливал по капле, бережно, будто кровь, остатки овеянных воспоминаниями красок на палитру и демонстративно проводил на картине одну, но гениальную тонкую линию.
Да на самом-то деле на всё это смотреть было страшно! Ну нельзя же так мучить себя и других, невозможно было видеть, как он часами стоял у мольберта, нанося мазки на перезатёртый от многократных мучений-попыток холст, а потом соскребал написанное лезвием! Куски этих лезвий были разбросаны по мастерской, как в отвратительной мизансцене из пьесы про психопатов, и у нормального человека, глядя на это, давно мозги бы свихнулись. Да, пожалуй, это так или иначе есть – у тех, кто приходил к нему в мастерскую и часами сидел там неизвестно зачем. Определённо, есть».
(«Чу, моя девочка, - встряхиваюсь я. – За это время другой мой знакомый, замечательный художник, известные соборы расписывал в Москве, пока не выгнали оттуда за содомию в решительные послевоенные годы, отсидел и тихо появился в нашей благословенной провинции… Так вот. Он написал на мольберте жизни другую историю. Выставку справил себе юбилейную с большой помпой, а через неделю уже съехал с катушек и оказался в психушке. Многие до сих пор удивляются – с чего бы это? И большая коллекция его работ, написанная реалистичной и нежной рукой потомственного ученика мэтров живописи, чьи картины печатаются в учебниках, сгинула в безвестность, как и коллекция романовского фарфора, до которой ещё при его здравой жизни было много охотников. Чем он-то хуже? И вывод один - умей любоваться жизнью, моя девочка, как бы тупо она ни выглядела, другого у нас просто нет»…)
«Все те женщины, что его окружали, действительно были безумны. С половиной из них он спал, другая - запечатлена на холстах - его любимые ню. Причём, те, кто на холсте оказались - в худшем положении: он возлюбил один типаж женщин, отличить на картине одну от другой практически невозможно, все они худосочны до синевы, с острыми коленками и запрокинутыми локотками – эльфочки, которые приобрели характеры гарпий именно из-за него, потому что по его милости оказались на полотнах похожи между собой как инкубаторские птенцы. Сама я не принадлежу ни к тем, ни к другим. Смелости не хватило. И именно из-за этого, наверное, злюсь еще больше.
Я всегда робела рядом с ним. Слишком много говорил, слишком верила его рассказам, а надо ли было? Всё у нас было как-то наоборот. Это он, а не я, рос среди девочек, пока я, запершись, в одиночестве романы взрослые, преждевременные взахлёб читала. Это с ним ласковые сестрички делились сокровенными девичьими тайнами, вокруг него их подружки хороводы водили и в щёчку ласково целовали, и чёлочку, играясь, набок любовно укладывали – вот и вырос эдакий ласковый пастушок – один во всём девичьем хороводе, превратился в знатока женских душ. Полноте, а надо ли всему этому верить? Сама, дура, его психологизм и понимание женских струн переоценивала, многозначительность жестов и движений видела там, где их нет и быть не может. И почему я выслушивала от него все его заморочки, для чего мне это надо было? Нет бы оборвать, рассмеяться в лицо, убежать, дверью посильнее хлопнув - точка.
А вот поплетусь зачем-то в непролазных сумерках, когда нормальные люди дома сидят, на другой конец города – высказать ему, наконец, с духом собравшись, может, хоть сегодня получится».
………………………………………………………………………………………………….
Бедная Таисия чуть было умом не тронулась, пытаясь захлебнуться при мне в своём безысходном горе и доказать что-то важное тому, кого уже нет, а может, – провести вслух своё маленькое расследование и убедиться насильственно в том, что по-другому и быть не могло. Судьбе выпало сложиться только вот так, трагично. Но шанс у судьбоносного пасьянса всегда остаётся. Беда в том, что никому ещё не удалось отыграться назад. И разве можно в этом утешить?
Кто протягивает эту нить Ариадны, что обрывается в конце, так и не приведя ни к какому выходу из лабиринта? Хотя каждый ищет, где может. Стало модным продлевать себе молодость с помощью спорта или всякого рода диет. В этот момент я радуюсь тому, что застала другое время: моя бабушка встречала меня на крылечке, покрытая платочком, в палисаднике бушевала пышным цветом растительность, а на столе ждали пирожки с пылу с жару – потомки, безусловно, этому позавидуют! Ведь нынешние бабули потеют с гантелями в спортзалах, совершая невиданные выбросы энергии в атмосферу и считая сантиметры на талии. Но это так, к слову. В 80-е годы, когда в СССР пошла мода на всякого рода аэробику, один мой знакомый, щуплый паренёк из райцентра, устроился в нашу газету менеджером по рекламе – это направление только начинало развиваться, и как выяснилось, подвизался на поприще совершенствования тела. Он снимал под жильё дешёвую комнату на окраине города, а в свободное от работы время как раз и посещал ту самую аэробику, наверное, по-своему боролся с депрессией. Факт обнаружился случайно. Мы с фотографом зашли отснять материал в местное спортобщество «Динамо» и застукали, как начинающий наш менеджер в красных трусах и чешках прыгает среди девиц в огромном спортзале, под нечеловеческую музыку, одуряющую энергией и напором. А на следующий день он повесился. И это сопоставление каждый раз всплывает в моём воспалённом сознании, когда я слышу очередные призывы к здоровому образу жизни. Вечное неуёмное стремление к позитиву и уподоблению некой искусственно выведенной новой формации людей, которые себя сами, вопреки природе и привычкам, настырно лепят, в тот раз дало наглядную очевидную трещину, и эта трещина в моей душе так и не зарубцевалась, осталась вечным противоречием. Царствие небесное, маленький настырный спортсмен, наверное, там тебе лучше.
Божий промысел, безусловно, существует и проявляет себя. Но возможно ли его разгадать нам, простым смертным и любящим? Нет, всё это слишком серьёзно. И возбуждёнными рассказами по другую сторону стойки небытия себе не поможешь. Но как об этом не думать?
Возможно ли что-то замылить, стереть, написать дрожью давнего горя, да и вообще, бывает ли горе давним? Таисия возбуждённо поводила руками, сплетая в хронологический сюжет свой тонкий, проникновенный, а главное, правдивый роман, который я уже догадывалась, чем закончится. А у меня за плечами, может, и не столь уж трагичные романы – иначе бы слишком повезло, прежде всего, их было бы мало, и все были бы ценные и яркие, в эпилоге даже торжественные, будто написаны скупыми эпичными красками Гомера, как всё великое, такой уж у меня характер. Но не сбылось. На протяжении прожитых лет накопились чужие горести и истории, которые не вылетали из другого уха, а жгли моё бедное сердце и стали своими - не столь значительные, но от этого не менее убийственные (беру количеством и сочувствием!) – терновый мой венец, который я торжественно несу на себе как слёзную корону моего уходящего поколения.
Слушая навязчивую Таисию, я вспоминала свои истории и перебирала их в памяти, будто чётки. Пять лет назад погибла в автомобильной аварии Элен. Ещё трое участников ДТП выжили, им хоть бы хны, а вот она погибла. И я ещё несколько месяцев, стараясь заглушить боль потери, бегала по присутственным местам, пыталась по-своему расследовать эту трагедию, рассудить для себя, кто прав, кто виновен; обошла подруг Элен и узнала много нового из её прежней жизни. Но это нисколько не притупило тогдашней боли и не объяснило ровным счётом ничего.
Часто снились однотипные сны с именами Элен и Тангер (меня зовут Тоня, и в этой похожести я усмотрела свой знак). Повинуясь порыву разгадать закодированные послания, я долго и мучительно выстраивала в голове мозаику своей и её оборванной жизни… Кому за это воздашь? Жизнь по-своему расставила на места и участников, и акценты. Только место Элен так и пустует, припорошенное белой перхотью-снегом, моей сединой, её день рождения был в январе…
Девочка-соседка раскачивалась в такт своему рассказу и нетерпеливо несла мне свою, новую боль. Для неё главное – успеть рассказать. Ведь я теперь – старшая. Старшая девочка…
«Умом понимаю, давно надо бы мне успокоиться, отступиться, большой жирный крест на всём этом чудачестве нашем поставить, чистым, без примесей, цветом, который он так ненавидел в чужих работах. Не зря говорят: в любом деле главное – уйти вовремя. Вот взять хотя бы его жену: уж на что, казалось, железная женщина, донская казачка, здоровье и нервы отменные, на приволье, на свежем воздухе взлелеянные, но и она на его упрямстве и твердолобости сломалась, не выдержала. А ведь как всё хорошо начиналось: обеды в мастерскую носила, и окна в этом храме искусства, похожем на проходной двор, мыла почти каждую неделю – чтобы он, муж и господин, и демиург, творил исключительно при живом и естественном свете, а значит, и работы были бы живыми и радостными, а ещё, как могла, с его натурщицами боролась, объясняя на выставках всем и каждому, что лучше натюрморта и пейзажа в живописи ничего нет.
Но все благие помыслы и усилия оказались напрасны. Деньги после его недолгого триумфа в Париже закончились быстро, Родина встретила нелюбовью и смертным боем даже за копеешную оформиловку. Да он и не бился особо - не желал сходить с полюбившегося пьедестала и не хотел ничего доказывать. За отсутствием средств кулинарные изыски в тех обедах, что приносила жена, постепенно сходили на нет, картины становились всё сумрачнее, а количество сотворённых ню, напротив, росло. В итоге настал день, когда ню победили жену окончательно, и окна в мастерской заросли паутиной.
Теперь я даже и не припомню, что за чем следовало. Его сын, забытый и заброшенный за всеми перипетиями, вдруг повзрослел и угодил за решётку. Образцовая жена, которую всё реже ставили в пример другим жёнам соседи-художники, попала в психушку. По-моему, это произошло как-то разом, но даже и тогда он ничего не изменил в своей жизни. И распорядок остался прежним. Только этюдов и зарисовок становилось всё больше, а завершённые картины можно было пересчитать по пальцам.
И что во всей этой житейской трагедии можно назвать причиной, а что – следствием, что из чего вытекало – одному Богу известно. В последние годы он очень похудел, остались кожа да кости, стал похож на свой подрамник. Но всем тем «стрекозкам», что так же прибегали к нему в обед, захватив к чаю дежурные печенье и финики, в это короткое время успевая наставить рога своим деловым мужьям, рассказывал прежнее: что в жизни художника главное - творчество, а любая из женщин, будь то подруга или жена – не более, чем попутчица, вместе, пока совпадают дороги. Главное – творить и верить в свои силы, а ещё - не поддаваться бытовым мелким неурядицам, и тогда всё приложится.
Потом, когда выяснилось, что у него низкий гемоглобин, все, вроде как, вздохнули с облегчением - названа причина, от чего человек худеет, а так волей-неволей чувствуешь себя причастным и виноватым. Ну гемоглобин и гемоглобин. Всему виной неустроенность быта. Надо есть продукты, содержащие железо, и говяжьи отбивные, а лучше – печёнку. Другие люди в нормальном состоянии так и живут.
Первое время подружки-попутчицы его поддерживали. Не изменяя заведённого им расписания, вовремя, пунктуально, будто продолжая сеансы позирования, приходили к нему в больницу, присаживались на уголок унылой казённой простыни, доставая из пакетов банки с той самой рекомендованной для скорой поправки, ароматной печёнкой. Но это только первое время. Сколько же можно, в конце концов, улыбаться сочувственно и говорить ни о чём, если с его стороны никакого прогресса, и даже самым убеждённым приходит в голову мысль: стоит ли ждать неизвестно чего? Даже местным эскулапам, поначалу приходившим в его шестиместную палату, похожую на дырявый чулок, как на экскурсию (надо же, даже здесь, в невыносимо скорбных условиях художник творит своё вечное дело, и стена над его кроватью уже увешана цветными эскизами на обрывках бумаги и напоминает лоскутное панно, есть на что посмотреть), все эти чудачества надоели, и к его кровати подходил теперь один лечащий врач, да и то только во время обхода. Несчастье – всё равно что вирус, об него кто хочешь лоб расшибёт, единственное средство – бежать, бежать без оглядки. Домой бежать, к своим близким, в свой тыл, свою крепость, где каждого кто-то любит и ждёт. Забраться на диван с ногами, обхватив колени, зарыться с головой в уютное одеяло, как страус в песок, выждать время, крепкого чаю с вареньем выпить, пересидеть чужую тягучую боль, не принимать её за свою.
И что здесь плохого? Никто в его бедах, если задуматься, не виноват, и с какой это стати ему все вокруг что-то должны? Сам жену и сына довёл – тыл свой разрушил, предпочёл им сомнительный свой талант и минутные развлечения, переходящие в часы, дни и месяцы, а может, и в целую жизнь. Оглянулся – и что увидел? Пустота вокруг? Разочаровался во всём, обидно стало?
А теперь вот получается, что только я одна с этим дурацким вопросом и комплексом осталась: будто чего-то не договорила, не сделала. И зачем, зачем же я снова иду к нему по такой непогоде, чего хочу доказать? Выхожу на пустынной конечной остановке, заворачиваю в сумрачную аллеею, ноги расползаются в осенней жиже. Местный бомжеватого вида дед-старожил окликает, указывая на цветы: «К нему идёшь, на свидание?» Киваю, как обычно, глубже надвигаю капюшон на глаза и стараюсь прошмыгнуть незаметно, будто поймали на чём неприличном. Ещё один поворот направо и всё, почти что пришла. Опускаю белые хризантемы, которые он так любил, на сырую осевшую землю, рядом с облупившимся деревянным крестом. В очередной раз, торопливо говорю вслух: здесь лежит великий художник…»
- Хватит! – Я закрываю глаза. – Сегодня больше не надо, хватит! Хватит болей за своих и чужих. Мы больше не выдержим! Хочешь, пойдём в ванную вымоем руки, сварим кофе? Сделаем что-то реальное, жизненное?
Таисия в ответ плачет беззвучно, и я отчётливо понимаю, что никуда мы сейчас не двинемся. Я не способна отвести новую боль. И этот удар надо держать, потому что я – старшая девочка…
Значит, чаша ещё не полна, я смиряюсь. И вспоминаю против воли, как стояла на отпевании Фаины. Как отчётливо осознала в этот момент, что уход за другую грань чем-то похож на беременность - те, кому предстоит уйти, невольно заранее чувствуют это, и готовятся к переходу – меняют дела и привычки, отодвигаются, будто растушёвываются и только потом пропадают. Так было и с Фаиной: за несколько лет до того она переехала из города в деревню, предпочтя преподавательской работе в институте огород и цветы с клубникой, а потом - будто свеча потухла. Во время отпевания вспышка света на миг озарила церковь, все это заметили, стены окрасились золотым. Свет невечерний…
И с уходом всеми любимой светлой Фаины, которая менялась на глазах, в церкви всем стало ясно, что прежней весёлой жизни уже не будет - для тех, кто её знал, мир изменился.
И другие ещё потом уходили, много других, реквием становится длиннее, и мир каждый раз безвозвратно меняется – свет и цвет. И когда окончательно уйдут те, кто меня любит и знает, меня тоже не будет – я в этом чётко отдаю себе отчёт - ведь я существую только в их памяти, мыслях и совместных наших поступках, которым только мы с ними очевидцы, кому, кроме нас, это интересно?
В каждом человеке есть свой негасимый свет, и его выключение происходит постепенно, вместе с уходом любимых, подобно природному закату. Мудро и трагично, ступенчато.
Простите меня, ушедшие Мария и Тихон, Арина, Елена, Фаина, Георгий, Элен, Вацлав, Нина, Анна и Пётр… Все те, кто меня когда-то любил. И я чувствую вас всех, как своих соседей по этажу, через стенку, чувствую ваш льющийся свет, которым вы оберегаете и защищаете меня, свет невечерний. И я держу эту тонкую грань. Эту нашу связь с миром…
Свидетельство о публикации №213082501837