Иван да Марья Поэма

                Невинные души узнают друг друга.
                Г.Х. Андерсен
1.
Иван узнал ее. Так из тысяч голосов узнают голос матери. Так слепой на ощупь находит родное лицо. Так заплутавший странник, вдохнув серебряный воздух Отечества, понимает, что он дома.
Он узнал ее теперь по-новому, какой она была на самом деле.
…Марья сидела на обрывистом берегу речки Медянки и отрешенно смотрела  вдаль, обхватив прикрытые легким ситцем колени. Но первое, что он увидел и что навсегда отныне запечатлелось в его памяти,  - тугая пшеничная коса, от которой исходил золотистый свет. И этот свет очень просто рифмовался с солнечным, - очевидно, будучи родственным ему.
Иваново сердце сжалось от предчувствия невыразимого счастья. Не было другой красоты, кроме этой, не было тоски, злых односельчан, изнуряющей деревенской работы… Не было горчащих слез, черного хлеба и пыльной травы. Мир наполнился светом, чистотой и спокойствием, как бывает в детских снах, когда тело становится невесомым - и ты без труда взлетаешь, не боясь тут же упасть и разбиться…
Иван подошел ближе. Марья обернулась на хруст сухой ветки, бросила на юношу мгновенный взгляд, чему-то улыбнулась и вновь стала разглядывать речные блики. Иван сел рядышком, стараясь не шуметь. Сказал, правда, «привет», отчасти еще находясь под влиянием ветхих человеческих правил. Она тоже сказала «привет», но теперь уже головы не повернула.  Это Ивана нисколько не обидело. Даже наоборот – ободрило. Никто его не гнал, он мог находиться рядом с чудом, быть ему сопричастным сколько душе угодно. 
Он видел профиль Марьи: плавно изогнутые ресницы, курносый носик, слегка надутые губки. Но при этом лицо не казалось кукольным, потому что было подсвечено изнутри. Весь этот блеск, это сияние не давали Ивану смотреть на девушку подолгу, он опускал глаза долу, чтобы немного отдохнуть. А потом вновь упрямо обращал свой взор на Марью.    
Сколько они так сидели, понять Иван не мог и не желал. Но все это время кружилась голова, он с трудом переводил дыхание и готов был упасть в обморок от неожиданной близости. Близость была, конечно, не телесной; коснись он случайно ее руки - не заметил бы!.. Пьянило ощущение родства бедных душ, случайно оказавшихся вместе на самом краешке земли. И казалось, что Марья чувствует то же самое.
Им не нужно было слов в том смысле, как это понимают обычные люди. Но, не разжимая губ, не произнося ни звука, они напряженно общались, с восторгом постигая  миры друг друга. Лишь мимолетная улыбка то у него, то у нее озаряла этот бессловный разговор, когда проявленная мысль получалась особенно удачной, виньеточно-ажурной.
«Ты прекрасна, как эта река, как раззолоченные облака, как трепещущие на ветру березы…
Душа каждого человека прекрасна, потому что бесконечна…
Однако у кого-то она яркая, словно июль, а у кого-то – хмурая, как ноябрь…
Как найти ту единственную?
Каждый выбирает то, с чем резонирует его собственная…
Это возможно, когда нам есть что сказать, когда мы сами переполнены чувствами, и они драгоценным вином вплескивается через край.
Пустая душа страшна… Но не потому, что она ничего не может породить…
А потому, что пожирает, как пустыня, другие плодородные души…
С этим можно бороться!..
Втаптывать в грязь чужую душу?..
Тогда что?
Любовь, милосердие…
Ты прекрасна, потому, что умеешь прощать…
Ты способен расслышать другую душу, а значит, способен любить…
Любовь – это взрыв сверхновой во мраке…»
Иван был поглощен беседой. Как сахар в молоке, он растворился в Марьиных словообразах, а потому надвигавшуюся беду почувствовал только в самый последний момент. Беда была похожа на черную мохнатую тучу, мгновенно закрывшую полнеба, проглотившую солнце. Он ощутил спиной неприятный холод, обернулся и тут же получил подзатыльник. Над Иваном возвышался механизатор Степка Безверхов, герой капиталистического труда, любимец женщин и просто бугай.
- Чё, дебил, созерцаешь природу, мать твою? Да ладно, не дрейфь. Сидишь, как будто в штаны наложил?
- Я просто… Иван с трудом подбирал слова. На примитивном звуковом уровне общаться было неприятно. В горле першило, как будто он проглотил горсть песка. Степка подсел рядом.
- Я вот чего думаю… - начал с улыбочкой механизатор, и совсем тихо на ухо Ивану сказал: «А ничего телочка, а?»
- Что? Кто? – не понял Иван. Выглядел он так, словно его разбудили в три часа ночи и попросили доказать дурацкую теорему.
- Идиотина! Я тебе говорю, погоды нынче стоят хорошие. Самый сенокос… М-да.
Он потер руки, словно предвкушая что-то очень приятное.
- Машка, а хочешь, я тебя на тракторе прокачу? До рощицы ближайшей и обратно. Гы-гы. С ветерком…
Марья ничего не ответила, но прежнее апельсиновое сияние, которое так хорошо различал Иван, теперь померкло, перешло в ровный голубоватый свет, который не согревал и не радовал душу.
- Ты вот чего… - Иван  решил проучить нахала и с трудом встал на ноги. Голова по-прежнему кружилась, но теперь – от ужасных предчувствий. – Ты это…
Степан тоже подскочил, легко и весело, словно заводная игрушка.
- «Чего», «это»… Говорить разучился? Оп! Саечка за испуг. Оп! Еще одна… Гы-гы.
От подобной наглости Иван опешил. Сальная жирная туча заполонила собой все вокруг и уже заползала в его собственную душу. Тело стало ватным. Иван, кажется, потерял дар речи.  А туча продолжала шипеть, разбрызгивая ядовитую слюну и толкая в грудь:
- Я ж тебя, мозгляк, здесь зарою, никто искать не будет… Ты усек или нет? В морду захотел? 
И вдруг совершенно неожиданно Степка потрепал Ивана по щеке и без всякой видимой причины сменил тон:
- Да ладно, Ванёк, чё ты нахохлился? Мы ж с тобой кореша ого-го! Сколько друг дружку знаем… Мир? Да мир, я тебе говорю!
Механизатор с силой человека, привыкшего ворочать тракторные рессоры, скрал посиневшую лапку Ивана мозолистой корягой.
- Слушай сюда…  Ты не бычься, а сбегай лучше в сельпо, купи всем нам по мороженке. А я пока твою Машку покараулю, чтоб никто не обидел. Гы-гы. А то, знаешь, разные тут шляются… Мы с ней тихо-мирно поболтаем… Понял?.. Вот видишь, какой понятливый. Давай, милый, двигай…
Механизатор разжал капкан, и бедный Иванушка почувствовал в своей руке липкую жеваную купюру. Он хотел тут же швырнуть ее в рыло обидчика, но вражьи глаза горели таким жутким нездешним огнем, что юноша поспешил перевести полный неизъяснимой тоски взгляд на Марью, спрашивая у той совета. Марья грустно улыбнулась и кивнула ему.
Иван воспринял это как приказ, развернулся и потащил свое сутулое непослушное тело в сторону сельпо.
«А что, подумаешь, мороженки», - размышлял он, еле переставляя ноги. - «Мне не трудно. Чего не сделаешь ради нее. Но зачем саечки ставить, угрожать? Я бы и так…» Но чем дальше он отходил от берега, тем сильнее болело сердце, тем отчетливее становилась тревога. Он постепенно ускорял шаг, сам того не замечая. Жесткая трава хлестала по ногам, высокий репейник оставлял царапины на руках, но Иван бежал все быстрее. И добравшись до сельпо, буквально рухнул на прилавок, как загнанная жестоким хозяином лошадь. «Пристрелите, пожалуйста!» - мелькнула шальная мысль, но, протянув мятую бумажку, он прохрипел:
-  Три мороженки…
- Здесь только на две, - равнодушно ответила продавщица тетя Клава, оценив номинал купюры.
- Давайте две.
Иван схватил противные ледяные комочки и пустился в обратный путь, выписывая от усталости замысловатые зигзаги.
- А сдачу! – крикнула тетя Клава вслед бешеному покупателю, но сделала это, скорее,  для порядка, так как уже положила монетки в кармашек захватанного фартука.
Добравшись до берега, Иван увидел картину, которая его потрясла, хотя для постороннего зрителя в ней, пожалуй, не было ничего необычного. Степка лежал на траве, закинув руки за голову, и распевал мерзкие частушки:
Не ходите, девки, замуж,
Ничего хорошего...
Потухшая, как бабочка, с которой стряхнули пыльцу, Марья нервно курила, торопливо сглатывая мятный дым.  Подол ее платья никак не желал прикрывать бледных лодыжек. В желтых волосах девушки запуталась травяная труха.
Иван с беззащитной улыбкой протянул возлюбленной мороженое, не замечая, как грязная липкая жижа течет по его рукам. Марья не пошевелилась. Так бы и стоял он со своими  дарами до завтрашнего утра, но Степка, наконец, поднялся, застегнул ремень и, подойдя к Ивану, сквозь зубы процедил:
-  Принимай принцессу. Все в лучшем виде. И, тряхнув кудлатой головой, добавил: «Ну и урод же ты…»
Продолжая выхаркивать матерные частушки, вразвалочку направился  к своему «Белорусу», спрятанному в кустах неподалеку.

2.
Была спелая августовская ночь с прямоезжей молочной дорогой над лесом, с наливными яблоками-звездами. И самые крупные из них, напитавшись летними соками, отрывались от небесных веток и сыпались за крутые бока дальних холмов.
Ночь играла запахами, как играет мускулами силач, осознающий свою силу. Запахи менялись, перекатывались, перетекали друг в друга, давая ценителю возможность ощутить всю полноту их спектра: тут была и набравшая силу черемуха, и пряная садовая смородина, и страшный волчеягодник, и жгучая стрекава, и высокий марьянник, и целебный кочедыжник, и…
Кое-где в окнах избушек еще горел ситцевый в цветочек свет. Хотя по всему было видно, что деревня, ворочаясь и подбивая под голову подушку, собирается, наконец, заснуть после беспокойного дня.
Было тихо. Только ошалевшие от полнолунья собаки иногда начинали брехать про свою никчемную жизнь, подвывали от одиночества и тоски. Да еще кошка с котом на крыше ермаковской бани  затянули руладу о своей страсти, старательно выпевая каждую нотку. Но скоро затихли, видимо, о чем-то договорившись.
Не обращая внимания на все это великолепие, дрожа от страха, изнывая от неизбывной тоски, крался вдоль щербатых заборов, как распоследний тать, наш Иван. Он сейчас не видел ничего, кроме точеной фигурки Марьи. А девушка шла, ни от кого не прячась, было только заметно, что она очень спешила. Легко перебирая ножками, Марья, казалось, летела на малом расстоянии от земли, и юноша едва поспевал за ней, с трудом преодолевая хитрые ловушки обочин.   
Вот ненавистный ему проулок, вот крепкие тесовые ворота, чуть дальше новенький штакетник, определяющий границы вражеского логова. 
Почуяв ночную гостью, залаял Степкин цербер, но затих, как только услышал тяжелые шаги хозяина.
Марья нырнула во двор, словно в небытие. И пропала, пропала там навсегда!
Теперь Ивану суждено, по примеру древнегреческого героя, спуститься в мрачное подземное царство, чтобы спасти возлюбленную из лап развратного чудовища. 
Надо отдать должное, оставаясь холостяком, ведя разгульную, бесшабашную жизнь, Степка не определил мать (в прошлом учителя-словесника) в дом престарелых, а напротив, пылинки с нее сдувал и обращался только на «вы». Пожалуй, она была единственным человеком, которого механизатор по-настоящему, бескорыстно любил и за кого мог пойти в огонь и воду. Остальные люди женского пола делились на две группы: 1) те, к кому он был равнодушен и 2) те, к кому он пылал безумной, но короткой, как наше лето,  страстью. Естественно, вторая группа была значительно больше первой, и Степка легко разменивал себя, как тысячерублевую бумажку…
Раздумывая о противоречивой натуре обидчика, Иван, по-дедовски кряхтя, перелез через штакетник, сильно оцарапав при этом ногу, и повалился в ломкие, хрустящие заросли лопухов. Хорошо, что Степка, уверенный в своей правоте и безнаказанности, не обнес палисадник колючей проволокой и при этом не насадил по периметру крыжовник.   
Переведя дух, лазутчик крадучись обошел дом и заглянул со стороны огорода в единственное освещенное окно, надеясь увидеть сладкую парочку. Но через пыльное стекло разглядел только древнюю, похожую на хохлатую курицу Полину Поликарповну, клевавшую носом над вязанием.
В сию же секунду за спиной Ивана скрипнула калитка. Он едва успел спрятаться за бочку, до краев наполненную цветущей водой. В укрытии пахло плесенью и мышами. Присев на корточки, Иван тут же угодил рукой во что-то скользкое - наверно, раздавил слизняка. Кроме, того, сильно саднила ободранная нога. И теперь телу было гадко так же, как и душе. Вот это и называется «гармония»…
Степка и Марья, обнявшись, плавно двигались к сеновалу и в лунном свете напоминали кособокое двухголовое чудовище из кошмарного сна. Грузная тень, похожая на  драконий хвост, тащилась за ними, раскачиваясь из стороны в сторону, дрожа и преломляясь. Иван уткнулся лбом в холодную стенку бочки. Его мутило. Нет, он не боялся быть обнаруженным, но страшился того, что ожидало его впереди. И это было не предчувствие, а знание, уверенность… Ничего хорошего больше уже не будет.
Зачем он через всю деревню тащился в ненавистное логово? Что хотел здесь увидеть? В чем убедиться? Этой лунной ночью все было ясно, как белый день.
Его, больного, измученного тоской, ноги принесли сюда сами. И ничего нельзя было с этим поделать. Может, еще недостаточно он страдал и нужно еще?
Одного только хотелось теперь - вырвать свое больное сердце и швырнуть к девичьим ногам, только б не колотилось, не ныло в груди.
Тем временем чудовище заползло в свою пыльную, устланную июльским разнотравьем нору. Дверь осталась открытой.
Иван, борясь с тошнотой, подкрался ближе и услышал сначала шуршание сена и какую-то возню, а затем горячий шепот любовников.
- Все-таки пришла.
- Пришла. А ты ждал?
- Да. Но думал, не придешь… Чего кобенилась-то?
- Боялась…
- Кого?
- Тебя. Ты на зверя похож, на медведя, наверно… Такой же косматый, грубый, теплый…
- Такой же дикий… Р-р-р.
Возобновилась возня, послышались Марьины смешки и что-то вроде «Перестань, не надо», но слова потонули в утробном рычании зверя. Воображение тут же нарисовало пьяные девушкины глаза, помятое слюнявыми поцелуями лицо, растерзанный ворот блузки. Еще минута - и чудище сожрет Марью!..
Испытывая нечеловеческие муки, уже в полуобморочном состоянии Иван тихонько заскулил, как щенок, которому колесом переехали лапу. Выходило так жалобно, что словами передать нельзя. И природа, низко склонив голову, замерла, внимая его горю.
- Проклятый Кутька! - заорал Степан и бросил в дверной проем стоптанный сапог. Обувь, не задев Ивана, сгинула в свекольной зелени.
Несчастный мальчик вцепился зубами в собственную руку, но скулить не перестал, только звуки стали глуше и печальнее.
- Машка, я ща! Дам пинка этому недоноску… Расплодились, твари!
Иван понял, что сейчас будет раскрыт, уличен, схвачен. Чувство стыда, как волна, накрыло его и, мотая, переворачивая, потащило через картофельное море к дальнему берегу, едва-едва обозначенному забором. В надежде выбраться, спастись он отталкивался ногами изо всех сил, но, казалось, не двигался с места. Сквозь шум бурых волн и свист черного ветра он все же расслышал страшный Степкин вопль:
- Ах ты, гад! Картошку тыришь… Стой, догоню – убью!.. Сто-ой!
Иван не остановился. Он продолжал бороться со стихией, пытаясь добраться до забора. Так он барахтался несколько минут, но потом понял, что сил больше нет, и начал заваливаться куда-то в бок, чтобы навсегда погрузиться в пыльную душную  пучину. Но в эту же секунду почувствовал, как что-то тяжелое с оглушительным треском ударило его по спине. Резкая боль, словно молния, озарила все вокруг неестественным кровавым сиянием. Иван потерял сознание…   
 
3.
Это было мрачное место. Хуже и вообразить нельзя. Жуткая вязкая безысходность напитала своими флюидами все предметы: проникла в каждую трещину, ложбинку, в каждый камень... Даже в воздухе, казалось, клубились ядовитые испарения. Что-то липкое заполняло легкие, проникало в поры, подчиняло своей власти. И человек, вдохнувший однажды эту мутную смесь, лишался воли, забывал своих родных, любовь, родину - одним словом, все, чем согревалась прежде его душа.
Иван и Марья сидели на краю страшной пропасти, по-детски свесив ножки с обрыва. Изредка вниз срывался черный камень и пропадал без всякого звука и следа в тяжелых водах Стикса. Позади была неприступная мрачная скала, на выступах которой сидели грязно-серые птеродактили. Эти злобные существа то и дело расправляли обнаженные лезвия крыльев, и тогда из их глоток вырывался омерзительный крик, полный безумной тоски по живой крови. 
У человека, который проживет хотя бы час в подобных декорациях, остается только одно желание: броситься в пропасть. Иван прекрасно понимал, что такого места на земле нет и, конечно,  быть не может. Уж слишком тут отвратно. Поэтому объяснений  было  два: либо это сон, либо он уже умер…
Стараясь не стать частью царящего вокруг кошмара, Иван всем существом своим обратился к возлюбленной: он захотел вновь приобщиться к светлой тайне, старался разглядеть в Марьиных чертах прежнюю загадочность, но видел только холодную бледность лица,  морщинки по уголкам губ и отрешенный взгляд. Понимая, что другой возможности поговорить по душам, верно, уже не представится, он вновь, как тогда на берегу Медянки, сказал «Привет». Только в голосе было теперь отчаяние, а не надежда.    
В этот раз они общались, как все нормальные люди, облекая мысли в шершавые оболочки фраз. Та душевная связь, которая была между ними раньше, оказалась безвозвратно утраченной. Что стало тому причиной, влюбленные не знали, но теперь приходилось тщательно подбирать слова, потому что каждое из них вставало комом в горле, и его нужно было с усилием выталкивать наружу. 
- Почему мы так несчастны? – спросил Иван.
- Разве там можно быть счастливым?
- Мне кажется, некоторым удается… 
- Но ты ведь ничего не сделал… для этого. Не остановил зверя. Не всадил ему в сердце осиновый кол. Только вздыхаешь да жалуешься на судьбу-злодейку.
Иван открыл было рот, чтоб напомнить: он несколько лет с перебитой спиной прикован к постели, и Марья сама сделала выбор, выйдя замуж за Степку, родила девочку Аленку - очаровательное существо с голубыми, как у папы, глазами (не убивать же механизатора за это…) Но возлюбленная нервным жестом остановила его порыв.
- Ты никогда не думал, - снова заговорила она, - что вокруг не люди, а чудовища? Они пытаются улыбаться, приветливо кивают, хотят выпить с тобою вина, но вместо зубов у них клыки, вместо лица маска, а вместо сердца раскаленный уголь. Уголь сжигает их изнутри, причиняя невыносимую боль, и людишки страшно страдают, сходят с ума, ищут, кого бы загрызть, кому сделать также невыносимо больно… И когда я начинаю прозревать в людях эти нечеловеческие черты, мне хочется запереться в каком-нибудь чулане, крепко-крепко зажмурить глаза и так сидеть целую вечность. Пускай ломятся в дверь,  как снежинки, захваченные метелью, воют от бессилья, от сознания того, что я не их пища… Какое невероятное чревоугодие!..
Иван слушал эту тираду, не перебивая. Все сказанное Марьей казалось безумным. Ничего такого в людях он не замечал. Мы видим ближних только через призму собственного сердца. Главное, чтобы стекло было без трещин...
Иван, конечно, понимал, что люди бывают лучше или хуже, но последние казались просто приболевшими: они вот-вот поправятся и вновь станут прекрасны. Иван кивал, мучительно ища оправдание Марьиным словам. И, наконец, отгадка озарила его бедную душу!..
- Марья, скажи, а он тебя бьет… по голове? 

4.

Если Степка напивался (а делал он это часто и с чувством), в доме начинали происходить нехорошие вещи.
Летом, когда субботнее солнце не спеша валилось за Катюшину горку, он расставлял батарею бутылок на столике, осененном калиновой листвой, и собирал в саду шумную компанию, в которую приглашались и женщины.
Марья не принимала в шабаше участия, ее воротило от всей этой мерзости.
Степан обычно просил жену что-нибудь принести (огурчиков-помидорчиков, капустки там), но она уходила в избу и не отзывалась. Так начинался концерт по заявкам.
Он, желая показать, кто в доме хозяин, сначала ругал ее на чем свет стоит, затем, хорошо приняв на грудь, ломал дверь и вытаскивал суженую за волосы, чтобы наказать… И все это под дружный хохот развеселой братии. Но женщина была упряма, побои терпела молча и приказам подчиняться не желала. Так неделю за неделей повторялось одно и то же: проклятия и свинцовые кулаки обрушивались на бедную непокорную голову. 
Марья пробовала прятаться у соседей, но словоохотливые деревенские кумушки быстро наводили Степку на верный след. Кому ж не хочется увидеть, как мужик будет учить нерадивую бабу: как потащит ее за ворот разорванного платья пыльной дорогой, станет подгонять пинками и трехэтажно материть …
Однажды, когда Степка в очередной раз выламывал дверь, Марья шмыгнула в подпол. Дочка Алёнка, высохший, золотушный цветок трех лет, конечно, могла сказать, где прячется мама, но на Степкин вопрос не ответила, только поджала губы и отвернулась. За это получила  тяжелый подзатыльник, ткнулась лицом в стол и рассекла бровь. Не заплакала, только таращилась на обидчика, как затравленный волчонок.
- Ах ты, вражье семя! - взревел Степан. – Все тут заодно! Ладно, я научу вас родину любить.
Он принялся рыскать по комнатам, переворачивая мебель и выбрасывая из шкафов жалкие пожитки. Наконец, сообразил, где притаился враг, и в считанные минуты вытащил Марью из убежища, кинул на порог. Теперь уж в ход пошли ноги, обутые в тяжелые, пропахшие навозом, кирзачи.
Спасла Марью соседка. Увидела в окно, что творится смертоубийство, стала звать на помощь, грозить милицией.
Несчастную увезли на «Скорой» в район. В больнице она пролежала три недели, и, если верить сердобольной санитарке, не хотела возвращаться домой.      
…Зимой, когда приусадебное листовье давным-давно было развеяно по миру и на бревенчатые стены тяжко накатывались темно-синие сугробы, Степан пил в избе, отмечая окончание каждого дня. И тогда чем-то не угодившая Марья вышвыривалась в одной ночнушке на улицу, и долго потом ходила под окнами, скреблась, как мышь, и просилась домой. Степан же куражился, посылал к какому-то хахалю в Крапивку, но потом все же отпирал дверь и впускал посиневшую от холода, жалкую, но так и не покорившуюся жену. Иногда он засыпал прежде, чем снимал крючок с двери…
Пару раз приходил участковый, но Марья писать заявление наотрез отказалась.
Почему терпела она такие унижения, для всех оставалось загадкой. Может, ради дочери, может, из-за болезненной любви к своему тирану? А иногда казалось, что женщина кому-то мстит, прилюдно, зло, сладострастно. Впрочем, что в действительности творилось в ее голове, какие там гнездились сумерки, понять было невозможно. Только пустой отстраненный взгляд говорил о том, что душа женщины бродит в иных мирах и не желает  принимать участия в жизни бренного тела, совсем не беспокоится о его судьбе…
Худая, с сиреневыми прожилками на висках, рано поседевшая, Марья шла на ферму с высоко поднятой головой, глядя сквозь односельчан и не обращая внимания на ехидные замечания в свой адрес.
Вечерами в холодной бане терпеливо отстирывала на руках грязное белье мужа, вытирала за ним прикроватную блевотину и терпела издевательства вопреки здравому смыслу и человеческой природе.
В деревне ее давно считали сумасшедшей и всерьез не воспринимали. Но, вероятно, как у любого сумасшедшего, у Марьи однажды случилось «просветление»…


5.
Иван проснулся от неприятного жужжания женских голосов, доносившихся в открытое окно. Один из них принадлежал его Татьяне. Другой – соседке, противной Вырихе. Он приподнялся на локте, чтобы подсмотреть.
Сквозь мотающиеся на ветру занавески увидел двух хозяек, стоявших по разные стороны забора, каждая ¬– на своей территории. Они лениво без злобы переругивались.
Этот способ вести беседу был давно знаком Ивану.  Цель состояла  не в желании оскорбить или унизить собеседника, а, скорее, в оттачивании собственного красноречия. Женщины получали удовольствие не от ссоры, но от того, как ловко вворачивали в нужном месте весомый аргумент, обидное словечко или удачное сравнение. Поэтому беседа никак не могла перейти на повышенные тона: не хватало запала.
Закричал было петух, но подавился своим криком, и сбежал в курятник. Тявкнула грустная соседская собака по кличке Фонарик, но не нашла поддержки у собратьев. Стукнула боталом, а потом, немного подумав, мыкнула Зорька, напоминая беспечной Татьяне, что пора доиться. А бабы все продолжали свое жу-жу-жу. Иван прислушался.
- …Я, чай, не шманачусь по чужим дворам да мужиков не приваживаю, - говорила Таня уверенно и спокойно, чувствуя за собой женскую правоту.
- А кто бегает-то? Я что ли? – отвечала Выриха, выражая театральной мимикой удивление.
- Да уж куда тебе теперь? Отбегалась уже…
- Враки все, пустая брехня. Собаки лают, ветер носит, а ты слушаешь…
- А что мне слушать, когда я сама видала, как ты к тятьке моему приходила… Годов десять мне тогда было. Мамка тебя метелкой охаживала… Что, скажешь - не так?
- А вот и не так, так твою растак! Мимо тогда проходила, дай, думаю, зайду к куму…
- Ага, и поллитровочку занесу. Какой он кум тебе? Ни сват, ни брат, а так ¬¬– седьмая вода на киселе… 
- Маманька твоя уж больно нахраписта по молодости была. Не разберется, лупит чем попало, ага. Ревнива, жуть. Сокровище свое берегла. Вот ты вся в нее… А я, хоть и одна, да двоих сынков вырастила и в люди вывела… Вот так.
Тут Выриха показала своему оппоненту грозный костлявый кукиш.
- Ой, вырастила! Гляньте на нее. С каких это пор алкашей-от за людей стали почитать? Я помру со смеху.
- Ты от чего другого раньше времени того… Не надоело еще за своим горшки таскать?..
- А твое ли это собачье дело? Я по доброй воле… Али завидно?
- Уж нашла, чем удивить. Взяла инвалида-горемыку в мужья да еще радуется, дура. Так-то, конечно, кто ж тебя под тридцать возьмет … Старичок какой или порченый…
- У него хоть больная спина и на ногах стоит худо, это правда, зато человек доброй. Слова грубого не скажет. Все «Танечка», «спасибо» да «пожалуйста». Если б я дозволила, и «выкал» бы мне. Не то, что наши матершинники. Хоть Степку Машкиного, хоть Ваську с элеватора возьми. Через слово мат-перемат. Нажрутся - и все дела… И взяла Ивана по своей воле… Пропал бы без меня. А что до горшков, вот тебе зарок, через год он танцевать будет. Попомни мои слова…
- Так ты, небось, счастливая?
- Что ж мне печалиться? Здоровье есть… Я и за себя, и за него работаю…
- И то правда. Поди, двужильная… Чего ж деток не заведете? Как мужик, подикось, он тоже хоро-оший?  Уж два года живете… Пора б детёнка состругать…
Иван в отчаянии откинулся на подушку и принялся что было сил молотить кулаками по кровати. Душила страшная обида. «Инвалид! Да кто вы такие? Какое вам дело?! Отвяжитесь! Оставьте в покое... Сволочи! Сволочи!..» Он мотал головой, пытался кричать, но только хрипел… Задыхался… Попытался подняться, чтобы ответить, сказать им… Но тело пронзило такой жгучей болью, что он вновь упал на спину. По щекам его текли слезы…
- Ну что ты, милой, что ты? – услышал он мягкий Танин голос. – Не слушай ты эту стервозу. Я тебе обещала, что пойдешь? Вот. И ты обещал меня слушать, так?..
Она говорила еще что-то успокаивающее, правильное и совсем нестрашное. Вытирала слезы своей большой теплой рукой, целовала его мокрые глаза, гладила непослушные вихры. Иван скоро успокоился и даже улыбнулся Тане.
- Вот, - сказала она обрадовано. – А то распустил нюни. Сейчас мы встанем и пойдем до двери. Сегодня… Что? Не вредничай… Сегодня у нас план такой. И договор дороже денег. Поднимайся, вот так…
Таня помогла мужу сесть и опустить ноги на круглый половичок. Отдышавшись, Иван сделал невероятное усилие и встал на ноги. Спина жутко болела, но он перетерпел, дождался, когда боль станет тупой и привычно-ноющей, и сделал первый шаг. Таня все время поддерживала его за руку. Она действительно была сильной. И рядом с ней он чувствовал себя уверенным и спокойным. Шаг за шагом они дошли до двери…
- Давай на крыльцо… Хочу сам… Подышать. Надо… - выдавил из себя Иван.
Они переступили порог и вышли в сени. Ивана качало, ноги, совершая непривычную и трудную работу, подламывались, но он шел, медленно, упрямо, скрипя зубами от боли. Татьяна пнула ногой сенную дверь – и они выбрались на крыльцо.
Серое утро окатило Ивана с ног до головы влажной прохладой. Татьяна сбоку подпирала мужа, как столб подпирает сгнившие ворота. Иван с наслаждением, как иные вдыхают табачный дым, хлебнул густой таежный настой, зажмурил глаза. Все сбывается. Будущее, до недавнего времени недоступное, закрытое для него, вдруг развернулось, как свиток, суля несусветные радости. Существование наполнилось смыслом. Как сладко жить! Как радостно быть победителем. Сегодня его день. Скоро он снова увидит Марью…
- Ой, Ваня, глянь-ка, никак твоя зазноба тащится. Везет что-то…
Иван пригляделся и увидел знакомую фигурку. Марья вместе с дочкой по-за огородами катила тележку, в которой было что-то похожее… Татьяна, обладавшая цепким и острым глазом, разглядела поклажу.
- Вань, так это она Степку в тележке везет… Смех-то! Пьяного, однако. К реке искупаться? Что-то я не пойму.
Таня прищурилась.
- Вань! Посмотри! Нет, не к реке ведь… Это она его… на кладбище повезла. Ой, мамочки, что ж это делается!
Ивану стало не по себе от страшного предположения.
Марья! Марьюшка!
Ноги подогнулись, и он, как мешок с отрубями, повалился на крыльцо, в кровь ободрав спину о неструганый косяк.
- Вань, ты чего? Обожди… Да что же это? – причитала Таня, пытаясь поднять обмякшее тело мужа.

*   *   *
Над хмурым урманом разливалась тягучая медовая заря.
Жирный, как молоко от хорошей коровы, туман сползал в захламленный овраг.
Птицы молчали, пришибленные необычной утренней тишиной.
И лишь корабельные сосны скрипели на ветру подобно недавно выделанной коже.
На  листьях лесных цветов набухли тяжелые росные капли.
Пригнулся к земле марьянник. Не поднимется теперь. Завянет.
Хороший это цветок, душевный…


Рецензии