Каникулярный отдых

КАНИКУЛЯРНЫЙ ОТДЫХ

Лето. Каникулы. Пора активного детского отдыха. Каков он у меня? Активный! Даже слишком.

Июнь. Отдыхаю на приусадебном участке в полгектара. Утром и вечером – обязательный полив капусты, огурцов, помидор. Днем – прополка, в том числе и картошки.

Июль. Тоже отдых, причем желаннее предыдущего. Сенокос в колхозе.

Странное дело: в те годы период заготовки кормов длился не более трех недель, включая уборку не только луговых, но и полевых трав, например, клевера. А потом, спустя многие годы, я буду постоянно сталкиваться с тем, что эта «страда» затягивается до октября, до «белых» мух, причем, что характерно, при активной помощи горожан. 

Дядя Лёша, потерявший  ногу на фронте, ходит на деревяшке, но «костыляет» по полям так, что мне за ним не угнаться. Вечерком забегает к нам, и, как бы между прочим, спрашивает:

- Как, Генашка, обстановка?

- Обстановка, - в тон ему отвечаю, - фронтовая.

Почему так говорю? Дело в том, что аналогичный вопрос при встрече в поле задавал бригадиру председатель, получая аналогичный ответ, о чем знала вся деревня.

Бригадир улыбается и крутит свой прокуренный левый ус пальцами левой руки. Знаю: пришел бригадир не зря: ему что-то от меня надо. Спрашиваю:

- На сенокос пришли наряжать?

Он по-прежнему улыбается в порыжевший от махорки ус.

- Откуда знаешь, Генашка?

- Догадался.

- А... Ну, да... Так, как? Надоело, поди, целыми днями лодыря-то гонять? На лугах-то – хорошо! Кузнечики верещат, птички заливаются. Благодать, ёлки-моталки.

- На волокушу? – бригадир согласно кивает головой.

Волокуша – это когда гребцы собирают высохшую траву в небольшие копёшки, на дне которых  разлапистые березы вместе с сучьями. Лошадью цепляешь за комель и волочишь к зароду.

 Я, понимая на данный момент свою значимость, начинаю торговаться.

– А Серого дадите? Или опять Звездочку?

Дядя Лёша рассудительно говорит:

- Хоть и старушка, но зато смирёная: не укусит и не лягнет. А Серый... Так, он же бешеный: всё время скалится. Ох, не советую.

- Дядя Леша! – требовательно повторяю я.

- Ладно-ладно: будет тебе Серый... Об чём речь? Скажу конюху, чтобы... – завидев заблестевшие глазёнки, уточняет. – Луга на Чернушке, знаешь? – я согласно киваю головой. – Оттуда начнем. Трава поспела. Погода хорошая. Надо убрать. Сено в стогу – мужик на боку. Чуешь? В пять всем гуртом выезжаем. Не проспишь?

- Как можно, дядя Лёша, такое про меня?

- Дело молодое. Утром-то сон самый сладкий. Ну, если что, дорогу знаешь.

Он встает и, припадая, стуча об пол деревяшкой, выходит из избы. Он доволен, что уговаривать не пришлось. Я счастлив, что буду работать не на Звёздочке какой-нибудь, а на Сером: то-то парнишки будут завидовать! Все дни с людьми, еда из общего котла, вечернее бдение у костра, разговоры взрослых, сон в шалаше. Конечно, комары пожрут, но всё равно лучше, чем днями дергать на грядках осот и молочай.

В полпятого – я уже на конном дворе. Захожу в конюховку, беру уздечку, хомут (хотя и не придется запрягать в телегу, но хомут всё равно нужен: за его петли крепятся кожаные ремни, которые, в свою очередь, крепятся на комле волокуши), иду вдоль прохода. Следом идет конюх. Наверное, для того, чтобы подмогнуть управиться с Серым. Серый, завидев нас, выставляет морду из стойла, скалится и громко-громко ржет -  то ли приветствует, то ли, наоборот, шлет проклятия: пришли, мол, на мою голову.

Дядя Лёша, бригадир, прав: Серый – с норовом. С ним не всякому управиться. Конюх стоит немного в стороне. Серый – большой конь, к тому же беспрестанно мотает головой. Я же роста небольшого, мне трудно дотянуться. Не с первого, конечно, раза, но всё-таки уздечку надеваю и поводок у меня в руках. Серый фыркает. Конюх советует:

- Удила-то, удила не забудь.

Я отрицательно мотаю головой. Не люблю, когда удила во рту: коню, я думаю, очень больно. Еще бы! Железяки во рту и целый день дергают. Кому приятно? Серый смотрит блестящими глазищами то на меня, то на конюха, опускает голову ниже: это, чтобы мне легче было надеть тяжеленный хомут. Ага, думаю, понял, с кем имеет дело.

Конюх, слышу, ворчит:

- Не шибко полагайся. И поосторожнее: кусачий он.

Я треплю его гриву, глажу шею, легонько пошлепываю по скулам, поправляю на лбу чёлку. Серый мотает головой и довольно фыркает.

- Меня, - хвастливо кричу я, - не укусит.

Серый понимает, о чем речь. Он тянется к моему плечу и трется головой.

- Ну-ну, - многозначительно бросает конюх и направляется к выходу. Я – за ним, ведя за повод Серого. Тот вышагивает размеренно, фыркает и всё время пытается миролюбиво дотянуться до меня своими влажными и пухлыми губами. Конюх оглядывается и незлобно бурчит: - Заигрывает, мерзавец. Животина, а с понятием. Чует душевность.

И вот все в сборе, наш обоз трогается. Впереди – запряженные в телеги лошади. В телегах – сидят мужики, парни, женщины и молодые девчонки; нехитрый скарб. Как-никак, а с ночевкой едем. Обоз никуда не спешит. Дядя Лёша сказал, что раньше семи на лугах делать нечего. Трава, говорит, пусть пообветреет после ночной росы. Въехав в поля, сидевшая на передней телеге бабка Дарья задорно кричит:

- Споем, девчонки!

И сама же начинает:

- По диким степям Забайкалья,
Где золото роют в горах...

Женщины и девчонки дружно подхватывают. Присоединяются и мужики. Не все, правда.

Мы, которые верхом, то есть такие, как и я, которым предстоит таскать волокуши, тоже пытаемся подпевать, но у нас плохо получается, особенно у меня. Песен в доме я не слышу. Не помню, чтобы мать когда-либо пела, а про отца и говорить нет смысла  Отец, когда перепьет, то пытается петь всегда одно и то же: «Крепка броня и танки наши быстры...»

В гуще поющих то и дело слышатся взвизгивания: это парни щекочут девчонок. Я понимаю: заигрывают, контакт, значит, налаживают. Старшие видят, но молчат: дело-то молодое.

Заканчивается эта песня и нарождается новая, но уже не столь печальная:

- Эх, полным-полна моя коробушка!..

Мужики лихо свистят. Красиво у них получается.

И вот опять новая песня:

- Под городом Горьким,
Где ясные зорьки,
В рабочем поселке
Подруга живет...

Въезжаем в лес. И голоса поющих отдаются гулким эхом.

Мы – на месте. Мужики начали разбивать стан, готовить все необходимое для будущих зародов. Женщины и девчонки взялись за грабли, оставляя за собой высокие гребни.

Мы, подростки, пока свободны, поэтому коней стреноживаем и отпускаем, чтобы зеленой травки пощипали. А потом устраиваемся в тени, ложимся и моментально засыпаем. Не знаю, сколько времени проходит, но я вскакиваю от зычного голоса звеньевого:

- Гвардия, хватит дрыхнуть!

Вскакиваем. Ловим лошадей - и на них.

Серый у меня старается изо всех сил и мне понукать не приходится. За спиной слышу одобрительные реплики.

- Генашка-то молодчина, - говорит дядя Терентий, звеньевой, одному из мужиков, стоящему с вилами на изготовку возле зарода. – Глянь, как ловок: ну, тютелька в тютельку подъезжает с волокушей.

Женщина, подбирающая клочья опавшего сена, добавляет:

- И оборачивается быстрёхонько.


Делаю вид, что не слышу. Однако возвращаюсь за очередной волокушей, гордо выправив спину. Сверстники тоже слышат. Многие реагируют нормально, но находятся и завистники. Они готовы на любую пакость.

Вот, я, подцепив очередную волокушу, трогаюсь с места. И тут, справа, прямо перед мордой Серого появляется Димка, скачущий галопом на своей лошади (волокуши у него не было).  Серый не может стерпеть такого нахальства, поэтому стремительно, рывком бросается вперед. На это и рассчитывал Димка. Все знали, что Серый терпеть не может, когда кто-то его обгоняет.

- Серый! – дергая за узду и чуть ли не плача, кричу я. – Ну, стой! Ну, пожалуйста, не надо!

Конь несется, не обращая никакого внимания на седока.

Димкина лошадь остановилась. Серый, проскакав метров десять вперед, тоже останавливается и зычно, на всю поляну победно ржет.

Я оглядываюсь: на волокуше ни клочка сена. Серый растряс по дороге. На глаза наворачиваются слезы, но пытаюсь этого не показать людям, особенно пацанам. Димка, вижу, хохочет, ну, заливается.

Дядя Терентий, хмурясь, сползает с зарода, подходит к Димке, сыну своему.

- Ну! Слезай с коня!

Тот послушно спустился на землю, перестав смеяться. Он стоит перед отцом, понурившись.

- Ты чего это удумал, а? – дядя Терентий хватает Димку за ухо. Тот визжит на всю поляну. – Подличать, а? Тебя этому, да, учат? – он поднимает с земли березовую вицу и сильно стегает парня по заднице. Визг усиливается. – И не стыдно? Нет? А мне стыдно, - он в сердцах отбрасывает в сторону вицу и грозит пальцем. – Смотри у меня! Еще раз увижу... Нет ничего, сынок, омерзительнее, чем зависть.

Дядя Терентий идет к зароду, забирается наверх и с еще большим остервенением берется за работу.

Справедливость восстановлена. Зло наказано. И мне уже чуть-чуть жаль Димку. Ко мне подходит тетя Клаша, мать Димки. Она гладит меня теплой и мягкой ладонью по волосам.

- Не держи обиду на парнишку... Пошутил он... Нехорошо пошутил... Глуп еще...

- Тетя Клаша, я... что? Я... уже... совсем-совсем не обижаюсь.

- Ну, и ладно, - мягко говорит женщина. – Прощать ведь тоже надо уметь... Не каждый умеет...

Сметав сено на лугах, мы принимаемся за уборку многолетних трав на полях, что неподалеку от деревни. И снова работа. И вновь жажда стать первым. И опять неуемное стремление заслужить от старших похвалу, похвалу от дяди Лёши, а того слаще – от самого председателя.

Дядя Лёша скуп на слова. И строг со всеми. Завидев издали его, костыляющего, колхозники спешно заканчивали «перекур» и брались за работу.


Как-то под вечер я стою и оглаживаю своего Серого. Сзади подходит дядя Лёша. Притянул меня за плечи к себе и шершавой ладонью взъерошил мои непослушные волосы, хмыкнул, выпустив из носа изрядную струю махорочного дыма, сказал:

- Славный парнишка растет у агронома, - еще раз непонятно хмыкнув, добавляет. – Не то, что мой оболтус.

От похвалы я готов «пустить слезу», но держусь изо всех сил. Я податлив на ласку. И готов горы свернуть.

Пора сенокосная – быстротечна. Два-три дня отдыхаю: бегаю по грибы и ягоды, а то и на мелководную речушку, что течет за деревенской околицей.

И снова объявляется дядя Лёша.

- Генашка, выручай, - говорит он. – Пастухи опять скопытились.

Мне всё ясно. На языке бригадира означало одно: у пастухов очередной и затяжной запой.

- Дядя Лёша, а кто еще?

- На пару с моим оболтусом, - я разочарован. Он это замечает по моему лицу. Он успокаивает. – Ты... Это... Я ему строго-настрого... Чтобы – ни-ни... не гонял лодыря.

Несколько дней пасем колхозное стадо.

Но мне все же больше по душе пасти скот с личных подворий колхозников. Благо здесь с пастухами та же проблема. С чего такое предпочтение? Ларчик открывается просто. Тогда в деревне существовало неписаное правило: каждый двор обязан был кормить пастуха, причем три раза в день. Существовала очередность. И каждая хозяйка из кожи вон лезла, чтобы кормить пастухов как можно лучше. Соревновались между собой. И хотя время было голодное, но пастухов старались кормить обильно и вкусно...

Полдень. Стадо пригнали на отдых, к берегу речушки. Коровы, напившись речной воды, ложатся на берегу.

Я – в великом предвкушении и поглядываю с нетерпением в сторону деревни. Ну, наконец-то, она, тетя Маруся, с огромным узлом в руках. У меня слюнки текут. Судя по тому, каким был завтрак...

Чутье меня не обманывает.

Тетя Маруся разливает по чашкам окрошку да такую густую – ложка стоит. Тетя Маруся явно не поскупилась. Чего только нет в окрошке: и молодая картошка, и помидоры, и огурцы, и мелко нарезанная говядина, и яйцо. А сметаны – море! Отправляю в рот первую ложку и жмурюсь от удовольствия: м-м-м, не окрошка, а объедение! А квас-то, квас какой?! К тому же приправлен тертым молодым хреном.

Наевшись до отвалу, ложусь в траву, подложив под голову ладони. Смотрю в небо. Тишина. Слышу лишь, как коровы пережевывают ранее съеденную траву. Клонит ко сну. Но коровы не дают возможности расслабиться. Вот, поднялась на ноги первая корова, забрякав боталом (это специальный колокольчик, привязанный к ошейнику коровы). За ней – другая, потом – третья. И стадо – на ногах. Значит, коровы отдохнули и их вновь надо гнать на пастбище.


Вечером, если пастух не лодырь, стадо само в определенное время направляется домой. Пастушонкам остается самая малость: следить, чтобы ненароком ни одна из коров не отстала и не затерялась в кустах.

И вот ужин. Тетя Маруся снова постаралась. Она достает из печки чугунный горшок и накладывает в чашки жаркое. И какое опять же жаркое?! Груда сочного мяса и совсем немного картошки, хотя и картошка вкусна, так как только-только с огорода.

Съедаю, конечно, все. А тетя Маруся наливает литровую кружку до краёв парного молока, ставит большое блюдо с румяными и пышными ватрушками, вынутыми совсем недавно из печи, а потому все еще теплыми.

Вот это да! Интересно, думаю я, как завтра? Завтра же кормит соседка тети Маруси.

Я встаю, тяжело выхожу из-за деревянного стола и лениво говорю:

- Спасибо, тетя Маруся.

- Вам, ребятки, спасибо. Зорька-то моя полно вымя сегодня принесла: молока столько, что подойника не хватило.

Подойник – это специальное оцинкованное ведро емкостью в десять литров. Я и Серёга – довольны. Наелись так, что, того и гляди, пузо лопнет.

На следующий день кормила пастушат уже тетя Глаша. Но и она не подкачала. Её еда была ничуть не хуже, чем у тети Маруси. А, вот, тетя Нюра...

Пригнав, как обычно, стадо, мы обнаруживаем: нет коровы одной из хозяек. Тетя Нюра – в крик: «Ах, окаянные, где моя Ласточка?!»

Серёга, поужинав, совершенно спокойно ушел спать, философски рассудив: «Чья корова? Вот, хозяйка пусть и ищет свою блудню».

А я? Идти домой? Что-то мешает, никак не дает. К тому же подстёгивает непрекращающийся вопль тети Нюры. У меня выбора нет: надо идти и искать пропавшую корову. Пошел. Один. Уже солнце зашло за горизонт: смеркается. Вспоминая все места, где пасли стадо, хожу по лесу, заглядываю в кусты. Нет коровы. Уже наступила ночь: Луна взошла,  звезды на небе  таинственно замерцали. Жутковато одному. Но, превозмогая себя, упрямо продолжаю поиск. В темноте одна надежда: вдруг замычит, если медведь не задрал, или «боталом» брякнет. Тревожно на душе: а что, если не найду? Стало светлеть. Смотрю: на востоке горизонт заалел. Значит, вот-вот взойдет солнце. Чувствую, что все лесные поляны обошел. Ко всему прочему, скоро снова надо гнать стадо на пастбище. Надо возвращаться в деревню.  Без коровы?! Ну, нет! Хожу и произношу свое любимое в детстве заклинание: «Черт-черт, поиграй да отдай!»

Не думаю, что черт мне помог. Скорее, наоборот: именно нечистая сила кружила-водила меня по лесу.

Вот, первый луч солнца окрасил в розовый цвет верхушки вековых елей. И тут мне почудилось, будто где-то неподалеку слабо промычала корова. Я замер. Я вслушиваюсь, но в лесу – тишина. Неужели показалось? Нет, не может этого быть! Я явственно слышал мычание. Стою и вслушиваюсь в тишину. И, действительно, не ослышался я! Потому что через несколько минут брякнуло «ботало». Брякнуло один раз, потом другой, а потом и третий. Определив, откуда идет звук, ринулся в лесную чащу. Чаща до того густая, что я с большим трудом сквозь нее продираюсь. Тут-то и наткнулся на корову: лежит, бедная, и заботливо облизывает новорожденного.

Я со всех ног бросился в деревню. Тетя Нюра, естественно, была на ногах. Её муж сбегал на конный двор, запряг в телегу лошадь и мы помчались в лес.

Все для меня закончилось благополучно. Но не для тети Нюры. Ей деревня не простила. Я не знал, но деревня отлично знала, что в этой истории вины пастушат нет. Деревня сочувствовала мне. Деревня знала, что корова тети Нюры должна была вот-вот отелиться. Что это значит? Одно: за несколько дней до отела корову хозяйка не должна отпускать в стадо. Корова должна быть в хлеву, под присмотром людей. Уследить за коровой перед отелом невозможно: всё равно улизнет, тем более, когда пастбище лесное.

Деревня осудила тетю Нюру еще и за то, что отпустила парнишку одного в лес. Чтобы хоть как-то загладить свою вину, она появилась в нашем доме с чем-то в руках, завернутым в чистое полотенце. Развернув, положила на стол: это был большой кусок свежесбитого сливочного масла, килограмма полтора – не меньше.

- Ты, Генашка, прости меня, дуру набитую, - опустив вниз голову произнесла она тихо. – Ты почему не сказал, что решился на поиск? Вместе бы... Одному-то, поди, страшно...

Я соврал:

- Нет... ничего тетя Нюра.


Я простил. Точнее – я вообще не держал зла на тетю Нюру, а поэтому прощать-то было не за что. Потому что во всей этой истории винил себя и только себя. Винил за то, что не углядел. И мне долго было непонятно, почему тетя Нюра приходила и просила прощения?

А масло... Мать его тотчас же унесла куда-то... Только я его и видел!

Середина августа: пора активного летнего отдыха школьников близится к своему финалу. Скоро в школу. А пока...

В колхозе снова страдная пора, но теперь жатва. Совсем недавно в колхозе три комбайна появились. Точнее – комбайны к колхозу не имели никакого отношения. Комбайны прислали из района, из МТС. Хотя и серпом тоже жали. Наверное, потому, что комбайнов не хватало. Или по привычке. Женщины жали, увязывали в снопы, а мы, пацаны, следом шли, подбирали снопы и составляли в суслоны (некая геометрическая форма, образованная из поставленных на землю по кругу снопов вверх колосьями и с наклоном к центру; венчает – «шапка», еще один сноп, но теперь колосьями уже вниз. Чтобы дождь меньше попадал внутрь. Суслон мог стоять в таком виде долго. После дождя он быстро проветривался). Работа – так себе: не для мужчин, то есть бабская. Поэтому, когда в очередной раз объявился бригадир, «нарядив» на комбайн, несказанно обрадовался. Не за штурвал, конечно, и даже не помощником комбайнера, а всего лишь на копнитель (прицепная тележка, куда от комбайна поступает после обмолота солома), но тем не менее... Моя задача предельно проста: стоя на специальной площадке,  в нужное время и в нужном месте нажать на ножную педаль, после чего решетчатая задняя стенка приподнимется, пол у копнителя опустится, а солома копной вывалится наружу. Опустив педаль, всё становится на свое место. Проста да не совсем проста эта работа. «Зевнешь», копнитель переполнится, соломе некуда будет поступать, и она забьет молотилку комбайна. Это уже не что иное, как «брак» в работе. Комбайн останавливается и надо долго-долго выцарапывать из молотилки застрявшую солому. Мало чего хорошего по собственному адресу услышишь от комбайнера. Может и бригадиру нажаловаться.

Один за другим делает комбайн круги по полю, оставляя после себя всё увеличивающийся стройный ряд копен из обмолоченной соломы. Ряд стройный – это я так стараюсь. Мне хочется, чтобы было красиво. Поэтому подгадываю ту секунду, когда именно нажать педаль и освободить копнитель. Если он наполняется соломой прежде нужного мне времени, прыгаю внутрь и ногами уминаю, прессую то есть. Это всё не обязательно, лишний труд, но, повторяю, мне хочется, чтобы моя работа выглядела красиво. То комбайнер, то его помощник оборачиваются в мою сторону и, подняв кверху большой палец, показывают: отлично, мол. Я опять же рад, что мое старание кем-то замечено и получило положительную оценку.

Стою на своем «капитанском» мостике. Солнце печет, пыль и соломенная труха летит из молотилки прямо на меня, забиваясь в уши, под ситцевую старенькую рубашонку. Но, несмотря на это, настроение у меня хорошее. Но оно, настроение, могло бы быть и получше. Комбайн – звучит гордо, но я завистливо все-таки смотрю на тех мальчишек, которые на лошадях отвозят на ток зерно.

Появляется бригадир. Я – к нему. Он, выслушав, удивляется и качает головой.

- Странный ты, Генашка, - говорит он. – Я ж тебя специально «нарядил» на копнитель: и полегче, и трудодней здесь заработаешь побольше.

Его аргументы меня не убеждают. И он вынужден согласиться с моей просьбой. Комбайнер стоит в сторонке. Он слышит разговор и сердито сапогом мнет стерню. Он бурчит:

- Обиделся, что ли? Мы... Это... Вроде ничего... Зачем сбегаешь?

Я подскакиваю к нему, дергаю за рукав и, заглядывая в сердитые глаза, восклицаю:

- Что вы, дядя Федор! Не обижайтесь, ладно? – потом пробую ему объяснить. Я... Лошадей люблю... очень-очень!

Дядя Федор после этого усмехается и треплет мои волосы.

- Ну, если так, то... Дело другое.

На другой день я опять же своего любимца Серого (бригадир снисходительно разрешил) вывожу из стойла, запрягаю в телегу, а на ней – большой деревянный короб. Короб-ящик сколочен из толстенных досок. Сбоку, примыкая ко дну, оконце с задвижкой. Приезжаю к комбайну первым. Становлюсь рядом. Комбайнер что-то у себя включает, и густой поток зерна из трубы сыплется в мой короб. Еду на ток. Попробовал сначала разгружаться обычным способом, то есть через оконце. Зерно ссыпается, но медленно, слишком медленно. Это мне не нравится. Так-то все могут. Что же придумать, чтобы ускорить выгрузку? Стал думать. И пока ехал к комбайну и обратно, придумал-таки. Что же я сделал? Приехав на ток, я поставил  телегу рядом с ворохом зерна. Взяв под уздцы Серого, стал тянуть на себя, то есть вбок. Вместе с оглоблями и передние колеса телеги стали поворачиваться и, наконец, встали под сорок пять градусов, а задние же остались на месте. Телега с коробом потеряли свою обычную устойчивость. И мне не составило никакого труда, приложив лишь небольшие усилия, опрокинуть короб. Все. Короб пусть. Да, очень быстро! Но... Как вернуть тяжеленный короб обратно на телегу? Очень тяжело, а я – по природе парнишка хлипкий. Да, физически тяжело затаскивать короб на телегу, но зато я выигрывал во времени.

Зато вечером я был вознагражден. Бригадир, подсчитав мои ходки, удивился.

- Так много? Не может быть, - сказал он, почесывая карандашом в затылке. – Какая-то ошибка.

Бригадир сверил с данными комбайнера, который сам вел учет, сверил с данными кладовщика: нет, всё сходится.

- Как это так?

Я промолчал. Зато кладовщица ответила:

- Парнишка-то соображает...

И она рассказала о моем «методе» разгрузки. Я думал, что бригадир, услышав, обрадуется. Но нет! Он сердито покачал головой.

- Не надо кожилиться, Генашка. Надорвешься.

Я ослушался. И продолжал идти своим путём.

Я не скрываю, что мною двигало желание опередить других, добиться лучшего результата, чем у них. Тяжело? Да. Зато – первый! Значит, есть шанс заслужить похвалу, что, собственно, мне и нужно. Но не только это толкало меня работать, как выражался бригадир, шибче. Я своим детским умишком понял: чем скорее я оборачиваюсь, тем больше вывезу от комбайна зерна, тем выше будет выработка у комбайнера и его помощника. За счет чего? За счет меньшего стояния комбайна с полным бункером зерна. Из-за меня, считал я, комбайн не должен простаивать. Откуда пришло осознание этого? Не знаю.

Взрослым нравилось мое рвение. И, хотя бригадир, не одобрил мой «метод», поэтому старался вслух не хвалить меня, чтобы, наверное, не подстегивать усердие парнишки, но по его лицу видел: доволен! Я думаю, что лестные отзывы доходили и до ушей отца. Не могли не доходить, так как агроном к уборке имеет прямое отношение. Однако я ни разу от него не слышал ни одного доброго слова, в том числе и по этому поводу.

Как относились сверстники? По-разному: одни – равнодушно, другие – завистливо (они – не мне чета; они уже понимали, что работа – не волк и в лес не убежит).

Бригадир «подъезжал» ко мне, пытаясь выведать, почему у меня такая выработка. Он догадывался, что дело не только в том, как я разгружаюсь на току. Но фактов не имел. Ему нужны были факты. Я догадался, чем обусловлены его «подъезды» и потому молчал. Как партизан на допросе. Я молчал, поскольку знал причину. Я мог сказать. Но не сказал. Почему? Считал, что это будет с моей стороны предательство. Предательство по отношению к другим деревенским пацанам. Врожденная щепетильность в вопросах чести останавливала меня. Прибавляла ли она мне авторитета в глазах сверстников? Не думаю. Скорее, наоборот.

...Пройдут годы. Эти дети вырастут. Вырастут именно с этой философской установкой. Они станут взрослыми. Как и я. Они и во взрослой жизни ко мне будут относиться также: в глаза – станут хлопать меня по плечу, будто одобряют и радуются моему успеху; за спиной же станут злобствовать и, по-змеиному шипя, больно жалить. Они не любят в детстве, и не будут любить во взрослой жизни тех, кто, обливаясь потом, что-то делает лучше их, больше их, добиваясь некого успеха в жизни. Таким они мстят, и будут мстить всегда. Мстить явно или исподтишка. Так было. Не думаю, что в психологии советского человека, воспитанного партией коммунистов, и сейчас что-либо изменилось. Что-что, а гадливость натуры даже за десять лет не изменишь.

Да, это сейчас я знаю ответы на некоторые вопросы. А тогда, в детстве, я искренне не понимал сверстников, за что они косятся на меня, почему я для них чужак? Что я такого делаю? Меня хвалят, а их ругают? Но ведь, думал я тогда, и им ничего не стоит чуть-чуть постараться, немного попотеть и они добьются того же. И даже большего. Не хотят? Но ведь в их «нехотении» моей вины нет ни на грамм...

…В начале сентября, возвращаясь из школы, прохожу мимо колхозной конторы. Останавливаюсь. Вижу: счетовод на специальном щите мелом заполнил графы показателей работы колхозников за летние месяцы. Я – не член колхоза, отец – тоже. Но любопытство берет верх и глаз мой бежит по фамилиям. Взгляд останавливается: моя фамилия и мое имя. Итак, цифра «38», стоящая напротив моей фамилии, означает: я заработал за июнь, июль и август 38 трудодней. Все ясно. Начинаю поиск фамилий сверстников. Устанавливаю: больше, чем у меня, нет ни у кого. Приятно, черт побери!

А что же такое «трудодень»? Число заработанных трудодней – это единственный показатель, определяющий меру труда колхозника. У взрослых, естественно, значительно больше. Например, у некоторых доярок числилось до двухсот трудодней. Из-за чего такая разница? Трудодень по каждому виду работ был разный, то есть трудодень-то один, но их число – разное. К примеру, за отработанный день той же доярке бригадир начислял два с половиной трудодня, трактористу – полтора, но ему еще шел оклад в МТС. Мой же труд, допустим, на сенокосе оценивался в 0,4 трудодня, в 0,6 – на комбайне.

Да, трудодень в колхозе был, скорее, моральным фактором, чем материальным. Но все же... В конце года, по решению правления колхоза, на трудодень кое-что перепадало. И не только в виде зерна или мёда, но и денег. Правда, очень небольших. Кто получал оплату за мой труд? Не знаю, поскольку никогда в детстве передо мной этот вопрос не вставал. Скорее всего, отец. На что тратилось? Ну, этот ответ уже известен.

ЕКАТЕРИНБУРГ, 1954 - 2012.


Рецензии