Каникулы в бондарке

Каникулы в бондарке
Из северных рассказов

Мы росли на узкой полоске приподнятой земли, словно набитого холодными волнами, берега, зажатого между бескрайностью Обской губы и низиной, уходящей к полюсу болотистой тундры. Правда, зимой всё сливалось в белой бесконечности, и даже крыши посёлка из досок двумя внахлёст, покрытые снегом, почти не выделялись в этой бескрайности. Позднее появившийся серый шифер ничего не добавил в общий ровный, сияющий на солнце и тускло туманный в остальное время общий тон пространства. Зато летом и красок добавлялось, и возможного разнообразия в вялотекущей жизни остальных девяти месяцев.
Когда нам было в начале шестидесятых по 11-12 лет, мы бегали по скрипучим тротуарам родного посёлка между исхлёстанными ветрами с пургой и дождём однообразными домиками, стараясь случайно не свалиться в отстойные вечные лужи. В конце июня – наперегонки на пирс, к первому почтовику, пробившемуся сквозь шуршащий шугой и скрежещущий донными глыбами ледяной наплав, а потом, в июле – к приплывшему по открытой воде первому теплоходу со знаменитым именем «Калашников», доброму волшебнику, привозившему много чего и, конечно, газировку, казавшуюся нам королевским лакомством. К нему, белоснежному красавцу, ещё встававшему на рейд, устремлялось всё, что могло держаться на водной не всегда приветливой поверхности, но в эти дни, после ухода льдов, – обычно штилевой глади. Оттуда взрослые возвращались с сумками всевозможных, невиданных в наших местах вкусностей и гордо пёрли домой добытое в толкучке палубной очереди.
Каждое лето мы, пацаны, жили жизнью особой, которая бывает лишь в небольших северных посёлках, когда открывшаяся короткая навигация преображает сонную тишину пирсов. Тогда там трещат лебёдки кранов, и в маревой дымке проглядывают силуэты стоящих на рейде судов, когда люди просто радуются теплу и, наверное, тому, что закончилась тяжёлая весенняя путина и, наконец-то, плоды их нелёгкого труда грузятся для отправки в большой мир, который сполна отплатит им за работу, и что это яркое солнце и запах влаги с привкусом подгнивающей внизу, у свай, рыбы, прибиваемой приливом, и горьковатого дымка перетираемых пеньковых канатов – это предвестие долгожданного отпуска.
В начале лета нужно много рук. И каждый взрослый на счету.  Но ведь и мы уже стали достаточно взрослыми – и нам третье лето доверяют шкурилки с острыми лезвиями, и мы на солнце обдираем ими свежие серебряные стволы берёзок, которым предстоит стать оглоблями, дугами, санями и ещё многими полезными вещами. Сок сочится из-под ещё свежей коры, лентами вьющейся под ногами, и вкусно пахнет. Но эта работа не работа, а так, сплошное удовольствие. Гора золотых жердей всё растёт и растёт, пока мы не обнаруживаем, что берёзок больше нет. Тогда мы идём всем скопом, человек 6 -7, к начальнику стройцеха Парусинину. И он, мудро потирая тыльной стороной ладони то лоб, то подбородок,  думает думу, куда бы кинуть эту ораву юных, но ещё не совсем окрепших сил… И о, наконец, решает то, чего обещал в самую первую встречу: «В бондарку!»
Ох уж эта бондарка, наша всеобщая любовь в тихие зимние деньки! Там вдоль всего рыбозаводского забора стоят разномерными квадратами тысячи новых пустых ящиков, создавая десятки лабиринтов. Сколько боёв прошло здесь между нашими и фашистами, сколько мушкетёров, сражаясь с гвардейцами кардинала, переломало свои шпаги, сделанные из той же клёпки, сложенной здесь же, недалеко, в штабелях, рядами по своим размерам. А весной, когда грязь не позволяет развернуться, играем в катакомбы на чердаке длиннющего барака, занятого бондаркой, кажущегося нам чем-то огромно бесконечным из-за множества разномастных бочек, соскладированных здесь под самую крышу по всей протяжённости здания. Бочки иногда обваливаются на нас с сухим треском ломающихся дощечек пересохшего дерева и одновременно гулким грохотом случайно потревоженного ударом барабана. Когда какой-нибудь отчаянный сторож либо по скверному характеру, либо просто из любви к профессии пытается всё же выкурить нас с излюбленного места наших игр – чердака, это ему если и удаётся, то совсем ненадолго, так как попасть под бочкопад никому не хочется…
Но сейчас речь совсем не об этом.
Парусинин, обведя нас нарочито хмурым совиным взглядом, вдруг решается определить нас в бондари. Он говорит нам, что рыбы нынче много, а ящиков мало, да ещё много ломают при погрузках-перегрузках, и что мы и сами, такие-разэтакие, по ним бегали и тоже поналомали. А вот теперь нам самим предстоит эти самые ящики научиться клепать. А мы и рады, и даже очень.
Я и сейчас удивляюсь Парусинину, хмуроватому, прижимистому мужику, тому, как это он не побоялся дать нам в руки молотки, гвозди, стальную проволоку, которую надо было отжигать на открытом огне в зёве большой печи, и иные, колюще-режущие инструменты. И имели мы дело с огнём и раскалёнными пучками проволоки. Всё как-то без стонов и всхлипываний: «Ах, бедные детишки, не поранились бы, да по пальчикам бы не ударили, не проткнули бы ножку гвоздиком…» и т.д. и т.п. Он не боялся… и мы почему-то не колотили себя по пальцам, не протыкали ног, не выжигали глаза, а даже берегли гвозди, поначалу не вбивая их где попало. Жгли печь посередь ящиков и опилок, отжигая рулон за рулоном проволоку. И ничего – не сожгли, и сами не сгорели, и никто нас, по крайней мере, открыто, не пас во время нашей работы…
Бедный Парусинин, что бы с ним было сегодня, он наверняка кончил бы плохо, но тогда мы, чужие дети, готовы были расцеловать обросшего недельной щетиной неразговорчивого дядьку. Потом нам в кладовой выдали набор начинающего колотильщика ящиков: один молоток, одни щипцы, ящик гвоздей, как сейчас помню, «шестидесятка», и весил ящичек каких-то пятьдесят килограммов, поэтому тащили мы их по двое. Только предусмотрительные настоящие бондари брали по два, чтобы не париться, когда вдруг гвозди кончились, а кладовщица испарилась по каким-то своим делам. Дали ещё по паре брезентовых рукавиц-верхонок и одну тяжёлую чугунную плиту для как бы полуавтоматического подгиба гвоздей. Я и сейчас использую иногда навык, полученный при сколачивании на этой плите этакого смертельного соединения двух любых досок или брусков. Затем нас отвели в разные уголки к стоящим там деревянным станкам-приспособам, на которых и сколачивались ящики.
Летом из бондарки забирали всех здоровых мужчин – и оставались здесь 3-4 сверхбондаря, производительность труда любого из них равнялась обычно трём просто хорошим колотильщикам, которые сейчас все были на погрузке. Каждый час простоя судна под погрузкой стоил недёшево… Эти бондари почему-то все оказались добрыми людьми. Или это просто глазами детства человека видишь лишь с лучшей стороны.
Степан Семёныч,  длинный сухостойный старик, тихо копался за станком. Казалось, он вот-вот уснёт или уже спит в своём углу, так в постоянном убаюкивающем ритме стучал его молоток. Я даже пару раз сбегал посмотреть, не прилёг ли дед у станка передохнуть, но нет – он работал, не обращая внимания на моё неумеренноё любопытство. Но высоченные пирамиды ящиков спереди, сзади и по бокам от него росли почему-то быстрее, чем у остальных.
Это очень злило Юрку Гребнева, молодого мускулистого парня, который словно не молотком гвозди заколачивал, а строчил ими, как на швейной машинке. Он не раз бился с Семёнычем на спор даже на поллитру, что перебьёт того. И удивительное дело, в таком соревновании он всегда делал на один ящик больше, чем старик, но по итогам дня всегда оказывался на 10 – 12 ящиков позади. Третий был Трёхин, косолапый тщедушный мужичок, который мог сделать больше Юрки, но то ли боялся, то ли попросту не любил скандалов, когда Юрка бушевал, хотя, по сути, был отзывчивым и романтически настроенным человеком. Трёхин всегда вёл точный подсчёт Юркиных изделий, и, когда день заканчивался, у него обязательно оказывалось на 2 – 3 ящика меньше, чем у буйного соседа. В спорах на мастерство Трёхин никогда не участвовал. Но я как-то заметил, как он подложил в штабель самому маленькому из нас, Витьке Ленскому, с пяток собственных ящиков, но в итоге сделал на два меньше, чем Юрка. Я всё думал: сказать или нет про те ящики, когда Юрка, хвалясь, говаривал, что если бы не «жила», так он звал Семёныча, он был бы первый бондарь на весь Ямал.
Но Юрка тоже не только злился и ругался со Степаном Семёнычем за приоритет. Мы всё же были ещё мальчишки, а надо было рубить толстые спирали жёсткой проволоки для отжига, и он на наковальне помогал нам делить её кольцевые бухты на нужные части. Кто-то из нас держал огромное зубило, заточенное из кайла, за деревянную ручку, а бондарь бил кувалдой, чётко перерубая кольцо из проволоки диаметром с его же кисть. Рубил всем нам и даже Трёхину, принципиально уходя в работу, когда с проволокой возился Семёныч. Проволоку нельзя было ни недожечь, ни пережечь, так как в первом случае, её трудно было завернуть на гвозди, которые она связывала в единое целое, таким образом укрепляя основу всего ящика, во втором же случае, пережжённая проволока ломалась, и приходилось маяться, соединяя её кусками, а значит, делая лишние витки и теряя время. Да и качество было уже не то. Проволоку клали у станка на левой стороне, чтобы можно было резко выхватывать стандартный кусок из пучка – и начиналось чудо превращения груды хоть и рассортированных досочек-клёпок в нечто цельное. Доски лежали аккуратными стопочками по своим местам, лобовые, боковухи, а чуть подальше – гора донника, предварительно сбитого гвоздиком по шесть-семь штук, они были разномерками по ширине, пачка на ящик. Рядом с ящиком гвоздей, тоже в ящике, а у Семёныча в ведре, лежали пиленные по стандарту брусочки, которыми, два на сторону, сбивались лобовые досочки. А делалось это так: на станок в рамку, в которой уже лежала чугунная плита, клались две лобовые доски, с двух сторон на них прикладывались брусочки, потом резкими ударами по гвоздям, поставленным наискосок, по диагонали, бруски прибивались накрепко к доскам, потому что железо поворачивало остриё назад – и получались прекрасные неразрывные скрепы. Поначалу, по неопытности, мы били прямо, и гвозди превращались в штопоры, кололи доски, вылетали или застревали посерёдке, не войдя до шляпки – вот тут и брались за дело щипцы. Словом, огребали мы в таком случае ворох неприятностей. Обычно лобовые щиты ящиков бондари заготавливали заранее, впрок, штук по 800 -1000, и только потом брались за клепание ящиков. Как только были сбиты две пары лобовых щитов, они ставились в зажимы перпендикулярно к поверхности станка, а на них прибивались две боковины, потом полученная удлинённая «П» переворачивалась, и с другой стороны прибивались ещё две боковые – и получался  дощатый прямоугольник. При этом гвозди на первой боковой плоскости не забивали до конца, а на втором боку с каждой стороны закручивали, на гвозди  под шляпку, накидывая по колечку в натяжку, по отрезку проволоки, оставляя предварительно отрезки сантиметров по пятьдесят для будущей укупорки крышкой уже заполненного рыбой ящика. Гвозди добивали, ящик клали плашмя на рёбра, прибивали донник, продолжая обвязку под каждую шляпку с переходом на боковую плоскость, где тоже доколачивали гвозди. И ящик готов. Новые ящики в течение дня каждый складывал стопкой рядом со станком, а перед окончанием рабочего времени, сдав количество кладовщице, пересчитавшей наличие готовой тары, выносил и складывал их у забора. Иногда приходил и сам Парусинин, придирчиво осматривал продукцию и делал начальственные замечания.
А мы и не халтурили, потому, как я понял позже, дурного примера не было: и Семёныч, и Гребнев, и Трёхин работали честно, может, ещё и поэтому Парусинин оставлял именно их в бондарке в это горячее для рыбозавода время.
Конечно, кумиром наших мальчишеских сердец был Юрка. И хотя уровень его официального образования и равнялся нашему, Гребнев был для нас человеком интересным. Юрка отслужил свой тогда трёхлетний срок на границе, где был обучен разным штучкам. Мы сами видели зимой в клубе, как он, поджарый, невысокий, в момент уложил привязавшегося к нему здоровенного парня-хохла из рыбаков, работавших в рыбозаводе по сезонному договору. Парень лежал на полу, выпучив глаза, и мычал, видно, спьяну сильно грохнулся… Юрка мог часами рассказывать про службу на заставе и тут же на опилках около бондарки показывал нам приёмы из самбо: быстро, но аккуратно заворачивал нам руки или подсечками укладывал на спину и каждый раз спрашивал: «Не сильно больно? Если больно, надо похлопать по мату, тьфу – по опилкам!» Но каждый из нас терпел, если даже было больно до слёз, и молчали, и по опилкам не хлопали – подумает ещё, что малявки.
Юрка был женат. У жены был техникум, поэтому, как человек, не любивший, когда забегали вперёд него страшно переживал и учился в вечерней школе, где его ставили в пример за серьёзное отношение к занятиям и где я прошлой зимой получил от него затрещину за то, что влетел на урок и стал требовать у учительницы шапку, которую она накануне отобрала у меня: я бродил в ней по школе после своей второй смены. Он меня выволок из школы, дал затрещину, хоть вполсилы, но ощутимую,  а потом догнал и натянул мне на башку шапку.
Семёныч сидел на бревне и, глядя на нашу возню, после общего с Гребневым обеда чем Бог послал, а посылал он нам как-то скудновато, хитро ухмылялся, а поймав момент минутного отдыха, начинал поигрывать на больной для того душевной струне:
– Вот мы с Трёхиным, люди слабые, возрастные, потому здесь кантуемся, а вот тебе в самый раз счас на причале рыбку грузить, а не выкручивать детишкам руки…
Гребнев крепился, стараясь  не слушать «старого пердуна», он объяснял нам очень подробно очередной бросок или захват, а то и сводил двоих из нас, и мы действовали по его указкам. Но ежели старик допекал, бросал нас и убегал в стройцех, к Парусинину, и там врывался в кабинет начальника и требовал отправить его в бригаду к грузчикам. Парусинин ссылался на обеденное время, изображая из себя завзятого киношного бюрократа, молча вставал и выходил в цех. Юрка бежал за специально важно вышагивающим Парусининым и, надрывая глотку до хрипоты, требовал издать приказ. Мужички и женщины, обедавшие на рабочем месте или уже о чём-то судачившие, отвлекались на концерт – и хохот и насмешки выдавливали парня из цеха. Он бежал стометровку, даже чуть меньше, в бондарку, и там рьяно начинал колотить ящики, чего-то гундося себе под нос. В такие минуты его трогать было опасно, и мы даже с проволокой шли к Трёхину, специально игнорируя старого хрыча, который сорвал наши каждодневные упражнения. Многие из нас слышали, как Парусинин выговаривал Семёнычу, он обязательно после такого случая приходил в бондарку с руководящей проверкой:
– Брось ты ему нервишки трепать.
На что дед оправдывался, что он и сам знает:
– Мальцам без Юрки не справиться, да и нам с Трёхиным он всё время помогает – не те силишки уже, – вздыхал Семёныч.
На этом конфликт исчерпывался, но лишь на несколько дней. Но Семёныч по-своему любил Юрку, ведь когда-то именно он показал ему все выходы из бондарных премудростей, когда тот, как и мы, только начинал, приходил на лето бондарить. И когда его выгнали в шестом классе насовсем из школы, его приютил Семёныч, тогда заведовавший бондарной мастерской. Юрка умудрился, появившись в школе на час раньше, закрыть все вьюшки всех печек-голландок, выходивших и топками, и вытяжками в коридоры. Тогда угорело полшколы. А потом, после армии, пришёл на постоянную работу, ибо был он, непьющий, аккуратный и быстрый, с хорошей характеристикой из армии. Да и  новых бондарей, не только нас, детей, теперь обучал он, так как старик заявил, что «народишко пошёл туповатый» и отказался, как отрезал, обучать кого-либо, когда Юрка догнал его в мастерстве. Кстати, за обучение немного доплачивали, а Парусинин был старинным другом Семёныча, и Колька рассказал, как он однажды слышал, что Семёныч говорил начальнику, мол, надо заменить заведующего бондаркой Гребневым, как только тот закончит восьмилетку, потому что нынешний ни рыба ни мясо. И правда, мы редко видели рыхлого небольшого человечка в галстуке и кепке, когда он, отдуваясь от обильного перекуса, проходил мимо нас с обеда  к себе в комнатушку. Жена у него работала заведующей столовой, и он кушал явно лучше нас всех…
Правда, давно это было. Теперь Юрка был другой, а Семёныч, хоть и подтрунивал над Гребневым, но по пьянке всегда хвастался перед такими же стариками своим учеником.
И только Трёхин никогда не участвовал в общих обеденных посиделках и общих разговорах. Даже в перекур он продолжал колотить ящики. Некоторые говорили, что он жмот, и у него дом где-то в серёдке России. Я, конечно, углядывал его скупость в еде и в поношенной, перелатанной одежде, но одеждой никто из нас похвастаться не мог. И всё же, я-то видел, как он подкладывал Витьке ящики – и не один раз, пока тот не стал обгонять многих из нас, потому что всегда внимательно следил за работой Семёныча и Трёхина, когда остальные, раскрыв рты, слушали байки Юрки, между прочим, продолжавшего снимать со своего станка ящик за ящиком. Трёхин, оставив своё рабочее место, в самые первые дни насадил нам молотки, чтобы они не слетали, и научил, как надо это правильно делать. Юрка между делом о такой мелочи забыл. И всё без единого слова. Семёныч же, пользуясь своим ростом, складывал нам ящики на небывалую высоту, а в конце дня снимал верхние, когда мы носили. А ведь и Юрка, и Семёныч, и Трёхин были сдельщиками, и каждый ящик стоил семь копеек… По тем временам они зарабатывали не меньше грузчиков, да ещё числились передовиками. И всё же мелочными эти люди не были, а осуждать кого-то за странности у нас в посёлке было не принято...
Подходил к серединке август. Мы бродили по пирсу, собирая старые ящики в одно место, попутно ремонтируя их: тут дощечка, там две, иногда из двух ящиков делался один, но все они вывозились в цех рыбообработки и пускались в дело. Повалялись на брезентах, разложенных для просушки,  покатались на бесхозной лодчонке, полазили под пирсом по осклизлым сваям – работа уже не шла, а кроме всего, мы были ещё мальчишками. Теперь мы вбивали гвозди где ни попадя, блестящими шляпками писали свои фамилии на мостовой пирса и скатах крыши бондарки. Дурели вместо того, чтобы колотить деньгу, валялись на опилках, устраивая поединки с усвоенными приёмчиками. Даже Юрка отругал за отлынивание от дел, но мы продолжали, попадая то на глаза невзлюбившему нас заведующему мастерской, то самому Парусинину. Однажды, числа двенадцатого, тот, грозно надувая щёки, пугал нас карами, называя лентяями, срывающими план поставки ящиков. Ничего мы не срывали, пик навигации прошёл, ящики теперь делались впрок, на будущую осеннюю путину. Называл он нас также дармоедами и растратчиками государственного имущества, имея в виду вбитые где ни попадя гвозди. Затем, наругавшись, сказал:
– Завтра в восемь – ко мне в кабинет.
И назавтра мы уже сдавали народное добро, полученное нами, назад кладовщице: инструменты, оставшиеся гвозди и тяжёлую плиту. Прохудившиеся и пришедшие в полную негодность ещё пару недель назад верхонки можно было не приносить, хотя для отчёта и требовалось. Пришли за расчётом. В кабинете заведующего Парусинин по журналу кладовщицы сам подсчитал на деревянных счётах каждому его заработок. Кассирша стройцеха показала, где надо расписаться, и выдала причитающиеся деньги. На прощание Парусинин пожал каждому из нас по-взрослому руку и добавлял:
– На будущий год приходи, с радостью возьмём.
Уложив в карманы деньги, мы вышли  из каптёрки заведующего в саму мастерскую. Там уже всё было не то: Гребнев сосредоточенно наколачивал молотком, Семёныч чего-то выговаривал мужику с перевязанной кистью, торчащему у соседнего станка. Мужик был явно с похмелья и вякал чего-то невпопад. Трёхин в своём тёмном углу, как всегда, старался быть незаметным и неслышным. А на большинстве наших верстаков сидели бондари, смолили «Беломор» и трёкали кто про что. За лето они наломались в грузчиках, подзаработали, и теперь у них было межсезонье. Они травили анекдоты, гыкали и соображали на вечер. Мы стояли у выходных широких двухстворчатых дверей и смотрели на этот деревянный мир, в котором прошли два месяца наших каникул, и чувствовали, что он уже отдаляется от нас, что у взрослых всё же свои дела и справятся они теперь с ними сами. Мы, как-то сразу потерявшись, тихонько вышли из бондарки, где так здорово пахло свежим деревом и жжёным железом одновременно, где каждый  из нас оставлял что-то своё, детское, взамен получив частицу внутренней радости от некоторого осознания своей причастности и нужности этому миру…

1979-2013 С. Сиротин
 


Рецензии