Роковые звонки

      РОКОВЫЕ ЗВОНКИ


      Три звонка среди ночи с 15 на 16 февраля не предвещали ничего хорошего. Звонили к ней. Вначале, спросонья, подумалось, что загулявшие гости пришли к художнику, живущему в соседней комнате, для которого поздние визитеры не были неожиданностью. Однако звонки повторились, и сомнения исчезли. Звонили к ней.
      В прошлые годы, наверняка, приоткрылись бы двери любопытных соседей. А сейчас, в начале 1938-го, после того, как стало известно о том, что изменники Родины проникли в партийный аппарат, в руководство армией и даже страной, после ареста ее мужа, ни один замок не щелкнул и ни одна дверь не скрипнула. Ее муж был научным работником, коммунистом с 17-го года. Он был арестован глухой ночью 30 октября 1937-го, по подозрению в измене Родине.
      И вот уже почти четыре месяца она постоянно ощущала на себе неприязненные, почти враждебные взгляды ранее друживших с ней людей. Эти сверлящие глаза, словно вопрошающие: «Кто ты такая?», — не давали спать по ночам, разрывая и без того истерзанную душу. И боль истекала слезами. Нагнувшись над маленькой кроваткой, она беззвучно плакала, боясь разбудить семилетнюю дочь: «Диночка, что же будет? Ведь твой отец самый лучший, самый умный!» И рыдания дополняли: «Какой же он враг? Разве можно так ошибаться?»
      Первое время она надеялась, что разберутся, и нелепые обвинения отпадут сами. Однако проходил день за днем, а просвета все не было. Времени катастрофически не хватало, и она буквально разрывалась на части. Работа, примус, дочь и длинная-длинная очередь у большого серого здания НКВД на Чернышевского. В нем решались судьбы.
      Там она и узнала от таких же женщин с нехитрыми узелками передач в руках о том, что в случае ареста мужа закон предусматривает арест его жены и детей. И тот же всесильный закон вправе забросить ребенка в детский дом либо в тюрьму вместе с матерью.    
      Это было настолько неправдоподобно, что она не поверила этому, однако подошла ближе к высокой седой старухе, которая, развернув бумагу, читала под фонарным столбом: «Постановлением ЦИК СССР от 8 июня 1934 года положение о государственных преступлениях дополнено статьей об измене Родине...»
      Серые лица в серых одеждах в промозглый вечер высвечивались слабым светом моргающих уличных фонарей. Вся эта длинная, в два ряда, очередь уставших за день людей, огибала здание и заворачивала на Совнаркомовскую. Издали она  казалась шевелящейся в агонии громадной серой кишкой, вывалившейся из распоротого брюха гигантского животного. 
      Проходившие мимо люди пугливо обходили ее стороной, словно боялись испачкаться, боясь этой серости.
      Старуха читала, лица вытягивались, а руки крепче прижимали к себе детей. Слова хлестали, как бич: «Закон предусматривает наказание для членов семьи изменника, совместно с ним проживающих, даже при условии, что они не только не способствовали готовящейся или со¬вершенной измене, но и не знали о ней».
      Люди сжимались, прятались в высоко поднятые воротники, молча отходили в сторону. Вновь была тишина, моросящий дождь со снегом да сигналы проезжавших мимо автомашин. Некоторые водители с силой разгоняли машины, чтобы  больнее хлестнуть этих людей грязью близлежащих луж.
      Ей хотелось хоть кому-то рассказать, объяснить, в безысходности просто крикнуть: «Да при чем же здесь я? Какая измена? Вы же не знаете моего Сашу!..» Однако все молчали, и она молчала также. Ее слова никому не были нужны. Каждый был занят своим горем.
      С тех пор она стала бояться, пугливо просыпаясь от каждого звука. И сейчас, услышав эти звонки среди ночи, она, поддерживая дрожащей рукой трепещущее, готовое вырваться из груди сердце, лихорадочно думала: «Неужели за ней?» И рассудок подтверждал — да, за ней. А сердце отказывалось верить, противореча рассудку: «Вдруг кто-то от Саши? Может, все выяснилось, и он прислал весточку или сам стоит за дверью, приветливо улыбаясь и подмигивая?» Повторились звонки и в третий раз. Видимо, за дверью не привыкли так долго ждать. Жалобно посмотрев на разметавшуюся во сне дочь, она пошла открывать.
     Ноги привычно несли послушное тело, а сердце еще верило в спасительное чудо. И, подойдя к двери, выдавила трепещущим голосом:
      — Саша, ты?
      Чуда не произошло. Из-за двери последовал твердый ответ:
      — Нам нужна гражданка Тур Екатерина Владимировна.

      Пришлось открывать. Пришли за ней. Последний месяц она этого ждала, хотя втайне надеялась на справедливость следствия, по привычке беспрекословно веря в слова мужа, сказанные на прощанье. Тогда он, сброшенный ударом с лестничной площадки, поднимаясь и сжимая в руке изломанное при аресте пенсне, твердо сказал разбитыми в кровь губами: «Катюша, ты не волнуйся. Это недоразумение. Все выяснится, и я к утру буду дома».
     Но прошло утро, второе, на исходе четвертый месяц, а недоразумение так и не выяснилось. Видимо, правы были женщины, и настал ее черед. Двое в черных кожаных куртках и таких же фуражках, отстранив ее, прошли в комнату. Осмотрелись, задержав взгляд на спящей дочери. Внимательно, словно оценивающе посмотрели на хозяйку — стройную тридцатилетнюю женщину с горящим от волнения лицом. Молодой коренастый мужчина остался у порога, а старший — высокий и смуглый с каменным лицом и колючим взглядом, подошел вплотную к женщине и предъявил ордер на арест, подписанный военным прокурором.
      — Собирайтесь, — коротко приказал он, дыша перегаром.
      — Ку-у-да-а? — еле выдавила она непослушными губами и вдруг, словно только что, осознав смысл всего происходящего, подбежала к кроватке и нагнулась над дочерью, раскинув ослабевшие руки.
      — Ку-у-да-а? — всхлипывала она, а слезы падали на оголенные ручки и стекали вниз, мокрыми пятнами расплываясь на одеяльце. Эти горькие материнские слезы доставали до сердца спящей девочки, словно мать чувствовала, что той собственных слез для жизни не хватит.
      Кровь отучала в висках, мысли путались, а посиневшие губы шептали:
      — Не дам... Не от-дам... Не отдам, — прошептала она твердо и, повернувшись к пришедшим, с мольбой посмотрела в их лица. 
      Те стояли и спокойно смотрели, словно перед ними была сцена, и хорошая актриса хорошо играла трагическую роль. За последнее время они настолько привыкли к подобному, что сейчас даже не скрывали своего безразличия. Это их работа. Они выполняют приказ.
      «Хорошо еще, что эта крепкая баба не падает в обморок и не кричит в истерике на всю округу»,— удовлетворенно думали пришедшие. Они даже не подошли, ожидая, когда женщина сама придет в себя и осознает бесполезность своих стенаний.

      Сочувствие рождает новые слезы, а равнодушие — просветленность. Сознание постепенно возвращалось к лихорадочно работающей мысли:
      «Не отдам? Почему не отдам?.. Разве ей место в тюрьме? Нет, Катюша, думай, думай скорей! Как он там читал? Одна или с Диночкой?» И, уже немного овладев собой, показывая на спящую дочь, выдохнула с надеждой:
      — А её?
      — Готовьте чемодан и ей.
      Словно колючая заноза вонзилась в сердце. «Неужели и ей, маленькой крошке, придется поменять эту кроватку на тюремные нары? Неужели не осталось в мире человечности?» И, уже не сдерживаясь, она громко причитала: «За что? Боже, за что? Товарищ Сталин, за что? Да осталось ли святое в этом мире? Да мой же Саша вскормлен Революцией! Какой же он предатель? В войсках Гамарника он постигал науку революции, и она его сделала профессором. За что нас так?»
      Она бы еще долго причитала, но, услыхав вскрик и увидав широко раскрытые, испуганные глаза проснувшейся дочери, вдруг затихла и схватила ее на руки. Теперь кричала Дина. Обхватив ручонками ее шею, девочка захлебывалась слезами, уткнувшись носиком в материнскую грудь, словно прощаясь с ее теплом.
      — Дина, Диночка, маленькая моя, что ждет тебя в этом проклятом мире? — Сейчас она с ненавистью смотрела на людей в кожаных куртках.
      — Смотри на них, — и гневные руки оторвали дочь от себя. Маленькая стриженая головка повернулась, и черные бусинки глазенок полоснули по глазам двух начинающих нервничать мужчин.
      — Смотри! Эти ненасытные коршуны клюют твоего папу, но им мало, им нужны мы с тобой... ненасытные, — кричала она, уже не сдерживаясь, выплескивая наружу всю горечь страдания.
      Это было слишком даже для них, и коренастый поспешно произнес:
      — Вы нас неправильно поняли. Дочь определяйте сами.

      И боль отступила. Немного, но отпустила, уступив место озабоченности. Скорей, пока эти люди не передумали. Она, жена коммуниста и подпольщика, сумевшего в 19-м благополучно избежать знакомства с деникинской контрразведкой, заранее договорилась с сестрой мужа — Анной  Владыкой о том, что в случае ареста та заберет Дину к себе.
 Позвонить разрешили, и вот она, набрав номер знакомой женщины. С трепетом ждет.

      Какие длинные гудки. Казалось, что прошла вечность, пока на другом конце провода послышался заспанный голос. И, стараясь не сорваться на крик, тщательно выговаривая каждое слово, она изложила просьбу:
      — Сходите, пожалуйста, на Усовскую к Ане, пусть она заберет Диночку, меня арестовали.
      Снова молчание и снова вечность. Наконец далекий голос, запинаясь, продребезжал в трубке:
      — Вы знаете... я ... не могу... сейчас... так Вас арестовали... извините... я...я больна.
      И гудки. Короткие гудки. На том конце провода положили трубку.
      — Да Вы не бойтесь, — говорила она машинально, — Вам ничего... — И недоуменно уставилась на телефон. До нее с трудом доходил смысл происшедшего. Дочь забирать некому.
       А она, посаженная в кроватку и сжавшись в ее углу, испуганно молчала. Девочку бил озноб. До самых глаз завернувшись в одеяло и тихо стуча зубами, Дина исподлобья поглядывала на мечущуюся по комнате мать и на незнакомых мужчин.

      Высокий посмотрел на часы и недовольно поморщился. Скоро утро. Пора заканчивать эту утомительную процедуру ареста.
      — Гражданка Тур, собирайте вещи. У вас мало времени, — сказал он, закуривая.
      — Я никуда не поеду, — начала она и осеклась, увидев ироническую улыбку высокого. Действительно, ее согласия никто и не спрашивает.
      — Я не могу сейчас, — добавила она растерянно.
      И вновь усмешка. Высокий с любопытством поглядывал на эту миловидную женщину, которая, судя по наличию в доме громадного количества книг, должна была бы знать, что такое арест. «Ведет себя так, словно не знает, что невиновных из постели не забирают, — думал он, раздражаясь. — Жена врага, а строит из себя невинную овечку. Все ждет сочувствия. Хочет разжалобить. Сейчас такие времена, что дай им волю, и эти интеллигенты продадут страну за понюшку табака». И уже со злостью:
      — Гражданка Тур, собирайте вещи!
      Этот окрик, как это ни парадоксально, придал ей силы.
      — Я не сделаю ни шага, пока не определю дочь. Понятно? Пошлите кого-либо по этому адресу. — Схватив карандаш, она лихорадочно писала на клочке бумаги. — Пускай приедет сестра мужа. У нее сегодня день рождения, и она должна быть дома.
      Совершенно случайно женщина попала в точку. При инструктаже им каждый раз напоминали: забирать без шума. Поэтому мужчины посовещались, коренастый вышел, а высокий повторил:
      — Собирайте вещи. За вашей дочерью приедут.
      Стало немного легче. Нагнувшись над открытым чемоданчиком, она укладывала и перебирала вещи, стараясь не забыть положить самое необходимое. И с каждой вещью связаны воспоминания.

      Вот это платьице куплено в тот день, когда, их радостная, полная надежд семья возвращалась в канун 18-й годовщины Октября с торжественного открытия первого в стране Дворца пионеров. Тогда, в сентябре 1935-го, они были твердо уверены, что Дина будет часто посещать это величественное здание на площади Тевелева, освобожденное ВУЦИКом для детей.
      А эти туфельки Дине привез из Монголии дядя Вася — Сашин брат, которого год назад застрелили в Балаклее. Тогда, несмотря на то, что пистолет оказался под подушкой убитого, не проводя расследования, дело закрыли, определив смерть как самоубийство чересчур ретивого и своевольного руководителя. 
      «Конечно, — думала она с горечью, — в наше время все возможно. Можно послать две пули в стенку, потом застрелиться и аккуратно положить пистолет под подушку. Самоубийство — очень удобная Формулировка, чтобы не проводить расследование. И что самое обидное — никто не верил в самоубийство, и все промолчали. Возмутился лишь Александр Михайлович, ее Саша, и написал гневный протест. А где он сейчас? Видно-таки, что лбом стенку не прошибешь».
      Мысли лихорадочно скакали, и каждая новая вещь, укладываемая в фанерный чемоданчик, заставляла думать о себе. Она села на стул, в изнеможении потерла пальцами виски и вновь вскочила. «Ой, чуть не забыла. А теплые носочки? На улице зима». И вновь воспоминания.
      И пока она искала и укладывала ребенку синие с красной окантовочкой носки, перед глазами пронеслась ночь, когда, сидя у маленькой кроватки, она вязала их, любовно поглядывая на коротко стриженый затылок мужа, нагнувшегося над письменным столом. Тогда готовилась к изданию книга, и Александр Михайлович, ее умный Саша, работал над главой «Развитие сельского хозяйства в условиях социализма». Несколько раз звонил Билаш, торопивший издание, и в те минуты Саша быстро писал и зачеркивал написанное, придирчиво добиваясь лаконичности. А она в полумраке, довольствуясь светом настольной лампы, набирала на спицы петли и тихо радовалась счастью.
      Теперь арестованы и Билаш, и Саша. А счастье, кажется, навсегда отвернулось от нее и от Диночки. Она укладывала вещи и уже думала о том, как будет прощаться с ребенком.
      Посмотрела на дочь. Та перестала плакать и сидела, прижимая ручонками куклу.
       «Ой, как я забыла? А кукла? Что-то нужно вынуть, а куклу положить. Ребенку она дорога. Это подарок отца в памятный день открытия памятника Тарасу Шевченко в ее Харькове».
     Перебирая вещи, она вспомнила, как в тот день, в 35-м, глядя на величественный монумент, она с изумлением узнавала знакомые лица корифеев украинской сцены, артистов театра "Березиль": Марьяненко и Бучмы, Сердюка и Наташи Ужвий, которые, откликнувшись на просьбу партийного лидера Харьковщины Павла Петровича Постышева, позировали требовательному ленинградскому скульптору Манизеру. Им выпала честь застыть навеки в мраморе, воплощая Шевченковские образы.

      Тогда она с Сашей всему радовалась — дождю и солнцу, каждой тучке и ветру, несущему громадные перемены в жизни молодого Советского государства. На митингах вместе со всеми они горячо рукоплескали сообщениям о пуске первого агрегата Днепрогэса в 32-м и о спасении Челюскинцев в 34-м, о первом слете стахановцев в 35-м и о съезде Советов, одобрившем проект  Советской Конституции в. З6-м. Восторгались предложениями Постышева,  направленными на дальнейшее превращение пыльного Харькова в светлый, индустриальный социалистический город.
      С каким упоением рассказывал ей Саша о проектах развития страны и Харьковщины после каждого прихода из гостиницы «Красная» — излюбленного места встреч с Павлом Петровичем. Там они, глядя из окна на сытых, лоснящихся ВУЦИКовских коней, стоящих во дворе гостиницы, долго и интересно беседовали. Они встречались до последнего дня пребывания Постышева в Харькове. Где он сейчас, неутомимый  Павел Петрович, от общения с которым постоянно черпал энергию Саша? Даже короткие усики муж отпустил, стараясь походить на своего учителя. И вдруг, словно током ударило: «А если?»
      Женщина с надеждой встрепенулась: «Он не может не разобраться!» Она лихорадочно пыталась вспомнить новый телефон Постышева и вдруг сникла, вспомнив вчерашнее сообщение знакомой женщины о том, что Павел Петрович в опале и уже не возглавляет Куйбышевскую партийную организацию. Она не могла знать, что всего лишь через несколько месяцев Постышев будет выведен из кандидатов в члены Политбюро ВКП(б) и арестован, но сейчас с горечью поняла, что ей он не помощник.
      Эти мимолетные воспоминания на какое-то мгновенье, всего лишь на несколько минут отвлекли женщину от реальной действительности. Взглянула на дочь и вспомнила — кукла.
      — Диночка, ты что, куколку понесешь в руках? На улице холодно и у тебя замерзнут ручки. Может, спрячем ее в чемоданчик?
      — Мама, а зачем?
      Этот вопрос, заданный с детской непосредственностью, заставил женщину задуматься. Как сообщить об аресте, не травмируя душу ребенка? И, стараясь сдерживаться, она проговорила:
      — Я сейчас ненадолго отлучусь с этими дядями, а затем... — спазмы сдавили горло, не давая говорить, но она, собравшись с силами, продолжала, — затем я к тебе вернусь. А ты немного поживешь у тети Ани.
      Ребенок слушал, как всегда во всем доверяясь матери.
      — А завтра ты меня заберешь? Да?.. Мама, да? — повторила девочка, видя, что мать не отвечает.
      — Да, Диночка, да, — отвечала мать, торопливо одевая ребенка и прислушиваясь к шуму шагов в коридоре, пытаясь определить, какие из них принадлежат Анне Михайловне — сестре мужа.
      Святая материнская ложь успокоила девочку. Правда, пришла незнакомая тетя, но все равно она ее отведет к тете Ане, которой сейчас нет дома. И она доверчиво подала руку соседке Анны Михай¬ловны, которая, взяв чемоданчик, увела ее в темную, морозную ночь навстречу февральскому ветру и колючему снегу, навстречу лишениям и жизни, уготованной ей Постановлением ЦИК от 8 июня 1934 года как дочери врага народа.

      Через несколько минут во дворе затарахтел двигатель, и бывшая счастливая мать бросила сквозь набегающие слезы через зарешеченную дверь машины прощальный взгляд на свой дом, в котором ей уже не суждено  было жить никогда.
      Жена бывшего заведующего кафедрой экономики Харьковского сельскохозяйственного института, профессора Александра Михайловича Тура была увезена в неизвестном направлении.

      Конец этой ночи впоследствии она вспоминала с трудом.  Потом появится навык трезво мыслить в любой ситуации, а в эту ночь было ощущение, что не ее, а какую-то другую женщину с бешеной скоростью везли в машине по тряской мостовой, отчего она билась лбом о прутья решетки, за которую намертво вцепилась руками. Словно не ее, а другую коренастый отдирал от этой решетки и вел по лестнице куда-то вниз, в преисподнюю, где в пустых, тускло освещенных коридорах громом отдавалось лязганье отодвигаемых засовов.
      Ее втолкнули в какую-то комнату, какие-то люди в полумраке взяли ее под руки и посадили на пол в углу. Угол был теплый, и она забылась в тягучей дреме, которая бывает в минуты наивысшего нервного истощения. Но покоя не обрела. Дремлющее сознание продолжало выталкивать беспорядочно мелькающие картины. Словно в кинематографе, на противоположной —мрачной, в ржавых разводах, стене лихорадочно работающий мозг прокручивал одной ей видимый и понятный фильм, где главным действующим лицом была она — Тур Екатерина Владимировна.
      Она сидела и вздрагивала, видя, словно наяву, как из стены к ней выходил Саша. Он что-то говорил и говорил тягуче-успокаивающим голосом, и она всхлипывала, жалуясь на несправедливость. А он, что было особенно обидно, всегда такой ласковый и внимательный, сегодня, не дослушав ее, уходил обратно в стену, уступая место новым и новым посетителям.
      Перед дремлющим сознанием проходили чередой знакомые и сослуживцы. Некоторые из них показывали на нее пальцами и с возмущением кричали те обидные слова, которыми и она в свое время клеймила на митингах известных на всю страну людей, отошедших от революции и запутавшихся в сетях империализма. Сейчас воспаленный мозг вторил передачам радио и кричащим заголовкам газет — враги народа, перешедшие на службу разведок всех стран, хотят предать первое в мире Социалистическое рабоче-крестьянское государство.
      На нее показывали пальцами, и она, как затравленный волчонок, обложенный флажками, огрызалась, доказывая им, знакомым и незнакомым, свою правоту. Она сидела в теплом углу, из закрытых глаз бежали слезы, а голова раскачивалась из стороны в сторону.

      Неслышно вышла из стены свекровь — Горпина Павловна Скрипко. Отстранив всех, взяла ее за руку и вновь повела под холодным осенним дождем по улицам Харькова к военному прокурору узнавать судьбу Саши.
      Эта маленькая решительная крестьянка, воспитавшая трех сыновей-революционеров, шла и возмущалась ее нерадивостью:
     — Ну, чего ты боишься? — как и тогда говорила она Катюше. — Да я при царе своего мужа из тюрьмы вытягивала, а сейчас что, за невинного буду молчать? Кого мне, старой, бояться? Да я до самого Сталина дойду, — кричала она гневно.
      И перед вальяжно развалившимся в кресле,  громадным, пышноволосым прокурором стояла не жалкая просительница, а разъяренная тигрица.
     — Ты что, лохматый барбос, моего меньшего врагом сделал? Ты где был, когда мои сыны за Революцию саблями махали и в смертной комнате сидели? — кричала она в красные от пьянства и бессонницы глаза.
      А он, может, впервые в жизни услышавший столь дерзкую речь, уже покачивался на непослушных ногах и заплетающимся языком объяснял этой сморщенной женщине с мозолистыми руками, что ее сын не является изменником, а подозревается в измене Родине. Затем, не желая больше объясняться перед назойливой посетительницей, нажал кнопку и приказал вошедшему охраннику:
      — Убрать старуху.
      Свекровь ушла в стену, как и тогда, на улице, отплевываясь и призывая на голову прокурора все кары небесные.

      Она сидела в забытье и не слышала, как неоднократно отодвигался засов и чьи-то руки принимали вновь привезенных — растерянных и озябших, которых доставляли в течение всей ночи. Лишь под утро она очнулась от детского крика и недоуменно уставилась в другой угол, где плачущая женщина пеленала грудного ребенка. Вокруг молодой матери, помогая, суетились несколько узниц, а остальные на корточках сидели под стенами, запахнувшись в свои пальто. Только из поднятых воротников выглядывали настороженные глаза.
      Сразу же вспомнив события ареста, она окончательно пришла в себя. Внимательно осмотрела камеру.   Маленькая, метров двенадцать полуподвальная комната вмещала пятнадцать женщин. В стене под потолком серело окно, забранное решеткой, сквозь которое едва пробивался неприветливый зимний рассвет. Высоко мерцала лампочка. Деревянный, давно не мытый пол. Мебели — никакой.
     Ребенок замолчал, и все затихли, погруженные в свои мысли. Сна как не бывало. С ним исчезли кошмарные сновидения, уступив место реальной действительности.
 
      Итак, она в тюрьме. Впервые ночует вдали от дочери. Анализируя последние события, принялась ладошками растирать вытянутые ноги, занемевшие от неудобного сидения на полу. Почему она здесь — было ясно. Она попала под статью закона, которую зачитывала седая старуха под фонарным столбом — Закона от 8 июня 1934 года. Сейчас она даже не думала о  чудовищной несправедливости этого закона, аналогов которому не было нигде в мире. Она пыталась представить — в чем же может быть виновен ее Саша? Даже не так. В чем его могут обвинить? Ибо саму виновность мужа она исключала. Ее просто не могло быть.

      Утром дверь распахнулась, и их стали выводить по одной к стоящим во дворе крытым машинам с решетками на окнах. Здесь их уже ждали. Урчали на холостых оборотах разогреваемые моторы, и водители пританцовывали на морозе, с любопытством оглядывая каждую пассажирку.
      Несмотря на раннее утро, двор был заполнен снующими в разные стороны людьми. Одетые в белые дубленки и черные кожанки, затянутые портупеями, свежевыбритые мужчины резко контрастировали с этими подводимыми к машинам измученными женщинами в сбитых на лбы платках.
      И здесь у нее, как у экономиста, почему-то мелькнула мысль, первая в жизни крамольная мысль: сколько же все это должно стоить — содержать такую громадную армию машин и людей, оторванных от созидательного труда?

      Машины тронулись, и ворота, словно не желая их выпускать, с натугой открылись.
      Многие пассажирки тихо плакали. И молчали. Конечно, они не думали о соблюдении инструкции, запрещающей разговор между заключенными, о чем их уведомили заранее. Просто им было не до разговоров. Да и что могли сказать друг другу эти незнакомые между собой люди, далекие от всякой политики? Занесенные в этот «воронок», попавшие в жернова непонятных им событий, они тихо плакали.

       За окном промелькнули холодногорский  спуск, вокзал, и вскоре она увидела до боли знакомое здание, куда так часто ходила с передачами — здание НКВД на Чернышевского.
       Задержавшись на несколько минут у ворот, машина, словно наверстывая упущенное, рванула с места, проехала несколько десятков метров и так же резко остановилась.   
      Женщины, вначале подавшиеся назад и еле успевшие выровняться, силой инерции были брошены вперед, наваливаясь на передних. Кто-то застонал.
      «Да что же это?» — подумала она, — но здесь  дверца с лязганьем распахнулась, и послышались команды:
      — Выходи! Быстро! Что вы, как мухи сонные?.. Быстрее... Руки назад!.. Не разговаривать!..

      Заработала машина насилия, имеющаяся на службе у каждого государства.  И мало кто из них тогда догадывался, а тем более знал, что в самом справедливом в мире государстве, стране-мечте, за которую лучшие умы сложили свои головы, волею одного человека — «гения и вождя» действует самая грозная машина насилия.
      Не давая опомниться, ее, в паре с другой такой же несчастной, бесконечными лестницами прогнали без остановки до конца коридора, тиснули в какую-то дверь и с лязганьем задвинули засов, отгородив от мира свободных людей.
      В этот момент она поняла, что по стечению неведомых ей обстоятельств, накрепко замкнулась цепь будущих роковых событий, начатых роковыми звонками.

       ПОСЛЕСЛОВИЕ
       Воспоминания, воспоминания. Как много они значат в жизни человека. Иногда они придают силы, иногда отнимают последние. Людям, прожившим спокойную, счастливую жизнь, на закате лет, как правило, бывает нечего и вспомнить. Их дни плавно накладываются друг на друга, переплетаясь в единое уравновешенное благополучие. Те дни неотличимы друг от друга.    Другим же неумолимая судьба уготавливает жесточайшие испытания,  где не только дни, но и часы, прожитые на грани между жизнью и смертью, среди невыносимых физических и моральных страданий, прочно врезаются в память на всю оставшуюся жизнь.
 
      Очевидно поэтому восемь лет лагерной жизни ей вспоминаются чаще, чем остальные дни серой, будничной жизни на воле.
      Жизни? Да разве она жила? В лагере страдала и после выхода из него, вплоть до реабилитации, на протяжении многих-многих лет, она оставалась изгоем общества, человеком без права голоса. Ничего никому не скажи. Иначе...
      Чего стоит запрет, наложенный подпиской  о нераспространении, данной при выходе из лагеря. А, собственно, о  нераспространении чего? Того, как много дней их везли в вагонах для перевозки скота и кормили лишь селедкой, от которой до умопомрачения хотелось пить? Или того, как их, молодых, интеллигентных женщин, желая унизить и сломать морально, направляли в баню, прогоняя голыми сквозь строй ухмыляющихся солдат? Так это, оказывается, были мелочи лагерной жизни. Ей, можно сказать, еще и повезло. Сейчас выплыли наружу настоящие зверства, творимые людьми, призванными соблюдать и охранять законность.
      Также ей повезло и с выбором лагеря. Хотя, какой выбор? Было определение тройки и 26-я точка Карагандинских лагерей или так называемый АЛЖИР — Акмолинский лагерь жен изменников Родины. Там ее судьба переплелась с судьбами других женщин, столь разных, но вместе с тем одинаковых в самом главном — душевной доброте и взаимовыручке. Без этих людей она бы просто не выжила.

      Сейчас, в холодный осенний вечер, она как-то сразу вспомнила их всех и невольно принялась искать журнал пятилетней давности, в котором неизвестная ей Галина Колдомасова  написала об их лагере большую статью. Поднялась и, ощущая ломоту во всех суставах, кряхтя и охая, принялась за поиски. Что ни говори, а лет-то уже 85. И неизвестно, отчего так разболелось все тело — от погоды, старости или это следствие непосильных работ в суровом Акмолинске? Кто знает? Наконец нашла.
     Вот он — журнал «Наука и жизнь», № 3 за 1988 год. В нем, заложенная закладкой, была единственная интересующая ее публикация, под названием «В те далекие годы». Принялась ее в очередной раз перечитывать и  недовольно поморщилась.
      Как она раньше не обращала внимания на эту кощунственную фразу автора — женщины, испытавшей все «прелести» их лагеря. Хотя написано все правильно. Так оно и было. Но...      
      Эта злополучная фраза, где Колдомасова пишет, что «к «элите», или кружку женщин с известными фамилиями, возглавляемому Евгенией Серебровской, она не принадлежала», не давала покоя. Боже, как можно одной фразой испортить прекрасную статью. Какая элита, и какой кружок?
      Неужели такое было возможно в тщательно отработанной системе Гулага? Если, как  выяснилось позднее, даже жена Калинина, жена всесоюзного старосты, находящегося у власти, если даже она не пользовалась льготами, то им — поруганным подругам безвинно расстрелянных мужей, о послаблении режима не снилось и в самом сладком сне. Серебровская посылок с воли не получала и «использовалась» наравне со всеми на общих работах. Были заключенные, и льготами никто из них не пользовался.

      Воспоминания нахлынули мощным потоком, и вот она, Тур Екатерина Владимировна, уже на 85-летняя больная старуха, а здоровая тридцатилетняя Катюша, ученица школы выживания в системе советских лагерей.
      Перед глазами, словно живые, проходят чередой годы, события и лица. Вот они, слабые и сильные, упрямые и растерянные, но в тяжелые минуты всегда добрые лица подруг по несчастью, заполонили комнату, и она закрыла глаза, отдаваясь плавному течению воспомина¬ний и прислушиваясь к голосам, доносившимся со всех сторон.

     Вот Тодорская Наташа — жена наркома химии. Эта высокая худощавая женщина сразу привлекала внимание своей физической силой. Работая печником, Наташа вынуждена была по шестнадцать часов в день носить кирпичи и месить раствор. Но больше всего Тодорскую угнетало чувство без вины виноватой, мучило сообщение, что ее муж оказался врагом народа.
      «Когда же ему было заниматься шпионской деятельностью, когда он дни и ночи был на работе. Да ему спать было некогда, и вдруг — враг, — говорила она женщинам. — Как я буду после этого в глаза людям смотреть? — И сразу же смущенно, как бы извиняясь, добавляла: —Хотя,  вы все в таком же положении».

      Вот Женя Серебровская — жена человека, который работал на многих  командных должностях страны. Женя иногда даже затруднялась сказать, где работал ее муж. Получалось, что он работал везде.
      Член Коммунистической партии с 1903 года, Александр Павлович Серебровский в разные годы был членом Коллегии Наркомторга и заместителем председателя Чрезвычайной комиссии по снабжению Красной Армии, заместителем наркома путей сообщения и председателем «Азнефти», начальником «Главзолота» и зам. наркома тяжелой промышленности. И все это не считая преподавания в трех высших учебных заведениях страны.
      Каково же было изумление Жени, когда Александра Павловича, свято верящего в идеалы Социализма, обвинили в государственной измене.
      Почему-то вспоминая ее, Екатерина Владимировна чаще всего вспоминает тот проклятый день, страшный лагерный день в жизни Жени. Ее, честную, добрую и справедливую, били.   
      Разъяренные женщины жестоко били Женю за то, что она, предельно истощенная, измученная постоянными кровотечениями, машинально съела ромб — чужую пайку хлеба. И сама же об этом рассказала.
      Случилось так, что именно ей, Екатерине Владимировне, пришлось первой выручать Женю. И здесь же у нее родились гневные строки, которые потом будут читать все в бараке:

«Над упавшим на дно не чините расправу,
                слюной истекая,
Не орите, подобно орде озверевшей:
                «Позор потерявшему честь!»
Виновность ясна здесь и, может быть,
                даже большая.
Но нужно не бить человека, больного
                желанием есть».

      После этого случая они с Женей еще больше сдружились, и та под большим секретом рассказала ей подробности убийства Ордженикидзе, услышанные из уст единственного свидетеля — жены Серго — Зинаиды Гавриловны.
      Тогда Женя горячо шептала: «Ты не верь слухам о параличе сердца и самоубийстве. Григорий Константинович не такой человек, который внезапно умирает или сводит счеты с жизнью. Это человек Ленинской закалки». И как главный довод приводила: «Когда арестовали моего мужа и все от нас отвернулись, Ордженикидзе взяли к себе мою дочь»*.
      Немного поправившись, Женя сама участвовала в «корректировке норм», то есть выполняла дополнительный объем работы за ослабевших женщин, чтобы те получили свою пайку.

      Вот Лизико Кавтарадзе — невысокая грузинка, единственная в их бараке, кто в лагере «жен» сидел за себя. Грамотный юрист. Действие законов она испытала на себе. После семи лет тюрем Лизико получила пятнадцатилетний срок лагерей.

      Вот ленинградка Катя Бычкова — высокая изможденная женщина, до фанатизма преданная делу партии и благоговевшая перед ореолом «гения и вождя». Пресекала все разговоры о нем.
      Однажды Лизико в полночь, после тяжелого рабочего дня, когда закоченевшие женщины грели руки у печки, стоявшей посреди барака, сказала:
      — Я знаю Сосо с детства. Он не тот идол, которому вы молитесь. Больше я вам ничего не скажу. Но вы еще молоды. Когда-то люди ужаснутся, переписывая историю заново, и какое будет счастье, если вы до этого светлого дня доживете.
       Лизико всегда своими речами приводила Катю Бычкову в ужас.

      Вот Сатеник Великанова, милая Сатэ — армянка с горящими глазами. Искусствовед Ленинградского художественного музея, она в редкие минуты лагерного отдыха с упоением рассказывала подругам по несчастью о своих экспонатах.

      Вот сумчанка Леся Кравченко — секретарь ЦК комсомола Украины, встречавшаяся с Н.К. Крупской. Насколько же она была слаба физически вначале.
      Рассказывали, что во время следствия ее, находящуюся на последнем месяце беременности, решили «поставить на конвейер». Это означало многочасовое стояние перед следователем под ослепительно бьющим в глаза светом. Стояние до тех пор, пока человек не сломается и не подпишет надуманные обвинения. Леся сломалась. Нет, бумаги она не подписала — не таков был  комсомольский вожак. Она потеряла сознание и там же, полуживая, родила мертвого ребенка.
      Это у нее, боготворящей детей, жены Юры Дашевского — первого в стране директора Харьковского Дворца пионеров, представители «самого справедливого правосудия» убили ребенка. И «милостиво» сослали на пять лет. Без приговора.

      Вспоминаются и две Левины — Рая и Соня.
      С землячкой Раей Левиной — харьковской писательницей, она перезванивается часто. Там, в заключении, они с удивлением открывали в себе новые качества и мастерство.
      Так, Рая, которую одно время из-за поломанной ноги не посылали на общие работы, научилась из тончайшей пленки, покрывавшей внутренность стеблей камыша, делать крученую нить и плести туфли, тапочки и прочие  поделки, которые она дарила окружающим.
    А Соня Левина перестала отвечать на письма и звонки два года назад — в 1987-м.      Работавшая ранее в Министерстве иностранных дел СССР, подолгу бывавшая в Японии и Китае, Софья Исааковна Левина знала в совершенстве несколько иностранных  языков. Она была старостой барака, и, кто знает, скольким женщинам она спасла жизнь, поддержав в трудную минуту. Мужественный человек, она могла даже отказаться посылать людей своего барака в пятидесятиградусный мороз на отдаленные работы.

      Свинцовые с багровыми разводами ночные облака постепенно вытеснили вечерние сумерки, и комната погрузилась в темноту. В углу на продавленном диванчике сидела старая женщина и, закрыв глаза, шептала, словно молитву, слова благодарности подругам тридцатых годов.
      А они, такие же молодые, как и 50 лет назад, сидели рядом с ней, грелись у печурки посреди барака и, выговорившись, молчали. О чем сейчас думали они, поруганные, уставшие и недолюбившие? Кто знает? Может, вспоминали крепкие  руки и скоротечные ласки вечно занятых, а теперь  расстрелянных мужей, а может, нежное щебетание детей, оторванных неумолимым законом от материнских сердец. Для них время остановилось.
      И это были не привыкшие к роскоши жены видных деятелей страны, и, конечно же, никакая не «элита», а просто промерзшие до последней косточки и предельно изнуренные женщины, изо всех сил старавшиеся оставаться людьми в невыносимых лагерных условиях.   
      Сейчас в сознании Катюши они были живее всех живых с их сомнениями, переживаниями и думами. Как и тогда, выговорившись и выслушав душевную боль каждой, они эту боль разделили на всех, и сразу стало легче.
      Несмотря на позднее время, спать не хотелось никому, и они сидели, не шевелясь, застыв, словно изваяния посреди барака.
      Тяжелый вздох, донесшийся с верхних нар, нарушил тишину, и Женя неслышно пошла туда, чтобы поправить одеяло, сползшее со стонущей во  сне горемыки. Затем вернулась  и вновь присела на корточки у потрескивающей печурки. Протянула к ней ладони и от удовольствия закрыла глаза.
      Лизико подняла голову и напряженно замерла, прислушиваясь к вою бушующей за стеной вьюги да к редким выкрикам перекликающихся на вышках часовых.
      Звуки были привычными, и ее голова вновь опустилась.
      Сатеник же, наоборот, встрепенулась и принялась вполголоса рассказывать одну из многочисленных историй о своем безумно любимом музее.

      Так бы продолжалось, наверное, долго, но требовательно зазвенел будильник, и Катюша вздрогнула. Зажгла настольную лампу и удивленно огляделась по сторонам.
      Видения прекратились. Комната, только что наполненная десятками звуков и голосов далеких подруг, погрузилась в полную тишину. Последним промелькнуло доброе лицо Леси Кравченко и плавно растворилось в дымке памяти.
      Она вновь была одна в пустой квартире. Попыталась вспомнить, для чего же заводила тот будильник, но так и не вспомнила. Проклятый склероз. В последнее время так бывало часто. Прекрасно помнились события 50-летней давности, и забывалось настоящее.
      Подошла к зеркалу. Да, время не красит. Неумолимое стекло отразило не миловидное Катюшино лицо, а совершенно седой, высоко взбитый волос, большие выцветшие глаза и глубокие морщины, наложенные самым беспристрастным гримером — самой жизнью.
      Что ни говори, а ей-то уже 85. Время испытаний осталось позади, и остаток жизни, можно сказать, проходит спокойно. Есть дочь, внуки и правнуки, в доме много литературы, но чтение уже не притягивает так, как ранее. Разве что периодика? Но она, как и жизнь, ужасна.
      После прихода к власти последнего партийного лидера, человека с неестественно лживыми глазами, хвалебные оды в адрес существующего строя сменились истерическими выпадами и хулой в адрес всего, во что она верила.
      Теперь в газетах и журналах, передачах по радио и телевидению превозносилось все, противное ее сознанию.

      Она с изумлением наблюдала за вакханалией, творимой руководителями страны. С тех пор она многое перестала понимать, чаще и чаще приходя к выводу, что в стране умышленно и целенаправленно делается все для развала государства и гибели людей. Это же надо было додуматься.
      Семьдесят лет строить социализм, а затем, когда были вскрыты и осмыслены все ошибки, когда оставалось по накатанным рельсам направить поезд социализма в направлении улучшения благосостояния народа, вдруг, как в недалеком прошлом, разворотили эти рельсы и, не спрашивая мнения миллионов людей, принялись за построение капитализма. Принялись за построение того, что свергли в 17-м с оружием в руках.
      Сказано — страна экспериментов.
      Лидер провозгласил очередную программу, и правители, привыкшие к послушанию, дружно захлопали в ладоши. 
      В ее стране наступил период, когда жестокий культ насилия и рабского созидания сменился культом разрушения и вседозволенности, бессовестной спекуляции и еще большей эксплуатации людей честного труда. И сотворили все это под эгидой свободы.
      Они сумели исказить даже это святое для нее, прошедшей тюрьмы и лагеря, понятие. Сейчас в ее стране это слово понималось многими как свобода от совести, морали и обязанностей, как свобода безнаказанно обирать людей.
      Так и не вспомнив, для чего заводила будильник, она снова уселась в углу дивана и, желая вновь настроиться на волну воспомина¬ний о прошлом, выключила свет и закрыла глаза. Но подруги больше не приходили. Вспомнила лишь несколько  эпизодов далекого прошлого и надолго задумалась.
 
      Наученная лагерем, она старалась не вдаваться в политику, но сейчас принялась мысленно сравнивать свои  и нынешние времена. И сравнения были не из лучших. Получалось, что было плохо и тогда и сейчас. И, возможно, даже сама революция была бессмысленной ошибкой авантюристов и мечтателей.
      Но ее поколение, несмотря ни на что, было более счастливо. Оно верило. Люди знали, что завтра будет лучше. Выиграли такую войну и за каких-то пять-десять лет сумели восстановить народное хозяйство. А цены, снижения которых ожидали каждую весну. Пусть на мелочи, на залежалые товары, но снижение. Тогда о повышении цен и припрятывании товаров не могло быть и речи. И все делалось для укрепления народного хозяйства.
      Они — «жены», содержавшиеся в тюрьмах и лагерях, ни на минуту не сомневались в преимуществах социалистического строя. Им были непонятны деяния «гения и вождя» и его клики, но были очень понятны настроения миллионов людей, веривших в светлое будущее страны.

      Она сидела и анализировала события, происходящие в стране в преддверие мартовского референдума, определившего судьбу  Советского Союза. Долго сравнивала факты и в итоге пришла к выводу, который ее ошеломил.
      Получалось, что развал страны был заранее запланирован политиками. В те дни она с удивлением наблюдала за безобразиями, творимыми властями в ее Харькове и следила за событиями, происходящими в стране. А телевидение и пресса в один голос вскрывали факты крупных хищений, когда даже глава Российского парламента не знал, куда девались двести с лишним тонн золота страны.
      Они показывали пустые прилавки магазинов и вереницы, десятки тысяч неразгруженных вагонов с продовольствием, искусственный голод и сотни тонн испортившихся продуктов, безнаказанно выброшенных торгашами на свалки необъятной державы.
       В ее Харькове творилось то же самое.
       «И не зря, — думала она, — именно в преддверие референдума в ее городе с полок магазинов исчезло практически все».
      Она знала, и этого не скрывала пресса, что в ту пору в городе базы ломились от обилия товаров в ожидании очередного повышения цен. И это, чтобы набить карманы коррумпированных чиновников и торгашей, а ей и миллионам других жителей не дать купить те товары.

      Лишь сейчас, два года спустя, она поняла, что людей, чтобы те были злей на Советский Союз, умышленно дразнили, словно цепных собак. Дразнили, чтобы они проголосовали за развал величайшей державы.

      Разве это не предательство? Теперь она не сомневалась, что все это направляла чья-то умелая рука. Может быть, того же лидера с лживыми глазами, получившего за развал страны Нобелевскую премию.
      «Да, наверняка Нобель содрогнулся бы, узнав, в чьи грязные руки попала премия его имени», — думала она, зябко поводя плечами.

      Была глубокая ночь. Давно умолкло радио, и затихла шумная улица, а в темной комнате сидела страдающая бессонницей, в общем-то очень добрая старая женщина и думала об отмщении человеку, с которым даже не была знакома.
      «Настанет же день, — думала она возмущенно, — он не может не настать, и с него спросят за все: за Чернобыль, где столько дней преступно скрывали сам факт катастрофы и травили радиацией сотни тысяч людей, спросят за тридцатимиллиардный ущерб от антиалкогольной компании и за десятки тысяч гектаров вырубленных виноградников.
      И, конечно же, спросят, как он смог сотворить то, что не в силах были сделать все диверсанты мира: как он умудрился за пять лет правления развалить страну, социалистическую систему и Варшавский договор, как он посмел сделать нищими миллионы людей?»

      Она вспомнила затравленные глаза  полуголодных старух, втянутых политиками в непонятные манипуляции по построению капитализма, и ей стало страшно.
      Неужели из-за отсутствия средств, украденных политиками, они будут лишены даже права на христианское погребение? Кощунство, но такое уже наблюдается все чаще и чаще.
      Похоже, это будет такой же лжекапитализм, как и бывший социализм, где социализмом и не пахло. Но при нем люди хоть как-то были защищены.
      Теперь же, после предательства властей, разодравших ее Союз на куски, люди оказались никому не нужны.
      Тогда, в лагерях, они, жены «врагов народа» не могли и представить, что по воле одного человека их держава развалится, словно карточный домик, и настанут времена, когда политические репрессии сменятся более страшными — экономическими репрессиями против большинства населения страны.
      И если раньше доминировал лозунг борьбы с богатыми, то теперь начали борьбу с бедными. Борьбу не на жизнь, а на смерть. Так может, те, кто это творит, и являются самыми настоящими врагами народа?
      Она задумалась, пытаясь представить силу ненависти властьимущих к собственному народу, толкаемому на голодную смерть и преследуемую ими цель, но ответа так и не нашла. Видно, стала стара и окончательно перестала понимать их «великие» идеи.

      За эту ночь женщина вновь пережила жизнь и, как никто другой, знала, что будет завтра.  Она не сомневалась, что земля будет так же вращаться, а неумолимое время будет бесстрастно отсчитывать часы, стремясь превратить холодную темную ночь в пасмурное серое утро.

      Напоследок, уже засыпая, ей — матери, бабушке и прабабушке, захотелось сосчитать свои светлые дни, но их оказалось настолько мало, что подсчет окончился быстро, и женщина с горечью поняла: всю свою жизнь она прожила в ночи, начатой роковыми звонками.


      * По личному указанию Сталина, Зинаиде Гавриловне запретили брать на воспитание дочь Серебровских. В связи с арестом, Женя об этом не знала.


Рецензии
Нужный рассказ! Может заставит людей задуматься...

Борис Готман   26.10.2014 19:26     Заявить о нарушении
С Вами согласен.
С уважением:

Игорь Скоробогатый   26.10.2014 21:58   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 4 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.