Первый урок

   Посвящается моей учительнице начальных классов


 
 
   Мой папа никогда не ругался матом. В какие бы обстоятельства он ни попадал, он всегда оставался крепким на язык. Лишь за несколько дней до смерти, отвечая на вопрос, как он себя чувствует, он на секунду задумался, и выругался, чем несказанно меня удивил. Безусловно, он мог бы ограничиться словом «плохо», но это было бы не совсем честно.
 
   Когда мне было семь лет, отец случайно услышал в открытое окно, как ругается кто-то из дворовых мальчишек. Он вышел на улицу и строго спросил, кто только что нецензурно выражался. Мальчишки на всякий случай разбежались, а я с детской наивностью ответил отцу, что один мальчик только что произнёс незнакомое мне слово "лять". Отец наотмашь ударил меня ладонью по губам, и добавил:

   – Вот я тебе сейчас поговорю хороших слов!

   Если бы у меня тогда были два верхних резца, то они бы, наверное, сдержали удар, сомкнувшись с зубами нижней челюсти. Но молочных передних зубов у меня к тому возрасту уже не было, и от папиной оплеухи клыки больно впились в верхнюю губу, наполняя рот солёным привкусом крови.  Пока папа за руку тащил меня домой, я боялся открыть рот, чтобы, как мне казалось, кровь не хлынула рекой на одежду. При этом я ревел со стиснутыми зубами, что было очень непросто, потому что рыдать хотелось во весь голос. И не столько от боли, сколько от обиды на то, что я только повторил за мальчиком слово, значения которого я не знал, а тем более, не знал, что говорить его неприлично.

   – Полюбуйся, вот, – сказал он маме, проталкивая меня в прихожую, - на дворовое воспитание.

   Я наконец разжал зубы, заревев что есть силы, и накопившаяся во рту кровь потекла по подбородку. Мама, вопреки моим ожиданиям, не бросилась меня жалеть и успокаивать, и я только тогда догадался, что совершил какой-то неблаговидный поступок, смысл которого мне был ещё непонятен. Мама отмыла меня от крови, заставила полоскать рот марганцовкой, а отец в это время готовился к серьёзному разговору со мной. Он усадил меня на маленький детский стульчик, сам уселся в кресле напротив меня так, что я перед ним казался ничтожным и беззащитным, ссутуленным и сгорбленным от страха мальчиком. Я робко сложил руки на дрожащие от страха коленки, и, не переставая всхлипывать, боялся поднять глаза вверх, чтобы увидеть своего огромного, всесильного и, как мне тогда показалось, страшного отца, хотя бы выше его подбородка.

   Отец дождался, пока я успокоюсь, и перечислил мне все слова, которые нельзя говорить. Оказалось, существуют даже комбинации этих слов, из-за чего их количество простиралось до неизвестных значений, но всё равно эти слова оставались запрещёнными для произношения.

   – Запомнил? – строго спросил отец, закончив перечисление.

   – Да… – пролепетал я, едва сдерживая слёзы от одной мысли, что отец сейчас же заставит меня их повторять.

   Повторять слова он не заставил. Но напомнил, что если хоть раз он узнает, что я когда-нибудь где-нибудь кому-нибудь их говорил, – будет бить.

   А свои обещания он всегда выполнял. Надо ли уточнять, что мне не надо было повторять дважды?

   Вскоре наступил сентябрь, и я пошёл в Первый класс. После торжественной линейки меня и ещё одну девочку взяла за руки весёлая десятиклассница с белым бантом на голове, и по тёмному коридору повела нас из школьного спортзала в направлении класса. Поскольку по росту я был самым маленьким, то и в класс я попал последним, когда всех детей уже рассадили за партами, начиная с заднего ряда. Мне досталась самая правая парта в первом ряду, рядом с входной дверью. Девочку, шагавшую рядом со мной, посадили слева от меня. Её звали Юля.

   Юлин папа работал в театре. Он был высокого роста, широкоплечий, крепкий и хорошо сложенный мужчина средних лет, с едва пробивающейся лысиной, которую скрывал под фетровой шляпой с полями, какие носили гангстеры в фильме про крёстного отца. Если бы он носил спортивный костюм, а не пиджак с повязанным наподобие пионерского галстука полосатым платком, то можно было бы предположить, что он не актёр, а вышибала в кафе. Этот имидж он сохранял после кинофильма, в котором сыграл рэкетира. А однажды мои родители были на спектакле по бесплатному пригласительному билету от профсоюза, и рассказывали, что на сцене он играл самого Ленина.

   Каждое утро он привозил дочь к школьному крыльцу на белой "Волге", являвшейся в те времена лакмусовой бумажкой уровня благосостояния их хозяина, и, сняв с Юли шубку из меха какого-то натурального зверя, увозил шубку домой, чтобы не оставлять меха в школьном гардеробе. Эта его причуда у одних вызывала улыбку, а у других подозрение в том, что в театре часто воруют одежду. После уроков он приезжал к школе опять, чтобы увезти Юлю прямо от парадного входа, так что я не припомню ни единого дня, чтобы она приходила или уходила из школы пешком вплоть до седьмого класса. Правда, шубки у Юли менялись в соответствии с её ростом. Да и папину "Волгу" со временем сменил белый "Мерседес" в связи с получением звания народного артиста.

   – Смотри, за косы её не дёргай, – грозя пальцем, строго наказал он мне своим громовым голосом, – а не то я заставлю на ней жениться. Обещаешь?

   Сидевшие на соседней парте мальчишки противно захихикали, и я зачем-то пообещал ему и то и другое.

   Первого сентября уроков не было.
   Учительница рассказала о правилах внутреннего распорядка, научила, как правильно тянуть руку, объяснила, что говорить, когда называют твою фамилию, показала, как нужно отчертить поля в тетрадях. Она говорила что-то ещё, но я это плохо запомнил, так как рассматривал плакаты, развешанные по стенам кабинета с изображёнными на них половинками яблок, разноцветными квадратиками, палочками и прочими «жи-ши пиши через и».

   Потом она стала зачитывать фамилии по списку, и тот, кого она называла, должен был встать возле своей парты, громко выкрикнуть «Я» и ожидать команды учителя, разрешающей занять своё место. В это время остальные ученики дружно поворачивались к стоящему и пытались его рассмотреть. Учительница делала замечания, что поворачивать нужно только голову, а всё тело должно оставаться неподвижным относительно парты. Мне это показалось очень трудным заданием, потому что с моего места одним только поворотом головы рассмотреть одноклассников дальше третьей парты у меня не получалось.

   За Юлей сидел коротко стриженый мальчик Котухин, и всё время пытался ухватить её за косичку. А за мной – рыжий очкарик Валерик, которого мне было не видно, но я постоянно ощущал его присутствие по моему качающемуся стулу, в который он весь урок усердно педалировал ногами.

   Закончился первый день тем, что все ученики по очереди отнесли свои гладиолусы (а Юля розы) к учительскому столу, и поставили их в один огромный букет в оцинкованное ведро.

   Всего в 1-м «Б» было сорок пять учеников, и путём ежедневных перекличек с поворотом головы учительница за несколько последующих дней познакомила одноклассников друг с другом. Как-то принято считать, что класс «А» обычно набирается из более подготовленных к школе учеников, а все остальные литеры следуют по мере убывания интеллекта детей, но в нашей школе было не так. Мы попали под экспериментальную программу музыкального воспитания по системе Дмитрия Кабалевского, и классы были сформированы по наличию либо отсутствию музыкального слуха. По сути, в обычной общеобразовательной школе была внедрена программа музыкальной школы, и целью эксперимента было доказать преимущество такого подхода в усвоении общих школьных дисциплин. Подозреваю, что именно по этой причине родители и определили меня в эту школу. Рахманиновых, конечно, из нашего выпуска не получилось, но по окончании восьми классов все ученики моего класса играли на музыкальных инструментах, и пели в хоре, а некоторые даже соло. На успеваемости в общем школьном курсе это никак не отразилось, если сравнивать с контрольными классами, где музыкальное образование не вводилось, так что есть подозрение, что эксперимент всё-таки провалился.

   Из всего класса только пятеро умели читать, в том числе и я, и изучать Букварь нам было неинтересно. Для нас учительница раскрывала Букварь где-то в районе середины, и давала задание читать очередной текст размером в один абзац, чтобы хоть чем-то занять нас от скуки.

   Когда дня через три я прочитал весь Букварь от корки до корки, и решил, что мне будет нечем заняться на очередном уроке, я принёс в школу книгу Бориса Житкова «Для детей про птиц и зверей», которую родители мне купили на Первое сентября. За её чтением я и был обнаружен учительницей. Честно говоря, я никому не мешал своим занятием, тем более, что сидел я на первой парте, в самом углу, и даже Юля не отвлекалась на меня и на мою книгу, поскольку читать ещё не умела, а картинок в книге было мало, да и были они чёрно-белые. Учительница выхватила у меня книгу с такой силой, что оторвала суперобложку, и, накричав на меня, довела до слёз.

   – Сиди и вникай, – несколько раз повторила она, – для кого я тут распинаюсь?

   На следующий день в школу пришла моя мама и объяснила, что я умею читать ещё с трёх лет, что со мной много занимался старший брат, что я давно читаю книги самостоятельно, и не просто детские с большими буквами и цветными картинками, а самые обычные, большие и серьёзные книги. Ещё она рассказала, что в августе мы с родителями отдыхали в санатории в Пушкинских Горах, и папин знакомый подарил мне «Лесную газету» Виталия Бианки, которую я уже успел прочитать ещё до начала учебного года.

   Учительница недоверчиво слушала маму, а я в это время стоял в углу тёмного коридора и тихонько похлипывал носом, размазывая слёзы по щекам, чтобы они быстрее высохли.

   Меня отвели в кабинет к завучу, дали какую-то книгу и разъяснили, что я должен прочитать вслух, вот отсюда и до сколько смогу, за одну минуту. Завуч включила секундомер, и я стал читать. Текст оказался очень лёгким. Он состоял из коротких простых предложений, и да что там минуту, я бы мог прочитать целую книгу, если им надо. Я не водил пальцем по тексту, не читал по слогам, не спотыкался на словах, начинающихся в начале следующей строки, и спокойно выдерживал интонацию, понижая, как и положено, голос в конце предложений. Сейчас бы я ещё уточнил, что я успевал увидеть несколько слов целиком, что мне удавалось гораздо быстрее, чем я мог проговаривать ртом уже прочитанный и осмысленный текст, поэтому чтение вслух получалось у меня ровным и без запинки. Я даже успевал немного вертеть головой по сторонам, оглядывая обстановку в кабинете завуча, не переставая при этом проговаривать текст, так что если бы я читал "про себя", а не вслух, то за отведенное время смог бы прочитать гораздо больше. Со стороны моё чтение выглядело так, словно я пересказывал текст наизусть, только делая вид, что смотрю на страницу. Если не ошибаюсь, я прочитал 168 слов за минуту, что соответствовало технике чтения четвероклассника.

   Потом мне давали ещё какие-то тесты, задавали вопросы, давали решать примеры, и вскоре завучу стало понятно, что я умею не только читать, но ещё и писать и считать.

   – И до скольки? – уже не удивляясь, спросила завуч.

   – А до скольки хотите, – осмелев ответил я, – хоть до миллиона. Если числа большие, я складываю их в столбик. А ещё в учебнике математики опечатка. Там в ответе должно получиться «минус семь», а учительница сказала, что такого числа не бывает. А я точно знаю, что бывает, я за окном на градуснике видел.

   Это в наше бы время родителям стоило бы задуматься о том, чтобы перевести ребёнка в другую школу, или заниматься по другой программе, или, что было бы, наверное, самым правильным, сменить учительницу, но тогда школа смогла предложить только один вариант – перевести меня сразу во 2-й класс.

   Добрые дети 2-го «Б» меня почему-то невзлюбили с первого дня, и нещадно лупили на каждой перемене за то, что я был младше их и умнее.

   Зачинщиком непременно был Ларик, долговязый пацан, на голову выше меня, с «олимпийской» сумкой через плечо вместо портфеля и в больших очках в чёрной оправе. Вопреки общепринятому представлению об очкариках как о слабых и беззащитных существах, с одноклассниками Ларик вёл себя непринуждённо, может быть, даже нагло и самоуверенно. За ним всегда пресмыкались двое дружков, имён которых я уже не помню, и всегда выполняли его распоряжения. Самым простым действием было шлёпнуть меня книжкой по голове. На перемене один из дружков подставлял мне подножку, а другой в это время толкал по плечу. Я падал на пол, а Ларик оценивающе смотрел на проведённую операцию из-за угла в прицел своих играющих на свету очков. После уроков, когда я спускался по лестнице к выходу, один из дружков подбегал ко мне сзади, и ударом ноги выбивал мой портфель. Я хоть и старался приготовиться к нападению заранее, изо всех сил сжимая ручку портфеля, удар всегда настигал меня неожиданно. Портфель выпадал из руки, его замок не выдерживал падения, и внезапно получившие свободу тетради с карандашами мелкой россыпью растекались по ступенькам. При этом Ларик заранее занимал удобное место под лестницей, откуда ему было удобнее наблюдать за эффектным зрелищем.

   Однажды он и его дружки подкараулили меня в раздевалке, отобрали пальто и с диким ржанием потоптались по нему ногами.

   – А если скажешь кому, смотри у меня, – пригрозил Ларик и показал перочинный нож.

   Ах, как я мечтал о таком ноже! Когда мама отправляла меня в магазин за хлебом, я на обратном пути непременно заворачивал в универмаг, чтобы посмотреть на него сквозь витрину в отделе канцелярских товаров. Но полученной сдачи от покупки батона на нож никогда не хватало. Можно было, конечно, попытаться скопить, но отец никогда бы не разрешил мне иметь такой нож, а тем более приносить его в школу. Я знал, что если когда-нибудь мне и удастся купить его, то владеть им придётся тайно от всех. Я смотрел на блестящее лезвие в руках Ларика, но не ничуть боялся, а безгранично ему завидовал.

   Вечером я всё-таки рассказал отцу про нож. И случайно проговорился, что видел такой у одноклассника. На следующий день отец пришёл в школу, и опасный предмет у Ларика отобрали. Оставшуюся часть дня я украдкой поглядывал на Ларика и его дружков, а они злобно грозили мне кулаками из-под парты.

   После уроков они побили меня в раздевалке.

   Через две недели моей учёбы по программе второго класса и моих постоянных рыданий по возвращении из школы, родителями наконец-таки было принято решение вернуть меня назад в 1-й «Б». Вернувшись в свой класс, за свою уютную первую парту у двери, к своей соседке Юле, по которой я уже успел немного соскучиться, я тихо радовался, что здесь я, по крайней мере, свой. И готов был вместе со всем классом бормотать про то, как чья-то мама мыла раму на страницах Букваря, лишь бы меня им не били по голове.

   После моего возвращения в класс учительница меня невзлюбила.

   – Я ещё выбью всю дурь из твоей головы, – любила повторять она, обращаясь ко мне с ехидной улыбкой. – Ты меня ещё запомнишь! – не раз напоминала она, грозя указательным пальцем.

   И я тихо сидел и вникал, периодически трогая себя за нос. Да что тут непонятного? Когда по окончании начальной школы учительница демонстрировала педсовету и родителям успехи ученика – это её заслуга. А когда в первый класс пришёл уже подготовленный ученик, но не ею – это её головная боль. Кто потом вспомнит про первую учительницу, научившую уму-разуму?

   Но вас я запомнил, Лидия Игнатьевна.

   На всю жизнь.

   Именно в день своего возвращения во второй раз в первый класс, я и обратил внимание на надпись, сделанную на моей парте. Я не знаю, может быть, она там была и раньше, просто я не замечал её, занятый изучением плакатов на стенах кабинета. Может быть, я не видел её потому, что надпись была хотя и близко к середине парты, но всё-таки на Юлиной половине, ближе к краю. Учительский стол находился в противоположном углу, слева у окна, и Юля обычно сидела вполоборота, так, что я чаще всего видел только часть её лица, начиная от курносого носа, и до правого уха, в котором красовалась маленькая золотая серёжка. Иногда это ухо внезапно краснело, и Юля поворачивала голову вправо и робко шипела:

   – Ну, что ты на меня всё смотришь?

   При этом совсем было не обязательно, смотрел я в данный момент на неё, или нет. Она мне нравилась, вот что. Но признаться ей в этом я не смог даже по окончании десятого класса, когда она уезжала учиться, кажется в Лондон.

   Но тогда я смотрел не на Юлино покрасневшее ухо, а на выцарапанное плохо пишущей шариковой ручкой, в которую превращается любая хорошая, если ею писать по масляной краске на парте, неприличное слово. Как сказал бы лингвист, слово было написано на латыни и состояло из трёх букв: икс, игрек и зет. Причём, буква зет была изображена зеркально и на боку, а над ней располагался перевёрнутый циркумфлекс.

   Это гадкое слово, небрежно накорябанное на краю парты, трусливо выглядывало из-под Юлиного локтя. Увидев его, я испытал точно такое же отвращение, как бы испытал сейчас ты, мой читатель, невольно передёрнувшись от неловкости, и споткнувшись об него в тексте моего повествования, если бы я написал здесь открытым текстом все три буквы. Моё сердце забилось от волнения, и мне стало неприятно от того, что Юля, сама того не подозревая, касается этого мерзкого слова краешком ткани её школьного платья. Я взял свою тетрадь и подсунул Юле под руку, чтобы скрыть от её возможного взгляда эту неприличную надпись. Она повернулась ко мне и с показным недовольством прошептала:

   – Что ты меня всё толкаешь? И убери ты свою тетрадь с моей половины!

   Да я и не толкал. А только положил тетрадь ей под локоть, и всеми силами пытался удержать в этом положении. Лидия Игнатьевна обратила внимание на нашу возню, и поинтересовалась, что тут у нас. Мы, понятное дело, ответили «ничего», но сам факт возни у неё в памяти отложился. После уроков она подошла к нашей парте, кажется, чтобы просто переложить на ней стопку тетрадей, задержавшись перед выходом из кабинета, и мимоходом увидела надпись на парте. На её лице отразилась ужасная гримаса, лицо её побагровело, и тетради в один миг высыпались из её рук.

   – Что это?? – закричала она на меня, показывая пальцем в надпись, и я неожиданно догадался, что Лидия Игнатьевна умеет читать «вверх ногами».

   – Я этого не писал, – честно ответил я.

   – А что же ты возился тут весь урок?

   Это сейчас я бы спокойно подобрал нужный ответ, мол, я просто не хотел, чтобы Юля увидела это слово. Даже учитывая, что читать она пока не умеет. И, судя по расположению букв в алфавите, прочитать это слово ещё не скоро научится. Но тогда мне было всего семь лет, и ответить на этот провокационный вопрос я не смог. По версии учительницы, это слово написал бесстыжий я, с целью опозорить себя, Юлю, класс, школу, партию, Родину и за это за всё я нуждаюсь в самом суровом наказании.

   Вечером учительница пришла к нам домой и с нескрываемой злой иронией втирала моей маме, какого гадкого сына она родила и воспитала, причём отдельной темой обвинений было то, что родители научили меня читать раньше, чем это положено по школьной программе.

   – Вот, научили сыночка читать подзаборные надписи – получите результат, – брызжа слюной, кричала она. – Сегодня он матерное слово на парте написал, а что сделает завтра?

   Мама робко пыталась возразить, что я ни сегодня этого сделать не мог, ни тем более, не буду делать завтра.

   – Вы понимаете, у нас интеллигентная семья, – пыталась объяснить мама, – мой старший сын с отличием окончил вашу же школу, его портрет висит на доске почёта…

   – А завтра он начнёт курить и пить и совершит хулиганский поступок, – не унимаясь, кричала учительница.

   – Мой младший сын читает книги, – продолжала мама, – вы же сами знаете, что он читает книги.

   Ещё бы она не знала, ведь одну она уже разорвала две недели назад, но я выпросил у мамы лист кальки, на которую она перерисовывала выкройки из «Работницы», и аккуратно приклеил обложку к форзацу. Книга хоть и потеряла первозданный товарный вид, но от наличия наклеенной бумаги не перестала быть любимой.

   – А послезавтра, попомните моё слово, его поставят на учёт в милиции! - убеждала Лидия Игнатьевна маму.

   – Вы посмотрите, – сказала мама, – в нашей домашней библиотеке две тысячи книг, и вот тут, – мама протянула руку в сторону книжного шкафа, – у Миши есть своя отдельная полка с книгами, которые он уже прочитал…

   – Да-да, а потом он убьёт человека и сядет в тюрьму! – Лидия Игнатьевна подозрительно покосилась на лежащую на секретере толстую книгу с надписью "Законъ Божiй".

   – Вы понимаете, он не мог этого написать, – не зная, какие ещё подобрать аргументы, продолжала мама. – Мишин дедушка был священник, и прадедушка тоже, у нас в семье другие ценности, и я просто уверена, что …

   ...Хотя нет, думаю, последнюю фразу мама не произносила. В конце семидесятых это выглядело бы неубедительным аргументом.

   В середине разговора, если этот монолог Лидии Игнатьевны, в который мама робко вставляла оправдания, можно назвать разговором, мама подозвала меня и спросила, только честно, откуда взялась эта надпись.

   – Я не писал этого слова, – сквозь боль в сведённых скулах честно пропищал я, и неудержимо залился слезами. Если бы у меня попросили уточнения, я бы даже не смог сформулировать, чего «этого» я не писал. Сквозь слёзы я нащупал языком прокушенную три месяца назад губу и с ужасом заревел ещё громче, осознавая, что я бы при всей своей не по годам развитой эрудиции не смог бы объяснить взрослым, какое именно слово я не писал, поскольку папа строго-настрого мне наказал, что произносить это слово нельзя.

   – Вот видите, – сказала мама, гладя меня по голове, – ребёнок ведет себя искренне, и я склонна ему верить.

   – О-о-о, милочка моя, – саркастически пропела учительница, – да вы ещё не знаете, на какие гадости способны современные дети. Я и не такого повидала за свои, – она подняла к небу указательный палец, – двадцать лет педагогического стажа!

   – Вы сказали, слово написано на другой половине парты, – цеплялась мама за последнюю надежду.

   – Да вы на что намекаете? Там сидит девочка! И притом, вы хоть знаете, кто её отец? И она, между прочим, не умеет не то, что писать, но даже читать. И скажите спасибо, что её ещё не успели научить читать то, что умудрился написать на парте ваш сын.

   – Это не мой сын, – со слезами выдавила из себя мама, обняв меня за голову обеими руками и прижимая меня к себе. В смысле, она хотела сказать, что это чей-то другой сын оставил на парте неприличную надпись.

   – И потом, – учительница с ехидной ухмылкой подвела итог, – не надо перекладывать с больной головы на здоровую. Ведь ваш сын левша.

   Этот аргумент был последним в споре с умудрённым опытом педагогом, и мама сдалась. Действительно, получалось, что если не Юля написала это слово на парте прямо перед собой, то мне левой рукой было бы вполне сподручно дотянуться до того места, где оно было написано, прямо у неё под локтем. А писать я умел действительно только левой рукой.

   Они ещё поговорили какое-то время, потом оделись, и вместе вышли из дома.

   Я сидел на кровати, обняв руками колени, и ревел до наступления темноты, пока с работы не пришёл папа. Он спросил, почему я реву с выключенным светом, поинтересовался, где мама, и, не дождавшись моего ответа, отправился готовить ужин. Мама вскоре вернулась, и оказалось, что она была в школе. Она тоже ушла на кухню, и заперла за собой дверь. Сквозь шипение жарящейся на сковородке картошки, до меня доносились отдельные слова их разговора, и на какое-то время я даже переставал реветь, чтобы мои всхлипывания не мешали мне слушать их голоса.

   Мама пересказала отцу всю сегодняшнюю историю, и про то, как она, придя в школу, соскоблила «Пемолюксом» три слоя масляной краски, нанесённой на парту, наверное, за все годы существования школы, прежде чем злополучную надпись удалось вывести до основания. Несколько раз мама плакала, объясняя, какое унижение она испытала, надраивая парту, поскольку в класс были приглашены и другие родители, в том числе и Юлин папа. После выслушивания версии Лидии Игнатьевны о том, что кроме меня написать это слово было некому, все взрослые с ней согласились.

   – Ты представляешь? Они стояли и осуждающе смотрели на меня, пока я драила эту несчастную парту, – сквозь слёзы выдавливала слова мама,рассказывая о своём  унижении отцу, – а я готова была провалиться сквозь землю от одной только мысли, что это сделал наш сын. Боже мой, я не переживу этого позора!

   Отец слушал её молча, но даже по его молчанию мне было понятно, что наш с ним разговор неизбежен, и я уже представлял, чем он закончится.

   Когда началась война, моему отцу было четыре года. Деда призвали на фронт, а бабушку с папой и его годовалым братом отправили в эвакуацию. Из всех вещей у них на троих была только одежда, которую обычно носят 7 июля, в день, когда их отправили «за город на несколько дней, пока всё образуется», да швейная машинка Zinger, которую бабушка предусмотрительно забрала с собой. На всякий случай, чтобы мародёры не стащили её из квартиры. За несколько дней война, как обещали, не закончилась, а загородная поездка была заменена на станцию Можга Удмуртской АССР, за две тысячи километров от дома. По приезде на место оказалось, что во время пути от швейной машинки потерялась ручка привода, и чтобы купить её на толкучке, бабушке пришлось продать все ценные вещи, которые только при ней находились. Уже в декабре 1941-го пришла похоронка на деда, погибшего в бою под Ленинградом. Бабушкино призвание к шитью, и отремонтированная швейная машинка кормили семью последующие четыре года, когда по окончании войны стало можно вернуться в родной город, в разрушенный и сгоревший дом. Бабушка воспитывала сыновей, как могла, и, на все проступки мальчишек у неё было одно воспитательное средство – ремнём по хребту. Отец всегда с неохотой вспоминал своё детство, а воспитание матери оставило свой след и на его спине, и в его мировоззрении.

   – Снимай штаны, – сурово сказал отец, вынимая ремень из брюк.

   Я машинально схватился за резинку синих штанишек от тренировочного костюма, с растянутыми коленками и штрипками на концах, которые, наверное, носили дома все мальчики моего возраста, и непроизвольно потянул их вверх. Не уверен, что эти штаны были способны хоть чуть-чуть снижать болевые ощущения от прикосновений папиного кожаного ремня к моим ягодицам, просто суровое приказание добавляло унижения к и без того неприятной процедуре. 

   – Может быть, не надо, а? – теребя резинку штанов дрожащими пальцами я пытался, сколько возможно, отсрочить неизбежное, и продолжал надеяться на папино снисхождение. Ведь пока я не снял штаны до конца, наказание не может начаться.

   – Снимай штаны, – повышая голос, приказал отец.

   Захлёбываясь слезами, я бросился к ногам отца, и обнял их со всей силой, которая только была в моих руках, но отец был сильнее. В молодости он занимался тяжёлой атлетикой, и когда они поженились с мамой, поднимал её с пола одной рукой над своей головой, как это делают спортсмены в фигурном катании. Поэтому и рука у него была очень тяжёлая. Когда дело доходило до того, чтобы всыпать мне по первое число, мало мне никогда не казалось.

   – Папочка! Миленький!!! Не бей меня, пожалуйста! Я не писал этого слова!!! – вцепившись в ноги отца, умолял я срывающимся голосом.

   Но отец мне не поверил.

   Он подхватил меня одной рукой за живот, в другую взял ремень, сложенный вдвое, и хладнокровно меня выпорол. По первое число.

   ...Татьяна Владимировна, осмотрев на следующий день моё горло, и послушав дыхание в фонендоскоп, написала справку об освобождении меня от занятий в школе.

   – Голос осипший, всё тело ломит, сам весь бледный, надо бы ему полежать несколько дней, – сказала она маме. – Нынче по городу инфекция бродит, сами знаете. Сейчас температура упала, но если будет снова подниматься, звоните в регистратуру.

   Горло заболело ночью, я сильно кашлял, потому утром мама и вызвала врача. Наша участковая прописала мне какие-то порошки и обильное питьё. Пожалуй, идти в школу мне действительно было незачем, поскольку на мне не было живого места, на котором можно было бы сидеть. О настоящей причине своего недомогания я врачу не сказал. От бюллетеня мама отказалась, и, уходя на работу, оставила меня дома одного, предварительно спрятав шнур от телевизора. Всё-таки, я продолжал оставаться наказанным.

   Три дня, проведённые в тишине, раздумьях и одиночестве, тянулись медленно и казались вечностью. Иногда я поглядывал на настенные часы и ловил себя на мысли, что в прошлый раз я смотрел на них всего минуту назад. А сколько всего успел передумать за этот короткий отрезок времени! На третий день горло прошло, голос появился, мягкие ткани частично восстановились, что было уже не так больно сидеть, и я вернулся в класс.

   Презрительно посмотрев на прожженное щёлочью пятно на моей парте, я старался больше не думать об этой истории. Меня посадили на другой ряд, рядом с бестолковой Светкой, а за парту к Юле пересадили Аню. Весь день я украдкой смотрел на Юлю, сидящую теперь на три парты справа от меня, но она даже не обращала на меня внимания.

   Весь класс что-то слышал про надпись. Также все знали, что моя мама скоблила парту пастой для чистки раковин, после чего не парте осталось овальное жёлтое пятно. Ну, и конечно, знали о том, что это я написал неприличное слово. А кто же ещё?

   – А ещё Лидия Игнатьевна сказала, – злорадствовала Светка, – что напишет письмо на производство твоим родителям, и им там объявят выговор, – и показала язык. Как же я ненавижу эту Светку!

   – Ма, ма, мы, ла, ра, му,– повторял я за хором одноклассников, и тоже тыкал палец в страницу Букваря, где эти слоги были написаны, как велела учительница, а слёзы как-то сами собой наворачивались на глаза, мешая попадать пальцем в нужный слог. Я старался вникать в повторение слогов до полной самоотдачи, каплю за каплей выбивая дурь из своей головы, пытаясь забыть, что умею читать.

   На перемене Юля уже раза три с любопытством у меня спрашивала, что же за таинственное слово было написано на её парте.

   – Ну, и дурак! – обиделась она на меня за то, что я сказал ей, что слово было секретное, которое девчонкам знать не положено.

   Когда после уроков за Юлей пришёл её отец, он посмотрел на меня с укором и, как бы, между прочим, сказал:

   – Так вот ты каков, вундеркинд! А ещё жениться собирался на моей дочери.

   Класс залился противным смехом, а я, которому был адресован этот намёк, сложил руки на парту, уткнулся в них лицом и безнадёжно заревел под нарастающий гогот одноклассников.

   – Я не писал этого слова, – сказал я как можно увереннее, но всё равно заревел. – Не писал, слышите??? Не писал!!!

  И неожиданно Юлин папа услышал. Уже стоя в дверях класса, он повернулся ко мне и на секунду задумался.

   – Пойди дочь, погуляй-ка в коридор, – сказал он Юле, – пока мы разберёмся с твоим Мишей. – громко заголосил он пятистопным ямбом, словно играл пьесу на сцене.

   – Да что тут разбираться, – с усмешкой подключилась к разговору Лидия Игнатьевна. И так ясно. Вот, и мать его призналась, вы же сами всё видели.

  Ей было ясно.
  Но, глядя на рыдающего меня, артист, как учил Станиславский, засомневался.

   – А если не он? – вопросительно посмотрел Юлин папа на учительницу, – Вы за Юлину парту никого не сажали? На прошлой неделе, в субботу, мы отмечали мой бенефис в театре, и я не приводил Юлю в школу.

   – Нет, ну что вы, я всех помню, кто, где сидит, - возразила было Лидия Игнатьевна.

   – Сажали, Лидия Игнатьевна, – вдруг подал голос рыжий очкарик Валерик, вечно дольше всех копошащийся со своим портфелем. – Миши не было, его тогда в другой класс перевели. А Юля сначала одна сидела, а в субботу и её не было. На первой парте никто не сидел, и тогда вы сказали, чтобы весь ряд на одну парту вперёд пересел.

   Юлин папа и Лидия Игнатьевна молча переглянулись.

   Виновник нашёлся быстро. Котухин каждый день оставался в продлёнке, поэтому найти его в школе особого труда не составило. В неряшливом виде, с оторванной пуговицей на пиджаке, в мятой рубашке, торчащей из-под запылённых брюк, словно он целый час валялся на полу коридора, его доставили в класс. Коротко стриженые ёжиком волосы у него были мокрые от пота. Он хитро щурился маленькими поросячьими глазками и тяжело дышал, ещё не успев угомониться от беготни. Юлин папа взял на себя роль следователя, и громовым голосом стал задавать Котухину вопросы, придерживая его за потный воротник. Через несколько минут дознания стало ясно, что надпись на парте сделал действительно он, Котухин, когда в минувшую субботу сидел за Юлиной партой. При этом он ни на минуту не раскаивался, и даже хорохорился, что умеет написать такое слово, которое взрослые даже произнести не могут. И даже несколько раз его повторил для убедительности.

   Наверное, родителям Котухина сообщили о его проступке, но повлиять на поведение единственного сына они вряд ли могли. Оба были инвалидами первой группы, жили скромно, воспитанием сына особо не занимались. Котухин был предоставлен сам себе и советской школе, обещающей сделать из него человека. Его родители даже ни разу не были на классных собраниях, поскольку не имели физической возможности ходить, а за них приходил то ли дядя, то ли двоюродный брат, которому по большому счёту было всё равно, как учится Котухин. Известно, что после того, как раскрылась правда о бранном слове на парте, его родственник  приходил в школу, и, выслушав рассказ учительницы, отвесил Котухину подзатыльник.

   За ужином я рассказал родителям про роль Юлиного папы в разрешении этой ситуации. Отец признался, что погорячился, и попросил у меня прощения. Я, конечно, простил. А Лидия Игнатьевна у моей мамы прощения так и не попросила. И даже не позвонила, чтобы сообщить ей про то, что нашли настоящего виновника. Да и зачем? Ведь я и сам всё рассказал маме.

   В этой школе я отучился ещё 10 лет…

   Надо признать, мой отец обладал поразительной силой убеждения. Больше в своей жизни я никогда не употреблял матерных слов, и всегда вспоминал тяжёлую отцовскую руку всякий раз, когда в старшем возрасте эти слова предательски пытались сорваться с языка. Позже и мои друзья, зная о моём непримиримом отношении к мату, в моём присутствии стали избегать крепких выражений, и старались соответствовать заданному уровню общения хотя бы в рамках нашей компании. Или, может быть, я стал подбирать себе друзей по чистоте речи? В общем, как шутили друзья, я тот самый джентльмен из интермедии Семёна Альтова, который наступив в чёрной комнате на кошку, говорит «кошка». Жизнь преподала мне жёсткий урок, и может быть, с него началось становление меня таким, какой я есть.

   На этом можно было бы закончить рассказ. Но, может, читателя, интересует судьба персонажей после того, как опустился занавес?

   Папа умер от последствий лучевой болезни ровно в день их тридцать девятой годовщины свадьбы с моей мамой. Когда его спрашивали, что у него болит, он неловко улыбался, чтобы сдержать эмоции, едва заметно пожимал плечами, и отвечал «всё», прожив свои последние дни даже не в состоянии заплакать. Я скучаю по нему, даже став взрослым. Отец дал строгое, но достойное воспитание своим сыновьям, и, к сожалению, уже никогда не узнает, про то, что у него уже не двое внуков, а пятеро.

   Юля после учёбы так и не вернулась из-за границы. Поговаривают, что её видели в городе, но ни с кем из одноклассников она не общается даже по электронной почте.

   Несколько лет назад я был в театре на спектакле. Моё место было крайним к проходу, и когда в зале погасили свет, рядом со мной поставили приставной стул, и на него вдруг сел Юлин папа.

   – Здравствуйте, я Миша, – обрадовался я нашей встрече, – вы меня помните?

   Он приставил палец к губам, и кивнул в сторону сцены – с этой секунды всё внимание должно было быть приковано только к ней. Конечно, он меня вспомнил, как-никак я его несостоявшийся зять. В антракте я спросил его про Юлю, но он лишь замотал головой, ничего не ответил, и торопливо удалился в фойе. Всё второе отделение его стул оставался пустым.

   Валерик через год после окончания профтехучилища простудился, несколько дней стеснялся отпроситься с работы к врачу, полагая, что кашель и так пройдёт, а через две недели внезапно умер от воспаления лёгких.

   Светка как-то раз подобрала на улице бездомного котёнка, отвезла его в ветеринарную клинику, где его кастрировали, и дала ему кличку Счастливец. После школы она вышла замуж за немца и уехала на ПМЖ в Германию. Ещё до брака у неё родился сын, но она отказалась от него в роддоме. Я всегда её ненавидел.

   Ларион Вениаминович работает заместителем губернатора, его часто показывают по телевизору. В прошлом году был репортаж о том, что его служебный внедорожник столкнулся на федеральной трассе с  каким-то Жигулёнком. В результате лобового столкновения все четверо пассажиров Жигулей погибли на месте, а водитель Лариона скончался через два дня в больнице Палкинского района. Сидевший на заднем сидении Ларион тоже пострадал, так как не был пристёгнут ремнём безопасности. На вертолёте его доставили в Санкт-Петербург в Военно-Медицинскую Академию с подозрением на перелом ребра, но, слава богу, всё обошлось.

   Котухин прожил безалаберную, но короткую жизнь, едва не дотянув до двадцатилетия. Во втором классе он украл у одноклассника фонарик, в третьем – у девочки деньги на школьные завтраки. Его так и не приняли в пионеры. В шестом классе он украл велосипед, сломав замок в подвале, и был поставлен на учёт в детской комнате милиции. В восьмом классе, прогуляв урок физкультуры, он достал ключи от квартиры из брюк одноклассника, вынес магнитофон, а ключи вернул на место. Кража быстро раскрылась, и его осудили условно. В том же году он попался на краже денег и лотерейных билетов из ларька «Союзпечать», и был осуждён на 4 года колонии. Пока он отбывал срок, умерла его мать. Через месяц после освобождения он в пьяном угаре зарезал своего отца, к тому времени уже прикованного к постели инвалида, оставил записку «В тюрьму я больше не вернусь» и повесился на шнуре от утюга, привязанном к трубе парового отопления.

   Месяца три назад я был приглашён на свадьбу – мои знакомые женили сына. В  составе свадебного кортежа я ездил с гостями от ЗАГСа к главным памятникам города, возле которых у молодожёнов принято фотографироваться. В этих местах обычно суетятся мужички с гармонями, поющие про свадьбу бабульки, и малолетние шалопаи, которые просто попрошайничают у жениха выкуп. Родственники жениха дали мне коробку из-под офисной бумаги с несколькими бутылками водки и сладостями, и попросили помочь откупаться от навязчивых доморощенных артистов, чтобы они ненароком не попали в кадр с молодожёнами.

   Так, возле Вечного огня на площади Победы, в компании наряженных в национальные костюмы бабушек, я и узнал Лидию Игнатьевну, распевающую скабрезные частушки про милёнка, его жёнку и тёщу. Откровенно нецензурных слов в частушках не было, но из-за простоты рифмы всем всё и так было понятно. В тех местах, где по смыслу должно было быть вставлено неприличное слово, хор бабушек залихватски вскрикивал слово «Эх!», поднимая вверх руку с белым платочком, а гармонист сочно присвистывал, и сильнее налегал на меха. Весёленько так, с притопами, отплясывала баба Лида перед новобрачными, смущая жениха частушками на тему интимных отношений его частушечного прототипа с тёщей, и с лукавой хитрецой ему подмигивала.

   Мне показалось, что моя первая учительница даже не смущалась от той пошлости, которую пела. В какой-то момент мы встретились с нею глазами, но я думаю, она меня не узнала, всё-таки тридцать пять лет прошло с тех пор, как я пошёл в школу. Когда частушки закончились, я пожал руку гармонисту, дал ему бутылку водки и отсыпал мальчишкам по целой пригоршне конфет.

   – Дай бог вам здоровьичка! – с поклоном послала баба Лида напутствие вслед  новобрачным.

   – Спасибо вам, – сказал я ей от лица молодожёнов, и, выдержав паузу, добавил, – за всё.

   И тоже дал ей бутылку водки.

   Молодые уже садились в машину, чтобы ехать к другим памятникам, и мне некогда уже было вспоминать все заслуги бабы Лиды, за которые надо было её помнить. За зачитанный до дыр Букварь, за жёлтое пятно на парте, за выбитую из головы дурь, за Котухина, из которого она обещала сделать человека... Или за тот бесценный педагогический опыт, позволивший учителю так точно увидеть весь последующий жизненный путь ученика по одному лишь слову, выцарапанному на парте.


   05.09.2013


Рецензии
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.