Воды забвения

                Воды забвения

Я увидел: нет большего блага, чем радоваться своим делам,
ибо в этом и доля человека.
Ибо кто его приведёт — посмотреть, что будет после?
              Соломон.   Экклезиаст


           Звуки извне доходили, словно сквозь толщу воды. Они были тихими – глухой рокот проезжающего автомобиля,  вскрик какой-то птицы, торопливый лепет ребёнка - это те, что с улицы. Внутренние шумы были более резкими, состоя из визгливых голосов санитарок, грохота оцинкованных вёдер - их инструментария, сочных, словно производимых с досады, шлепков мокрых тряпок об облезлый линолеум пола, пронзительного визга колёс носилок для тяжелобольных и тех, кто не мог самостоятельно передвигаться. Здесь, в палате, воздух казалось бы пребывал в состоянии застоя, лениво страгиваясь  с места и приходя в медленное, круговое движение лишь в том случае, когда в палату кто-нибудь входил. Затем он ещё какое-то время слегка подрагивал, словно обеспокоенный студень, после того, как выкрашенная белой краской, облезлая, протяжно стонущая дверь  захлопывалась вслед за вышедшим из помещения прочь.
            Какая-то особенная доля головного мозга, чудом не пострадавшая от обширного поражения инсультом, ещё работала, производя уже не мысли, а отзвуки и образы. Анализировать поступавшую извне информацию, вести нескончаемый внутренний диалог, отмиравший мозг уже был не в состоянии. Непрерывной чередой, наплывая одна на другую, возникали картины, то размытые, то неимоверно отчётливые; каменными утёсами или железобетонными надолбами на бесконечном пути вовнутрь, вставали образы и видения…
           - Маша, ты что, уже «принять» успела? Когда ты только всё успеваешь? Ты судно тому, из восьмой палаты, принесла?
           - На кой оно ему нужно, бревну – визгливо отвечал другой голос – до утра не дотянет, после такого удару-то! Невропатолог говорит - всю мозгу начисто отшибло. Руки-ноги отняло, язык отобрало, а гляди ты, как за жизнь цепляется! Нет бы сразу окочуриться, так ишо палату ему отдельную, будто прынцу…
           - Ветеран он. Кавалер орденов. Не стыдно ль тебе, Матвеевна? Язык твой, что помело. Тебе б не в больнице, в Морге бы работать. Ни с кем не сладишь. Нигде не уживёшься.
           - Уж ты у нас, ну такая сердобольная, аж светисся! Чисто Дева Мария.
           - Тьфу!
        Погружённое в тёмное безмолвие, растворённое в надвигающемся сумраке, сознание не воспринимало смысла этих слов, доносящихся из пропитанного затхлым, больничным духом коридора; звуки, напоминавшие взвизгивание электропилы, вгрызавшейся в дерево и неожиданно наскочившей на крепкий сук, не вызывали ни раздражения, ни досады. Они как бы жили своей отдельной жизнью, в своём, обособленном мире, механически соприкасаясь с замкнутым контуром, в котором колобродили его сузившиеся, съёжившиеся ощущения. Яркие, словно в трёхмерной проекции, видения, последовательно чередуясь, сменяли друг друга на матово-белом экране памяти…
    …- Витька, держи двумя руками! – тоненьким голоском верещал Владька, несясь вдоль берега мутной, быстрой реки. В его руках была длинная, намотанная на короткую, отёсанную палку, просмоленная верёвка-дратва, стибренная у отца. Свободный её конец был прикреплён к самоклееному воздушному змею, состоявшему из старой газеты, тонко оструганных, продольных и поперечных реек и ещё чёрт те, из чего. Друзья набирали разгон. Узкая тропа вилась вдоль обрывистого берега Снови, местами опасно приближаясь к самому его краю, под которым сразу же бурлили и вились зеленоватые, неистовые воды. Кое-где обрыв опасно нависал прямо над клокочущим грязно-белой пеной её изгибом, грозя в любое время обвалиться, ухнуть прямо в быстрые воды, бесконечно подмывавшие и подтачивавшие высокий, глинистый берег. А вот и  утёс – максимальное возвышение над этим участком реки. Баяли, что некогда с него в воду, белой, стремительной птицей соскользнула одна молодая девица, то ли от невыносимой скорби, то ли от неразделённой любви. А там сразу омут. Теперь на его пологом темени частенько уединялись целующиеся парочки, гнездящиеся, прижимаясь друг к другу на разостланных пиджаках. Вид с вершины утёса был великолепным…
         Яркие сполохи света, весело вздымавшаяся, едкая, светлая пыль просёлка, и облака, облака, замершие так близко над бегущими друзьями, что хотелось протянуть к ним руку. Они словно на миг единый стремились прервать своё извечное движение, чтобы полюбоваться собственным отражением в гладких заводях, отбросить подвижную, зыбкую тень на сочную зелень лугов, вызвать трепетное шелестение тростника, на краткий миг закрывая от него Солнце…
         -…отпускай!!! – что было мочи, орал Владька. Змей, неожиданно обретший свободу, рванулся ввысь, однако этот его порыв Небеса не оценили, охватившее его напряжение сникло, змей отдалился от земли не более чем на пару метров и затрепыхался над головами бегущих, описывая бесполезные круги вдоль горизонтальной оси.
         - Ёлки-моталки, что на сей раз не так? – едва не белугой взревел раздосадованный Владька – клеили-клеили, и на тебе, он снова не летает?!  Мы же вместе чертёж смотрели в «Технике молодёжи», там же яснее ясного всё было!
       …Пчелиные соты пахли приторно сладко, воск, превращаясь во рту в вязкую, кашеобразную смесь, так и липнул к зубам. Владькин дед принёс их на здоровенном, глиняном блюде, вслед за ядрёно-красным арбузом, который был уничтожен мгновенно. В воздухе и над деревянным столом из неструганных досок вились осы, наполняя его гулом и вознёй. Осы садились на обглоданные корки, перемещались по столу, приникая к невысохшим лужицам сока, норовили заглянуть в открывающиеся рты, но, как это ни странно, не вызывали в этот день никакого беспокойства и не внушали опасений быть укушенным. Владькин дед вообще никогда не обращал на них ни малейшего внимания…
         Владьке уже семнадцать. Старше на целых полгода. На лацкане пиджака парашютный значок ОСОАВИАХИМа. Папироса «Казбек» курится на двоих. Неподалёку, в здании фабрично-заводского училища прозвенел звонок. Сейчас повалят. Владька протянул окурок в твою сторону и подобрался. Вон она, идёт в компании подруг, что-то горячо и весело обсуждавших, принимая в этом обсуждении самое деятельное участие и совершенно не глядя в вашу сторону.
        - Ничего-ничего – тщательно скрывая досаду, говорит Владька – вечером танцы в ЦПКО. Никуда она от меня не денется. А ты идёшь?
        - Больно надо – отвечаешь ты, в глубине души кляня себя за то, что ты не так решителен и смел, как он и что девушка эта, рано или поздно, наверняка обратит на него внимание и оценит, наконец, его по достоинству. А как иначе? Это же Владька…
         Панцергруппе-2 «Гейнц Гудериан», оперативно действовавшая в составе группы армий «Центр», форсировав Днепр севернее Орши, с грохотом  наматывала на гусеницы лежащее перед ней, беззащитное пространство. С воздуха её поддерживали силы второй группы второй штурмовой эскадры  восьмого авиакорпуса Люфтваффе. Единого фронта сопротивления не было. Отдельные части и соединения, попав в окружение, дрались до конца, либо, выходя из него, либо до единого пали на поле боя, с оружием в руках. Потом выяснится, что годом наибольшего позора для Красной армии станет не 1941-й, год необычайной стойкости и ряда успешных решений, позволивших спасти от верной гибели большую часть армии, а как раз, 1942-й – год гигантских мясорубок и бессмысленных попыток любой ценой переломить ход войны, сбить наступательный порыв надвигающихся, серо-стальных, лязгающих металлом, безжалостных полчищ врага. Владька и Маруся, успевшие пожениться как раз за четыре дня до начала Этой Войны, сгинули в её полыхающей бездне. Он – во время рейда четвёртого воздушно-десантного корпуса по немецким тылам, длившегося с апреля по июнь 1942-го, полностью парализовав на какое-то время тыловые построения группы вражеских армий «Центр», она не вернулась с очередного задания в свой 46-й, гвардейский, ночной бомбардировочный авиаполк. Ни она сама, ни одна из наших девушек, отродясь не были «ночными ведьмами», как их называли немецкие солдаты. Они были «Дунькиным полком». Любить до беспамятства, ненавидеть до неистовости, а над всем этим – реки и долины, годы и века… над всем этим то, что любя и ненавидя, всё же пойдёт защищать всякий русский человек – либо бездумно, очертя голову, либо после непродолжительных душевных колебаний – то, чего иному, непричастному, никогда не понять…
          Картины мелькали и мелькали, безостановочно, уходя куда-то во мрак, из которого нет возврата…
          Жидкая грязь дорог, ночлег вповалку в захудалой, чёрной избе, с кровлей, пробитой снарядом. На закопчённой печи целый выводок – смотрят из-за ситцевой занавеси, а в глазах совсем не детское любопытство. Внезапный рёв моторов, вывалившийся из облаков, яростные трели спаренной зенитной пулемётной установки из четырёх «максимовских» стволов, мощный толчок, словно идущий из глубины недр, вслед за чем на тебя обрушивается чудовищной силы грохот, центнеры грунта, а позиции застилает синевато-серый, едкий, тротиловый дым…
          Дороги. Кубометры вручную отброшенной земли. Сон без сновидений. Американская тушёнка и дрянной на вкус, омлет из яичного порошка, жаренный на малой пехотной лопате у случайного огонька… «лэндлиз». Затем был Судный день. На   противотанковую батарею 57-милиметровых орудий ЗИС-42, из-за леса внезапно выкатился немецкий танковый батальон. По-видимому, для них эта, в спешке переброшенная на оголённый участок южного фаса Великой дуги, батарея, также явилась чем-то неожиданным. Батальон с ходу стал перестраиваться в боевой порядок. Затем на землю обрушилась Преисподняя. Танки накатывались волнами и отступали, оставляя полыхающих монстров на переднем крае атаки, после трёх бесплодных попыток прорваться сквозь батарею, небо наполнялось рёвом и воем моторов чёрных стервятников «Юнкерс-87», заходивших в сводящее с ума, начисто выматывавшее из тела душу, пике. После очередного налёта, зенитный дивизион, прикрывавший батарею, как и большинство орудийных расчётов, уже не поднимались с изрытой, дымящейся, окровавленной земли…
         Разверзлась ночь. Отдалённый гул и грохот, тяжёлое дыхание, затем – мрак и тишина. Госпиталь. Вся война прошла мимо плавно угасавшего сознания несколькими яркими, выпуклыми видениями, сглаженная временем и событиями последующей жизни, налагавшимися одно на другое. И была она. Где же вы познакомились? Ах, да, в библиотеке. Смешно. Ты искал шекспировские «Сонеты», она – что-то маловразумительное, связанное с технологией выделки сахара. А должно бы наоборот. «Ксюша, ты помнишь этот год? Год отмены продуктовых карточек, 1947-й? Я стоял посреди комнаты нашей коммуналки, точа о ремень трофейную «Золинген», не слушая, что там опять вещает Левитан, как тут до моего сознания донёсся смысл того, что вылетало из картонной тарелки репродуктора: «Одновременно с проведением денежной реформы Совет Министров СССР и ЦК ВКП(б) решили провести отмену карточной системы на продовольственные и промышленные товары, отменить высокие коммерческие цены и перейти к продаже товаров по единым государственным ценам при снижении пайковых цен на хлеб и крупу…»
         Несмотря на декабрь, лютый холод и секущий лицо, снег, люди распахивали окна и высовывались в мир с выражением внезапно возникшей надежды на лицах, проступавшей сквозь отпечаток войны и последовавших за ней, суровых испытаний. Скоро Новый год. Страна медленно и  уверено освобождалась от последствий колоссальных размеров, ужасающих разрушений, словно из плена судорог, сводивших до окаменелости смертельно уставшие, вынесшие чудовищные перегрузки, мускулы. Ты помнишь этот год, Ксюша? Особенно, его окончание. Мы узнали, что у нас будет ребёнок. Сын – ни секунды не сомневалась ты. Так оно и получилось. Сын и затем дочь. Слышишь, Ксения? Ответа не последовало. Когда же тебя не стало рядом со мной? Ах, да, да…
Вот очередная картина – оббитый красным гроб, неожиданно многолюдная процессия, металлический, скромный обелиск. «Я не хочу об этом вспоминать»,  но память тебе уже не подвластна, скорее, ты подвластен ей. А что же дальше? Серая, однообразная жизнь. Случайные женщины, появлявшиеся в ней ненадолго и исчезавшие бесследно, уходя какими-то своими путями, ни на что не претендуя, ничего не оставив после себя. Ночь, вцепившаяся когтями в дверные косяки, дверь, распахнутая во мрак, дрожание неровного пламени в керосиновой лампе,  приправленное гулом насекомых под потолком, щелчками, шорохом и треском опаляемых крыльев. Отдалённый рокот зарождающейся грозы, когда хочется гнать прочь непрошеные аналогии, намертво вошедшие в твоё сознание во время этих четырёх, наполненных смертью и болью лет. Яблоки, срывающиеся с дерева в саду, с гулким перестуком падая в густую, некошеную траву, повинуясь круговороту Бытия, покидая навсегда свои пенаты – ветви, с протяжным шорохом, приходящие в движение от усиливающегося, тёплого, влажного предгрозового ветра. Дети, спящие под бескрайним, лоскутным одеялом. Ходики, мерно постукивающие на отёсанной, бревенчатой стене. Голос, внезапно раздавшийся в ночи. Ты оборачиваешься на него, совершенно не удивляясь. «Вот, Виктор Васильич, я всегда говорил, что у тебя отличная семья. Жена – загляденье, дети – голубки». Голос звучал из сумрака, сгустившегося в углу. Неожиданно ветер подхватил трепетный язычок пламени «летучей мыши», усиливая его многократно. Угол осветился. На старом, скрипучем гнуто-клеенном стуле сидел старинный друг и приятель Борька Цесаревич. Лет тридцать тому назад, Борька сорвался с крутого берега Снови, как раз неподалёку от того, легендарного кургана и долго числился пропавшим без вести. «Господи, почему меня всегда окружает бесконечное множество смертей»? «Не тебя, Виктор. Не только тебя. А ведь смерти нет. Это всего лишь переход». «Переход из чего, куда»? – вскидываешься ты, всеми фибрами своего, угасающего разума пытаясь уловить, осознать, зафиксировать в тонущей в водах Забвения, памяти, ответ на этот единственный вопрос, получив который, ты обретаешь истинное, очищенное от напластований и посторонних примесей, Знание. Но ответа не последовало. Люди, которых ты любил, не задерживались надолго в твоей бесконечно тянущейся жизни, будто прося дотерпеть, долюбить и дожить за них, словно переливая масло из светильников, в которых дрожал крошечный огонёк их жизней, в  твой. «Значит, я должен был что-то узнать, что-то обрести, что-то открыть для себя, но что, что…»
           Ты перебираешься на дачу, оставив свою квартиру детям, тут же перегрызшимся из-за неё между собой. Ты не хотел становиться свидетелем этих безобразный сцен, когда Алла кричала на Кирилла, что мол, мужчины сами всего в жизни добиваются, а он – тряпка, даром, что её брат и что его Горгона претендует на метры, к которым не имеет ни малейшего отношения и что у неё есть своё жильё, где ты, Кирюша, неплохо бы с ней устроился, не обременяя её присутствием  родительский дом. Кирилл долго молчал, наконец, отчасти не вынеся несправедливости обвинений, отчасти подстрекаемый благоверной, вышел из себя, пеняя сестре всем – и детьми, прижитыми бог весть, от кого, и неоконченным институтом, и беспутным поведением в быту… ты не мог всего этого вынести. Ты любил их обоих, таких непохожих, таких непримиримых и таких погрязших в своём одиночестве…
            Теперь, под всем этим словно бы пролегла невидимая черта, за которой каждый его поступок, всякое последствие любого действия стали видны как никогда отчётливо; из темноты непонимания проступили все тайные смыслы того, что двигало им в различные моменты жизни. «Нет, ничего не прошло незамеченным, ничего не пропало зря». Ты отдавал все силы свои детям и внукам, ничего не прося взамен, не рассуждая, ибо что же это за добро, которое ожидает воздаяния за содеянное, по принципу «ты мне – я тебе». Тогда это уже не добро, а всего лишь услуга, оказанная за вознаграждение или ответную услугу. Жаль, что Ксения побыла рядом совсем недолго. Может быть, доживи она до сей поры, дети, всегда внимавшие её спокойной ласке и авторитетным суждениям, не впали бы в такой невообразимый разлад. С её уходом и исчезло это, цементирующее человеческие взаимоотношения, начало, позволяющее удержать друг подле друга эти непростые, устремляющиеся в противоположные стороны, человеческие сущности…
            Медленно, исполненная величия и внезапной отчётливости картина постепенно открывалась перед ним. Яркий свет, до такой степени яркий, что каждая травинка видна в нём насквозь, но, как это ни странно, совершенно не слепящий, ровно лился из прозрачных облаков. Там, над золотисто-красным облачным слоем, огненной сферой,  неподвижно застыла близкая звезда. Долина, плавно сходящая к тёмным, непроницаемым водам, словно притягивала к себе. К единственному спуску, где берег сливался с речным простором так, что невозможно было разглядеть визуального перехода от суши к воде, устремлялись озарённые ровным, огненным светом фигуры. Движущиеся впереди постепенно врастали в горизонт, плавно погружаясь в тёмные воды, ни на секунду не сбавляя шаг. Что же там, за этими, разливавшимися, куда хватало взгляда, непроницаемыми водами, что? И где все те, кто уже исчез в них до того, как брошенный в очередной раз жребий, выпал уже тебе? Владька, Ксения, друзья-однополчане…  Что же всё-таки будет, да и будет ли? Инстинктивное понимание ответа на этот вопрос вдруг пришло само собой. Что там будет – неизвестно, но доподлинно ясно одно - чего там никогда не будет. Не будет боли. Не будет близких и родных. Не будет памяти. Не будет возможности задать все вопросы и получить ответы на них, как не будет и самих вопросов. Там, где некогда находилось строение, возникнет новое и никому не придёт в голову, что на этом самом месте когда-то кипели и клокотали страсти. Всё то, из чего состоит человеческая жизнь, всё его существование - всё останется в этих водах. Что и кто выйдет из них – не известно. И выйдет ли?  Сквозь эти воды ничего невозможно пронести…
             Слово «жизнь» эхом раскатилось над бескрайними водами, ударилось об истекавшее светом, низкое, багровое небо, затрепетало, подхваченное порывом внезапного ветра и кануло в небытие. Воды надвигались. Воды поднимались всё выше и выше, а вместе с ними меркло огромное, неподвижное солнце, сжигающее края багряных облаков, растворяя в себе всё – пережитое, осознанное, ощущения и воспоминания, всё, что составляло весь житейский багаж, всё, что заключало в себе частицу человека, несло в себе Его отпечаток, затем вдруг над съёжившейся долиной раскатился чудовищный, набатный грохот. Всё погрузилось во тьму.
      - …Ещё удар. Отмучился. Зови-ка Терентьева, Маша. Пусть распорядится насчёт Морга, да родным звонит…
      -     Быстро. Ну и слава те. Хоть простыней загадить не успел, пока богу душу отдавал. А то порошков на них не напастись.
      -     Ох, горе мне с тобой, Матвеевна. Будешь на Том свете чертям сковородку горячую лизать, попомни моё слово!
      -     Да где он, «тот» свет-то твой? Нету его ни хрена, здесь тебе свет и тот и этот.
Собеседница Марьи Матвеевны коротко, с немым укором взглянула на неё, затем  неслышно, словно боясь каким-то неосторожным движением потревожить новопреставленного, направилась к выходу из «восьмой», отирая неожиданную, скупую слезу.


Рецензии