Бездна. Глава 1-2. Морковкина бездна

Я хотел заскочить в автобус в числе первых — занять место у окна. Но возле двери вышла заминка: неуклюжий парень с пухлыми пушистыми щеками пытался внести три внушительных плотно набитых сумки. Ни в одну сумку не вошла литровая банка, доверху наполненная водой, и он прижимал её к животу дрожащей от напряжения рукой. Движениями подбородка парень указывал контроллёру на багажный билет, выглядывающий из карманчика тряпичного сумаря.

Поклажу он расставил на задней площадке автобуса, забился на боковое сидение, а банку продолжал держать в руках.

Когда ПАЗик выехал из ворот автостанции, кто-то спросил:

— Что в банке?

— Вода — вдруг пить захочу.

— Ехать всего сорок минут.

— Вдруг захочу пить!

На первом ухабе стало понятно, что банка закрыта плохой крышкой. Вода проливалась на брюки, попадала в ботинки. Сидящим рядом мужикам тоже перепадало.

Странный юноша был не рад, что решил в поездке обеспечить себе комфорт. Я был уверен, что он не сделает из этой банки ни глотка, даже если будет умирать от жажды. Он краснел, когда мужики отпускали в его адрес шутки. Я тоже придумал в его адрес чудесную фразу. Но вслух колкость не высказал, потому что она была слишком жестокой. Без того внимание близ сидящих пассажиров было приковано к нему.

Я не испытывал к парню неприязни, так он был похож на моего любимого плюшевого медвежонка с одним ухом, мирно спящего в полупустом рюкзаке. А ещё я узнал в этом пареньке себя — да, свою чуждость и неприспособленность к этому миру, сопряжённую с наследием детства: непременным желанием ничего в этом мире не упустить. Как дети — смотрят в книжках картинки и, накрывая ладошками предмет вожделения, кричат наперегонки: хочу вот это! Хочу это! Вроде, игра… Но она имела последствия: готовый навсегда уйти из дома налегке и совершенно свободным гулять по белу свету, одновременно я хотел прибрать к своим рукам всё, завладеть всем-всем на свете. Понимая бессмысленность такого отношения к миру, я не мог совладать со своими корявостями характера, как не желал этих корявостей лишиться.

Я придумывал способ вступиться за рохлю. «Несчастный молодой человек первый раз в наших краях, помочь, поддержать его надо. А вы насмехаетесь»… Я пытался так обкатать фразу, чтобы она звучала бесспорно. Но я не посмею его защитить, не решусь обратить град насмешек на себя из боязни быть заподозренным в симпатиях к этому размазне.

Так я и сидел, стыдясь всех пассажиров, будто не рыхлый парень, а я, надув щёки, сижу на узлах с полной банкой воды в руках.

Незаметно в памяти снова всплыл вчерашний сон, жуткий сон про маленьких человечков. Их было не больше десятка. Милые, дружные, весёлые, маленькие, не больше карандаша. Я их очень любил, заботился о них. Создал для них все условия. Иногда они грустили. Тогда я давал им самые лучшие лакомства. В магазинах было пусто и дорого, поэтому сам отказывался от лакомств, но им давал всё лучшее. Однажды они зароптали на свою несвободу. Ах да, они жили в большом стеклянном аквариуме с пышными цветами и причудливыми гротами. Я их вытаскивал из аквариума на десять-двадцать минут, кормил шоколадными конфетками, которые сам почти никогда не ел — отдавал им всё, умиленно глядел на них, после чего снова заталкивал их обратно.

Меня возмутил их ропот. А всего-то они хныкали и просились на улицу, в травку. Но за такое дерзкое непослушание я стал их давить. Они разбегались, падали. И с таким ужасом глядели мне в глаза. Особенно один, пожилой, даже не с грустным, а просто усталым взглядом. Он всегда аккуратно подметал в аквариуме и рисовал на стекле разноцветными мелками орнаменты, цветы или райских птиц. Оставлял готовые картины на день-другой, потом стирал их и рисовал новые, ещё более прекрасные. Он не бежал из-за врождённой хромоты, просто обречённо пытался закрыть от меня своё лицо. Я сверху опустил на него указательный палец и услышал явственный хруст маленьких косточек…

Мне стало не по себе. Я заставил себя сосредоточиться на горных склонах, проплывающих мимо автобуса, якобы выбирая место высадки. А в ушах так и стоял нежный хруст косточек… Чтобы не слышать мольбы несчастных человечков, я всё же решился на защиту парня — лишь бы переключить внимание:

— Быть может, он из безводнейшей пустыни приехал? Или терпел бедствие в мёртво-солёном океане? — и вызвал своими словами новый поток насмешек.

— Из пустыни, говоришь, едешь? А в сумке не шуба ли? — спросил усатый мужичёк, ткнув пальцем в самую раздутую сумку.

— Шуба, — честно сознался парень.

— Жара на дворе. Ты думал, что мы на северном полюсе живём?

— Да это же иностранец! Он уверен — в России летом трещат морозы, а по улицам медведи бродят!

— Парень, у нас иностранцы не на автобусах, а на такси катаются. И рестораны за собой на верёвочке возят.

Мужики захохотали. Чтобы не слышать колкостей, я демонстративно уставился в окно, как оказалось, не зря: открывшийся пейзаж поразил вдруг меня своей особенной красотой. Именно это я искал. Только сюда стремился я в детских своих мечтах.

Я попросил остановить автобус и выскочил, жалея нелепого паренька, и негодуя, что из-за него испортил себе безмятежность. Но безмятежность и без того не светила.

Сейчас мужики-попутчики с задней площадки обсуждают, почему я вышел средь леса. Насмехаются, уверены, что меня приспичило. Да пусть их… Потому что…

…я искал одиночества. Не просто одиночества, а того возвышенного — вдохновенного — сурового созерцания в высокой тишине, на вершине чуждого — и родного мира, растворения себя в зрительных ощущениях, в благоговейных пожирающих взглядах на немыслимые горные очертания. Поэтому те люди, которые невдалеке от дороги попали в поле зрения, вызвали во мне чувство диссонанса. Это были простые сельские труженики, которые занимались своими повседневными трудами и почти не обращали на меня внимания. Похоже, что они вообще ничего, кроме своих мелких забот, не знают. Жить среди такой красоты и не видеть её? А кто знает, может, и замечают. Привыкли? Но к этому невозможно привыкнуть! Но как бы то ни было, чувство возмущения даже — ах, пейзаж портят — возникло непроизвольно.

Чем выше я поднимался, тем более удивительные чувства меня охватывали — холодок волнения, трепет восторга, умиление до слёз — и вдруг — какое умиление? — суровость севера, ледяных вершин, гипербореев, Аляски и Антарктиды — снова умиление — тряпочное, как у девочек… Я достал плюшевого медведя из рюкзака и показал ему дивные просторы: «Вот он — смысл жизни! В чем он, этот смысл? Не знаю, но он — здесь!» Медвежонок замер в немом восторге.

— Мишка, мне даже жалко этих людей! Представляешь: живут у подножия этой горы и не благоговеют перед дивной красотой.

— Почём знаешь, может и они видят эти удивительные пейзажи — по-своему, по-простонародному… — ответил я за медвежонка.

— А я бы всё бросил и поселился среди этих маленьких нечувствительных людей.

— Говорят, что к красоте привыкают.

— Может, и мы привыкнем. Но невозможно к такому привыкнуть!

— Ты же наплевал на красоту рядом с домом? Не так ли?

Да-а, Мишка задел меня за живое. Когда мы вернулись в наш город из деревни, то денег хватило на покупку деревянного двухкомнатного дома на самой окраине города. Но да это и лучше. Дальше от смога, шума и суеты. Я мечтал создать здесь особенный мир, но… Самым главным достоинством, и главным же недостатком нашего дома была большая ухоженная усадьба. Достоинство очевидно: у нас был свой маленький замкнутый мирок с качелями и беседками в окружении зелени и цветов. Но этот мир надо было почти непрерывно обхаживать. Зимой — убирать снег. Весна-лето-осень — каждодневные огородные хлопоты. Мать — специально ради меня? — сеяла то, что требовало самого тщательного и мелочного ухода.

Моей решимости создать свой мир хватало лишь на то, чтобы выкапывать в лесу и садить среди садовой смородины самые красивые лесные цветы.


Прежде, чем взлететь в горний мир, мы с Мишкой сели отдохнуть на поваленное дерево. Словно желая навечно запомнить, запечатлеть напоследок и эту простую красоту, мы смотрели на речку, на поля за рекой. По серой полоске дороги тарахтел маленький, как игрушечный, трактор. По шоссе ехали маленькие машинки. По железной дороге мчался такой же игрушечный состав.

— Помнишь, Мишка, ты тогда только на свет появился… Мы плыли на теплоходе по широкой реке — Волга? Обь, Енисей — не помнишь? Даже не представляю, куда нас занесло… Я был четырёхлетним ребёнком. По мосту ехали такие маленькие, необыкновенно красивые разноцветные вагончики. — “Хочу маленькие паровозики!” — кричал я. — Они не маленькие, а большие, — возражали мне. — Вы обманываете! Я сам вижу: они маленькие! Хочу паровозики!

— Да, а когда мы приехали на вокзал, ты всё ещё дулся на родителей. Почему вы не дали мне паровозики, говорил ты…

— А мне говорят: вот они, бери! Огромные, скрежещущие, пыльные. Вы опять меня обманываете! Там были маленькие игрушечные красивые…

Я вновь повернулся взором к вершинам, поглощая взором воплощения романтических грёз. И тот детский сон, который в последнее время стал вызывать всё меньше восторга, опять пробудил в душе моей ожидания неземного чуда.

Но ожидание, холодком тревоги овевающее сердце, смещалось-спадало в холодное раздражение и неудовлетворённость. Это — моя непременная досада и предмет моих извечных страданий!

Даже сейчас, испытывая дивные чувства, я холодно отмечал, что эти сильнейшие восторги как бы прорываются сквозь дебри мелких бытовых мыслишек и обрывков воспоминаний. Этот мысленный мусор раздражал меня намного больше, чем известный многим людям дефект зрения, когда на фоне неба плавают ниточки и соринки. Мусор уже не раздражал, был даже милым и страстно желанным, — как бы украдкой подумал: — по меньшей мере, тайные мысли, которым не суждено никогда исполниться, могут быть даже более желанными.

Но быт, быт, быт, позорная необходимость искать деньги на лакомства, одежду, на развлечения: зарабатывать, занимать, клянчить у матери, продавать пластинки, порой затирая место изготовления, чтобы выдать за фирмовые и продать подороже. И здесь от меня не отступают мысли, что послезавтра мать с получки даст мне денег на новую обувь, а сегодня я в очередной раз — теперь уже твёрдо — в очередной раз твёрдо! — решился бросить курить. Достойно ли человека непрерывно думать, что завтра первое сентября — первый день моей учёбы в университете, если бы учёбы — работ на сельхозскладах, где придётся перебирать овощи, а то и просто мусор мести. Почему-то именно в близости от небес вдруг нахлынет досада на неудачный выбор места учёбы: хоть бросай наш университетишко, где придётся терпеть самодурство маленьких князьков. А поступить в МГУ — не тоже самое ли будет? Везде есть князьки, а туфли и в Москве нужно покупать.

Как самое дорогое в жизни, я вспоминал мои прогулки по зимним улицам, когда я выпускал клубочки сигаретного дыма перед собой и с наслаждением вдыхал морозный аромат дымка. И удивлялся тому, как стойко в моём сознании дым сигарет соединился с романтикой, до которой приключениям дальних странствий и созерцаниям красот небесных было далеко.

Вот же досада — дикая суровая красота, возвышенные устремления — и какие-то туфли и сигареты, которые не оставляют меня своим вниманием в моей памяти, и слово “который”, которое завело меня в лабиринт мысленного потока, со всей очевидностью встали передо мною именно перед лицом этой вечной красоты… Почему планы на завтра я должен обмысливать именно сейчас, когда небо непривычно близко и влечёт меня к нездешним высотам, думать, что сегодня я не курил — и больше, возможно, не буду, не буду, не буду. Зато целыми днями буду непрерывно высматривать объекты для пожирания глазами, потому что в этом заключалась вся моя эротическая жизнь.

— Мишка, ты счастливый! Ты даже представить себе не можешь моих глупых мучений. Это же невозможно — такие краски, удивительный аромат, прекрасная жизнь — и смрадный желанный задушающий дым — желаннее вряд ли что-то бывает…

— А ты всё равно не бросишь курить.

— Если не брошу, то я тебя курить научу — заставлю! Тогда узнаешь, каково мне сейчас! Вообще-то курево — пустяки. Ты не знаешь приступов самокопания. Они больше всего портят едва зарождающийся неуловимый настрой — тончайший настрой, что мог бы вдруг привести к новой жизни. А мой словесно-мысленный мусор беспощадно забивает всё, что должно бы дать мне силы к чему-то, что я лишь смутно предчувствую… Прости, я сумбурно говорю…

Я остановился передохнуть. Окидывая взглядом оставленный мною мир, я зацепился взглядом за маленьких оранжевых человечков: по дороге неторопливо шли с десяток дорожных рабочих в ярко-оранжевых робах. Такие маленькие, хорошенькие… Послышался отчётливый хруст. Я вновь вспомнил сон, и меня чуть не вывернуло от хруста косточек.

Я с опаской повернулся в сторону треска и стыдливо спрятал медвежонка, потому что среди деревьев увидел паренька: слишком обычного вида — настолько по-мальчишески несерьёзного, что я был уверен, что он никогда не повзрослеет, даже наоборот… Этот непрошеный в моем мире гость двигался в том же направлении, что я. Досада и негодование возрастали во мне по мере того, как наши траектории сближались. Я пытался двигаться быстрее, я пробовал двигаться медленнее, остановиться. Но азарт — нет, ты не подойдёшь ко мне — не давал мне свернуть с намеченного пути. Возмущение — тупая деревенщина, ты не имеешь права подойти ко мне близко и помешать моему несбывшемуся пока восторгу — возрастало по мере его приближения.

Траектории наши сблизились. Я воспринял это как неизбежную неприятность, которая, по теории вероятности, время от времени необходимо происходит с каждым. Я демонстративно не ответил на его приветствие; я демонстративно молчал и делал вид, что его не существует. Я холодно ответил на несколько его пустяковых фраз, прошелся раздражением по тем черствым людям, которые не замечают красоты, потом пожалел о том, что разоткровенничался с этой “кочкой на пути к восторгу”. Он молчал. Я был рад, что задел его. И вдруг он заговорил. И заговорил так, что я не смог и слова вставить:

— Нельзя так об этих людях. Это совсем особые люди. Они не так воспринимают эти пейзажи, как их воспринимают простые смертные. Ты тоже никогда не сможешь понять эту красоту как они видят красоту полей скалистых гор небес картин людей! — он выпалил это будто одним словом.

От неожиданности я присвистнул.

— Если ты был уже здесь, то должен был видеть Морковкину Бездну! Так они через неё перепрыгивали. Женщинам это не позволяют, но мужчина — каждый! — прыгал.

Раздражение сменилось недоумением — странный парень-кочка, МОРКОВКИНА БЕЗДНА. Потрясающее словосочетание меня вдруг рассмешило. Ещё больше меня смешило несовместимость простоватой внешности и патетического тона. Паренёк же, не обращая внимания на мой смех, продолжал:

— Почему в нашей деревне такие люди? Каждый — личность. Воля каждого человека свободна — подвергнуться испытанию или нет. Каждый может отказаться от этого — и никакого позора и нетерпимости, никакой дискриминации он подвергаться не будет. Но почти ни один человек от испытания не отказался. Возраст значения не имеет, но зрелость — этакий глубинный возраст приходит — и человек чувствует это. Он идёт на испытание. Месячная подготовка: дисциплина, аскетизм, духовная жизнь — поэзия, философия, религия… — и — испытание. Чем ближе подходит юноша к Морковкиной Бездне, тем дальше отступает от него всё наносное, второстепенное, неискреннее. Всё становится необычайно рельефным, красочным; субъективное время уплотняется — за несколько минут человек как бы проживает всю свою жизнь, и не просто проживает, а растворяется в свете-сиянии; он постигает смысл жизни, страданий и лишений. Весь быт вдруг теряет свою привлекательность, но глубина истины и вечности проникает в существо. Но будущее вопрошает — достоин ли ты вечности. Есть ли силы в твоём духе, есть ли величие. Сила духа даст силы телу, такие силы, что помогут преодолеть непреодолимое — пропасть. И вспышка разума и скорби окрылит тебя и ты будешь победителем.

Он принял смешную для его неказистой внешности патетическую позу и продолжал с новым воодушевлением:

— Но если недостаточно силен твой дух, если червь маленького счастья сидит в тебе, то — пропасть, бездонный полёт. И — смерть. Но маленький червячок уюта покинет тебя и ты не с ужасом, не с тоской, а с ликованием свободного человека будешь падать на камни. Но дух имеет свойство — вырасти в секунду — это взрыв, вспышка, озаряющая тебе новый смысл и дарящая новую силу. Эта вспышка даст силы твоему телу и ты спасёшься. Спасёшься ценой увечий. Но ты будешь жить. И даже не просто жить — а существовать. Ты познаешь всё самое существенное в своей личности. И, несмотря на увечья, ты не будешь проповедником отчаяния и упадка. Ты будешь, хромая, плясать. А, может, сможешь и летать. Это только от тебя зависит.

— И ни один человек не отказался от испытания? — спросил я, совершенно сбитый напором необычных словосочетаний.

— Почти никто. Кто-то в пятнадцать лет, а кто-то и в тридцать. И лишь я один не решился на прыжок. И потому именно от меня ты услышал всё это, потому что все люди свободны, они — как титаны. Их мысли свободны. А меня всё это мучает. Я вот говорю такие высокие слова, а сам боюсь. Ещё несколько человек не смогли, но они уехали и счастливо живут в городе в благоустроенных квартирах, наслаждаются маленьким счастьем и, возможно, даже не помнят о нас. А я не могу — не могу уехать, но и прыгнуть тоже не могу. Нет, они меня не презирают. Они ко мне с искренней любовью, и никто, возможно, не помнит, что я не их — не Герой. Нет, каждый свободен. Свободен был первый прыгнувший несколько десятков лет назад. Никто никого не принуждает, но теперь прыгают почти все, это не мода, это не правило хорошего тона — эта свобода в крови — с детства. Здесь дети свободны. Но они не обращают свободу во зло. Цивилизованный человек свободу обратит в варварство, а здесь люди с детства свободны в высшем смысле этого слова… А вот я, наверное, тоже свободен с детства, но моя свобода под каблуком трусости.

— Извини, но тебе не больше двадцати, а ты же сам сказал, что кто-то в тридцать лет прыгал.

— Мне восемнадцать лет. Да, кто-то и в тридцать, и даже старше были. Но это не оправдывает меня. Трус я! Я и в тридцать не прыгну, и в пятьдесят!

Мне стало вдруг его очень жалко, даже односельчан стало жалко, когда представил, как они мучаются в страхе перед прыжком. Да, они потом становились героями, страх проходил, что-то они теряли, что-то приобретали. Но что-то и теряли! Вдруг какое-то равнодушное «ну и что» снова породило раздражение. Ну и что, подумаешь, прыгнули. Курить, курить, курить… Поток громких книжных фраз мне показался вдруг пустым и лицемерным, даже лживым.

Но холод внутри — лёд где-то в нутре — обжигающие мурашки в ступнях — внезапно открыли весь ужас пусть и Морковкиной, но — Бездны. Я от слабости и ужаса чуть не опустился на землю. Я всеми силами пытался скрыть свою немощь — раздражение никак не проходило. Чтобы сгладить неудобство и неуютность, я спросил:

— Мы так и не познакомились. Тебя как зовут-то?

— Алексей.

Я почему-то решил не называть своего имени, если он не спросит, — и он не спросил.

Мы продолжали идти. Из-за слабости в ногах я шёл медленнее. Несмотря на это он быстро отстал. Ну и пусть. Ждать его ни в коем случае не буду! Я даже демонстративно прибавил шагу. Курить, курить…

До вершины я дошёл почти не замечая пути. Я чувствовал себя, как если бы после возвышенной поэзии вдруг начал читать садистские стишки.

— Надо же, он мне кайф испортил, — сказал я Мишке, потом пожалел, что высказал глупейшую мысль.

Ожидаемый пейзаж с вершины не открылся — обзор заслоняли осины. Глупее деревьев в этой ситуации не придумать! Когда я ехал ещё в автобусе, я мечтал о том, что с вершины мира я крикну во весь голос: “Я люблю тебя, жизнь! Я люблю тебя, мир! Я люблю вас, горы! Этот мир божествен! Да будет бог! Бог красоты, безграничного пространства и неимоверного счастья!” Но вместо этого — осины! И — крапива.

Чтобы вновь вызвать в себе возвышенный настрой, я достал из полупустого рюкзачка книгу и начал громко читать медвежонку:

— Представляешь, Мишка, Зевс-громовержец полюбил прекрасную Семелу. Однажды он обещал ей исполнить любую ее просьбу и поклялся нерушимой клятвой богов и священными водами подземной реки Стикса. Но возненавидела Семелу великая богиня Гера и захотела ее погубить. Она сказала Семеле: «Проси Зевса явиться тебе во всем величии бога-громовержца, царя Олимпа. Если он тебя действительно любит, то не откажет в этой просьбе». Убедила Гера Семелу, и та попросила Зевса исполнить просьбу. Не мог ни в чем отказать Семеле Зевс, ведь он клялся водами Стикса…

Мишка внимательно слушал. Он даже засопел, как это обычно бывает, когда я читаю что-нибудь по философии.

— Мишка, почему я равнодушен? Что-то я не так читаю, или не так произношу… Я сух, как пробка. Не может думающий человек быть бесчувственным, читая это?!

Но Мишка не понимал моего состояния.

— Явился ей громовержец во всем величии царя богов и людей, во всем блеске своей славы. Яркая молния сверкала в руках Зевса; удары грома потрясали дворец Кадма. Вспыхнуло все кругом от молнии Зевса. Огонь охватил дворец, все вокруг колебалось и рушилось. В ужасе упала на землю Семела, объятая пламенем. Она видела, что нет ей спасения, что погубила её просьба, внушенная Герой.

Я совершенно чужим голосом произносил какие-то слова и совершенно не понимал, что за проблемы возникли в заоблачных высотах Олимпа.

— И родился у умирающей Семелы сын Дионис, слабый, неспособный жить ребенок. Казалось, он тоже обречен был на гибель в огне. Но разве мог погибнуть сын великого Зевса? Из земли со всех сторон, как по мановению волшебного жезла, вырос густой зеленый плющ. Он прикрыл от огня своей зеленью несчастного ребенка, спас его от смерти. Все пышнее разрастался плющ, всюду вился он, свежий, зеленый, и заглушил наконец совсем огонь. Зевс взял спасенного сына, а так как он был еще так мал и слаб, что не мог бы жить, то зашил его Зевс себе в бедро. В теле отца своего, Зевса, Дионис окреп и, окрепнув, родился второй раз из бедра громовержца Зевса.

Мишутка задремал. Впервые за много лет я испытал к нему раздражение — и ты туда же! Мишка! Послушай же, как прекрасно:

Сына ему родила Диониса, несущего радость,
Смертная — бога. Теперь они оба бессмертные боги.

Ему-то что от этого. А мне? — главное, что я — смертен и ограничен. Вынужден довольствоваться мизерным мигом настоящего, досадовать, что жизнь коротка. А так хочется постичь богатство мысли гениев. Прекрасны творения рук человеческих, изумительна природа земли, но где нам всё это объехать и всё посмотреть. Захватывающи тайны закоулков истории, но нам их не разгадать. Бездна людей и событий происходила за каждый год истории, а нам хроники преподносят лишь одну фразу — во втором тысячелетии до нашей эры в такой-то стране правило столько-то династий. А мне из всего этого богатства приходится довольствоваться лишь абсурдным состоянием “здесь” — “сейчас” — “я” — и не просто “я”, а “я” страдающий от своей ограниченности и косности на фоне династий и тысячелетий.

— Мишка, тебе легко — ты проще относишься к жизни. Твоя растительная жизнь может длиться бесконечно долго, если я пожелаю и, пересыпав нафталином, помещу в надёжное хранилище вещей. А ты, засранец, будешь только рад, лишь бы не слушать моих философских бредней.

— Хранилище вещей и нафталин — не та ли гробница, что вы, люди, так боитесь?

Я не согласился с Мишкой, но решил оставить вопрос без ответа.

Я попытался воспроизвести монолог странного паренька и вдруг засомневался в каждом произнесённом им слове. Кто позволит создать в нашем государстве некое государство с иными законами, идеалами и героями? Власти должны всё контролировать, должны понимать, что это — рассадник нонконформизма, анархии и настоящей, независимой от идеологии, свободы.

От сомнений меня отвлёк Мишка:

— Думаешь, меня не страшит смерть? Но не так страшно небытие, как вечное хранилище…

— Гробница, говоришь? Но из хранилища тебя вынут, стряхнут нафталин, выдохнется нежилой дух. В крайнем случае, постирают с порошком и высушат. Ты будешь ещё краше и мудрее. А меня уже не будет. От меня останется холмик с травою… Да ладно, не утешай меня.

Обратный путь был таким же пустым, тусклым и однообразным, несмотря на то, что я несколько изменил путь. Я шёл по краю рыжего каменистого обрыва и через силу думал о Зевсе и Дионисе, о людях-титанах из маленькой деревни. О том, что логичнее было бы на берегу бездны устроить жертвенник и храм! Ах да, они люди свободные и чуждые всяких предрассудков… Курить, курить, курить… Вот в чём смысл жизни. Но у меня пока сохранилось страстное желание вырваться из этого пошлого мира.

— Эх, Мишка, ты живёшь в тёплом мягком гнёздышке моего рюкзачка. А я живу в этой грязи, изо всех сил стараясь не замечать её. Я согласился бы жить в мутной луже, лишь была бы возможность, как в перископ, поглядывать на горний мир! Я тебе, наверное, уже рассказывал, как в армии, а служить оставалось ещё почти два года, мне приснился сон: я в странном летаргическом состоянии марширую, разговариваю, смеюсь, марширую, курю, работаю, марширую, делаю всё как обычно, но — сплю! — и ничего не осознаю — и прихожу в себя лишь когда до отъезда домой остаётся лишь несколько дней. Представляешь, Мишка, что со мною было, когда я понял, что это лишь сон-мечта, а до конца службы осталось почти непочатые два года. Мне так тебя не хватало… После этого сна я стал совсем изнемогать с отчаянием волка, попавшего в капкан и готового перегрызть свою лапу. Я пытался любыми способами заглушить неизмеримую тоску. Однажды проглотил несколько таблеток атропина. Забвения и ожидаемого отдохновения они не принесли, страданий физических на несколько дней добавили немало. Два года я безвольно работал, маршировал, пел идётсолдатпогороду, понезнакомойулице, мечтал о забвении и безрезультатно силился вызвать подобие перископа грёз, ввергая себя лишь в пучину самокопания и пережёвывания всех обид. Будь я религиозным, я бы стал, возможно, манихеем. Но, по иронии, я единодушен с нашими совец-цкими философами в нашей скучной атеистической вере в отсутствие бога. У меня сохранилось страстное желание вырваться из этого пошлого мира. А на месте этого — Алексея — я сейчас бы разом сиганул через…

Мои ноги опять похолодели, и нутро оборвалось, когда я узрел немыслимую картину. Вот она — Морковкина Бездна! Я сел от слабости на землю — этот раздражающий меня парень, который был на два года младше меня — этот серый на вид человечек — и вдруг стоял на таком немыслимом месте, что я почти застонал. Бездна — и за ней утёс, утёс почти из моего сна, покрытый соснами — изогнутыми, точнее — корявыми, причудливыми — как игра природы — как воплощение борьбы за существование — выдержавшими сильнейшие ветры. Синели и желтели цветочки — точно на умилительных картинках. Но главное — мой недавний попутчик, который ещё совсем недавно был моим врагом — босиком стоял на мизерном пятачке одинокого утёса, отделённого от горного материка несколькими метрами пропасти. Дразня меня, он театрально возвёл к небу руки, но, возможно, он лишь заслонился ладонью от солнца.

Он запрыгнул туда? Неужели он перепрыгнул через эту — Морковкину Бездну — глубиною метров двадцать, сто, а может и пятьсот — все расстояния слились для меня в одно слово — Бездна! Верёвки, доски нет… Здесь страшная ширина!

Я не стал ждать. Мне было стыдно за себя. Поэтому я быстро спустился к дороге.

Я шёл по шоссе, не глядя под ноги. Мимо пробегали автомобили. Иногда я посматривал на тряпку, брошенную ближе к правой кромке дороги. Автомобили объезжали эту груду тряпок то слева, то справа. Я подумал: «Ну, хоть кто-нибудь бы остановился и отбросил ветошь с дороги». Да кому это нужно? Подойду — уберу. Курить, курить…

Какое-то чувство — или предчувствие? — что-то не совсем нормальное в этом мире творится — и эта тряпка тоже какая-то ненормальная… — до тошноты ненормальная — и особенно когда вдруг пронесшийся КамАЗ проехал по этой тряпке — и из-под колеса хлынули внутренности — я уже начал задыхаться — и вот уже явственно виднеется пыльная собачья лапа, раскроенный собачий череп, перемешанный с клочками шерсти мозг и кишки.

Очередная легковушка осторожно объехала неприглядное месиво, этот растерзанный колёсами труп собаки — как будто, так и должно быть — и весело помчалась дальше.

Я устал от впечатлений. Я повернул в противоположную сторону и пошёл назад, стараясь не оглядываться. Курить, курить, курить… Я попытался себя уверить в том, что ничего сегодня не произошло, что всё виденное мной — не более чем наваждение усталого рассудка. Я решил дойти до поворота, за которым ничего не будет видно. И действительно, оглянувшись, ни растерзанной собаки, ни покрытой осинами вершины я не увидел.

Но мысли роились… Неужели жизнь, пусть даже собачья, ничего не значит? Что случилось в этом мире? Что есть жизнь? Неужели бездна? И неужели бездна, пусть даже Морковкина, — существует? И почему бездна души моей готова поглотить все богатства мира, все нарисованные и написанные шедевры; развратить как можно больше безропотных девочек и лицемерно сделать вид, что по этическим соображениям я никогда даже не прикоснусь к невинности? И что есть человек — царь вселенной и средоточие совести или умнейший и бесстыднейший из всех зверей? И такой желанный табачный дым может определять все поступки и мысли, и даже высшие устремления мужчины?

И как неказистый деревенский паренёк может вдруг совершенно без принуждения, рискуя уникальной единственной жизнью, сигануть через Морковкину бездну? А потом — обратно… Внезапно мои руки пронзили миллионы острых иголочек — как он обратно-то прыгнет? — утёс по уровню ниже, чем сама скала, тем более наклон в сторону обрыва… Туда прыгнуть — сложно, обратно — невозможно! Он лежит сейчас под скалой в пропасти, корчась от жуткой боли и не имея возможности даже метр проползти?

Я пришёл в себя лишь в автомобиле. Раздирания чувств улеглись особенно после того, как водитель отказался брать с меня деньги — ты молодой, тебе нужнее. Я был рад — и не рад, что водитель оказался некурящим. Досада — ах, так хотелось закурить. Но — может, теперь всё-таки брошу… Я не представлял, о чём с ним говорить. Я был благодарен ему за то, что он не расспрашивает меня ни о чём, будто понимал: любопытство сейчас губительно.

К счастью, водитель размышлял над своей статьёй для журнала — о свободе, и ему нужен был просто слушатель, которому он мог бы изложить свои мысли.

Я слушал моего собеседника — и не слушал, обитая мыслями в заброшенных землянках, что попались мне в лесу, в бездонных ущельях, которые я должен непременно перепрыгнуть, в больничных палатах (или землянках? — они наверняка не имеют связи с цивилизацией), где корчатся от боли разбившиеся в Морковкиной бездне…

Внезапно я понял: вот он — решающий момент! Я выхожу на дорогу именно в этот час, останавливается не какая-то другая, а эта машина… Случайность?! Вдруг именно он, преподаватель философии и этики, меня поймёт?! Он многое пережил, он — настоящий учитель жизни…

Как бы к месту, я заговорил, решил открыться ему:

— Я читаю самые прекрасные книги, я учу наизусть лучшие стихи. Я хочу постичь богатство всей мировой культуры. Почему тогда, как червяк, как глист, хочу тёплой разжеванной каши. Даже высшие мировые достижения мысли я потребляю, как именно такую тёпленькую кашку с сахарком. Но ещё более страстно желаю пошлости, разврата, порнографии. Можно ли назвать меня нормальным? Я — гадкий человек, я преступник! Это простительно неотёсанным болванам, бездуховным тупицам, которые даже не подозревают о существовании горнего мира. Но я, просвещённый, увлечённый духовностью, хочу того, что достойно обезьяны. Преступник хотя бы не понимает того, что он — подонок. Но я-то о себе знаю это наверняка! Что делать? Остаётся только в один прекрасный момент понять, что жизнь моя — ничто, всё бывшее надо отшвырнуть от себя, как змеюку. И сказать себе: я начинаю свою жизнь именно сегодня, именно сейчас я решаю свою судьбу. Даже в моём поражении я вдруг сегодня увидел свою победу, потому что я не хочу больше так жить. Быть может, в моей жизни, и в жизни каждого человека наступает день, когда он вдруг понимает себя, свою никчемность, и, хоть дальнейшая его жизнь будет сплошным падением, это падение будет приносить какие-либо полезные плоды.

— Поправлю: благодатные плоды.

— Верное слово! — я вдруг понял, что ему всё это близко, что он сам всё пережил, он знает о трагедии жизни, поэтому по-особому ценит маленькие жизненные радости, как не может их ценить миллионер или султан. — Я всё время думаю: что есть человек? На словах и в умных книгах — воплощение поисков истины, борьбы за идеалы, устремлённости в высоты и к истинной любви. На деле же — набор из нескольких однообразных мыслей, мелочная корысть, пустые куплетики, натужно бряцающие в черепушке, непомерная спесь и хищная похоть.

Ещё есть время повернуть машину назад, или хотя бы попросить водителя высадить меня на обочине, чтобы я мог вернуться! Я надеялся, что именно сегодняшний день будет днём моего взросления, но я трусливо бежал, закрыв глаза на страдание, бросил умирать мальчишку. Я всё доказывал, что могу в любой момент вернуться, но оттягивал этот миг до тех пор, пока не показались знакомая с детства окраина города. Водитель что-то говорил. Потом записал мой адрес и сказал, что будет рад меня видеть, и сделал неопределённые намёки на будущее сотрудничество.

Я вышел из автомобиля возле гастронома. Курить, курить… Вот что меня больше всего волнует! Курить, курить! …Морковкина Бездна… Да, сочетание! Морковкина! Бездна! — И я начал безудержно хохотать. Прохожие оглядывались… — Морковкина — Бездна! — хохотал я: — Он прыгнул через Морковкину! Бездну! И теперь корчится в этом Морковкином Аиде от жуткой боли. А я бросил его умирать в безысходной тоске! — теперь уже рыдания душили меня, а я лихорадочно искал причины не возвращаться назад.

Вокруг меня начали останавливаться люди.

— Как станет кому-то плохо, так сразу все собираетесь — поглазеть на чужие страдания, — крикнул я, сидя на тротуаре, и завыл.

Потом встал, оттеснил полную женщину в ярко-красном наряде и побежал в сторону автовокзала.

Я ехал в автобусе, теперь уже не замечая ничего вокруг, с одним желанием — спасти несчастного паренька, что лежит в Морковкиной бездне.

Нет же, он назад просто не решится прыгать. Он будет сидеть на мизерном пятачке земли, пока через неделю-другую кто-нибудь не обнаружит его там, умирающего от дневной жары и ночного холода, от голода, отчаяния и жажды. Зря я верёвку не взял! Как буду его спасать?


Когда я заглянул вниз, в бездну, то ничего необычного не увидел. Не было корчащегося от боли тела, трупа, крови. Быть может, его уже унесли односельчане? Они же присыпали кровь песком, чтобы не шокировать праздного туриста напоминанием о смерти.

Как настоящий криминалист, я обследовал край обрыва. Никаких особенных следов я не нашёл. Немного примята трава… сухая хвоя слегка сдвинута… В обход по крутому склону я спустился вниз — в “бездну”, долго ползал по острым камням, пытаясь найти бездыханное тело.

Хотел искать деревню, но спросить не у кого. Наугад искать? Прочёсывать лес за квадратом квадрат? Нашли глупца!

— Уж не придумал ли я всё это? — спросил я медведя.


Дома я попытался воспроизвести монолог о странной деревне и героических людях, но всё больше уверялся в абсурде и нелепости ситуации. И удивлялся напыщенной высокопарной книжности сказанных пареньком фраз.

…Перед сном я ещё помучил себя мыслями, что плохо смотрел под обрыв, поэтому не заметил странного паренька, и лежит он там уже холодеющий, но живой…



ИЛЛЮСТРАЦИЯ: репродукция картины Каспара Давида Фридриха


Рецензии