Повесть о пауке Часть вторая Гл1

Но на работу она не пришла. Мест, где можно было искать, было не так уж и много, по сути  - два. На проспекте Хо Ши Мина было у неё койко-место  в комнате, комната в общежитии,  платила комендантше  небольшие деньги, перебралась туда от некого Тимура. Комната Тимура была на пр. Добролюбова, на Петроградке в двенадцатикомнатной  коммуналке. Побывали мы у этого Тимура два раза, первый раз не застали его, потом опять не застали, но у соседки-старухи Юля забрала свои вещи, которые Тимур передал. Ещё раньше с Тимуром у меня произошла неприглядная история.
Проявил я неожиданно для себя самого немотивированную жестокость, или скажем так, недостаточно мотивированную. Моменты, когда я терял контроль над собой, случались всё чаще. То, что со мной что-то неладное творится, я знал. Когда оставался один, мог впасть в прострацию. Однажды Юлю напугал своей безмерной отрешенностью.
“Сидишь, глаза, как остекленели, не дышишь. Я свет включила – а ты ноль внимания, я чуть не закричала ”.
Чтобы на людях не впадать в состояние патологической задумчивости, я себе кубик Рубика  завел, крутил, вертел – так ни разу в жизни и не собрал. Пометил один квадратик и загадывал, где он окажется, если  несколько раз крутануть.
В тот день чуть задержался я после обеда в столовой, Юля раньше вышла. Смотрю – стоит с кем-то. Чернявый паренек, крепкий, моих лет или немного старше, смотрит уверено – взгляд не прячет, помалкивает. А Юля необычно для себя слишком много говорит. И всё что-то несущественное, ненужное – как бы оправдывается, но не прямо, а околичностями, выворачивается, вертится, как уж на сковородке. Вижу – не по себе ей, как будто в тупик попала – тычется во все стороны. ” Боится, боится она его” – одной этой мысли хватило, мне тогда, чтобы закусить удила. Постоянно в напряжении – я ждал удара, чтобы с катушек слететь любой мелочи было достаточно. Юля познакомила нас на выдохе, рывком – словно бумажку разорвала. А у меня – сердце не бьется, во рту горько – нестерпимо стоять с ним рядом, смотреть, сказать что-нибудь – как клок волос проглотить.
- Пошли, - говорю, - в гости.
Рано было ещё, народу никого, Бахрах с Панферовым в столовой сидели, ушли после нас на обед. Повел я Тимура этого в отсадник. Он, когда решетку разглядел, повернулся, в этот момент я и засадил ему ногой под ребра, по почкам. Он метров пять до двери летел, запнулся о носилки, расшибся, с размаху  плечом, головой о решетку ударился. Ваня прибежал: ”Что тут у вас происходит?”.
- Ничего страшного, - говорю. - Упал он, оступился. Я его сам, первую помощь окажу, погоди, я быстро.
Лязгнул задвижкой, затащил его за шиворот вовнутрь, в отсадник, коленом на грудь навалился, стал его за кадык хватать. Чувствовалось, что парень он сильный, не давался, я ему руку ногой прижал, тогда и сдавил горло как следует, у него даже что-то там хрустнуло внутри. Вырвался из него полустон-полувопль, в пустом отсаднике гулко, громко получилось. И отпустило меня – задышал, мысли в мозгу – прилетели невесть откуда. Хватит, думаю, покалечу парня, наделаю дел. Прорычал ему в глаза что-то, побрызгал слюной, всё –  на “понял, понял”. Поставил его на ноги, на ногах он нетвердо стоял, взял его, под руку за ворота вывел, но без меня он идти не смог, то ли ударился сильно,  то ли я ему действительно горло повредил. Привалился он к стене, за горло всё держался. Я минут пять подождал.  ”Уходи, не стой здесь, а то обратно за решетку отведу”. Пошел он, до сквера, до скамеек добрался.
Юля, как в рот воды набрала,  по поводу наших с Тимуром прогулок туда-сюда и слова не сказала. Капитан Семенов взъерепенился: ”Ты что вытворяешь!”, Ваня заинтересовался: ”Это Юлькин хахаль? Не ожидал от тебя, ты чего распсиховался-то? Он сейчас пойдет в больницу, в приемный, освидетельствуется,  потом стуканёт – загремишь под фанфары!  Ты что там ему сделал?  Что у него с горлом?”. “Ничего страшного, посидит, оклемается. Да, вот видишь Ваня, любовь с человеком и не такое может сделать”.
Ни благодарности, ни укора я не дождался. Затихла Юля, задумалась, почти не разговаривали в тот вечер,  что-то в уме проворачивала – куда не кинь, повсюду клин.
Пропал Семшов и Юля пропала. И всё пропало. Юлю я все-таки рассчитывал найти. Но Семшов и после смерти не отпускал. Как же, думаю, он так быстро до Космонавтов добрался. От нас он в сторону ”Электросилы” как будто направился. Мы троллейбуса не ждали – чуть ли ни на ходу запрыгивали. Езды от улицы Бассейной до Южного шоссе – минут десять-пятнадцать. Почему? Что за скорости такие несусветные?
Впрочем, не будем обманываться, в стране Советов всякое равноускоренное движение тотчас приобретало дополнительную перпендикулярную составляющую. И в данном конкретном случае не надо забывать о сдерживающем эффекте – уж очень нам хотелось тут же забыть обо всем, уснуть, забыться. В троллейбус запрыгнули, как в колыбель. Возникала инерция колыбели.
На первый взгляд, без проволочки убыли с места последней встречи – мы быстро заскочили в троллейбус, уселись, устремились вечерней заре навстречу. Но троллейбусный ход был столь мягок, покачивание на рессорах столь бережно, что измученное тело само вспоминало о подвешенной качающейся постели (в ней все горести забываются мгновенно). Не давала инерция колыбели разогнаться троллейбусу как следует, притормаживала. Юлин сон – тяжкая ноша.  Мешала  она и троллейбусу разогнаться и мне самому чуток  вздремнуть. В качестве хранителя её сна я не спал и  могу засвидетельствовать – протекало время неровно, с плавными завихрениями.
  Неполадки с общественным транспортом случаются сплошь и рядом, притчей во языцах  давно уже стали. Венгерские икарусы сменились китайскими автобусами, маршруток развелось видимо-невидимо, а происшествий на дорогах, труднообъяснимых с  точки зрения житейской логики, не убавилось. 
   Не надо забывать, в  старые времена жизнь куда спокойнее была. Стоило нам приземлиться на сидение, все равно где: в автобусе, в троллейбусе, в такси, Юлина голова тут же укладывалась ко мне на плечо, секунду другую выбирала позу, мостилась поудобней и отключалась. Во сне она слегка вздрагивала, клонилась, прижималась всё теснее, сонные конвульсии на все тело распространялись, плоть до коленок.  Автоматические двери открывались, закрывались с негромким шипением. Так влюбленные няньки, прижимая язык к нёбу, издают убаюкивающие звуки – ”ш-ш-ш”, подражая шуршанию морской волны. Морской прибой, перекатывающий у себя во рту мелкие камешки, - лучшее снотворное.
Хранил я её сон как мог, вслушивался, проникался её отрешенностью. Спящий человек беззащитен, он бережной тишины требует. О хранителе чужого сна окружающие тоже невольно заботятся. Совместными усилиями пространство и время искривляется, нисходит покой. Куда, в самом деле, торопиться? Есть поважнее заботы – сон до конца необходимо досмотреть. Сны и так, сами собой мгновенно забываются, приходят в негодность. А если вещий сон испортить, последствия вообще могут быть ужасными.
 Так и ехали мы. Вздыхал троллейбус продолжительнее, протяжнее, чем обычно, выдыхал со свистом – чуть ли ни минуту дольше. Во время движения гармошка из толстой черной резины, соединяющая две части троллейбуса, растягивалась заметно шире, а собиралась гораздо плотнее. Во всяком случае, при помощи теории сопротивления материалов рационально объяснить это растягивание-сжатие не представлялось возможным. Опять-таки человеческий фактор. Водитель не обращал внимания на зеленый сигнал светофора, подолгу не трогался с места, продолжая мирно беседовать со своим коллегой со встречной полосы. Короткометражные Юлины сны путались, наматывались на колеса, и плавный, тихий ход троллейбуса становился тишайшим.
О том, что паук может влиять на нашу жизнь, я не думал. Поменьше бы на Юлю заглядывался, побольше бы на кольцо смотрел, и мир бы не таким запутанным казался. Я назвал бы этот эффект утраты скорости – проскальзыванием. У лыжников, когда они в гору поднимаются, а лыжи плохо держат, если смазка не та, проскальзывание можно наблюдать воочию. С нами так наглядно не получалось, но эффект имел место быть. Мне трудно оценить по времени, насколько сильно мы проскальзывали, очень приблизительно – минут пять-десять. Возможно, существовала зависимость от глубины сна, насколько глубоко Юля засыпала. О своих снах она не рассказывала, возможно, и не было никаких снов. Но то, что поездки наши затягивались, я часто подмечал, то на футбол опоздаем, то на киносеанс. Без неё я передвигался по городу гораздо быстрее: по эскалатору в метро – бегом, автобусы, троллейбусы ещё на подходе высматривал, если видел, что к остановке причаливают – то же бегом. Сидела, наверное,  в подсознании мысль – бежать, куда глаза глядят, вот и бежал. От себя не убежишь.
От больничных невропатологов толковых объяснений, почему люди вздрагивают во сне, я не получил.  Шалят нейроны, подспудные страхи в нервную систему просачиваются, но почему им на месте, в мозгу не сидится -  непонятно. Получается мозг сам по себе, а мысли – сами по себе. Стоит зазеваться, и разлетаются по организму. Сейчас нейрофизиологи глубоко в мозг проникли – разложили мозги по полочкам. Знают, где какая информация хранится, каким образом записывается, но как рождается мысль, никто не скажет. Кто думает? Никто или некто, ущучить внутреннюю темную личность пока не удалось. В результате – руки самопроизвольно к чему-то тянутся, спина напрягается, колени неизвестно что обхватывают. Разброд и шатание.
Так отчего же она вздрагивала? А если это – уколы совести? Слетаются к спящей Юлии ангелы, вооруженные специальными иголками, и жалят за все недавние прегрешения. Под коленки, в предплечья, в запястья – куда ни попадя втыкают. Садятся затем ко мне на плечо и нашептывают, докладывают – мы наказали негодную девчонку, будь спокоен, спи спокойно, дорогой товарищ.
     Дожидаться очередного Юлиного  прогула я не стал, погоревал да и решил сам институтскую практику прогулять. Розыск – дело горячее, неотложное. Искать надо, пока следы не остыли. Поехал я Юлю искать. Комендантша Тамара в общаге сказала, что лет сто её не видела, намекнула, что неплохо бы оплатить проживание. Отправился я к Тимуру, на Петроградку.
Мне коммуналки в центре города древних старух напоминают –  величественные, разрушающиеся и отчасти разрушительные. Ужасны ленинградские коммуналки. Не зря Коля Моторин избрал их в качестве подмостков для своих фантастических трагедий. Отверженные души колобродят в них круглые сутки. Не знают коммуналки покоя, не знают ночного отдохновения, не ведают здорового сна – только тяжкое непреходящее забытьё, обыкновенно – пьяное забытьё.
Сколько лет прошло, но они по-прежнему полны полуживых зловещих старух. Дореволюционные пиковые дамы обходят дозором свои бывшие апартаменты. Пролетарская революция отобрала у них излишки жилплощади, заперла в комнатные пеналы.  Волосы шевелятся у них на голове, когда они видят, какая рвань, какое хамье заполонило их комнаты. Чередуются призраки – из  лихих двадцатых выглядывают червонные дамы революции, судорожно сжимают рукоятки невесомых маузеров. Они потерпели поражение, их вытеснили,  завалили руководящими документами, на них самих наложили резолюции, их забаррикадировали на бюрократических задворках. Их главные враги – мещане  до сих пор плодятся как тараканы. Погрязшие в барахле обыватели неистребимы. Редеют старухи, ветшают старухи, оставленные богом и людьми – не будь  коммуналок, давно бы уже рассеялись меж бетонных кубов спальных районов.
Бывшие многокомнатные квартиры, возведенные для чистой публики, для состоятельных жильцов, теперь и сами не вспомнят свой первоначальный вид. Их веками не ремонтировали, а если, что и подправляли, то кое-как, на скорую руку. Я посетил старинное жилье, доведенное до крайней степени запустения. До сих пор помню адрес – проспект Добролюбова дом 17 квартира 9. Входную дверь, по всей видимости, выламывали не один раз – вместо замка зияла дыра. Череда комнат, захламленный г-образный коридор не подавали признаков жизни – гробовая тишина
Только самые живучие человеческие особи выбираются из этого мира, проваливающегося в самое себя. Разруха в головах – процесс заразный, практически не подлежащий лечению.
Я повернул за угол, и сумрачное безмолвие рассеялось – на кухне что-то позвякивало. Трудился на кухне Сашок, старый знакомец, - переливал из прозрачных полиэтиленовых пакетов бледно-желтое пиво в трехлитровую банку. Нахмуренный лоб, пафосно очерченные носогубные складки – всё выдавало крайнюю степень внимательности, кровной заинтересованности. В очень непрочной таре принес Сашок пиво, но с честью справился с транспортными затруднениями – ещё один пакет, и трехлитровая банка полнёхонька.
- Бог помощь.
- Чё  надо? - не оборачиваясь, буркнул Сашок.
- Дружка ищу твоего, Тимура.
Морда Сашка утратила скорбную сосредоточенность и расплылась в горестной печали:
- Нашел дружка… хм… не сторож я твоему Тимуру.
- Расслабься, Сашок,  давно его видел?
- Да пошел он!
- Так-с, значит не хочешь сотрудничать, отказываешься помогать?
Сашок растерянно заморгал – напоминание о необходимости сотрудничать он привык слышать от других лиц.
- Он прибежит, убежит, - медленно склонялся к сотрудничеству Сашок. – Юльку вчера видел.
-  Юльку? Ну, и как она?
- Да она даже не зашла, в дверях постояла, лыбилась всё – датая уже, или ширанулась – надоели они все!
- Очень интересно тут у тебя, интересные люди навещают. Однако же, мне пора. Где Тимур? – спрашиваю!
- Ну, не знаю, ну, откуда, не знаю…
- Узнаешь сейчас, одену банку на голову – и попьешь, и помоешься заодно.
- Ну, не знаю… Я, когда уходил за пивом, он дома был.
Но комната Тимура была заперта. У Сашка в берлоге старая знакомая – сучка породы водолаз большущая, курчавая, брехливая лаяла – до хрустального звона в люстре, но не бросалась, помнила, даже обрубком хвоста помахивала – познакомились в прошлый раз.
Отправляясь в путешествие по коммунальной квартире надо быть готовым к любым неожиданностям. В том доме  сохранились реликтовые деревянные перекрытия между этажами, каждый шаг грозил обрушением и провалом. Местные обитатели передвигались по половицам, как искусный пианист по клавишам – всем телом предчувствуя грядущее звучание.  Половицы под их ногами подвывали и постанывали как негритянские джазистки.
   Любые ремонтные работы производились с крайней неохотой. В коридоре ещё могли кое-что отремонтировать, окончательно запавшие клавиши ещё могли сменить. Бросить на пол, приколотить новую доску – плевое дело. Коридор, как ни как, место общего пользования. Но в комнатах, где обитали бестелесные божьи одуванчики случались чрезвычайно опасные места. Хозяева комнат знали, где штукатурка на потолке висит на последних соломинках, где половица –  на последнем издыхании. Но непрошеным гостям нужно было держать ухо востро. Недостаточно сказать, что Петербург – умышленный город, больше того – злоумышленный, мстящий плебеям, варварам-захватчикам. Старина злокозненна. Провалы во времени могли оказаться крайне болезненными. Да и Тимур Залибеков – не подарок. С опаской я отправился в обход, чуть ли ни на цыпочках, чтобы не обеспокоить понапрасну местных призраков. К закрытым дверям прикладывал ухо. В открытых комнатах прямо с порога проводил рекогносцировку – возможны засады, самые кровопролитные бои вспыхивают внезапно.
В последней угловой комнате жила Галина Валентиновна, она передала Юлины пожитки в прошлый раз. С месяц как её не стало. Самым приличным человеком была в этой чертовой квартирке. Пыли в комнате было столько, словно бабка сама распалась, в пресловутую лагерную пыль превратилась, и рассеялся прах человеческий повсюду ровным слоем. Всю мебель вывезли, темные пятна остались на полу. Пережила мебель бабку, отреставрируют, опять в дело пойдет – антиквариат. Радио – черную тарелку военных  времен не взяли, вещь уникальная в своем роде, картонная – никому не нужна. Телевизора у неё не было, умные люди уже тогда без телевизора обходились. Хотя какие тогда телевизоры – черно-белые, три программы, одна учебная. С нынешними монстрами и  сравнить нельзя, нет от них спасения,  глаза бы мои не смотрели…
Одно из преимуществ советского времени в том, что для аскетичного житья-бытья не нужно было прилагать никаких дополнительных усилий. Частная жизнь граждан была однообразна, приватные чувственные изыски отсутствовали, наслаждаться было нечем. При капитализме соблазны  повсюду, как капканы в господском лесу, зазевавшийся раззява лишается наличности сам того не замечая. При социализме чувственные излишества приходилось выискивать, обычно пускаясь для этого во все тяжкие. В своей естественной простоте Советская власть никакой услады для чрева, слуха, зрения не допускала. Для некоторых особо впечатлительных натур, так даже лучше было –  ничего не видеть и не слышать. Иногда, чтобы мыслить, лучше ничего не видеть. И разве отказ некоторых режиссеров от цветного кино в пользу черно-белого – это не частичный отказ от зрения, от всей полноты зрения? Или от мишуры, засоряющей зрение? Я почти убежден, что нынешняя мелькающая аляповатая пестрота нарочно придумана – чтобы человек не видел. Память засоряется яркими картинками и в дальнейшем мешает видеть.
Галина Валентиновна знала что почем, всех насквозь видела, даже ту непритязательную советскую телевизионную туфту на дух не переносила. Но, тем не менее, не все отвергала – была в ней вера. И ей, пожилой женщине,  люди верили. Ибо вера – есть внутреннее зрение, про-зрение. Но, когда попытки пустить электронную пыль в глаза не прекращаются ни на минуту, когда весь бьющий в глаза видеоряд – суть, навязанная извне галлюцинация, даже внутреннее зрение может ослабнуть.
Я так думаю, выкалывание глаз – последняя, исключительная мера личной защиты. Царь Эдип глаза себе выколол – спастись пытался, хотел в себе что-то сохранить, хотя хранить, как будто уже нечего было. Со временем у нас непременно должна появиться секта слепцов. Спасаться будут люди от телевизоров и от прочих веселых картинок. Скопцы жидовствующие  в девятнадцатом веке были, а в двадцать первом слепцы сохраняющие появятся. Останки культуры, слово живое хранить будут. Радиостанция останется ”Последнее слово”. Будут собираться на сходки под такой точно черной тарелкой и радиоспектакли слушать по Шекспиру, Софоклу, Вампилову. Потом по очереди стихи читать, классику и собственные произведения. Детишек приобщать будут, и не прервется род человеческий, не оскотинится окончательно. Послушаешь, про то, как Макбет зарезал свой сон, и о собственных снах наяву печалиться никогда уже не станешь.
     Но и с верой не всё так просто. Бывают такие гении – всё что угодно к своей пользе повернуть могут. Когда апостол Павел утверждал, что настоящий смыл веры – обличение вещей невидимых, действительно ли он прозрел? Или всего лишь нашел безотказный, точный маркетинговый ход?   
   Обличение тайны, поглощение тайной, собственно, этим и занимается поэзия, любое искусство, которое можно назвать поэтичным, лиричным.  На подоконнике валялась книжечка Б. Слуцкого, не польстились мародеры, не по зубам такие предметы гиенам антиквариата.
   Пока что, вещью невидимой была для меня Юля. Заходила ли она в бабкину комнату? Обои на стенах  после смерти хозяйки как-то очень быстро в труху превратились. Испытание временем выдержали, хозяйской смертью – нет, за долгие годы ничего с ними сделалось – а тут за месяц в полную негодность пришли, выцвели, высохли. Однако отслаивались хорошо - целыми полосами. Под обоями – газеты послевоенные, Сталин, Молотов, Каганович, Маленков. Вот ведь тоже – символы веры, или не веры – страха. Где страх – там и вера? Как один из возможных вариантов, самый дохлый вариант. Слишком быстротечна вера на страхе. Сейчас былые вожди позабыты, вообще ничего не внушают – урки с мыльного завода.
- Здорово ребята, - поприветствовал я газетные портреты, - помнят о вас до сих пор, и обыватели не забывают, и диссидентам без вас никак. Кормятся люди, ужасы прошлых лет по-прежнему в ходу. И мастера искусств с думой о вас обыкновенной фигой в кармане такие кренделя выписывают – что любо-дорого послушать, посмотреть, скрашивают наши пыльные будни. Прощайте, однако!
    Последней дверью в квартире была дверь на черную лестницу – запасной выход.  Как-то незаметно для себя привык я сверять свои мысли, планы, поступки с пауком. Не то, чтобы ждал от него каких-то подсказок, а так, просто, раз уж он со мной. Так люди кольцо на пальце покручивают, брелоками поигрывают, в затылке чешут – всяк по-своему с мыслями собирается. Я на паука взгляд брошу – он голову поднимет. Визуальный контакт мало-помалу перерос в нечто большее. Есть такое полушутливое выражение – мысленно я с тобой. ”Что, трупы пошли выносить? Удачи вам!  Мысленно я с вами”. Паук был мысленно со мной, а я – с ним. Какая-никакая, но поддержка. То, что он наделен разумом, для меня было само собой разумеющимся. Его шевеление, едва различимые жесты всегда сопровождали мои затруднения. Переживания. Возле двери на черную лестницу я на него глянул, и он приподнялся, изготовился, что-то почуял.
Черные лестницы в старых домах сейчас большей частью заколочены, а в старые времена жизнь там била ключом. Сновали вверх-вниз кухарки, горничные, истопники, прачки. Скрытое от господских глаз обеспечение господской жизни. Черные лестницы для черного люда. Но странным образом с исчезновением чистой публики черные лестницы оказались позабытыми, позаброшенными. Кухарки были приглашены к управлению государством, и черные лестницы вышли из употребления, объяло их небытие. А парадные стали черными, в прямом и переносном смысле слова. Небытие ни есть пустота. Небытие – всего лишь выпавшая из обихода часть жизни. Я, например, в данный момент во тьме небытия, но строчки оживают, возникают, бытуют – вот и я как бы бытую. Один из вновь открывшихся способов вечного возвращения.
    Вот и  с черной лестницы потянуло потусторонним сквознячком, запашком потянуло характерным – анашой запахло. Значит, путь мой туда, в лестничное небытие. Подергал я посильней дверь –  она и распахнулась. На проволочку была прикручена. Сделал я шаг во тьму, и тогда-то всё и произошло – обрушилось на меня, завладело мной скверное чувство, уже изведанное – ”несут меня кони”. Если понесли тебя взбесившиеся звери, то чего уж теперь пугаться, тормозить, за отговорки цепляться. Волна из самого сердца хлынула, подхватила и понесла вниз, во мрак, навстречу шевелящимся теням.
С первого взгляда стало мне ясно, что Юли среди них нет. Тимур был, он единственный стоял среди фигурок, скорчившихся на лестничных ступеньках. Пахучий травянистый дым слоями висел над лестничным пролетом. ”Анашисты поганые!!”. Почему поганые? Есть в судебной медицине спасительный термин – состояние аффекта. Задним умом оправдание какое-никакое всегда отыскать можно. Но в оправдании я уже не нуждаюсь, а объяснить и сейчас не могу, ту жутковатую ярость, немотивированную жестокость. Кайфующий народ безмолвствовал, расступились передо мной, прижались к стенке, к перилам. Тимур и здесь не испугался, но среагировать, уклониться от моего кулака не смог, не успел. Я весь был в этом кулаке. Я летел ему в переносицу вслед за стальным пауком. Паук был на несколько миллиметров впереди. Он прорвал кожу, сокрушил хрящи, кости и обагрился кровью. Кровь, пульсируя,  моментально залила лицо, глаза Тимура. И я смог, наконец, выдохнуть. Я горел, пылал. Я бы не удивился, если бы из моего рта вырвалось пламя. Кровавое половодье на лице у Тимура все-таки чуть остудило жар в моей крови. ”Надо спросить” – простейшее мысленное усилие давалось мне с огромным трудом. Ещё труднее было выдохнуть: ”Где Юля?”. Он заговорил, забулькал без малейшей паузы, за вопросом сразу зазвучал ответ. ” Ушла. На вокзале, Варшавском, с пацанами ”- я не сразу осознал, о чем он говорит. Слова пузырились, лопались – он клокотал, захлебывался кровью. Но говорил. Живуч человек.
Я никогда не бил человека по лицу. В юности просто не мог, а в спецухе из практических соображений. Следы побоев на лице – доказательство, которое трудно опровергнуть. Ни один день пройдет, пока синяки исчезнут с лица. Кровоподтек из багрового станет сине-фиолетовым, потом пожелтеет, позеленеет, и всё время будет напоминать о перенесенном унижении. В школе я замечал, какими приниженными ходили избитые мальчишки. Оскверненное радужным фингалом лицо – потерянное лицо. Каждый раз отражение в зеркале требует мести, взывает к поруганной мальчишеской чести. Сломанное ребро болит в тысячу раз сильнее, но о нем никто не знает. А разукрашенная физиономия –  несмываемый позор.
   Когда не спалось, ночью в темноте Юля ощупывала моё лицо пальцами, губами (не целовала – ощупывала) – говорила, что оно какое-то другое. Какое – другое? Оно все время другое. Лицо – зеркало души. Зеркало, амальгама которого никак не может застыть, она текуча, жива, по ней пробегает рябь эмоций. Лица светятся. Сквозь лицо душа просвечивает, как сквозь полупрозрачное стекло. Душа во всем – в жестах, в походке, особенно – в словах, в речи, в интонации, но лицо – самая тонкая поверхность, отделяющая от нас чужую душу. Бить по лицу – наносить душевные раны. Колото-резанные раны, причиненные осколками разбитого стекла. Зеркала заживают плохо.
  Лицо, оно изменчиво, как море, как небо. Лицо – это то, что всегда говорит, то, что говорило до языка, до слов.  В нём слабый пульс первопричин. И не только. Лицо – зыбкая пелена. Дыхание небытия колышет, смущает эту пелену. Лицо – только видимость, а за ней тьма бездонная. Бить человека по лицу отвратительно, безнравственно,  неинтеллигентно. И небезопасно. Увидите глубокую дыру в стене или дупло в стволе дерева, станете туда руку совать? – нет! Вот и я опасаюсь.
Вернулся я в квартиру, остановился послушать, что там, на лестнице после моего ухода творится.  Ни звука, будто не было ничего минуту назад, или смылись анашисты через другой выход. И Тимура увели без единого слова. Или бросили его одного. Проходил я мимо кухни, увидел в отражении буфетного стекла, как Сашок сидит за столом, улыбается – бессмысленно, блаженно. Он подумал, что я ушел навсегда, оставил его в покое наедине с пивом, с вяленым лещом, в счастье и благополучии. Потом и он замер, заметил меня в отражении – поперхнулся, всем своим жирным телом содрогнулся в кашле. С черной лестницы по-прежнему – ни звука. Я зашел на кухню и долго  отмачивал кулак под ледяной струёй воды. Тщательно протирал помертвевшего паука. И сам мертвел: ”Юля на вокзале”. Хотя, где же ей ещё быть, когда занесло нас под облака – вот она и спикировала. Это я, натура привычная к разреженному безвоздушному пространству. А ей после всего, что случилось, в такое пике захотелось войти, чтобы по пояс в землю врезаться, с головой в хлябях вокзальных погрязнуть. Опять в глазах у меня потемнело: ”Сам виноват. Свернул бы башку Семшову где-нибудь потихоньку…” Господи, да что со мной! Это был последний остаточный всплеск ярости.

2.
Понесли меня ноги к метро не ближней дорогой, но через Тучков мост на мост Дворцовый,  через стрелку Васильевского острова на Невский проспект. Если не выбирать путь-дорогу, ноги сами наилучший маршрут отыщут. Не ближний, но наилучший. Зашел я в  Зоологический музей (опять-таки не вполне осознавая – на кой ляд я туда поперся), поглядел на работу чучельников, сами себя они называют таксидермистами, я бы называл имитаторами жизни после смерти. Подумалось - отчего они не используют внешние эффекты имитирующие жизнь – ветерок с помощью вентиляторов, колыхание искусственных растений, набегающие тени, текущую воду?  Должно быть, мертвечина даже такие слабые проявления жизни не способна выдержать – рассохнется, рассыплется или наоборот сгниет.  Побродил я по залам, хотел было заглянуть в отдел насекомых и членистоногих – может быть, есть у них какая-нибудь паучья экспозиция, да передумал. Нету жизни в Зоологическом музее.
Спустился я к Неве, опустился на колени и увидел своё волнистое отражение в слабо плещущейся водичке, даже вздыбленный вихор на макушке разглядел – это что же я весь день такой не облагороженный разгуливал, или у Тимура на квартирке волосы дыбом стали? Зачерпнул воды, пригладил всклокоченную прическу. Потом, сидя, прислонился к гранитной стенке и задремал на мгновенье, но каменный холод тут же забрался за шиворот
Балтийский ветер остудил  ещё полчаса назад кипевшие мозги до нормальной температуры. Обмяк я. Предусмотрительный мозг, чтобы избавится от перенесенного стресса, не иначе, выделил мне двойную порцию эндорфинов – я успокаивался, я тихо блаженствовал. Меня неодолимо клонило в сон. В метро я полусонным состоянии пересел на поезд до Балтийского вокзала и уснул капитально, беспробудно. Всего-то одну остановку надо было проехать, но я отключился и проспал до конечной остановки, пока метрополитеновец не стал колотить ключом по металлическим поручням у меня над головой – ещё тот гонг.
- Вставай, что спишь? Пьяный что ли?
- Где это я?
- На Ветеранов. Пить надо меньше.
- Не пил. После смены сморило.
Посмотрел человек в погонах на мои свежие ссадины на руках и отпустил меня с богом. Преодолевая тошноту и легкое головокружение, побрел я на соседний пирон, на поезд в обратную сторону.
  В детстве был совсем простой способ вскружить себе голову – быстро-быстро завертеться волчком вокруг своей оси и резко остановиться. Глаза сами закрывались, и весь мир продолжал кружиться вокруг тебя, сквозь тебя, помимо тебя. Радостное головокружение легкого на подъем человечка. Широко раскинув руки, чтобы не шлёпнуться раньше времени. Должно быть, это самый невинный способ добыть быстрые, легкие эндорфины. В зрелые годы есть другие способы добиться пьянящего головокружения.
Например, вокзал. Здесь у многих голова идет кругом, не чуют под собою земли. Люди – как безвозвратно убегающая река, молекулы в процессе транспортировки. Легкие веселые деньги, веселая возможность закружиться до смерти.
Я представлял её, я почти угадал, в кого она превратится за эти считанные дни, часы. Во что была одета, не помню, только общее впечатление, эмоциональный импрессионизм – замедленно ухмыляющаяся, с ленцой растягивающая слова, застеклённая, отгороженная огромной всё искажающей линзой. Души не было. Юлиной души. Раньше я её не то, что видеть, я её, кажется, осязать мог. А тут – ни проблеска, ни синь пороху, совсем ничего. Если бы хоть отдаленное мерцание! Мальчишки вокруг неё – веселые хамоватые хорьки: ”Что девочка понравилась?” Она стояла прямо передо мной, покачивалась, по-кошачьи бессмысленная, выжидала, словно видела меня в первый раз в жизни. Чужое ожидание, разглядывание незнакомца. ”Ну и черт с ней” – так подумал. Как я мог так подумать?! Хорькам не стоялось на месте – то отбегут, то опять рядом трутся.
“Зачем мне она? Что я с ней буду делать, я – не сиделка?! Я сейчас одному из этих мальчиков кадык вырву, а здесь вокзал, кругом люди, менты. Меня возьмут и посадят. За что, зачем? Они таскают её с собой как куклу мяукающую, подложат под кого-нибудь - она помяукает, и дальше побежали. Бесполезно, поздно, долго собирался. Ещё неизвестно, чем всё с Тимуром закончится. Он, может быть, уже ласты склеил. Пойду я подобру-поздорову, мне самому, быть может, недолго осталось”. И ушел, не обернулся.
  Но вначале, тогда – она ушла, убежала, оббежала меня, как безумная пенная речка со всех сторон, а я – неподъемный, как валун, остался.
   Безмерная любовь – глупость несусветная. Безмерной опекой и заботой кого угодно можно утомить. В сердцевине любви – чувство меры, умение почувствовать ту грань, за которую – ни шагу. Переступишь границу, превысишь меру сочувствия, и наступает отчуждение. И всё переворачивается с ног на голову, чем больше стремишься приблизиться, тем больше отдаляешься, она отдаляется. И вся любовь.
   И паук за всё время не шелохнулся, будто неживой. Предатель. Мог бы что-нибудь сотворить, чтобы она очнулась. Хотя – это как посмотреть. Если бы меня самого вот так с размаху, с разбегу воткнули в чью-нибудь переносицу, в брызжущую кровавую плоть – так и захлебнуться недолго. Схватка с Тимуром и для него была непростым испытанием. Меня несло – я летал на крыльях ярости. А он? Я человек, мой мозг сам может обо мне позаботится - подкинуть эндорфинов, чтобы обезболить, спасти израненную душу и тело. Мой стальной товарищ, вполне возможно, не обладает столь изощренным защитным механизмом.
Любопытно, считается, что альпинисты, гонщики, прочие экстремалы рискуют ради двойной порции адреналина. Отнюдь, сам по себе адреналин стимулирует кровоток, усиливает насыщение крови кислородом, но никакого удовольствия не доставляет. Блаженное головокружение вызывают эндорфины. Рисковый народ лезет в самое пекло, чтобы заполучить несколько лишних капель эндорфинов. Уже после того, когда весь героизм благополучно закончится. Таким образом заботливый мозг успокаивает взбудораженный организм. Такова связь между героизмом и героином. Внутриутробные опиаты (эндорфины) отличаются от опиатов растительного происхождения (героина), только тем, что вырабатываются непосредственно в нашем головном  мозге, во всем остальном они очень похожи.   Но адреналин принято ассоциировать с героизмом, беззаветной отвагой, а у эндорфинов сомнительная репутация. Альпинисты всегда преподносили себя в качестве образчиков мужественности, суровой мужской красоты. И немало преуспели в стремлении показать себя последними романтиками двадцатого века. Но физиологи видят их насквозь – всё та же тщетная   погоня за минутным блаженством после преодоления всех препятствий. ”На вершине стоял хмельной” – это недолгое пребывание под хмельком, под воздействием внутренних наркотиков, такая безобидная слабовыраженная наркомания. Поэтому и  тянет в горы, крепчает тяга к парашютизму – наркозависимость слабенькая, но тем ни менее реально существующая.
Паук надолго затих, я ходил, как оглоушенный. Все свои институтские дела я переделал – сессию сдал, практика закончились. Добыл я липовую справку о перенесенной лично мной операции на ухе, хорошее место для операции, серьезное – в голове, это не шутки, и видимых следов нет. У Д.Д. была знакомая медсестричка а в Институте  ухо, горло, носа, что на Боровой. Помогла добрая девушка. Сам же Д.Д. и отнес справку в деканат по моей просьбе, чтобы не приставали ко мне, великому труженику, со своими стройотрядами.
   Остался я совершенно один, как перст, небесам грозящий. Бродил в состоянии глубокой задумчивости, затянувшейся прострации – окуклился. Суматошным выдался месяц июнь, давно мне хотелось побыть одному, накипело. Этой накипью и окуклился.
   Ленинград такой город, что, если присмотреться, много интересного для себя открыть можно. На окнах  первых этажей в пыли слова разные написаны, неприличные большей частью. Прогуливаясь по  улице Дзержинского, бывшей Гороховой провел я рукой  по такому окну – испачкался. Подивился – до чего же въедлива уличная пыль. Но, что такое пыль? Прах человеческий, распавшиеся останки мертвых тел,  ороговевшие остатки тел живых, человеческих тел. Город на костях построен, сколько поколений здесь зарыто – и не сосчитать, вполне корректное допущение. Становится понятно, почему пыль   столь охотно оседает на окнах – подобное тянется к подобному. Вид человеков, их звуки, запахи, другие неведомые нам проявления, например, биоэнергетические поля должны притягивать прах человеческий. Окно – место наибольшей близости, от желанной цели прах отделен тонкой, прозрачной преградой. Оконное стекло, как пространство недолгого успокоения. Оседает прах человеческий не только на оконных стеклах, но и у нас в легких. Вдыхая останки предшествующих поколений, приезжий люд превращается в петербуржцев. Петербуржцы, вне всякого сомнения, существуют. Петербуржец так же отличается от москвича, как проспект, вычерченный по линейке, отличается от кривоколенного переулка. Изучая человека, ученые добрались до молекулярного уровня, и открылась бездна звезд полна. Каждое новое открытие приносит десяток новых вопросов. Когда-нибудь исследователи скажут со всей определенностью, какие именно гены привносят петербургское своеобразие. А пока просто отметим, что человеческая биомасса очень податлива, воздействие радиоактивного розового гранита, это вам не московские известковые почвы – совсем другой коленкор.  Для культивирования человечности граниты куда как больше подходят.
     Сейчас подпортили внешний вид рекламой, но основную очищающую функцию город выполняет. Словом, вольготнее у нас, природного зверства поменьше. Надежда на лучшее будущее в балтийском воздухе растворена, солнце греет несильно, нежно; ночью туман укутывает, росой поит; кругом люди, уже в известной мере преображенные Великим городом - петербуржцы, до нового преображения, потустороннего  воплощения рукой подать. Возможно, некоторые допущения несправедливы, но вектор, направление полета праха, а заодно и полета моей мысли, выбран правильно.
     Вымытых окон внизу, на нижних этажах почти не наблюдалось. Похабные надписи стирали, но от этого вечная запыленность становилась более зримой. Ни одной крамольной надписи мне не повстречалось. Такова наша всегдашняя политкорректность – на кухне в своем кругу самое отъявленное злопыхательство, но чтобы два-три слова, нечто обличительное начертать в публичном месте – ни-ни. Даже в КНР во времена культурной революции существовали дацзыбао – стенки для письменного самовыражения. У нас писать не принято, принято болтать.
Впрочем, в более интимной обстановке были попытки использовать окна для письма, наивны поползновения наши, но искренни. Жена последнего русского императора перед отправкой в Сибирь на скорую смерть начертала в пыльном окне свастику, знак вечности и благоденствия. Она стремилась исправить наметившийся поворот в судьбе последней династии. Какое наивное шаманство!
Меня всегда поражали люди, верящие в мистические знания, во все эти каббалистические  знаки, магические формулы, оккультные ритуалы. Это очень увлекательно до поры до времени, но рано или поздно надоедает. Осознание, что стал жертвой шарлатанов и сам практикуешь шарлатанство, навевает тоску. Тоскливость непременное свойство оккультных наук. Тоскливая безысходность видится в облике выдающихся оккультистов, но принимают обычно эту тоску за бремя темных тяжких знаний, знаний извлеченных из мрака и порождающих мрак. В мистические знания я не верю, но мистическое чувство допускаю вполне. Стремление испытать это чувство снова и снова поддерживало меня, давало силы жить  в абсурде, без надежды.
Меня так и подмывало вывести в пыли нечто вдохновляющее. Уподобился ли я в своей наивности императрице, Александре Федоровне, вычерчивавшей магические символы на запыленном окне? Железная пята судьбы наступала мне на хвост. Что я  хотел предотвратить, какие нарушить связи в потустороннем мире? Не знаю, желания мои были проще и естественнее. Я думал о ней, о моей утерянной спасительнице. Надо сказать, пыльное полупрозрачное окно негодная замена полупрозрачной коже. Пыли и грязи на этой коже было не меньше, но ведь я мог отмыть. Нет, не мог. Черного кобеля не отмоешь добела. Суку тем более.
Прикосновение к пыли на окнах мистического чувства во мне не вызывало, но к тягостным раздумьям подтолкнуло. Письмо на окне – дело хлопотное, много не напишешь, всего несколько слов, но многословие со словоблудием отчасти сродственно. Для писания, чем больше ограничений, тем лучше.  Даже тупая, совершенно некомпетентная цензура лучше, благотворнее чем полное отсутствие оной. Чем больше препон стилистических, этических, цензурных, тем точней мысль, яснее изложение. Евангелие – непревзойденная вершина писательского таланта, совсем тоненькая книжица. На этом тонком корешке  держатся бескрайние лиственные леса литературы. Такими баобабами заросла планета, а корень-то совсем крохотный! Евангелие, пожалуй, даже на пыльные окна переписать можно. Если от Невского начать, то окон на  Казанской улице вполне хватит, ещё и останется. Я с Дзержинского на Герцена (бывшую Казанскую) свернул.

  Что написать? Никакой новой правды я не выдумаю, если солгу то, оттого, что деваться некуда. Если вдуматься, ложь - единственное мерило таланта. Хочется верить автору – талантливо, божественно; не хочется, равнодушным остаешься – бездарно. Знаешь, умом понимаешь, что все ложь, от начала до конца – а не поверить не можешь.  Талант – явление, безусловно, многогранное, свойств у него множество, но с помощью лжи определяется безошибочно. Помещаем лакмусовую бумажку с изложенной ложью в человеческую среду и наблюдаем изменение лиц человеческих. Просветлели – значит, все в порядке, извольте продолжать господин пророк, или товарищ, кому как нравится.
Я всего четыре слова на окне написал: ”Юля, где ты, жива”, после “жива” знак вопроса вывел. Собственно, где она я примерно знал, её жизнеспособность относительная тоже сомнений не вызывала. Я о другой Юле думал, о моей Юле.
Через неделю я на том же месте оказался, всё было стерто, кроме “жива”. Знака вопроса не было, отпал.
Попадает ли прах, который мы вдыхаем в кровь, растворяется ли он в крови? Миллионы  – смертей во мне. Иногда мне кажется, что чувствую их. Как пыль на стекла, бесприютные души льнут к человекам. Но так и остаются незамеченными. Лев Николаевич свою собственную погибель поджидал, да не почуял, а я усеян чужыми смертями, как калифорнийские деревья-великаны сотнями тысяч зимующих  бабочек-монархов. Впечатляющее зрелище, доложу я вам. Жаль никто не видит. Льнет ко мне смерть.
Люди представляли для меня угрозу прямую, скорую или чуть отдаленную во времени. Заглядывать наперед в моем положении было нетрудно, свою жизнь мог обрисовать в общих чертах до самой смерти. Просто так, с колечком на пальце всю жизнь не прохожу. Что-то ждет меня за ближайшим поворотом. С Юлей проще мне было дожидаться. Юля вместо последнего блаженства с  легкими уколам совести миллион терзаний мне принесла, терзаний незапланированных, ненужных и невыносимых. Я не мог от неё, от моей невообразимой Юли, избавиться. От паука не мог избавиться, каждый шаг с ним сверял, из одной реальности в другую только с его помощью перебирался.  Дошло до того, что просто прогуливаясь по улице, совершая, скажем, вечерний моцион,  разговаривать с ним начал. Он хоть и немой, но, возможно, единственный, кто меня слышал.
2.

Встретил я на Большой Морской своего бывшего одноклассника, доброго приятеля  Борю Заца. Я любил посещать его семью. Есть в еврейских семьях своё очарование. Советская власть для евреев была несомненным благом. Местечковые торгаши, шинкари, мелкие ремесленники превратились в физиков, скрипачей, шахматистов, даже в прославленных православных священников. И повсюду привнесли, свойственные евреям наклонности – предприимчивость, въедливость, склочность – сделали полутрупу России искусственное дыхание, рот в рот, вдохнули жизнь.  Зац один раз (никак не больше) показывал мне старинные, начала двадцатого века фотографии своих пейсатых предков, в шляпах, в лапсердаках. Великолепные снимки, с серебром, удивительно четкие, ничуть не поблекшие. Изменения произошли поразительные. Те, далекие предки гораздо больше общих черт имели с библейскими персонажами, нежели с обновленными советскими Зацами. Ничего общего. Религиозный фанатизм напрочь выветрился – в этом главное отличие.  Хотя, хотелось верить, что кое-где каббалистическое учение и сохранялось в первозданном виде  – тщательно скрываемое от советских гоев.
   Их квартира казалась мне последним приютом наивного диссидентства, этакий приют вечно фрондирующей интеллигентности. Зацы не столько осуждали, сколько обсуждали советскую власть, делая круглые глаза, переходя на конспиративный шепот, испытывая непринужденное наслаждение от собственного свободолюбия. Уютно у них было, несмотря на кошачью шерсть, табачную копоть от “Беломорканала ”, мне был симпатичен их кухонный аскетизм и, не побоюсь этого слова, стоицизм. Борина мама в Педагогическом институте  преподавала иностранные языки. Папа, несмотря на шестой пункт в анкете, трудился ведущим инженером на секретном предприятии (поэтому о загранице они даже не мечтали, не помышляли).
Боря был быстрый умом, активный, непоседливый еврейский мальчик. Его интеллектуальный темперамент, скорость мыслительного процесса, намного превосходил глубину мышления. В шахматах относительных высот он достиг, а вот школьные физика, химия и прочая геометрия  давались с трудом. Девочки в юные годы то же не давались, поскольку необходимая оперативная сноровка отсутствовала. Пережил Боря  в школьные годы досадную неприятность – оперативное  вмешательство по поводу одного не опустившегося вовремя яичка. В сущности, пустяк, но сексуальной привлекательности этот дефект развития ему не добавил, а стеснительность в обращении с противоположным полом наоборот усилилась. Окончательно вырос, возмужал он относительно поздно – к выпускным экзаменам. Еще на первый курс института ходил с первичным пушком на щеках, всё оттягивал знакомство с бритвой. Зато потом в одночасье превратился в заправского донжуана, не пошловатого ходока, как Д.Д., а добросовестного ценителя исключительно интеллигентской  женской красоты, с девушками из народа он не то чтобы робел – не интересовали они его, был у Бори свой сексуальный ареал, свой уровень –  ниже незаконченного высшего образования он не опускался. С некоторых пор любовные подвиги полностью вытеснили из наших разговоров футбол, учебу и прочие второсортные темы.  Давненько мы не виделись и вот повстречались – вот у кого жизнь фонтанировала витальной энергией. Он с первых слов стал своими радостями делиться:
- Познакомился с дамой из Пушкинского дома, это, я скажу тебе, не какой-нибудь отраслевой НИИ, совершенно другой уровень культуры, мы очень хорошо, глубоко и подробно про Мандельштама поговорили, потом как-то незаметно, до того увлеклись за разговорами, в общем,  в постели оказались. Заскочили на квартиру  к Мише Краснянскому, у меня ключи были, ты его не знаешь, он из моей группы. Потом,  уже после всего, она и выдала мне по первое число: ” Как ты мог, такой сякой, отрастил черт знает что, к приличной женщине лезешь с такой дубиной, как мне теперь домой, муж ждет, а у меня ноги дрожат”. А еще вначале, представь, она потрогала его и говорит: ”Да он же у тебя деревянный!”. А я ей: ”Надежный товарищ – никогда не подводит”.
- Ох, и хвастун же ты…
- Да ты слушай! Одевается  и костерит меня почем зря, всем богатством русской матерной речи делится: ”Ах, говорит, опять протекла, колготки мокрые! ” и по-новому принялась словесами сыпать. На прощанье, однако, поцеловала проникновенно! Ах, какой у неё язык! Проникает чуть не в самые гланды – мороз по коже! Позванивает иногда.
-   Не ври – нету у тебя никаких гланд, сам говорил –  ещё в детском саду вырвали.
- Чудак-человек, я же фигурально выражаясь, чтоб ты прочувствовал.
- Интересно у тебя получается, ты записывать не пробовал? - позавидовал я  ему. Ему поголовье крупного рогатого скота на селе в Нечерноземье  или в кибуце каком-нибудь увеличивать, а он в русскую литературу, в наше всё, руки запустил! И не только руки. А ведь это  у меня с русской литературой изначально единые корни. И как это раньше к такому выводу не пришел.
- Если честно, пробовал, диалоги не очень… потом покажу, тебе должно понравиться. – Вот этого я уж никак не ожидал.
- Ну, это навряд ли…
- Напрасно ты, хорошо получается, талантливо – многие хвалят.
- У меня, знаешь ли, литературный вкус на девятнадцатом веке… а у тебя, наверное, современность – топорная, да?
- Вот прочтешь, тогда и…
- Если порнография – читать не стану.
- Ну, ты ретроград! Вот такие типы из Главлита, вроде тебя, и губят всё!
- Знаешь, Боря, я давно тебе хотел про секс сказать…
- Ну-ну, поучи ученого.
- Сексом надо заниматься, не надо про него говорить, писать, тем более читать – это очень скучно.
- Искусство есть искусство, о чем бы не писал..
- Я за здоровый консерватизм, а литературную шпану – по сусалам надо…
-  Кто шпана? Ну, ты не прав, ты сам посмотри на себя – на руках  ссадины, губы потрескались! Что у тебя, кстати, с губами? Жуешь ты их, что ли? – Беседа наша протекала на Невском, расположились мы напротив большой витрины – была возможность оценить свой непрезентабельный внешний вид. - Сравни, насколько плавно линии переплетаются в моей атлетической фигуре, а в тебе - всё торчит, везде острые углы, мимо тебя ходить небезопасно, это ты – шпана! Одним словом...
- Вот спасибо, это при моей застенчивости, пусть и тщательно скрываемой, при моей самоуглубленности, я – шпана?
- Конечно шпана, речь приблатненная, я до сих пор помню эти твои  прибаутки: ”Зашибися пахнет пися”, помнишь, когда в карты играли? Такое не забывается. Интеллигентный человек,  ни при каких обстоятельствах, так говорить не станет. Что это у тебя на пальце? Кольцо пластырем заклеил. Это что же мода такая, на зоне теперь так носят?
- Но ты же сам только что расписывал, как твоя литераторша материлась, как сапожник.
- Чудак, она ведь женщина, и какая женщина! Мат в её устах – признак утонченности натуры, щепотка перца для любовного блюда.
- Ладно, уговорил, повар, познакомь меня с ней.- Воспрянул я от морока последних дней, и на сердце потеплело. Определенно, Зац действовал на меня благотворно, оздоравливающе.
- Ты рехнулся, наши отношения носят совершенно секретный характер, ни родные, ни близкие, ни институтские, никто не должен знать, тайна, которую я унесу с собой в могилу.
До меня донес эту страшную тайну, я, похоже, и был той самой могилой.
- Подруга у неё есть? Но, чтобы с ученой степенью, как выглядит – не важно, но желательно помоложе. - “В самом деле, - подумалось мне, - хватит с меня этих девочек из общежития”
- Нет, она даже свой телефон не дала. Сама звонит. Мать душу вымотала – кто да кто, но пока держусь. Зачем тебе? Я видел тебя недавно с белобрысенькой такой, со светленькой такой дюймовочкой.
- Мне материнской заботы не хватает. Да и накладно получается с дюймовочками. Примириться мне надо с самим собой, а ты вот какой товарищ оказывается, не по-товарищески себя ведешь Боря.
- Не знаю даже, а тебе обязательно со степенью? Может быть, маман подключить, у неё в институте полным-полно этого добра. В роли сводни я её не очень представляю, но, в принципе, ей должно понравиться.
- Ты скажи ей,  была несчастная любовь, сердце – вдребезги, руки на себя наложить хотел.
- Ого…
- Да, но обошлось, только руки вот поцарапал, но руки заживают, а сердце – нет, всё хуже и хуже.
- А как ты себе это представляешь, ну,  знакомство с женщиной-ученым?
- Придумаю что-нибудь, я, скажем, сочинительством увлекся, стихи, нет, лучше проза, как ты, всё равно, это ведь так, для затравки. В дальнейшем – устное творчество, умение работать языком.
- Да-а, ну ты извращенец, как бы маман не запретила мне с тобой водиться, не отставила от дома.
- Не наговаривай на Маргариту Васильевну, ты поаккуратней только, не трепли языком почем зря.
- Хорошо, посмотрим, что я смогу для вас сделать, товарищ. Пора мне, пока, жди сигнала.
Какая вопиющая несправедливость - этому поросенку Зацу встречались порядочные женщины с ученой степенью, с мужем, в импортных колготках, а мне – наркоманки с прозрачной кожей, крысиная порода.
Наркоманы у меня прочно ассоциировались с подопытными крысами. Советские ученые в Институте мозга им. Бехтерева обнаружили в крысином мозгу так называемый центр наслаждения. Они вживляли туда электроды, приучали подопытных животных самостоятельно нажимать лапкой на педаль, тем самым замыкая электрическую цепь, посылая в центр наслаждения слабый разряд. Крысы быстро обучились и остаток своей крысиной жизни не пили, не ели, только жали на педаль. Поведенческая схема жизнедеятельности настоящего наркомана несколько сложнее – им необходимо покупать наслаждение, искать для этого деньги. Я думаю, ученые для наглядности могли бы усложнить эксперимент – нажатие на педаль заменить опусканием монетки в специальное устройство. Крыса отыскивает монетку, хватает её зубами, несет, опускает в прорезь и недолго кайфует. Если процесс обучения пройдет успешно, то возможны  вдохновляющие перспективы. Можно было бы устроить аттракцион, соревнование между несколькими натренированными крысами – кто из них быстрее отыщет монетку в лабиринте, или вырвет монетку у конкурентки, или просто загрызет собрата по несчастью. Или счастью? Мимолетно крысиное счастье. Если подключить телевиденье, идея получит новое развитие. Предполагаемое название передачи – ”Крысиный марафон”. Технические возможности современного телевиденья позволяют организовать нечто вроде тотализатора – принимать ставки на того или иного фаворита в реальном режиме времени. Наделяя крыс именами – ”Наркоша”, ”Кайфолов”, ”Герыч”, можно было бы придать дополнительную эмоциональную окраску этому незабываемому зрелищу. Азарт, зрелищность, но и философское осмысление современных реалий присутствует. У почтеннейшей  публики появились бы свои любимцы. Их гибель причиняла бы страдание. Показ крысиного наслаждения крупным планом, несомненно, имел бы успех. Закатившиеся в экстазе глаза, конвульсии от усов до кончика хвоста, пузырящаяся пена в уголках крысиного рта – я думаю, господствующая идеология постмодерна готова к восприятию подобных живых картинок.  И не стоит зацикливаться на крысах. Крупные животные в таких интерактивных передачах будут выглядеть ещё импозантнее. Например – гиены, самые мощные челюсти Африки. А там и до двуногих крыс недалеко.
Размечтался я, даже жалко стало, что расстался я со своею бренной оболочкой ещё в те, некоммерческие времена, когда нажива была бранным словом, не дожил. Была, непременно должна была быть в моем загубленном организме коммерческая жилка. Отсутствие частной собственности и соответственно частной инициативы подрезало мне крылья.
Прочь недостойные мечты, всё  к лучшему! К тому же – легче верблюду в ушко, чем ловкому телевизионщику в царство небесное. По правде, я преувеличиваю свои возможности. Меня от куда более вегетарианских реалити-шоу с души воротит. На бумаге куда как легко изображать  себя крысиным демиургом. Мыслями я всё время возвращался к своей худосочной крыске.
 Горе. Да о чем горевать? Что душу живую в ней не разглядел, так разве же не сам виноват? Не увидел, подслеповат, предубеждение не преодолел.
    Бывают мысли, которые не удается додумать до конца. Вопросы вспыхивали и гасли. А если поворотить время вспять? Возможно ли – все вернуть? Если восхождение к горним высотам начать с крысиной ступени? Опуститься пред ней, крыской моей заблудшей, на коленки? Это ничего, что вначале смотреть на неё буду как на крысу. И поступать с ней буду как с крысой. Буддисты утверждают – череда превращений неизбежна (как победа всемирного коммунизма с китайским лицом). Буду кормить её, гладить по крысиной шерстке. И наступит пора просветления. Сказочное преображение. Миф, воплощенный в жизнь
  Но на это ушла бы  вся жизнь. Человеческая жизнь, пусть не очень долгая, но вся, без остатка, - вот масштаб мифа, наименьший масштаб пригодный для существования  внутри мифа. Но я не верил в своё предназначение (что это за предназначение – шлюху спасать), не верил в свою царевну, не верил в себя. Я не был героем – я был великим путаником. В череде превращений путаница неизбежна.
   Миф – неимоверное число повторений. Допустим, случилось - она в ответ глядит человечьими глазами. И ты начинаешь распознавать в ней человека, крысиную шкурку – в печку. Но подводит торопливость – крысиная шерсть быстрее души человечьей отрастает, мне бы потерпеть, но не получилось. Никогда я не мог терпеть боль ни физическую, ни душевную. И бедняжка, так и не получившая должного лечения теплом человеческим,  вынуждена была бежать обратно в поисках доступного утешения, крысиный хвост на ходу отращивая.
   Размышления на крысиную тему  - одно, а прирученный крысенок  у тебя на руках – совсем другое дело. Выкинуть его на человеческую помойку, может быть, хватит духу, а забыть, все равно, не сможешь.  Я старался гнать все мысли о Юле, мелькнет в голове незабвенный образ – я сразу о чем-то другом пытался думать. Не очень получалось. Пришел к выводу, что пока жив человек, бродит где-то поблизости, от него волны особенные исходят, не дают его забыть. Память о человеке быстрее умирает, если сам человек на тот свет отправляется. В уголовной практике случаев убийства родных и близких предостаточно. Озверел близкий родственник, но память о тех временах, когда он ещё человеком казался, осталась, саднит, сидит занозой в душе. Страшный разлад между прошлой любовью и нынешней ненавистью только одним способом устранить можно – убить  и забыть. Все, казалось бы, ясно, своими глазами видел: не человек – крыса, а выбросить из головы не мог. Окончательное решение крысиного вопроса отложил я в долгий ящик, такие вопросы с кондачка не решаются.
На следующий день после встречи с Зацем произошло еще одно судьбоносное событие. Судьбоносное – громко сказано, принесшее деньги – так точнее. Открылся финансовый источник. Сразу скажу, во всем виноват паук. С моей стороны произошло всё произошло абсолютно машинально – моя рука оказалась в кассовом аппарате совершенно случайно. Ума не приложу –  как она там оказалась. Человеку с больным сердцем многое прощается. Во всяком случае, он в праве многое себе простить. А паук кассиршу обездвижил, загипнотизировал намеренно, это вне всякого сомнения. Если досконально разобраться, это был даже не гипноз, а некий переходный процесс – смена агрегатного состояния. Время перестало быть жидким, оно превратилось в коллоид. Перестало течь, оно застыло, помутнело, створожилось, мелко затряслось, как студень на блюде. Всё произошло само собой, нечаянно и, во всяком случае, без злого умысла.  Второй раз я действовал осознано, подготовился, подобрал магазинчик, подождал перерыва, перевернул табличку на двери ”Закрыто”, встретился взглядом с продавщицей, перевел взгляд (свой, а затем и её) на паука. Экспроприации продолжались недели две, не дольше, и я разбогател. Разбогател, разумеется, по советским понятиям.  Больше всего мне потом хотелось убедиться, что они, кассирши,  всё позабыли и опознать меня не способны. Но так рисковать я был не способен, сердца я лишился, но остатки разума всё ещё наличествовали. За несколько дней появилось столько наличности, что её пришлось прятать. Припасать  на черный день. Хотя казалась бы – куда чернее.
   Но не подвел меня Боря, пролил свет на мои почерневшие будни. После нежданного обогащения я ждал позитивных новостей – что-то должно было случиться. Нельзя сказать, что с пауком я обрел дар предвиденья – меня посещали весьма неясные предчувствия. Болезненное колотьё в области сердца предвещало неприятности; обычное прохладное бесчувствие указывало на относительный покой в течение дня. Бессобытийность радовала, с учетом разросшегося криминального шлейфа за моей спиной. И Тимур, и мои эксперименты с одинокими кассиршами в безлюдных магазинах, отодвигаясь в прошлое, беспокоили всё меньше, страх рассевался,  каждый новый день увеличивал вероятность моей безнаказанности.
   И Боря порадовал, помог. Ученой степени, правда, не было, но литература присутствовала, была учительница русского языка и литературы. Я обрадовался как мальчик, которому пообещали цирковое представление. Радостно телефон трезвонил, как рассветный кочет летней порой.
- Слушай, мне говорить некогда, нельзя – они на кухне сидят, - ожесточенно зашипел в трубку Борис.
- Кто сидит?
- Они – матушка и она, Анна, запомнил – Анна Корвушкина?
- Так-с, быстро ты дельце обстряпал, молодца! На ловца и зверь бежит!
- Не бежит, а сидит. Я никому ничего не говорил, понял? Она сама собой в гости пришла, понял? -  инструктировал меня Боря. – Короче, купи водки, нет, нет, вина купи, крепленого сладкого, только  хорошего, марочного и поспеши ко мне, как будто ты – ни сном, ни духом, просто так пришел!
- Понятно, забрел на огонек. Всё побежал.
Новая жизнь, как июльский ливень настигает внезапно. Промокнуть до нитки – одно удовольствие, если гром и молния не страшат. Мне бояться было нечего. И часа не прошло, как я звонил  в квартиру Заца.
-А, ба-ба-ба! Кто к нам пришел! Сколько лет, сколько зим твоя нога не переступал порог этого жилища… Мама! В. – явился, не запылился,  -  Боря, как всегда, был  и правдоподобен,  и бесподобен.
- В., зайчик мой! Сколько же ты у нас не был? - Маргарита Васильевна была непритворно изумлена. – Забыл, а я вспоминала о тебе, ждала – ещё два-три дня и всё… никакого прощения ты бы не вымолил! Забыл нас совершенно…
Она была так естественна, что я как-то усомнился – может быть, и вправду Боря никому ничего не сказал, и не было никакого предварительного сговора. Коровушка была строга и внимательна, представилась скупо, по-учительски: ”Анна Николаевна”, на восторженные приветствия поглядывала снисходительно. Боря в её глазах не очень повзрослел, она его ещё робким юношей помнила, ну и меня заодно к стеснительным юнцам причислила.
Школа приучила её сразу устанавливать необходимую дистанцию, дисциплинирующую дистанцию. Дистанция скоро сократилась, но в первый момент за стол я усаживался, как за парту, почувствовал себя двоечником накануне исключения из школы. Вино никак не желало благотворно согревать холодеющую душу – застревало где-то на полпути. С выпивкой в последнее время дела были плохи – возникала устойчивая реакция отторжения, родимые напитки категорически отказывались приживаться в моем организме. Откровенно разглядывать предназначенную мне работницу народного просвещения я остерегался. Я и в самом деле был смущен – такие  заранее подготовленные смотрины были для меня в новинку. Мысленно помолясь,  приступил.
- Вот, надумал я повесть написать, автобиографическую…, - произнес я и тут же понял, что поторопился брать быка за рога – с чего это вдруг я полез со своей повестью.
- Так-так, очень интересно, - стал подсоблять мне Боря.
- Не то, чтобы автобиографическую… это всё с моим другом произошло. Так что, я всё досконально знаю, всё – чистая правда, - постепенно я стал ощущать почву под ногами.
- Я его знаю? – боролся с ненужными паузами Боря.
- Нет, Боря, ты его не знаешь, он из моего института, из моей группы. Он хороший, порядочный человек. Полюбил девушку, настоящая любовь, в общем, девушку с трудной судьбой, с тяжелым прошлым. Он знал об этом, о её прошлой жизни, не всё конечно, но в общих чертах, о главном… О наркотиках знал…
- Я так и знал! – ни к селу, ни к городу воодушевленно ляпнул Борис.
-  О, господи! О чем знал? – всполошилась Коровушкина.
- В., голубчик, слушай меня внимательно, не обижайся, - Маргарита Васильевна сразу перешла на исключительно деловой тон. – Эта тема не пройдет, я тебе сразу могу сказать!
- Для меня это очень важно. Я так решил, что обязательно напишу, чего бы мне это не стоило.
- Бедный мой мальчик, как я тебя понимаю! – Борина мама помогала даже лучше чем сам Боря.
- Я представляю – нужно много работать, период ученичества неизбежен. Выработка своего стиля, слога – но эта такая рана, - с надрывом произнес я и  приложил руку к сердцу.
Я и сам начал верить своим словам, и почувствовал, что с прикладыванием руки к сердцу несколько переигрываю, фальшивлю. Искренние актеры играют скверно.
- Да-да, это взрослая жизнь. Надо уметь держать удар, как наш папа говорит, - Маргарита Васильевна фальши не почуяла.
- Это мой долг… и … по-другому я не смогу.
Последние слова окончательно рассеяли дымовую завесу. Сомнений у  благодарных слушателей не осталось – мифический друг-приятель тут ни причем – я и есть тот несчастный влюбленный.
Боря притих,  он как будто взвалил себе на плечи всю тяжесть переживаемой трагедии, он хмурился  и горестно покачивал головой.
- Нет, В. милый мой, пойми – про наркотики никто ни слова не пропустит, твою повесть печатать не будут, - не могла успокоиться Маргарита Васильевна. – Безнадежная трата времени и сил, с тобой никто и разговаривать не станет с самого начала, смерть на взлете. Другое дело, если за границей…
Теперь уже и Коровушкина округлила глаза. Естественно, такого рода разговорчики не могли не испугать советского педагога.
- Маргарита Васильевна, не будем спешить, писательство – это такое дело неверное, неизвестно как всё обернется, - она попыталась отодвинуть беседу от опасной заграницы.
- Аня, вы, конечно, правы, вы всё отлично понимаете, - я чуть не взял её руку в знак благодарности, очень хотелось, но пока проявлял осторожность.
- Знаете В., литература – это судьба.
Знала бы Коровушкина, что литература – как раз не судьба, а твердая ”тройка” в аттестате. Нельзя было отвлекаться, нельзя было упустить с таким трудом нащупанную интонацию. Ещё одно небольшое усилие – и мы зазвучали в унисон. Мы понимали друг друга. Остаток пути в нашей совместной арии (одной на двоих) мы могли проделать с закрытыми глазами, взявшись за руки.  Конечно же, забыть, забыть ту монструозную наркоманку и на всю жизнь запомнить её – добрую, отзывчивую, великодушную. Не могла в столь пышущих формах ютится мелкая душонка. Я уже украдкой бросал взгляд на объёмистую грудь Аннушки. Я предвкушал этот вес. Так добрый виноградарь взвешивает на ладони самую большую приглянувшуюся кисть винограда. Я тоже буду взвешивать, но вначале я буду взвешивать слова, чтобы, не дай бог, чего-нибудь не того…
Она уже мне верила, а я ей поверил, как только услышал её фамилию.
Боря все-таки влез не в свое дело:
- А если, не побояться и написать…
- Так я уже пишу – черновики, основные наметки, - мне очень не хотелось затрагивать практическую сторону дела.
- Нет, ты не понимаешь – это новая жизнь, ты не должен бояться, ты не останешься один – мировая литература, общественность, не забывай – за всем за этим стоит United States of America, USA, сила, которую ты и представить не можешь, - Боря заговорил как карбонарий, английские слова проговаривал с гортанным рокотом – на американский манер.
- Борька! Язык как помело! Тебе за твой длинный язык ещё достанется! -  тут же оборвала его Маргарита Васильевна, остудила наш заговорщицкий пыл.
На секунду, одну только секунду, но сбил меня с панталыку Борис. Далёкой звездочкой вспыхнула диссидентская будущность и погасла. И первый раз, не говоря ни слова, просто пребывая рядом, Аня спасла меня от сверхдалекой напасти, вернула на путь истинный. Какая к чертям собачьим Америка! Далась им эта Америка! Рядом со мной была сама Россия в самом животрепещущем воплощении – в образе простой русской учительницы. Бескрайняя русская нива простиралась передо мной, она уже ждала своего работника – прилежного пахаря. Мимо неё не пройдешь. Я хотел немедленно войти и затеряться, навсегда остаться внутри неё. Признаюсь, в тот же вечер – вошел. Мечтания об эпической мощи, о тектонических содроганиях оказались напрасными. Пришлось иметь дело со всхлипывающей девочкой-толстушкой. Но – всё к лучшему.
    В тот вечер первого свиданья Аннушка была в большей степени зрителем, свидетелем, нежели соучастницей. Боря, натура увлекающаяся, запросто поддающаяся своим же пагубным фантазиям, уже видел себя диссидентским непримиримым писателем. Он уже примерил на себя и повесть про наркоманов (мою, заметим, повесть), и дальнейшую героическую судьбу. Гневный обличитель уродливых социальных явлений готов был положить жизнь на алтарь униженного отчества. И действительно, он не будет одинок, поборники свободы и демократии ждут его. Общественное мнение подготовлено, необходимые ассигнования со стороны комитета Конгресса США уже выделены, издатели ждут его обличительную повесть. Здесь – затхлая домашняя атмосфера, до крайности спертый воздух,  там – бушует океан свободы. Первый шаг – самый трудный, затем теплые могучие течения не дадут ему кануть в безвестности. Флорида, Багамы, на худой конец – французская Ривьера. Он всплывет именно там. Он будет творить, творить…
Все мечтания заканчивались примерно таким образом – на Багамах. Там, натурально, должны быть мулатки. Все жизненные планы имели одно логическое завершение – сексуальное пиршество. Именно для подобных концовок и стоило жить. Боря мог запасть и на отечественную экзотику с не меньшей страстью. Однажды я ему пересказывал байки из лагерной жизни. Для совокупления с горбуньями зэки якобы используют автомобильные покрышки. Боря поразил меня горящими глазами: ”Вот это жизнь, вот это настоящая жизнь!”. Приведи я за руку горбунью, и окажись под рукой покрышка, Боря ни на секунду не стал бы откладывать смелый эксперимент. Но это пустяки, и  сравнивать нельзя с заграничной перспективой. Мысленно он уже пустился вплавь по океану свободы,  и крамольная повесть послужит ему плавсредством.  Маргарита Васильевна всерьез растревожилась, видя его воодушевление. Аннушка машинально прихлёбывала из своего фужера, переводя взгляд с одного доморощенного оратора на другого. Я не забывал подливать. Как только мне показалось, что Маргарите Васильевне порядком надоела наша безответственная болтовня, и она намерена вправить мозги своему слегка обезумевшему отпрыску без свидетелей, я произнес: ”Нам пора”. И лишь затем сообразил, что ещё не предлагал себя в качестве провожатого. Но Аня протестовать не стала, наши планы совпали. Зацам было уже не до нас. Назревал семейный разбор полётов перед сном, наяву.
Мы отправились по Витебскому проспекту, надеясь и предвкушая. Так представляют возможные новогодние подарки – даже если сущую ерунду подарят, всё равно, приятно. Невдалеке по железной дороге громыхали длиннющие товарные составы, мерцая окнами, проносились электрически. Наши сюрпризы уже ждали нас – вне всякого сомнения.
- Сынулю своего я у соседки оставила. Она и спать его уложит. Соседка у меня – золото, своих внуков нет, а детей она любит. У нас в подъезде все мамаши её эксплуатируют, если что…
- А муж? – меня беспокоил не сынуля, а муженек.
- А муж объелся груш. Нет мужа. Был да весь вышел.
- Тяжело с ребенком одной?
- Я года полтора как одна. Кстати, даже легче стало. Мама моя помогает, Прасковья Тихоновна опять же всегда рада помочь.
- А в школе – мучения?
- Почему мучения?! В школе хорошо, я люблю своих зайчиков, - прозвучало несколько плотоядно.
- К старшим классам из зайчиков придурки вырастают – кенгуру.
- Кенгуру? Пусть кенгуру. Для меня они всегда зайчики. Я строгая, но любящая. Детки, знаешь ли, ценят, когда их строго любят.
- Мне казалось, что учительство – мучение, а ты – любишь. Я хотел бы быть твоим первым учеником…
- Староват ты для ученика, - промурлыкала Аня, теснее прижавшись. Она держала меня по руку.
- А ты будешь моей первой учительницей.
- Не надо этих двусмысленных шуточек. Остроумная пошлость, всего лишь пошлость.
- Извини, даже первые ученики иногда городят чушь. Я иногда могу что-нибудь не так… Ты не обижайся. Я последнее время как заведённый. Как будто внутри пружина. Нюрнбергская  пружина. Я её все затягиваю, закручиваю. А с тобой эта натуга куда-то ушла. Ты понимаешь меня?
- Я тебя понимаю. Мне с тобой тоже легко. Хотя, ты конечно, не такой. Как Боря.
- Как Боря?!
- Да нет, что ты вскинулся?! Ты не то подумал. И вообще я очень целомудренная учительница. Вот так.
- Замечательно. Если честно, мне уже…
Я развернул её к себе и поцеловал. Мы поцеловались. Поцелуйная женщина, её поцелуи – не робкое касание губ губами, но всем телом могучий борцовский захват. Я обхватил её как охапку сена. Она навсегда останется поцелуйной. Так запомнилась. Никаких  сексуальных изысков в поцелуях Анны Коровушкиной не было. Они были просты, но торжественны. Была в них торжественная радость, сердечное ликование. То ликование, когда хочется восклицать: ”Прекрасны дела твои Господи, и я ничуть не омрачаю красоты дел твоих. Коли целуют меня, значит, и во мне находят подобие божье. Раз отвечают на мои поцелуи, значит, и мне есть вера. Крошечная вера, но она частица той, огромной, всепоглощающей веры. Верую, что мир построен на любви. И мы удостоены чести припасть, стать частичкой вселенского благолепия. Дух божий мы находим в любимых устах!”. Поцелуи и должны быть простодушными. Технические штучки, особенное мастерство поцелуя не сладость приносит, но горечь, медовую горечь. Никогда меня не прельщала эта горечь, такого рода умение. Привыкаешь к поцелуйной горечи. Но в поцелуях Коровушкиной этой горчащей изощренности почти что не было.
Возьму на себя смелость утверждать, что и соитие  бывает целомудренным. Вместе с остывающим сердцем и похоть угасла. Воображение уже не рисовало похабные картинки в розоватых тонах с чвакающим звуковым сопровождением. Пришла пора подумать о душе, о своей почти уже  бездомной душе. Душа моя потянулась к Ане Коровушкиной, а вовсе не детородный орган, как могут подумать некоторые записные сладострастники. Конечно, без секса не обойтись, но мало ли без чего нельзя обойтись. В силу привычки кажется, что секс необходим, что без него не обойтись. Но паук избавил меня от привычек, довлеющих житейской необходимости. Оказалось, делать сексуальное одолжение не менее приятно. Коровушкина стыдилась похоти, скрывала волнение, предшествующее сексу, и от этого становилась ещё более милой сердцу моему. Я не в праве называть её неуемной, неуемной она стала, когда сил не осталось сдерживать, контролировать себя.. Она как-то обмолвилась о сексуальном (любовном – в её трактовке) голоде, она считал, что пережила голодную пору, она голодала и теперь имеет право быть ненасытной, жадной. Её бабий господь вознаграждает страстотерпиц за вынужденное воздержание. Мне ли противиться воле такого понимающего господа? Я потворствовал её необузданным порывам и радовался, что могу быть полезным. Секс  физиологически тесно связан с сердечнососудистой системой. Секс с Коровушкиной свидетельствовал о моем относительном сердечном здоровье. Не так страшна полная блокада обеих ножек пучка Гиса, как её малюют эти черти из кардиологического отделения.  Уж в чем, в чем, а в этой интимной области здоровье моё было несомненно.
   Бывают очень хитроумные способы для того, чтобы стимулировать сексуальное влечение. Например, специально приготовленный сыр. Д.Д. сушил сыр на батареях домового отопления. Он утверждал, что запах подсушенного сыра в точности передает аромат, исходящий из – не скажу откуда. Он мог приврать. Сочинял он не хуже Бори Заца, а исходного материала для подобных сочинений у него было несравненно больше. Однажды он показал мне внушительный по размерам и цвету ожог на бедре. Ожог он якобы получил, совокупляясь с девушкой, техником котельного оборудования, в кочегарке. Ложе любви располагалось рядом с горячей трубой. И находясь в экстатическом состоянии, он не заметил, что прижался ногой к трубе, а когда почувствовал боль, было уже поздно – он получил сильнейший ожог. Багровый ожог и в правду выглядел пугающе. Потом рассмеялся и признался, что обжёгся чугунным утюгом. Его мама отчего-то долго пользовалась этими старинными утюгами, не могла отвыкнуть, не покупала обычный электрический утюг. Ему нравилось наблюдать – поверю я или нет.
   В любовных целях или нет, но сыр он все-таки сушил.  Он много экспериментировал с сортами сыра, остановился на “Костромском” по три рубля двадцать копеек за килограмм, иногда позволял более дорогой вариант – “Швейцарский” по три шестьдесят. Запах в квартире при сушке сыра стоял ещё тот, родные и близкие боролись, как могли, с пристрастиями Д.Д. Он обижался, жаловался мне на притеснения. Смолоду секс он ценил даже выше выпивки, к сожалению, впоследствии, выпивка  превозмогла, заслонила собой всё. Но в те годы, все думы были про секс. Случающиеся неудачи, осечки переживал он болезненно, мучился, и тут помогал алкоголь. Всё взаимосвязано.
   Теперь другой секс, всепоглощающий секс. Обожествление  секса при капитализме происходит только по одной причине,  секс – это превосходный товар. Секс – это то, что всегда прекрасно продается, товар номер один  на все времена. Человек волен превратить свою жизнь в предмет купли-продажи. Но у продаж есть одно фундаментальное свойство – они должны расти. А  физическая жизнь человека  имеет противоположный вектор – она угасает. Поэтому довольно быстро достигает стадии импотенции. Не для секса человек предназначен, но для любви. Вполне возможно, что и за гробовой доской любовь продолжается. Но не буду так далеко забегать вперед.
Подтверждаю высказывание тетеньки из телевизора – секса в СССР не было. Поскольку не было развитых товарно-денежных отношений. И про оргазм особенно не печалились. Говорили – экстаз. Оргазм бытовал всего лишь, как медицинский термин. И лексика была приличнее – влагалищный экстаз, так и подумать не могли! Сейчас столько информации выплеснулось, что мудрено не растеряться. Я всю недолгую жизнь полагал, что экстаз включает в себя  и  оргазм, и множество других физиологических и психологических проявлений. Уверяю, даже с чисто утилитарной точки зрения экстаз лучше. Экстаз продолжительнее, глубже, захватывает не только органы между ног, но всего человека, двух человек (оргазм редко, когда бывает совместным). В соответствии с учебниками по практике секса поцелуй – это всего лишь одно из технических средств из обширного сексуального набора. А на самом деле, поцелуй – самоценный метафизический акт.
    Если бы удалось представить человечность, как исчисляемую количественную величину, то выяснилось бы, что в иных поцелуях человечности больше, чем во всяческом самом разудалом  сексе. Памятное лобзание Брежнева с  Эрихом Хонеккером – поцелуй на все времена. Поэма экстаза. Когда я целовал учительские пальчики с нежными мозолями от авторучки, секса не было вовсе. Была мысль – вот она правдивая жизнь, вот он оплодотворяющий экстаз.  Пусть брызжет сами знаете что, кто посмеет обвинить меня в животной похоти? Аннушкины учительские пальчики целовать, все равно что, крестное целование совершать. А если вся моя жизнь – лишь прелюдия к этим поцелуям?
На ночь я остаться не решился – сынишки её постеснялся. Потом стеснительность исчезла, Аня сама виновата – она вначале на Сеню кивала, к порядку меня приучала, в рамках приличия держала. Потом наши безотчетные порывы (главным образом, её порывы, я лишь подхватывал –  приятное доставлял) стали совершенно беспорядочными, чуть ли не у него на глазах.
   Но это потом, в первый раз я оделся в потемках и ушел в ночь. Пешком –  в мою сторону транспорт уже не ходил.
Надвигалась ночная гроза, порывы теплого ветра омывали меня, успокаивали. Ленинград –  город утренней бодрости и вечерней свежести. Навстречу плавно катили одинокие  троллейбусы, на остановках они даже не притормаживали,  грациозно скользили в свои ночлежки, в парк. Славно заскакивать в последний троллейбус, уноситься прочь от своего мимолетного счастья, делить по-братски свое одиночество, большую часть оставляя себе, но и рогатой электромашине на радостях кое-что выделяя. Но с  последними троллейбусами было мне не по пути, катили прочь они от дома моего. Пришлось пешочком пройтись по ночному городу, в теплую погоду тоже неплохо, одно удовольствие. Особенно, когда новые повороты в жизни намечаются, светлые дали открываются. Окрест – ночь, тьма, относительная конечно, питерская, кучевые облака громоздятся, бледная луна среди них прячется, в жмурки играет. Когда каждая ночь – как последняя, многое тебе вдруг открывается. Сам себе удивляешься – как же раньше разглядеть мог – счастье, вот же оно, буквально, залежи. О Боре вспомнил, о благодетеле, подумалось – бедный Боря, жертва западной злокозненной пропаганды. Западные корреспонденты, интервью, щедрые долларовые подачки от спецслужб – это всё замечательно, но ведь туфта все это. Как представил я себя на носилках, в позе “ласточка”, сразу отмел такой жизненный путь для себя раз и навсегда. Никогда я к этой скользкой теме не возвращался. На случай докучливых расспросов о том, как продвигается моя повесть, придумал отговорку, вариант с вызовом в органы, со строгим предупреждением относительно очернительства  и  о полном моем отказе от писательства. Но не понадобилось.
3
  Коровушкина была не просто другой женщиной, она была другой семьей. Бывают хорошие семьи со сменными мужьями. Быть может, за ними будущее. Доброй женщиной была Анна Николаевна Коровушкина, обстоятельной, хозяйственной, но с придурью, характерной, учительской. Не больше десятка лет в школе отработала, а гастрит нажила и панически боялась язвы желудка. Правильное регулярное питание стало её пунктиком. Разнообразила она свой рацион свежими мясными, молочными продуктами, овощами, фруктами и, особенно, кашами. Каши придали ей некоторую тяжеловесность, особенно  в нижней части её  фигуры, в целом довольно  стройной. Прием пищи осуществлялся строго по расписанию, количество и калорийность еды  соответствовала рекомендациям Минздрава. Пыталась она практиковать утренние или вечерние пробежки в парке Победы, даже приседания, три серии по двадцать приседаний, но объем от этого не уменьшался,  появлялись крепость и мощь. Такого рода упругость в некоторых местах мною горячо одобрялась и приветствовалась. Но моё одобрение, комплементы по поводу её растущей пышности Аня не воспринимала, злилась, и мне приходилось прилагать значительные усилия, чтобы загладить вину. Эти усилия, впрочем, тоже к похуданию не приводили.
Нравилось мне подтрунивать над ней, выискивая лакуны в учительском языкознании.
- Если ты, такой замечательный специалист, знаешь в совершенстве родную речь, придумай мне предложение с глаголом “прейти”, через “е” пишется.
- Нет такого глагола в русском языке, не морочь мне голову, мне еще седьмой ”б”, диктант проверять.
- Ты сочини, глагол такой есть – в словаре посмотри, диктант я тебе проверю.
- Ты проверишь, а я потом со стыда сгорю.
- Я по твоему образцу проверю, глаз – алмаз.
- Ты не знаешь, кому, какие оценки ставить.
- Я ошибки проверю, отмечу на полях, а оценки ты сама поставишь.
- Может и есть… Если я не найду это “прейти” я тебя накажу. – Орфографический словарь в её нетерпеливых руках  зашелестел крылами, мгновенно растерял всю свою весомость.
- Да, да, как ты меня накажешь?  Расскажи, как наказывать будешь.
- Прекрати, я же просила, пока Сенька не уснет – не лезь, да, действительно,  “прейти” – в смысле преступить. – Аня недовольно хмурилась на безграмотный словарь.
- Вот, вот, ну давай, выдай на гора перл учительского искусства – “я прешла через все юридические препоны”, нет, что-то не то. Ну, покажи себя!
- Я могу десятки подобных примеров привести, есть слова, речевые обороты, выпадающие из разговорной речи, отстань, червь словарный.
- Да, я червь, но совсем другого рода, я державинский червь, почти змий.
- Не лезь, на, проверяй, но прошу тебя – во-первых, карандашом, а во-вторых… Ну, погоди, потерпи.
Аня увела Арсения в ванную, а я принялся за тетрадки. Чувство, которое я при этом испытывал можно назвать осознанным кощунством. Я  старался, сосредотачивался на ученических каракулях, но при этом испытывал священный трепет проникновения на запретную территорию, я проник  за алтарь, в святая святых. Молния меня не поразила, только потому, что дежурный архангел отвлекся на минутку. Что для посвященного – рутина, для   неофита – экстатический миг, минуты вдохновения. Учительская каста самая обширная, открытая, все её секреты на виду.  Но допущенный к сокровенному действу,  к проверке и оценке детских знаний, а возможно и детских судеб, я взволновался. Проверка и оценка не одно и то же. Одни и те же ошибки можно по-разному оценить. Несправедливые оценки губительны – отбивают охоту учиться. Детские знания, как первые проростки – бережно надо с ними, с нежностью обращаться. Любовь к детям – вот откуда любую сексуальность надо изгонять. Я так самозабвенно рисовал себе пишущих мальчиков и девочек со всеми их платочками, кармашками на передниках, грязными носочками, сползающими колготками, что  трепет  даже в сексуальное возбуждение перешел. Нельзя, конечно, таких типов как я, ни к учительницам, ни к ученическим тетрадям допускать. Тем более к детям.
Арсений был славным мальчуганом, то, что я сделал с ним – мерзость, никакому оправданию неподдающаяся. Начнешь вспоминать всю подлость, годами накопленную, и до того, тошно становиться, хоть в петлю лезь, или на дверной ручке вешайся. Висельники последнее время на дверные ручки больше поглядывают – доступно и эффективно, и примеры есть совсем недавние, свежие, тоже своего рода прогресс, незачем оказывается под потолок карабкаться.
Я показал  паука мальчику – как-то вполне невинно звучит. Почти правда. Почти правда – самая наихудшая ложь. Пауку пацанёнка представил – это куда вернее, правдивее. Представил – подставил.
  В те дни паук стал карманным, переместился в карманы от греха подальше. Быть может, новое место – в карманах, в полиэтиленовом пакетике показалось ему ссылкой. Когда я извлекал его на свет божий, паук признаков жизни не подавал. Мои новые учительские радости его не трогали, паук притих, затаился. Я уже начал надеяться, что заслонила меня от нечисти русская земля в лице простой русской женщины, спасла бессмертную душу. И Юлю заодно  из сердца вышибла, клин клином. Мне бы – тише воды, ниже травы, уходить от прошлой скверны помаленьку, по шажочку, а я опять…
   Разве мало натворил? Если только статьи уголовного кодекса перечислить, уже немалый абзац получится. К списку статей список людей самопроизвольно добавляется. Люди сами вспоминаются, память моя – как проходной двор – ни запереть, ни загородить. Все кому ни лень шляются, всякий встречный-поперечный может заглянуть.
Так вот, дернул меня черт. Играли мы с ним (не с чертом – с Арсением), картинки какие-то раскладывали. Вот тут-то мне и вздумалось неизвестно зачем одеть кольцо на палец. Положил руку с кольцом прямо перед ним. Не подумал – просто взял и положил. Где-то в потемках души промелькнула мысль, что совсем я забросил своего стального друга, не то, чтобы предал, а как-то не хорошо с ним поступаю. И он вроде бы в обиде на меня. Как не живой. И ожил паук,  и ещё как. Он обычно возвышался над поверхностью менее чем наполовину, и ножки и брюшко как бы утоплены были в металлическом основании. Когда паук оживал, лапки свои выпрастывал на поверхность, брюшко нижней частью в металле оставалось.  А тут он весь поднялся, встал на дыбы. Уселся на свой толстый крестоносный зад, нижней парой ног в поверхность печатки уперся, остальные лапы приподнял  и даже какие-то взмахи, пассы стал проделывать. Положил я руку с кольцом перед Сеней и как будто потерял над ней контроль. Рука не онемела, но я перестал её чувствовать. Сидели мы с ним как завороженные. Когда я взгляд от паука оторвал, на мальчика взглянул, понял что доигрался. Зрачки у него до того сузились, что напрочь пропали в серо-зелёных глазках. Безуспешный поиск зрачков  вверг меня в уныние. Рука мне не повинуется. Наложил на мою руку паук свои волосатые лапы, приобрел дополнительную конечность. Мальчик бледен как сама смерть. Аня в любой момент может выйти из ванной, не вечно же ей свои промежности промывать.
Счет времени я утерял совершенно, сколько мы над пауком просидели – минуту, полчаса не знаю. Наконец убрал я руку, кольцо печаткой вовнутрь перевернул. Задним числом понятно – не я вернул, а паук мне руку отдал, мою собственную руку. Тогда на этот нюанс, досадный пустячок внимания не обратил, не до того было. С собой совладал отчасти, но Сеня как сидел, так  сидит –  ни жив, ни мертв, дотронулся до него – холодный, тянулся я до него неправдоподобно долго, словно он не в шаге от меня, а в соседнем доме находился. Метнулся (в коридоре упал, на коленях, на четвереньках пополз) я на кухню за водой, попрыскал на него – никакого эффекта, сидит как маленький Будда, только поза другая – коленки вместе,  возвращаться в наш бренный мир не собирается. Что делать не представляю. Вода в ванной шуметь перестала – Аня душ выключила, вытирается. Мелькнула мысль, может быть, бросить его, уйти на кухню, положу игрушки перед ним, а сам с  книжкой на кухне усядусь. Напоследок решил попробовать, дай думаю – ещё разок ему паука покажу, хуже не будет, некуда хуже. Сую ему кольцо под нос, рука ходуном ходит, сам трясусь. Пошевелил паук усами, и оттаял мальчик. Нехотя так усищами пошевелил, паршивец, во всяком случае, мне так показалось. Заморгал Сеня глазенками. Мне сказать что-то надо, к жизни возвращаться пора, а я ничего кроме простейших матерных фраз произнести не могу, зажался, глазами хлопаю, дурак дураком. Мальчик сам спросил:
- Дядя В., это паучок Ананси был?
- Кто? Кто паучок?
- Где он? Убежал?
- Убежал? Убежал, это так, это букашка такая, - говорил и плечи, руки ему ощупывал, вроде бы осматривать начал, будто травму какую-то искал, волосы взъерошил ему, голову пригнул – так обычно врачи рану на голове у наших клиентов искали. Спрашивается – зачем?
- Фантазер ты и грязнуля! Мыться будешь? Слышишь, мама помылась – твоя очередь? Аня, ты Сеню мыть будешь?
Аня вышла, на меня уставилась:
- Ты что, он передо мной вымылся! Ты же сам его из ванной принес!
Так думаю, лучше помалкивать, и вообще, по здравому размышлению, пора сматывать удочки. Не пора ли мне перебираться до дому, до хаты? Загостился.  Но домой я тогда не пошел, на ночь остался. Со страху иной раз на такие любовные подвиги сподобишься, что сам диву даешься.
Каждый ребенок отчасти Маугли, нецивилизованный дикарь – языком владеет скверно, правил поведения не знает, ведет себя плохо, неестественно – не умеет себя вести. Поэтому не мог я распознать, как не приглядывался, повел ли паук, подцепил мальчика или оставил в покое. Аннушка спрятала от него конфеты и наотрез отказалась выдавать сверх лимита (ею же и установленного). Сколько Сеня не клянчил – всё бес толку. Он обозлился не на шутку, мрачно задумался и выдал нам такой перл: “Я думал, думал, я всё понял – вы просто не любите детей!”. До высот обобщения поднялся лишенец сопливый. На следующий день в детском садике Сеня нарисовал девочку Катю с черными губами и длинными кривыми зубами и наотрез отказался изменить свои представления о Катиной внешности. Девочка в рев – обиделась, воспитательница взбеленилась, не проявила педагогической чуткости, до того он всех поразил своим экспрессивным творчеством. Что тут прикажите думать? Детская психика слишком не устойчива, чтобы какие-либо предположения делать. Паучьи козни мне уже повсюду мерещились.
До этого случая с Сеней мне казалось, что у нас пауком несущественная размолвка, немного надо обождать, и вновь настанет любовь и дружба, как и прежде. Что по большому счету – мы  друзья  не разлей вода, друг за друга  горой. Но показал паук зубы, и я запаниковал. Извелся весь в страхе за мальчика. Положение моё становилось нестерпимым. Сенины художества я напрямую связывал со своими паучьими опытами. Ни производить новые эксперименты,  ни дожидаться результатов уже произведенных, я не хотел. Дома слово себе дал: к Коровушкиным больше – ни ногой. Но реже посещать их не стал. Зачаровала меня Аня своими скульптурными формами, и, кроме того, спал я возле неё как убитый.
После смерти Семшова перестал я засыпать по-человечески. Во-первых, сердце долго не могло успокоиться, оно не то, чтобы болело, но жаловалось. И бежало, словно у него своя собственная спортивная дистанция. Я уже лежу в постели, а оно всё ещё скачет часто, дробно.  Себе на уме было моё сердце, как капризный больной, требовало к себе участливого внимания. Вот я и прислушивался к его покалыванию, беглому постукиванию,  ждал, когда успокоится. И ещё, не мог провалиться в сон без странной прелюдии. Едва стихало сердцебиение, во мне словно всё начинало вращаться. Превращался я в некое подобие ротора в динамо-машине. Совершенно незнакомое, никогда прежде не возникавшее ощущение. Боли не было, только осознание, что свершается со мной что-то непонятное, непоправимое, противоестественное. Не мог привыкнуть к своему новому состоянию, и уже новый ужас будил, обволакивал, сдавливал сердце.  Внутри все кружится без остановки, с ускорением, а я осознаю полную свою беспомощность. Никогда не приходила спасительная мысль, что это всего лишь сон, чепуха, стоит проснуться по-настоящему и  развеется он, забудется без остатка. Напротив, при полной моей недееспособности, мысли были ясные, четкие. Осознавал, что не сплю, но вырваться не могу, не могу прекратить эти коловращения ни коим образом.  Молиться пробовал – только хуже становилось. Иронизировать пытался, уж на что ирония действенное лекарство:  надо же какое во мне кафкианство завелось с полуоборота - все без толку.  Больше пяти минут иронизировать я не мог, панический страх накрывал меня с головой, тяжелое ватное одеяло страх – и я под ним. И ещё, именно тогда я стал ощущать свое сердце не только, как отдаленную, постукивающую пустоту, но как  огромную жабу в груди. Сердце не колотилось, бешено тряслось, словно распластанное юннатами земноводное, под током, с распоротым брюхом. Все во мне переворачивалось, кружилось, и не было спасенья. Поэтому и цеплялся я за Аню.
   Уснуть и видеть сны. Одаривать снами любимого человека – казалось бы, это так естественно, это получается само собой, без всякого душевного труда, без малейшей заботы. Так я думал и ошибался. Стал замечать – тяготится она мной. Примелькался я, должно быть, видели нас вместе, подруги советовали поостеречься. Учитель – фигура публичная, а тут  в школе слухи поползли. Наверняка я ничего не знал, сама она не говорила, но я уже тогда догадливым был. Груббер как-то спросил, что это за красавицу он со мной видел. Я так и опешил, Ленинград - город маленький. На мужчин старшего и среднего возраста Коровушкина производила неизгладимое впечатление.

   Мне пяти часов спокойного сна вполне  хватало, спал я всё меньше и меньше. Просыпался я рано, поворачивался со всеми предосторожностями и, затаившись, любовался ею.
Белые ночи, ранние рассветы давали достаточно света для такого времяпрепровождения. Географическое месторасположение Петербурга дает нам некоторое преимущество, дает редкую возможность часами разглядывать спящих женщин. Петербургские бледные долгие зори ирреальны, их можно рассматривать как продолжение дарованных снов. На гиблом месте городок наш построен, но есть в нем своя прелесть. Была возможность поразмыслить о сущности женской красоты.
Что делает женщину красивой? Безмятежность, устроенный быт, семейный достаток избавляют женское лицо от ранних морщин, от преждевременного старения. Кукольная красота. Совсем другое дело красота трагедийная – изборожденное заботами чело, искривленные  припухшие губы (или обескровленные, кому как нравится); скулы, очерченные жестко, четко; темные круги вокруг глаз; глаза расширены: мелкая дрожь зрачков предает им завораживающий блеск. Очам женщин должно сверкать. Стоит ли беречь наших женщин? Риторический ненужный вопрос – они главнее, они выносливее, они созданы с большим запасом прочности (у них две полноценные хромосомы, а не полторы, как у нас), они все равно верх возьмут. Это они нас отбраковывают, а не мы их.
Есть люди, возле которых красота светлеет, процветает, как июльская роза. А бывают совсем другие люди, над ними и гроза сверкает чаще, и туман вокруг низ клубится гуще, возле них красота истончается, призрачные черты обретает. Не ласкает такая красота, но устрашает, предвещает: то ли кипение страстей, то ли просто – скалкой по лбу. Стал я примечать – проступают в Анушкиной красоте именно такие трагические черты. В одно прекрасное раннее утро любовался я по обыкновению своей учительницей, она лежала с закрытыми глазами и вдруг заговорила:
- Ну что тебе от меня надо?  Отпусти ты меня. Без тебя не могу и с тобой не могу, сил больше нет.
Говорила, но глаз не открывала, только слезы текли, крупные, соленые. Я попробовал на вкус. Осушал её слезы, целовал как в последний раз, и она отвечать стала, поладили как обычно. Не избавилась она от меня, разве что добилась новой, особенной остроты ощущений.
  4.
 Умиротворенность наша  была подобна оку тропического циклона. Сам я в таких удивительных местах не бывал, но от очевидцев слыхал. Внутри урагана, в самом центре гигантского атмосферного вихря  есть место, где тишь и благодать – скорость ветра равна нулю. Совсем рядом, всего в нескольких километрах ветра страшной силы бушуют, потоки воды низвергаются, а над нами ясное голубое небо и полное безветрие вокруг. Но ураган движется быстро и непредсказуемо, путешествовать в оке тропического циклона никому ещё не удавалось, шаг в сторону  - и ты в аду. Я тогда в таком же затишке пребывал.
В один несчастный день рассказал я Д.Д. о своей озабоченности судьбой доктора Багдасаряна и о роли, которая была мною уготована для Вити Борбина. Идея была воспринята на “ура”.
- Ну, ты даешь… Милосердие, говоришь? – с такого неожиданного ракурса на жизненные перипетии Д.Д. ещё взирал, вверг я своего лучшего друга товарища в необычное состояние – напряженные волнительные размышления ему были совсем не свойственны. Он был почти что в столбняке от моих новых идей, а я от его реакции на мои слова.
- Только максимум корректности и предупредительности, ты осознал? Ты понял? – осознание совершенной ошибки пришло ко мне тотчас. Но слово, как известно, не воробей.
- А то! Это такое дело – деликатно надо.
- И никому ни слова! – строго предупреждал я, а сам думал: ” Господи, какой же я дурак!”
- Разве я не понимаю? Спасение души,  да?
- Ты вот что… Ты сам подумай… и о себе подумай, - я стал подбирать слова неприятные, с риском, что Д.Д. обидится, фыркнет – и мы поссоримся, но, все равно, я попытался приподнять Д.Д. до христианских высот. – Ты человек пьющий. Практически потерянный для общества, но я обращаюсь к тебе. Ты учти, я  говорю о Витиной душе, а думаю о твоей. У тебя-то душа есть? Осталась ещё?
- У меня?! Ну, ты гад! Да я к людям  всегда по-человечески относился. В отличие от некоторых! Ты думаешь, я ничего не понимаю?!
- Ладно, я прошу тебя – только никому не рассказывай.
Конечно, в конечном счете, я совершил скверный поступок, когда всё ему растрепал. Но это ещё вопрос, что лучше: что-то делать, балансируя на грани подлости и благодати, или вообще ничего не делать? Большой вопрос – брать на себя ответственность или нет?  Шанс, что всё будет хорошо, он всегда есть. А насколько велик этот шанс, опять-таки, в конечном счете, нам знать не дано. Вот я и рискнул. Наше дело прокукарекать, а будет рассвет или нет, это уже как бог даст. Подъем светила над линией горизонта – это уже по другому ведомству, все претензии – в небесную канцелярию.
   Жил Витя на улице Писарева в собственной двадцатиметровой комнате. В соседней комнате, что от бабушки осталась, мама его жила. Раньше они там, на двадцати метрах вдвоем ютились, но после смерти бабушки отдали им и вторую комнату, приняли во внимание добрые люди из райисполкома, что нехорошо взрослому сыну с матерью вместе быть, ширмой друг от друга прикрываться. Нам с Д.Д., ленинградцам в первом поколении, такие просторные апартаменты с трехметровыми потолками и не снились, мы-то всю жизнь в куда более мелких стандартных клетушках проживали. Наши брежневские стандарты недалеко ушли от хрущевского абсолютного минимализма.
   Д.Д. на мои последние призывы к совестливости обиделся, но не сильно – не на несколько дней (как нередко бывало), а несколько минут, даже секунд. Такой головокружительный обзор  окружающей нас действительности с христианских высот был для него в новинку. Д.Д. изнывал от безделья, мои планы по спасению доктора Багдасаряна его в какой-то степени воодушевили. Понравились ему мои рассуждения о милосердии, так понравились, что на две бутылки армянского коньяка расщедрился. Надо знать Д.Д., чтобы оценить этот акт неописуемой расточительности. От благотворительности двойная польза возникает – и страждущим помощь, и сами благотворители на путь нравственного совершенствования вступают, а это, может статься, ещё важнее. Источник этой коньячной доброты, как я подозреваю, находился в спецухе. Вернулся он накануне в приподнятом настроении, объяснить свою беспричинную веселость отказался. Не трудно догадаться,   наша фельдшерско-милицейская банда взяла с него слово не трепаться – добыча была особо крупной.
Набросали мы краткий план действий, а затем и за подробный сценарий принялись. Решили не торопиться, наметили некоторые предварительные мероприятия, надо было всё обдумать досконально без спешки, без горячки. Сидели, морщили лбы, даже от выпивки воздержались. Я предложил повременить, ещё не пора, на вкусовые достоинства коньяка пустячная задержка повлиять не могла. И дело сдвинулось с мертвой точки. Во-первых, на следующем дежурстве Д.Д. совершил форменный подвиг – он не только весь вечер подолгу разговаривал с Багдасаряном, помогал ему разбирать карточки, но поужинал с ним, угостил домашними картофельными драниками, таким своим поведением совершенно изумил коллег по работе, даже стал объектом пошловатых шуток. Во-вторых,  мы придумали правдоподобное обоснование нашего  визита к Борбиным, главная причина – хотим в отпуск, усталость накопилась, надо отдохнуть, а фашист Груббер не отпускает, требует самим замену подыскивать. Работать летом некому,  а сомлевших от жары, травмированных алкашей меньше не становится. 
   С нашей стороны жертв уже было предостаточно, миссия милосердия требовала главную жертву – агнца нежного. Вот мы и отправились за ним на улицу Писарева, прихватив обе бутылки. Заявились мы к Борбиным, как снег на голову. По телефону предварительно звякнули, но изъяснялся Д.Д. как-то неопределенно, и маму с сыном наш скоропалительный визит смутил.  Ступив за порог, в полутемном коридоре  мы слишком долго топтались в обоюдном  смущении, мы застеснялись и хозяев, и собственных смелых замыслов, от этого неловкость наша удваивалась. В комнате мы, не дожидаясь приглашения,  уселись за круглый стол на гнутые венские стулья, разболтанные, крайне ненадежные. Я не присел, а замер в полуприседе. Каждая секундная расслабленность  отдавалась скрипом. Стул под Д.Д. скрипел особенно противно, а он, казалось, этого совсем не замечал.
У Груббера в его кабинетике специально для первичных посетителей стояло провалившееся кресло. Посетитель проваливался в него и, сколько бы ни мостился, принять достойную позу не мог. Груббер возвышался, посматривал свысока, он  сразу становился хозяином положения. Не кресло, а испытательный стенд, человеческое достоинство проходило испытание на прочность. Возражать начальству, тем более давать решительный отпор, оказавшись в этом кресле, было крайне затруднительно. Один раз помучившись, я в последствие наотрез отказывался присесть, беседовал стоя.
Каждую фразу, каждое слово Д.Д. подтверждал громким настоятельным скрипом. Наконец ему самому надоел такой аккомпанемент, он  облокотился на стол, замер и завел речь. Ох, далеко завела нас эта речь! С Елизаветой Петровной, мамой Вити, он уже был знаком и на правах общего знакомца взял инициативу на себя.
- Вот, Елизавета Петровна я вас так прямо и хочу спросить, почему ваш Витя не работает, лодырничает? Мы вот с В. трудимся на ниве…, -  на “ниве” Д.Д. погрузился в хмурое молчание, может быть, представил себя в поле в палящий полдень – кой черт занес его на эту ниву.
- На медицинском поприще, - я уточнил местоположение возделываемой нами делянки, стул подо мной резко взвизгнул.
- Да, в больнице, - нервно поскрипывая, продолжил Д.Д. – А Витя ваш отлынивает. Почему?
Надо было знать Витю, безропотно выполнявшего всю домашнюю работу, чтобы понять всю абсурдность этой тирады Д.Д.
- Что вы, Витенька у меня молодец, я без него как без рук, с работы иду и не думаю ни о чем – дома всё в порядке, всё готово, - настроена Витина мама была миролюбиво.
- Нехорошо, будущий медик, тем более детский врач, должен с больными…
- Бесценный опыт, - встревал я, а мог бы и помолчать.
- Да я ведь ещё давно тебя спрашивал, - оправдывался Витя.
- А чего спрашивать – я сам от Соловьева о спецухе узнал, - Д.Д. был все так же хмур и назидателен – поддерживал тон.
- Если честно, Витя, ты нам очень нужен – нас в отпуск не отпускают. Замены требуют. – Я прикрывался задушевным, просительным том, был я ничем не лучше Д.Д. – так же врал и провоцировал, но при этом считал, что моё вранье добрее, дружелюбнее что ли. Добро должно быть с кулаками, а вранье должно быть добрым – диалектика.
- Да причем тут отпуск наш? Там же ещё травматологическая практика! Своими руками всё попробовать, скальпель в руках подержать! Разве ему это не надо? – Д.Д. никак не хотел уняться.
- Само собой. Ну как ты, Витя?- Мне быстро надоело слушать, как Д.Д.  рассусоливает на дидактические темы. 
- Да он “за”. Правда, в августе к бабушке собирались… - чувствовалось, что Елизавета Петровна и сама рада была бы куда-нибудь своего сынулю-домоседа пристроить.
- К бабушке можно осенью, на октябрьские, - отозвался Витя.
- Значит договорились? – Д.Д. уже и самому надоело изображать великого труженика, и коньяк заждался: пора, пора, коньяк – напиток благородный, не подобает ему томиться в нестиранной авоське. Витина мама отнеслась к появлению коньяка благожелательно, закуски кое-какой принесла, яичницу с колбасой пожарила, ещё один – повторный призыв о помощи выслушала вполслуха, без прежней настороженности и благословила с рюмкой в руках Витю на доблестный труд в спецотделении.  В сущности, Витя был очень одинок – ни друзей, ни товарищей, ни хобби, ни увлечений, про девушек я помолчу.
Но пить коньяк я не смог, душа не принимала. Не употреблял я горячительные напитки с незапамятных времен, вино “Лидия” “за знакомство” с Коровушкиной – последний алкоголь, который я в себя вливал, две рюмки с большим трудом, за разговорами Аня сама почти всю бутылку приговорила.  Странности в моем мировосприятии уже тогда стали усугубляться, я  незаметно для себя и пиво пить перестал. Ане эта моя нетипичная особенность импонировала, бывший её супруг выпивал крепко, что собственно и было причиной развода. Коньяк, насколько я помню, был настоящий, клопами попахивал. С клопами я познакомился в зеленогорских бараках. Лет десять не встречались мне эти кровопийцы, казалось бы,  должны были забыться, выветриться из памяти за десять школьных лет, но нет, понюхал в девятом классе чудесный армянский напиток, по восемь рублей двенадцать копеек за бутылку, и вспомнил аромат раздавленных клопов. Снисходительную склонность я питал  к пахучим членистоногим, и дороги они мне  по-своему, потому что утрачены навсегда. И клопов теперь нет, и коньяки, как утверждают знатоки, не те, и от меня почти ничего не осталось.
Первую рюмку в гостях у Борбина я проглотил, после второй возникли тоскливые сомнения, третьей поперхнулся и отправился в отхожее место. Витя и Д.Д. печалиться по поводу моего болезненного состояния не стали. Глазки у них замаслились и весело поблескивали. От Вити, с учетом предстоящего ему миссионерского подвига, хотелось бы побольше сочувствия. Отправился я во двор на свежем воздухе на скамейке посидеть, у них там скверик был маленький с песочницей. Вот тут-то и произошла развязка моей паучьей истории. Не ждал, не предполагал, забывать начал, в глубине души надежда затеплилась, что Юля, Семшов, Луконин – плоды больного воображения, а паучка мне дедушка на день рожденья в далеком детстве подарил и строго наказал никому не показывать.
Трое молодых людей спортивного телосложения, одинаково безликих (фигуры помню, лица нет) быстро, хватко, не церемонясь, пригласили меня в “восьмерку”, запихнули на заднее сиденье.  “Восьмерки” тогда только стали появляться, первый раз прокатился в этой диковинке волжского автозавода, до этого видел всего пару раз на улицах. Чувствовал себя я  скверно, сопротивляться сил не было. Вся усталость  последних месяцев навалилась. Сказал себе, что ни делается, все к лучшему, скорее бы все закончилось. Долго разъезжать не пришлось, переехали через два мостика и оказались в Новой Голландии.
Новая Голландия – это остров, вернее – два соседних острова, в центре города со старинными, ещё петровскими строениями из красного кирпича, вторая по значению, после Адмиралтейства, корабельная верфь. Никогда внутри не бывал. Вид изъеденных временем, но по-прежнему несокрушимых стен, с высокими арками над внутренними каналами, с огромными цепями, перегораживающими эти каналы, внушал уважение – были люди, не нам чета. Потом я приходил, осматривал - примерно так должны выглядеть стены Ла-Рошели  перед мушкетерским штурмом или пиратские бастионы на острове в Карибском море после атаки английского флота, весьма романтичные руины. При Петре большие линейные корабли в Адмиралтействе строили, а в Новой Голландии изготавливали всевозможные парусно-гребные суда среднего класса: скампавеи, галеры, полугалеры. Не чаял я попасть на экскурсию в это место, но попал; не экскурсантом, но галерником или полугалерником.
5.
   Новая Голландия – не отделение милиции, тем более не прокуратура, уверенность появилась – не ради старых дел меня туда завезли. Страх потихоньку уступал место любопытству – в столь романтическом месте негоже трепетать перед Уголовным Кодексом.
Часовой безропотно поднял шлагбаум, ни пропуска, ни документов не потребовал. Но как только старинные стены заслонили солнце, тоска взяла, подумалось – кранты, хана, обратно из этого нагромождения красного кирпича мне не выбраться. Преобладающий колер того дня – цвет раздавленного клопа, мириады раздавленных клопов. Цеплялся я взглядом за щербатые стены, за куцые деревца на крышах, но несла меня нелегкая все дальше и дальше.
Ничего таинственного  внутри воинской части не было: суровые армейские будни, обычные парни, измученные солдатчиной, красные, обветренные лица. Ни одно открытого встречного взгляда – все прятали глаза, отличительная примета стайных животных – смотреть прямо в глаза имеют право только самые главные вожаки. Для существа подчиненного прямой продолжительный взгляд – это уже бунт. Я находился на территории большой, крепко спаянной стаи – смотрели только украдкой, все без исключения. Но никто меня не прятал, и от меня ничего не скрывали. К моему последнему пристанищу продвигались довольно долго. Коридоры с наглядной агитацией и противопожарными щитами незаметно сменились петровскими катакомбами. Почему-то мне показалось, что заключительный каземат находится ниже уровня воды, даже плеск реки за стеной почудился.
Посадили меня на табурет, завели руки за спину и защелкнули наручники, и всё как-то механически, заученно, по заранее отработанной схеме, будто подобным образом они человек по сто за день на этот табурет усаживали. Потом пришел плешивый тип в синем сатиновом халате и натянул мне на голову матерчатую  шапку, глубокую тесную панаму, натянул на глаза, на уши, на нос – только ноздри открытыми остались. Пребывал я в одиночестве минут десять, и пришли люди, много людей, молча, только по сумбурному шуму  шагов я понял, как их много и насколько я беззащитен перед ними. Они обступили меня со всех сторон, кто-то встал сзади, близко, казалось, что я касаюсь его затылком. Шапка чуть сползла, приподнялась, и мне стали видны ноги, стоящих вблизи от меня. Одни темно-коричневые, надранные до зеркального блеска полуботинки показались мне знакомыми. Потом раздался голос, и я узнал эту обувку – рядом со мной был Груббер.
- Ну, что ж, приступим, снимите с него наручники.
Меня расковали, стоящий позади положил мне руки на плечи. Должно быть, опасались, что вскочу на ноги или шапку с глаз сдерну. Но я и не думал о сопротивлении, я думал –  делайте со мной что хотите. Люди, которые знают, чего хотят, самые лучшие. Во всяком случае, пока не начинаешь понимать ничтожность их замыслов. Ради великого замысла я готов был и в наручниках посидеть. Преступное прошлое больше не цеплялось. Я уже не боялся, я уже предвкушал – что же дальше? Страха не было, только любопытство, буквально жгучий интерес. Я на слух определился, догадался, что непосредственно передо мной трое, остальные расположились сзади и поодаль. И вторую пару обуви я узнал – стоптанные туфли и обтрепанные снизу брюки Багдасаряна. “И этот субчик здесь! Вот тебе и гомик!”
Большие, белые руки Груббера, будто из белого, обсыпанного мукой теста, с очень длинными пальцами  (никогда их столь подробно не рассматривал) оказались прямо у меня под носом. Он  приподнял мою правую руку для всеобщего обозрения, затем  расстегнул пуговицу на обшлаге рубахи и  закатал мне по локоть рукав. Стали они кольцо обследовать прямо у меня на руке, не снимая, пластырь отодрали,  подергивали кольцо, покручивали.
- Проденьте проволоку, - приказал Груббер.
- Сейчас, - отозвался третий. ”Да это же Коля Моторин, и шизофреник здесь!”. Коля (его руки, ногти обрезаны под корень, с мясом) просунул в просвет между пальцем и кольцом самую обычную на вид медную проволоку, изогнул её, сделал что-то вроде петли и провел этой петлей вокруг пальца. На меня обрушилась боль. Словно мне в сердце острейший нож воткнули, жжение по всей груди – я был пронзен насквозь этой нежданной болью, мычал, скрипел зубами, меня била дрожь, меня поддерживали – иначе бы свалился. Я не потерял сознание, во всяком случае, мне так казалось. В глазах пульсировали красные пятна, мука казалось неимоверно долгой. Первое о чем подумал – я обманут, предан! А я доверял Грубберу, и мысли не допускал о грядущих пытках, а он вот каким фашистом оказался! Нацист всегда нацист. Всё стояли в тишине, между собой почти не разговаривали, хмыкали, ждали, когда я успокоюсь. Потом заговорили отрывисто – перебрасывались словами:
- Видели, свечение видели?! – взволновано приглушенным фальцетом прозвенел  Моторин.
“Какое свечение?! Что ж они делают! Сволочи!!!”- внутри меня все клокотало, но я смолчал, ни слова. Непонятно почему, но держался – боялся показать, что узнал их. Хотят скрываться – пусть себе прячутся, в прятки играют.
- Да, как будто была вспышка. Слабенькая. Ну-ну, потерпи, сейчас пройдет. – Проговорил Груббер, он попытался приободрить меня. Он не таился, зачем тогда шапка на глаза?
- Да, понятно.- Поддакнул Багдасарян, его-то ни с кем не спутаешь.
”А этот, этот тут зачем?! Тебе-то что понятно?! Педик вонючий” – присутствие Багдасаряна почему-то было особенно злило. Будто он мне так отплатил за будущее милосердие, неприятно.
- Погодите, потом обсудим. – Груббер призвал своих коллег-естествоиспытателей (палачей) к порядку.
- Ну что ж. – После минутной паузы произнес Груббер.
Он неожиданно резко крутанул и снял кольцо. Я сразу обмяк от слабости, стихающая боль совсем отпустила. Откинулся я, кто-то поддержал меня, подхватил под руки – кроме этих троих обнаружились другие безмолвные помощники. Кто-то принес и поставил в ногах (я краем глаза  увидел)  большой алюминиевый армейский чайник, судя по всему, с водой и такую же алюминиевую кружку – Груббер едва не опрокинул ногой  эту мятую, видавшую виды посуду.
- Ага, - одобрительно отметил Иван Федорович.
Тут же захотелось пить, очень – весь бы чайник выпил. “Сейчас напоят”- я постепенно приходил в себя. Но перед водопоем пришлось мне перенести ещё одну процедуру, судьбоносную процедуру. Груббер повертел кольцо, осмотрел со всех сторон и обратно одел.  И вновь снял. Я глядел на кружку, на чайник, старался вникнуть, зачем их принесли, если не поят. После демобилизации у меня изредка ночные кошмары случались, будто меня опять, повторно в армию забирают. Бесполезный чайник был в приделах досягаемости –  я мог бы пнуть его, но не стал – побыстрее бы всё закончилось. И  трагедийная развязка не заставила себя ждать.
- Делайте, как я сказал. Четко, без задержек. – По-видимому, Груббер обратился с приказом к другим своим пособникам, возможно к тем, что меня привезли. Они приподняли меня и поставили на колени, табуретку к спине придвинули, руки назад завернули, голову запрокинули. И тут-то я успел испугаться, до смерти испугаться.
Ждал чего угодно, смерти ждал, но не убили –  подручные Груббера в меня кольцо запихнули! И так у них ловко получилось: сноровисто пасть мне открыли, под скулы нажали, водой из чайника залили, ахнуть не успел, как перстень с пауком опустился в желудок.  Поставили на ноги, заставили пару шагов сделать, но руки не отпустили, за спиной держали. Кольцо было большое, тяжелое, оно больно давило на стенку желудка.
Слово есть мудреное – никак не вспомню, обозначает оно обрушение вовнутрь, в самоё себя. Все мои мысли, все  чувства сосредотачивались внутри, проваливались все глубже и глубже туда, где лежало кольцо. Внешний мир перестал для меня существовать, я перестал что-либо замечать: не заметил, как остался один, забыл о шапке на голове, о том, где нахожусь. Во мне было кольцо, я представлял кольцо, я слушал паука. Он должен был пошевелиться, ожить, а я должен был почуять его.
Недавно на одном сайте обнаружил занятные мемуары некого первопроходца челночного бизнеса. Взгляд, обращенный в собственный желудок. Потрясение, которое он испытал, когда съел в пекинском “Макдональдсе” жирный, пропитанный майонезом гамбургер и ледяной кока-колой запил. Очень живописно свои ощущения изобразил. Для советского желудочно-кишечного тракта этот капиталистический корм стал жутким испытанием. Нестерпимо жарко, душно, тошнотворно ему было в столице КНР.
И меня накормили досыта. Внутри была боль. Но не сама боль была нестерпима – я ничего не слышал за этой болью. Вот, что было плохо. Я не слышал паука, не различал за всепоглощающим разливом боли, как он перебирает своими  железными лапками – и от этого становилось ещё больнее. 
  Я был жив, этот несомненный факт как-то успокаивал, но жив больно и напрасно. К глухой, монотонной боли привыкать трудно. ”Это ещё цветочки, - уговаривал я себя, крепился, как мог, - скоро паук путешествовать начнет, я узнаю, где он – заболит по-настоящему ”.
Вначале даже присесть не давали. Когда я уселся на пол, вернулся кто-то из моих мучителей – стащил тесную шапку с головы (я так и вспомнил о ней, так и оставался в шапке), поставил меня на ноги. А мне так хотелось улечься лицом к стене, свернуться калачиком, расположить свое болящее нутро в пространстве как-нибудь поудобней, чтобы боль унять, чтобы оставили меня в покое, наедине с моей болью. Сознание помутилось, счет времени потерял. Часа два заставляли меня вставать, ходить, но пить не давали. Унесли чайник с кружкой, потом и  сами убрались окончательно, исчезли. Болезненные ощущения в желудке постепенно стихли. Не знала моя утроба такой жратвы, провалилось кольцо в брюхо.  Никогда прежде я  так внимательно не приглядывался, не прислушивался я к своему организму. У мамы был суеверный страх перед потерявшимися иголками. Она верила, что если иголка вопьется в тело, проникнет в жилы и, проскользнув по жилам, воткнется в само сердце. Дикость.
  Паук во мне, чужая, жуткая, железная жизнь во мне. Вслед за одним неглупым человеком я мог бы повторить – я никогда не буду женщиной, не узнаю, что они при этом испытывают. Сравнение не вполне корректное, в женщине её собственная жизнь новый побег дает, во мне  - чужеродная. И всё же, что дальше?
Осталось только гадать – зачем, что они хотят, что со мной произойдет? Путем зерна – прицепилась дурацкая банальность. Кое-кто утверждает, что земля жива. Что она испытывает, когда прорастает зерно? Боль? Радость? Пустится ли стальной зародыш в рост или растворится в моем луженном желудке? Или наоборот, я сам и есть зерно, набухну паучьей силой и начну прорастать диковинным образом в невидимую для человечьего глаза область – в потусторонний мир, в новую реальность, в какую-нибудь черную дыру. Не хочу.
В тех же занимательных мемуарах я прочел, что таможенники отмечают у людей, решивших поработать живыми контейнерами, особый опрокинутый в себя взгляд. По такому специфическому взгляду, по соответствующему выражению лица определить контрабандиста, запихнувшего в потаенные уголки своего тела контрабанду, проще простого, плевое дело. Однажды перед очередным вылетом в Пекин уговорили они хорошую знакомую пронести в себе незадекларированные доллары. Котлета из стодолларовых купюр получилась объемистая, увесистая. Всю дорогу до таможенного поста растолковывали они даме, что ни в коем случае нельзя к собственным ощущениям прислушиваться. “Смотри ему на нос, на губу, на прыщик какой-нибудь, - инструктировали они её, - но не вспоминай о своей страдалице многогрешной, и думать забудь”. Пронесла. Русская женщина, что только ни снесет, что только ни стерпит, любую муку, а уж доллары американские в себе самой за кордон переправить – запросто.
Там же, о той, что пронесла доллары, мемуарист её часто вспоминал. Намечался у них секс. Она уже из ванной вышла, возлегла на гостиничное ложе в соблазнительной позе, а он как раз в ванную заглянул – зубы почистить, то, сё. И  угораздило его смеха ради натянуть на голову шапочку из прозрачного полиэтилена на резиночке, их одевают, чтобы волосы не намочить в душе. Вышел он к ней в этой предохранительной шапочке, и чуть не умерли они от смеха. До истерики    настоящей, безудержной досмеялись, насилу успокоились, на секс сил уже не осталось, умаялись за день. Посмеялись и уснули. И вся любовь.
    Полежал я, прижимая  ладони к груди, к животу, да и заснул. В сырой камере, где кроме табуретки ничего не было, я тем ни менее смог уснуть, во всяком случае, задремал, забылся. С первыми лучами солнца (солнца я не видел – почувствовал) меня разбудили. Кольца в себе я не чувствовал, сколько не прислушивался, паука тем более не обнаружил. Позже Юля утверждала, что способна указать место его расположения в моем теле, но мне её ясновидение всегда казалось подозрительным. Играла она в провидицу и заигралась, или власти надо мной возжелала – теперь-то забылось всё, не узнать, ни к чему.
Перед освобождением пайку солдатского винегрета выдали, под их присмотром отведал армейских харчей. Истязателей своих я больше не видел, выпроваживали меня солдаты срочной службы.
На следующий день кольцо вышло естественным образом, паука на нем не было. Отмывал его тщательно, долго, дотошно рассматривал, исследовал – абсолютно гладкая поверхность, ни каких паучьих признаков. Но внешним осмотром я не удовлетворился, отправился в хозяйственный магазин на улице Типанова  за ножовкой, распилить его намеривался, в толщу металла заглянуть. Приобщение тайн с помощью ножовки по металлу – обескураживающее занятие, и смех и грех – сразу Паниковский вспоминается. Когда тщета и нищета сменяются как чет и нечет. Наполовину распилил, убедился в тщетности своих поисков и  выкинул кольцо в незаживающую яму возле дома. Незачем огород городить, и так всё ясно, во мне он.
Стоял у дома и думал. Где ты, друг незабвенный, какую подвздошную полость облюбовал в моем организме?  Опустела без тебя земля. А сам я слегка пополнился. А если рентген во весь рост? Такое тотальное рентгеновское обследование небезопасно. Но насколько само понятие безопасность для меня актуально? Допустим за хорошие деньги (денег оставалось ещё довольно много) договорюсь, облучат меня с головы до пят. Обнаружат товарища моего пронырливого в правом предсердии или в левом мозжечке. И что далее? Чем дальше в лес, тем больше дров. Никаких денег не хватит, чтобы подтверждать собственную вменяемость на фоне непрекращающихся разговоров о неком железном предмете, самопроизвольно передвигающемся по моему организму. Чтобы извлечь его, пожалуй, понадобиться свершить революцию в полостной  хирургии. А если он распался на множество микроскопических паучков? Если он – фрактальная структура? Как снежинка. Он был похож на снежинку, черную железную снежинку. Живую снежинку. Я его даже не сфотографировал. Что ещё я не сделал? Если записывать в столбик, всё что я не сделал, получится оригинальное литературное произведение, объемом напоминающее ”Войну и мир”. Какая вопиющая бездеятельность!
6.
    О простейших вопросах не задумывался. Например, как паук восполняет энергетические запасы. Божьим духом? Душой моей нетленной? Какова энергетическая ценность души человеческой? Я даже не знал, что он ест, чем он питается. Мог бы поинтересоваться, но не удосужился.  Будет ли он мною питаться? Покусал один раз, было дело. Может статься, и крови тогда насосался. Но потом долгие месяцы святым духом питался, в анабиоз впадал. Если ему пару капель  моей крови достаточно – пусть потребляет, не жалко. Много ли ему надо? Всю до капли. Каков аппетит у этой крохотки? Привычная система мер и весов никогда не представлялась мне достоверной. Размеры, снятые на глазок, обманчивы. Вот небольшая яма, только что я бросил туда распиленную железку и голову даю на отсечение, что обратно извлечь останки кольца нет никакой возможности. Это не просто яма – это вечная яма.
Постоял я над ямой, и действительно чуть не полез в неё за кольцом, но все же не стал пачкаться. Сколько помню наше житие в  доме на проспекте Космонавтов, яма была всегда, с самого начала, в метрах десяти-пятнадцати от дома. Несколько позже через неё пролегла дорожка к троллейбусной остановке, пролегла точнехонько через яму. У тропинок своя железная логика – кратчайшее расстояние к общественному транспорту, яма ни в какой логике не нуждалась. Она сама по себе была  незаживающий пуп земли, замкнувшийся на себе самом край вселенной, кратчайший путь в тартарары. Позже, с учетом всего песка, гравия, дорожных плиток, провалившихся в неё, яма обрела новое качество – стала прорвой. Проваливалось всё кроме воды.
     С самого первого дня яму заполняла вода. Возле той первичной лужи я и  познакомился с Д.Д. Два мальчика, самой судьбой уготованные к пожизненному одиночеству, непременно должны были встретиться возле неё. Место встречи было предопределено – лужа с превосходными судоходными возможностями располагалась напротив парадного входа. Я сидел возле лужи на корточках и пускал кораблики – моё воображение дорисовывало плававшие палки, щепки до корабельной стати. Ни увидеть меня Д.Д. не мог, ни заинтересоваться спуском кораблей на воду тоже, разумеется, не мог. Он подошел ко мне на правах старшего по возрасту (он был на два года старше) с инспекторской проверкой, проверить, а чем я тут собственно занимаюсь. Возникло единство места и времени, возникла завязь  товарищества,  переплетение существований, началась борьба непримиримых взглядов на малый и большой каботаж, взглядов на жизнь, воззрений и мировоззрений  произошел конфликт интересов.
С самого первого дня совместные игры не мешали нашим одиночествам. Детское одиночество изнежено, ранимо, вечно на острые углы натыкается. Мирное сосуществование двух мальчиковых одиночеств с годами сменилось настоящей мужской дружбой. Настоящая дружба – ещё одна химера,  в которую я не верю. Умельцы дружить на каждом шагу встречаются, но это ловкое умение – совсем другая песня, зачастую, это умение дружить сводится к умению манипулировать “друзьями”.
Детское одиночество  слезный улиточный  след за собой оставляет, таскает свою хрупкую защиту на сгорбленных плечах, прячется в неё от всяких пустяковых раздражителей, пытается втиснуть растущее рыхлое тело в раковину, в переносной купол – а тело не вмещается. Вот горе! Подростковая дружба – способность прикасаться друг к другу, не затрагивая самых болезненных мест. Или все наоборот, только друзьям и позволяется затрагивать эти места.
Яма была невелика – метра полтора в диаметре, но патогенная зона, возникшая вокруг неё, была довольно обширной. Наш кирпичный двенадцатиэтажный дом выдерживал такое соседство с трудом. Когда в подвале были установлены маячки, я не знаю, наверное, после меня. Такой способ отслеживания грозящего разрушения возник в более поздний постсоветский период, но трещины внутри здания и по фасаду зазмеились ещё в советские времена. Строили дом солдаты из стройбата. Клей для линолеумной   плитки они пропили, плитку посадили на битум, со временем битум стал проступать, полы в квартирах почернели. Оконные рамы, дверные коробки  были поставлены вкривь и вкось. Работа солдатская и жизнь наша была солдатской, но в доме даже полковники жили, генералов, правда, не было.
С самого начала, когда он ещё на перстне проживал, паук яму невзлюбил. Я скоро заметил его беспокойство подле ямы. Когда я выходил на лоджию, паук нервничал, его взбудораженность объяснял я не страхом высоты, хотя наша квартира была на одиннадцатом этаже, но влиянием ямы. Однажды по какому-то вдохновению я снял кольцо возле ямы. Паук проделал невиданный до этого пируэт -  перевернулся на спину, лапы, усы – торчком, бусинки глаз дрожат, все указывало на то, что он переживает нешуточный стресс. По легкости (обычно процедура снятия кольца с пальца длилась минут пятнадцать, никак не меньше) , с какой я снимал кольцо возле ямы, я понял, что паучьи силы возле этого чудесного места заметно слабеют, я моя железная воля крепчает.
Долго мучить бедное животное я тогда не стал, но свою власть над ним почувствовал. Нашлось место, где я мог безболезненно расстаться со своим насельником, навсегда. В яме участь паука была бы ужасна, неизвестно почему, но пришел я именно к такому выводу. И он знал, что я знаю о его слабости. И наши взаимоотношения стали более сердечными. Взаимная беззащитность, возможность взаимного уничтожения породила взаимную симпатию, почти что любовь. До идиллии из “Ночного портье”   нам было далеко,  но чем черт не шутит, мы были на полпути. Я позволял себе двусмысленные шуточки: ” Ты свою яму знаешь – уже легче, а мне о своей вовек не узнать.” Многое я бы отдал за удовольствие заглянуть с собственную яму. В те, баснословные времена нельзя было законным способом обзавестись кладбищенским участком до факта свершившейся смерти. В нынешние худые годы, насколько я понимаю, такая возможность появилась. Обычный кладбищенский сервис достиг невиданных высот – прикупить кусок родимой земли на кладбище может любой состоятельный гражданин, выбрать местечко посуше, подготовиться загодя, деревце посадить – березу или рябину. Когда выдастся свободная минутка, съездить на собственную могилку, посидеть, поразмыслить – милое дело. Особо состоятельные, наверное, могут себе позволить (за дополнительную плату) и над распахнутой могилой, над открытой ямой погрустить. Но это для любителей сильных ощущений. Социализм был рассчитан на века, приучал к вечности. Тогда к смерти только старушки загодя готовились.
То, что могила у нас с пауком будет общей – догадывался, но насколько бескрайней, необозримой будет эта могила, и представить себе не мог. Никогда богатым воображением не отличался, трезво мыслил, реалистично. Подолгу стоял на ямой или рядом, в двух шагах – чтобы не смущать никого, и думал об обычной могиле. Оказывается, это были несбыточные мечты. Предвидел  - не будет у меня могилы человеческой. Опять я отвлекся, но продолжу своё погружение.
Кое-что предпринять я все-таки пытался. Чужеродная жизнь в человеческом организме отчасти даже естественна. Что в нас только ни водится – от вирусов и бактерий до глистов. Занялся я самолечением, использовал самые демократические лекарственные средства – водку и селедку.  Водкой все лечатся – и мне сам бог велел испробовать, во всяком случае, начинать следовало с неё родимой. На счет селедки тоже имелись соображения, не лишенные оснований. В детстве бабушка глисты мне селедкой выводила. Жила во мне аскарида длиннющая, соки из меня сосущая, не выдержала она селедочной атаки, вылезла на свет божий и погибла. Решил я таким дедовским способом со своей бедой бороться. Пока на водку настраивался, почти всю селедку съел. И селедка-то была отвратительная – соленая, ржавая. Но всё без толку, не удалось мне влить в себя водку, ни капли. Недооценивал силу я  болезненного отвращения к алкоголю, которое к тому времени у меня развилось. Думал – хлопну по старой привычке и от депрессии полечусь заодно.  Как бы ни так. Даже этого малого утешения я был лишен. Отвращение к водке я объяснял негативным влиянием паука, нос воротил крестоносец от алкоголя, не по нутру была ему огненная вода. Хотел я воспользоваться этой паучьей идиосинкразией. Давился в конвульсиях, ничего кроме  жесточайшего рвотного приступа  не получилось.
  В ожидании грядущих метаморфоз перечитывать Кафку не стал, собственным безумием был сыт по горло.  Стал я размышлять, кто сможет помочь мне подметить непоправимые изменения? Кому я, собственно говоря, нужен? У всех свои заботы. Кто-то  что-то приметит, заподозрит, но поймет ли, скажет ли в глаза или постарается побыстрее отделаться? И людей вокруг много, а довериться я смог одной Юле. Юля была далеко, на другой планете, не помощница. Мне такой человек нужен был, чтобы мог сказать честно, всю правду: ”Пора тебе брат в Сибирь отправляться или на дальний Восток, ты, извини за прямоту, по ночам паучьей шерстью обрастаешь, по стенам, по крышам на шести лапах бегаешь, не дело это, собирай манатки и чеши подальше, и людям спокойней будет и тебе на приволье сытнее ”.
Разговор с Груббером не состоялся. Многоуважаемый начальник, не дожидаясь моих обвинений, прямо и просто, в глаза объявил, что в тот день он, Багдасарян и Моторин очень много работали весь день, даже перечислил, какой ерундой они с утра пораньше были заняты. Не давая мне опомниться, а опешил я изрядно от такой наглости, он пустился в совершенно пустопорожние, пространные рассуждения ни о чем. После такого демонстративного демарша говорить было не о чем. По каким-то совсем отдаленным намекам я понял, что нужно взять паузу – всему своё время, а забегать вперед паровоза ещё хуже, чем лезть поперед батьки в пекло. Вот и весь сказ.
Помощи ждать было неоткуда, но людей сторониться было  нельзя. И при всем при этом, надо было поберечь родных и близких. Решил я, что поводу паучьей шерсти печалиться не стоит, чему быть того не миновать, паучью шерсть от дежурной щетины на подбородке я и сам отличу. Но если  будет меняться психика, если обновленный метаболизм изменит скорость психических реакций, если мозг подвергнется перестройке, смогу ли я уловить столь неприметные перемены? Чего мне ждать от самого себя? Решил – устрою себе добровольный карантин на некоторое время. А там видно будет. Лучше мне покамест перебраться к людям, которых не жалко. Папу с мамой жалко, Аню с Сеней тоже жалко. А как Юлю жалко, словами  не передать, но ведь ей терять нечего, она крыса, я паук, мы с ней считай ровня, от людей уже отстали, а к миру животных ещё не до конца прибились.
  Так, всех жалея и проклиная всех попеременно, вспомнил я фразу из священного писания, которая подвигла меня на все эти хитроумные маневры вокруг Багдасаряна: ”Надлежит исполнят нам всякую правду”. Всякую – даже если сомнительна, ни по чину, по разуму, ни по сердцу. Не надо кичиться своей правдой, превозносить свою правдивость. Правда сложнее и противоречивее, чем кажется на первый взгляд, сокровеннее. И Иисус слегка осадил излишне пафосного Иоанна-Крестителя при первой встрече, так и сказал – будем исполнять всякую правду. Не задумываясь о величии содеянного. Главные слова в этом высказывании – надлежит исполнять. Скоро разум помрачится, и сердце скоро остынет, и не будет никакой возможности утвердиться в правде – а мы все равно исполнять будем и сами исполнимся.
Исполненный мрачных предчувствий шел я домой и увидел Д.Д. в отдалении. Расположился он в садике (на территории детского садика), на опустевшей детской площадке, на скамейке под пышными кустами жимолости. При ближайшем рассмотрении в руках у него обнаружилась бутылка “Мартовского” пива. Д.Д. благоденствовал, попивая пивко в вечернюю августовскую пору. Тянуть прохладное “Мартовское” в вечернюю августовскую теплынь – это и значит благоденствовать в полном смысле этого слова. По его физиономии было видно, что он вовсе не одинок, напротив, он пребывал в счастливо приобретенном уединении. Он находился в лирическом отступлении. Когда под натиском больших и малых невзгод мы вынуждены отступать, отступление должно быть лирическим. Жимолость дышала ему в затылок, клала на плечи  свои усталые длани, а он попивал бархатистый на вкус напиток и, казалось, не замечал её сдержанной древесной нежности. Пиво, бархатистое на вкус и лирическое по названию воспринималось им, как заслуженная награда. Минут пять мы просто молчали – Д.Д. продолжал, не смотря на моё появление, радоваться жизни, а я радоваться за него. Через пять минут молчание выдохлось – настал черед неспешной беседы.
- И куда ты тогда подевался? – негромко произнес Д.Д.
- Я тогда бросил пить. Про дело одно вспомнил.
- Бросил пить – заманчиво звучит. Потом бросил есть. И стал питаться этим, как его – божьим духом.
- Да. А вы там как? Напились как свиньи? - Его демонстративное благоденствие меня стало раздражать.- Зачем обе бутылки взял?
- Кто ж знал, что ты такой? Предупредил бы. А так, по раскладу – по двести пятьдесят грамм в одну харю, разве много?
- Это смотря по здоровью.
- Не напились, не волнуйся, - продолжил свой рассказ Д.Д., лицо рассказчика становилось все более грустным. – Нашлись особы, оприходовали коньячок.
- Это кто ещё?
- Ещё девушка из угловой комнаты, как ты ушел, она сразу заявилась, Лизавета её позвала, с гитарой.
- Песни пели?
- Да, русские-народные, блатные-хороводные. Знаешь -  я дежурю по апрелю?  Мама, мама просто я дежурю, я дежурю по апрелю…, - Д.Д. пропел всего одну строчку и, все равно, неприятно поразил патологическим отсутствием слуха и голоса. Вместо “у” в слове “дежурю” он произносил растянутое свистящее ”ю”, и песенка Окуджавы в его исполнении и в самом деле приобрела блатную окраску.
- Не надо петь, тебе противопоказано.
- Когда ты завываешь – я просто молчу, - грусть на его лице сгустилась, приблизилась к тоске. – Что же ты гуляешь, мой сыночек… стали грустными глаза твои сыночек… это она как бы Коле – они как бы смеяться над ним стали. На пару.
- Ну и что в результате?
- Ничего страшно, Коля обижаться стал на их бабьи подколы. Грустный сыночек. Но я так думаю, он, прежде всего, на тебя обиделся.
- Это отчего же?
- Так ты же  ушел, фактически бросил его. Тебе приятно, когда тебя так сразу бросают? Мамуля его, Лизавета… Лизок…
- Лизок?
- Да, как выпьет, дура дурой.
- Инженер-технолог чулочного производства?
- Пару раз дернула технолог, и её повело, окривела, на коленки ко мне уселась. Тут Коля окончательно обиделся и тоже ушел.
- Сколько ей лет?
- Кому, соседке, Евдокии?
- Обоим.
- А что? Я думаю им сороковник, где-то так. А наощупь все тридцать пять. Главное – чтобы человек был хороший.
- И ты её?
- Кого? Нет, что ты. А славно было бы, я Лизавету, а ты Колю. За одним столом, гы-гы-гы… Нравишься ты ему, как мужчина, вот что.
- В общем, ты в своем репертуаре. Всё коту под хвост?!! – его пивное благоденствие вкупе с наплевательским отношением к порученному делу опротивели мне окончательно, я стал злиться.
- Чего ты начинаешь? Всё нормально. Сходили уже в спецуху, отвел его – он уже в графике. Груббер про тебя спрашивал, давно тебя не видел.
- Паскуда!
- Ты чего так?!  Он по-хорошему, по-доброму.
- Ты что не знаешь, что он фашист.
- Все вы фашисты, коммунисты. Один я из блока беспартийных.
На этой грустной ноте мы вновь замолчали. Всякая правда достойна исполнения, всякая правда грустна – и моя правда, и правда Д.Д. И ”Правда” как центральный печатный орган ЦК КПСС.
     Перемену участи в той  или в иной степени все ждут, или, во всяком случае, желают. Я один никаких перемен не желал, всей душой не желал, неожиданно расхотелось. Но никто о моем согласии меня не спрашивал. Чешуей зарастать я не собирался, на пару перепончатых крыльев не рассчитывал, но к грядущей метаморфозе  стал готовиться, как мог. Решил, пока не поздно, начать с дневника, зафиксировать в нем все свои существующие на данный момент, адекватные и неадекватные реакции на нежданные сюрпризы. Необходимо  было описать свойственные мне в недавнем прошлом вкусы и предпочтения, тайные и явные пороки, короче, что подмечу, то и запишу. Что вовремя написано пером, то не вырубишь топором. Трудности начались с самого начала, потому что начал с самого трудного – с морально-волевых качеств моей личности. Можно ли считать меня человеком высокой  нравственности, хотя бы просто порядочным человеком? Спросил и надолго отложил ручку в сторону, задумался. Даже с выбором критериев этической оценки своего морального облика возникли значительные затруднения. Попробовал освоить взгляд со стороны, что думают о моем поведении  близкие и, вообще,  знающие меня люди, что они могли бы засвидетельствовать. На страшный суд свидетелей вызывать не будут, но если, не дай бог, вызовут, что они скажут? Не то, чтобы раньше мне было наплевать на мнение окружающих, хотя самонадеян был я излишне,  убежден был, все в моих руках. Не хотел замечать    липкий шепоток за спиной, мимо ушей пропускал. Косые взгляды меня не задевали. А ведь всё это важный аналитический материал, вполне пригодный для изучения  общественного мнения. Вокруг были люди, оглядываясь на них, заглядывая в их глаза и себя можно было бы рассмотреть. В трудную годину эти незамеченные во время подробности надо было извлечь из подсознания, из подвальных, заплесневелых хранилищ памяти.
   Одна из первых отличительных черт – я безответственно болтлив. Такое открытие я тогда сделал, разглядывая своё отражение в нашем трельяже – прикрывал две боковые створки, чтобы они боком были к среднему зеркалу, засовывал  голову меж трех зеркал и оказывался среди множества отражений – этакая болтовня зеркал. Мне бы ещё сзади добавить такую тройную зеркальную конструкцию на уровне головы, чтобы не только на собственный профиль, но и на затылок собственный можно было полюбоваться. Кстати, очень перспективная идея для нынешних зеркальщиков. Самолюбование – отличительная черта современности, насколько я могу разглядеть её из своего туманного далека. В будущем всё подтвердилось – болтлив. Люди беззащитны перед словом. Выловленную пулю, припасенную специально для него, человек переживет, если повезет. Но злое слово, намеренно заготовленное, заостренное, чтобы воткнуться в чье-то сердце –  рано или поздно долетит, добьет. Убойная сила слова слагается из двух частей. Во-первых, та ненависть, которую в слово вкладывает сам ненавистник, так сказать, человеконенавистнический посыл, но это не всё. Слово и само по себе взрывоопасно. И никто не может оценить пробивную мощь слова, вычислить его взрывную силу в тротиловом эквиваленте.  Невинное, в сущности, слово, попав в благоприятную человеческую среду, способно разрастись до небес, как термоядерный гриб. Ради красного словца никого я не жалел, не заботился о своих речах – об их опрятности, о нравственной чистоте. А на людей мои насквозь литературные самовлюбленные фразы оказывали воздействие, запоминались на всю жизнь. Высказался по я поводу ранней женитьбы  Д.Д, прямо накануне свадьбы обнадежил его: ”Вот женишься, будет тебе жена студень (произнес – “стюдень”) из копыт варить, заживешь как человек”. Пустячная фраза, сказанная просто так, чтобы чуть-чуть подразнить, а ему эти “копыта” и “стюдень” в душу запали на всю оставшуюся недолгую жизнь. Затоптали  эти студенистые “копыта” робкие ростки  его семейной жизни. Куролесил он напропалую (со мной и без меня), никак не мог смириться с тещей,  с тестем (жить пришлось у жены – жена со свекровью характерами не сошлись), с женой не мог совладать, со своими чувствами к ней, с самим собой.  Он потом мне сам об этих памятных копытах говорил, обвинял. Женушка его (милая девушка Таня) по недостатку жизненного опыта была слишком требовательна. Добрая, хорошая, но никто не подсказал, а она не догадалась, не смогла по молодости уразуметь, что силы мужеские не бесконечны. Он от неё перед отходом ко сну в туалете прятался, не то чтобы прятался, задерживался подолгу, на унитазе сидя, книжку читал. Вздрагивал, когда она в нетерпении звала громко, призывала к исполнению долга, сжималось сердце его, и мороз по коже пробегал. И сам он убегал вдаль (иногда вместе со мной) по женским общежитиям – самоутвердиться пытался вновь и вновь все тем же нехитрым способом. И меня обвинял, в глаза тыкал копытами этими. Впрочем, он любил с больной головы на здоровую  ответственность перекладывать, ещё тот был жук. Вернулся как-то под утро, часов в пять, домой (к жене) пьяный как свинья. Стоял на коврике у дверей и, балансируя, пытался снять ботинок. И вдруг увидел тещу. Стояла теща в дверях и со скорбью наблюдала его потуги. Он не удержался и завалился набок. И рассмеялся, а теща смолчала. Зашипела хотя бы. Змея.
Скромность моя была сродственна, тому смирению, что паче гордыни, неоднозначная скромность. Я ощущал себя посторонним, была у меня уверенность, что моя скромная персона никого не по-настоящему интересует. Лукавлю –  не окружающие, а я сам  безразличен был, безразличен и недоброжелателен. Получалось так, если на человеке юбка, и есть возможность забраться под эту юбку, тогда это настоящий человек из плоти и крови. А остальные, что же фантомы, недостойные моего внимания? Иногда юношеская глухота приобретает хроническую форму, бывают такие люди, сам такой был.
 Безразличен – двоякое словечко. Я безразличен, никого не различаю, и ко мне люди равнодушны, безразличны. Не различаю окружающих лиц,  и соотечественники не проявляют заинтересованности. И глупо, и наивно. Подозреваю, что никогда полностью не удавалось мне слиться с общей массой. Пытливы люди и любопытны. Любопытствующие сограждане всё отмечают и различают, все твои ошибки, недоработки. На благодушие присных своих уповал. Накладки случались сплошь и рядом.
   Однажды, в обеденный перерыв отправился с девочками из своей группы в кафе-мороженое, чтобы расплатиться,  выгреб из кармана  целую горсть не отмытых денег, кровавых денег –  отдельные монеты были с коричневыми пятнами, засохшую кровь узнать нетрудно. Поленился, не отмыл деньги (я первым в СССР стал заниматься отмыванием денег).  Развернулся боком, когда понял свою промашку. И тем самым только стимулировал девичий интерес. Ольга И. заглянула через плечо и распознала кровавую природу моего финансового благополучия.
- Гм, м-да,- осуждающе протянула она и брезгливо поморщилась.
- А ты не знала? Он алкашей у себя в больнице обирает. -  Не упустила возможность уколоть меня вторая Ольга Э.
- Что В., деньги не пахнут? – не унималась Ольга И.
Стопроцентное попадание – мне нравилось, как пахли мои деньги. Мои деньги пахли человеком – самый правильный денежный аромат.
- Тебе как обычно – эклер и  маленький двойной? – спросил я её. А про себя подумал: ”Мала ещё взрослые запахи обсуждать, пороху не нюхала, и ещё много чего пахучего не нюхала”.
- Ещё сливки, - отвечала Ольга И. без мелодраматических пауз, словно и не было никаких недостойных денег.
 Четко отвечала, и какая из этого следовала мораль? Никакой морали – и в общем и в частности. Подмывало меня напомнить ей – деньги пахнут кофе, маленьким двойным, за чужой счет обедает, но не стал, незачем обижать хороших ленинградских девочек. Догадливые были девочки. И откуда они, вчерашние школьницы, всё знали? Я как будто ничего такого не говорил. Но они следили за мной, мне доставались крохи их не растраченной влюбленности. Их мелкотравчатая влюбленность и на мою голову просыпалась. И они выискивали во мне ответное чувство. Так блох ищут. Они и  сами были большие мастерицы голову морочить, мою больную голову.
    Как следует относиться к молодому человеку, студенту, комсомольцу, который носит в карманах пригоршни кровавых денег? Остракизму меня не подвергали, напротив, стремились оказаться в моем обществе, иногда в интимной обстановке. Подмечал я некоторую очередность в таких уединенных встречах. Друг другу они никогда не мешали, умели находить разумный компромисс. Вывод был неутешительный – высокоморальной личностью меня никто не считал, особенно мной не дорожили, норовили использовать поочередно, не церемонились. Не стеснялись – переодевались при мне, друг друга больше стеснялись, в бюстгальтере при меня покрасоваться  зазорным не считали. Не жалели, проявлений безжалостности было немного, но все же, подобное равнодушие ранило, подобные раны долго не заживают.
    Катя М. очень больно меня поранила. Провели мы с ней в институтском общежитии на Стахановцев ночь, полную борений. Под утро  счастливо обессилевшие буквально источали взаимную нежность. И что же, пришли в институт (идти пять минут), повстречался Саша В., и она на моих глазах принялась с ним заигрывать, улыбки строить, глазками стрелять.  Всю мою нежность – в помойное ведро. Правда, в конце концов, они поженились, на четвертом курсе, видимо были далеко идущие планы, но скорость, стремительность, с какой я оказался на свалке, обескураживала. Что мне оставалось? Исполнить популярный романс: ”Скажите девушки подруге вашей, что сожалею я, что порицаю”? Я был дешев и низок, и не печалился о своей ничтожной стоимости. В списке женихов я даже в конце списка  не числился, меня вычеркнули из списков.  Надо пожить в эпоху очередей, предварительных записей, чтобы понять, как горько оказаться вычеркнутым, без восстановления, навсегда.
  Почему – я? Изгой, в силу многих причин, но главным образом от внутреннего несовершенства. Я был избран,  избранничество моё не было почетным и было отнюдь не случайным. В Луконина паука запихивать не стали, а я оказался достоин такой чести, я подошел по всем статьям, соответствовал по всем параметрам. Сначала сердце изменило мне, моё предательское сердце, потом я и вовсе потерял себя, превратился в подопытное животное. Достаточно хорош, чтобы носить в себе паука. Отдышка, приступы слабости от дурных мыслей прекратились совсем. Дышалось мне легко, легко как никогда. Груббер как-то рассказал, что делать, чтобы дыхание не было поверхностным. Чтобы все легкие полностью наполнять воздухом, надо приподнимать диафрагму, мышцы живота задействовать.  Органы дыхания пауков – трахеи, в брюхе расположены, пауки дышат, сокращая мышца тела. Как знать, быть может, мне ещё предстояло узнать, каково оно, новое счастье – дышать не только полной грудью, но и всем брюхом. Надышаться от пуза пьянящего кислорода.


Рецензии