Гертруд фон Лефорт. Plus ultra

Избранные новеллы Гертруд фон Лефорт блестяще иллюстрируют писательский талант автора. В них есть все — и яркий сюжет (зачастую сам по себе мудрый и увлекательный), и изысканно-благородная фактура, и роскошные картины природы, и необыкновенно глубокие и проникновенные размышления и диалоги.
«Последняя на эшафоте» легла в основу либретто известной оперы французского композитора Ф. Пуленка «Диалоги кармелиток», которая, в частности, уже несколько лет с успехом идет в московском театре «Геликон-опера».


Гертруд фон Лефорт

Plus ultra

Новелла

перевод с немецкого Романа Эйвадиса

…однако потом, досточтимая матушка, потом — я имею в виду, когда я вновь стала временами ловить на себе взгляд Его Величества, — мне каждый раз казалось, будто в этом неподвижно устремленном на меня взоре я читаю некое движение моей собственной души; вернее сказать: на меня обрушивался некий ураган в моей собственной душе, имени которому я не находила — то ли восторг, то ли ужас. Видит Бог, досточтимая матушка, я не могла назвать это чувство до той самой беседы с Ее Высочеством, госпожою наместницей, который вы велели мне, вашей покорной дочери, запечатлеть на бумаге.
Впервые я увидела госпожу наместницу, когда Ее Величество императрица готовилась разрешиться от бремени. Она неожиданно появилась в Вальядолиде в тот самый момент, когда весь двор пребывал в смятении и растерянности, ибо придворные лекари по слухам выразили серьезные сомнения в возможности благополучного исхода начавшихся родов. Госпожа наместница без всяких церемоний и докладов решительно направилась в покои Ее Величества. Я смотрела ей вслед: траурное покрывало вдовицы в дороге сбилось на сторону, так что из-под него виднелись ее роскошные белокурые волосы, затем оно и вовсе сползло на плечи, обнажив прекрасные кудри; они словно излучали свет в сумрачных переходах замка — стройная, высокая, она казалась нам, спешившим вслед за ней, горящей свечой, которую кто-то несет впереди.
Лицо ее я увидела лишь день спустя, когда роды Ее Величества были уже позади — с появлением госпожи наместницы состояние роженицы неожиданно улучшилось и все закончилось благополучно. Мы, придворные дамы Ее Величества, были представлены знатной гостье. Она вся сияла словно матушка императрица, которой только что торжественно вручили долгожданного наследника. Впрочем, мы так ее и воспринимали, ведь Его Величество не называл ее иначе как «Ma tante et tr;s ch;re m;re» . Траурное покрывало и в тот день не могло скрыть пышное золото ее волос. Все говорили: госпожа наместница так же вся светится радостью, как после триумфального восшествия Его Величества на престол, которым Он, как известно, обязан был прежде всего ее мудрому участию. Госпожа наместница каждому подарила несколько приветливых слов, только мне она не сказала ни слова, а лишь посмотрела на меня таким взглядом… О, этот взгляд, досточтимая матушка! Хотя глаза ее совсем не похожи на глаза Его Величества, ни цветом, ни формой, — в выражении их я вдруг обнаружила такое  ужасающе сходство с взглядом государя, что у меня подкосились ноги, я думала, что уже не смогу подняться из своего глубокого поклона.
Вечером того же дня мне было велено явиться к госпоже обер-гофмейстерине. Она не раз говорила императрице, что я слишком молода для придворной службы, но государыня все же не желала отсылать меня, так как я была сиротой из знатного дома. В последнее время госпожа обер-гофмейстерина все чаще заводила речь о том, что меня следовало бы отослать обратно в монастырь. Поэтому я страшно испугалась, когда мне велели явиться к ней…
Вы ведь знаете, досточтимая матушка, я была тихим, но диким ребенком; монастырская жизнь была мне ненавистна еще тогда, когда вы меня воспитывали, теперь же я пришла в ужас при одной мысли о ней. Госпожа обер-гофмейстерина встретила меня строгим, холодным взглядом, но вопреки моим ожиданиям я не услышала ни слова ни о каком монастыре: мне было сказано, что Ее Величество повелевает мне отправиться с госпожою наместницей и служить ей верой и правдой. После этого я проплакала всю ночь, я думала, что умру, если мне и в самом деле придется оставить двор. Мне не суждено было проститься ни с государыней, ни с кем бы то ни было из придворных. Никто не запрещал мне этого, но я читала этот запрет в глазах окружающих. Казалось, никто не знал о моем изгнании — все старательно делали вид, что не знают о нем. Госпожа обер-гофмейстерина, незаметно отозвав меня в сторону, велела мне быть готовой к отъезду Ее Высочества. А отъезд этот оказался не тихим и неожиданным, как ее прибытие, но пышным и торжественным, в присутствии всего двора. Его Величество лично проводил «sa tante et tr;s ch;re m;re» по главной лестнице до самой кареты. Я шла, как мне было приказано, с дамами ее свиты, чинно и грациозно кланявшимися во все стороны. Я тоже кланялась, но этого никто как бы не замечал. Я словно стала вдруг незримой для всех. В то же время мне казалось, будто я из стекла и каждый может заглянуть в мое сердце и увидеть там причину моего изгнания. Сама же я не знала ее, я не могла заглянуть в свое сердце — поверьте мне, досточтимая матушка, не могла, клянусь всем святым! Но я могла видеть сердцем, я могла проникнуть своим зрячим сердцем самое себя, словно я действительно была из стекла. Ибо хотя я ни разу не посмела поднять глаза на Его Величество, я все же вдруг почувствовала на себе его взгляд. Карета тронулась, послышался шорох колес. Его Величество повернулся и медленно стал подниматься по лестнице, на верхней площадке которой я стояла с одной из придворных дам Ее Высочества в ожидании следующей кареты. Я увидела тонкую, по-юношески стройную фигуру Его Величества, его бледное благородное лицо, слегка приоткрытый, словно опаленный жаждой рот и выдвинутую вперед нижнюю губу, характерный признак его рода, — я еще раз увидела этот потрясающий взгляд, низринувшийся на меня из его царственного одиночества, словно живая струя, вырвавшаяся из каменного плена скалы. Этот взгляд объял меня всю с головы до ног, — мое лицо, мой стан, весь мой облик, все мое существо, всю душу; такое бывает лишь раз в жизни — лишь однажды можно быть объятым таким всемогущим, всепроникающим взглядом. Я хотела ответить этому взгляду, хотела объять своим взглядом лицо Его Величества, его стан, весь его облик и все его существо — так, как это можно сделать лишь один раз в жизни. Впрочем, сказать «я хотела» значит не сказать ничего — у меня было такое ощущение, будто кто-то во мне самой заклинает меня сделать это, в последнюю минуту, в самый последний миг! Ибо, поверьте, досточтимая матушка, я никогда до той минуты не отвечала этому взгляду: неописуемый восторг и ужас, охватывавшие меня всякий раз, когда я ощущала на себе взгляд Его Величества, не давали мне сделать этого. Они не дали мне сделать это и в тот раз. И все же я знала: вся прежняя и будущая жизнь моя сжалась до последнего предела и уместилась в эти несколько секунд. И вот они уже были позади — Его Величество достиг верхней площадки лестницы, мы с упомянутой дамой в тот же миг двинулись вниз по ступеням. Я уже не помню, как оказалась в карете, дверца захлопнулась, и весь мир, вся прелесть моей юности и все чаяния грядущих лет вмиг исчезли; у меня было такое чувство, словно я умерла и на меня обрушилось вечное проклятие.


Так же как при дворе в Вальядолиде со мной никто не простился, при дворе в Мехельне меня никто не приветствовал. Все вели себя так, как будто я жила здесь всегда. Госпожа наместница принимала мои мелкие услуги как нечто давно привычное. Ее придворные дамы вели себя со мною так естественно и непринужденно, словно решили заставить меня поверить в то, что Вальядолид мне всего лишь приснился. Я в свою очередь играла отведенную мне роль так, как от меня того ожидали, — будучи настоящей маленькой придворной дамой, я неплохо владела этим искусством, во всяком случае, полагала, что владею им не хуже, чем искусством торжественных реверансов. Ибо поистине в свите королевы быстро постигаешь строгую науку придворного послушания! Но сколько безмолвного протеста может скрываться за самым глубоким поклоном, как страстно может биться сердце под гладким атласом придворного платья! Лишь вечером, готовясь ко сну и сняв это платье, как ненавистную оболочку, я позволяла себе сбросить маску. Этого мгновения я с нетерпением ждала весь день.
Придворные дамы госпожи наместницы спали не в так называемом регентстве, где жили она сама и ее советники, а в старом дворце герцогов Бургундских, расположенном напротив. Наши комнаты жались друг к другу, словно монастырские кельи. Вначале это испугало меня, но очень скоро я убедилась, что толстые стены дворца надежно заглушают звуки рыданий.
По ночам переулок под моим окном погружался во тьму, ибо в отличие от Вальядолида ночи в Мехельне были не синими и прозрачными, как кристалл, а темными, как черный бархат, и ночной мрак казался безбрежным, как океан. Воздух, струившийся в окно, был влажен и холоден, ноги мои порой зябли так сильно, что я долго не могла уснуть. Куранты на старинной мощной башне собора Святого Ромуальда отбивали час за часом. Порой я засыпала без молитвы, но случалось это не потому, что я отвернулась от Господа — просто в моем сердце вдруг словно не осталось места для Бога, оно словно все заполнилось тоской по Вальядолиду. По утрам мои подушки часто были мокрыми от слез: я проплакала не одну ночь. Слезы были мне большим отдохновением, чем сон. Но иногда я плакала и во сне.
Мне приходилось вставать до рассвета, чтобы охладить воспаленные слезами глаза и избавить себя от расспросов. Но источник моих слез, казалось, никогда не иссякнет — умываясь, я порой не могла отличить воду от слез.


Госпожа наместница была для всех придворных доброй и снисходительной государыней, не любила она лишь мелких любовных интрижек, и молоденькие дамы из ее свиты остерегались вызвать ее немилость подобными прегрешениями. Зато настоящая любовь по слухам всегда могла рассчитывать на ее покровительство и благорасположение. Ни то, ни другое меня не касается, думала я. А между тем, госпожа наместница проявила себя и в отношении меня доброй государыней, однако я не испытывала чувства благодарности. Да, досточтимая матушка, я должна вам признаться, что единственным чувством, для которого еще оставалось место в моем сердце — если не считать тоски по Вальядолиду, — была ненависть к госпоже наместнице, ибо я считала, что именно по ее желанию меня удалили от службы Ее Величеству, хотя и не могла понять, зачем я вдруг ей понадобилась. Порою эта ненависть вскипала во мне так бурно, что я испытывала соблазн причинить ей какой-нибудь вред. У нее был кубок рубинового стекла, подарок ее царственного племянника по случаю избрания его императором. И когда я по вечерам растворяла в этом кубке снотворное зелье, прописанное ей придворными лекарями, у меня часто возникало желание разбить кубок — ведь я знала, как он дорог ей. А еще мне хотелось пнуть ее белую левретку, когда она велела мне сводить ее в сад. И если бы бедное животное не могло само за себя постоять, я бы непременно это сделала. Но оно могло за себя постоять. В его тонкой, изящной, словно выточенной из слоновой кости головке таился такой же тонкий ум: левретка понимала все, ей дозволялось присутствовать при любых встречах и приемах, даже во время заседаний с представителями сословий. Она ложилась у ног своей госпожи и, казалось, спала, но стоило кому-нибудь воспротивиться мнению ее хозяйки, как в ту же секунду раздавалось угрожающее рычание. То же было и со мною: всякий раз, когда во мне вдруг вскипал гнев на госпожу наместницу, левретка мгновенно чувствовала это. Она поднимала голову и устремляла на меня какой-то необыкновенно внимательный взгляд, но не рычала. Однако госпожа наместница в таких случаях тоже поднимала голову и смотрела на меня. И каждый раз, досточтимая матушка, весь мой гнев внезапно рассыпался рассеивался,  растворялся в каком-то радостном испуге, потому что у меня каждый раз появлялось ощущение, будто на меня смотрят глаза Его Величества. Потом я непрестанно спрашивала себя: кого же госпожа наместница так любит? Кого она так любит? Ведь такой взгляд бывает у человека лишь, когда он испытывает к кому-то невыразимую любовь! Но сколько я ни спрашивала себя, досточтимая матушка, я не знала, что со мной происходит. Позже мой духовник утверждал, что я должна была это знать, но что понимает монах в сердце девушки? Бог мне свидетель: я и сама ничего не знала о своем собственном сердце. Если, конечно, не существует некоего знания чего-то, чего не знаешь.


Когда я по утрам, спеша на свою службу в регентстве, бесшумно скользила по лестнице бургундского дворца, я видела двери в покои, в которых, как мне сказали, в детстве жили Его Величество и Его сестры, маленькие эрцгерцогини; это было давно, в те годы, когда госпожа наместница заступила место их матери, взяв на себя заботу о них. Говорили также, будто там все еще хранились игрушки Их Высочеств. Ах, как мне хотелось войти в эти покои! Это желание было почти таким же непреодолимым, как тоска по Вальядолиду. Мне казалось, что если я перешагну порог этих комнат, увижу и потрогаю игрушки, мне станет легче. И я каждый раз невольно замедляла шаги, проходя мимо этих комнат, и порой мне казалось, что я слышу за дверями звук, похожий на «кряканье» куклы, которую прижимают к груди, или звон клавикордов,  которые, как мне было известно, в свое время приобрели для Его Величества, — одним словом, у меня было чувство, как будто игрушки там за дверями вдруг ожили. И если бы не многочисленные дамы и кавалеры в прилегающем к лестнице коридоре, я бы не устояла перед искушением войти.
И вот однажды — коридор был непривычно пуст и все вокруг словно вымерло — я открыла дверь и увидела маленькую девочку, которая стояла в своей кроватке, держа в руке большую куклу. Зрелище это показалось мне до боли знакомым, как детские портреты маленьких герцогинь, но в то же время загадочно-таинственным — как будто здесь скрывали королевское дитя. Но ведь все королевские дети давно выросли и навсегда оставили эти покои! Я так смутилась и растерялась, что лишь с трудом совладала с собой.
— Кто ты? — пролепетала я.
— А ты кто? — заносчиво ответила девочка. Это прозвучало так, словно она спросила: «Как ты вообще посмела заговорить со мной?»
Между тем в другую дверь вошла старая толстая нянька и, увидев мое удивление, с гордостью сообщила:
— Это маленькая дочь прекрасной Йоханны ван дер Гинст. Мы были долго больны, но завтра уже в первый раз встанем с постели…
При дворе в Мехельне мне все было совершенно безразлично, но кто такая Йоханна ван дер Гинст, я бы очень хотела узнать. Я стала прислушиваться к разговорам придворных дам Ее Высочества, не прозвучит ли это имя, но оно не звучало — о нем молчали так же усердно, как и о моем прибытии из Вальядолида. Я же была слишком горда, чтобы самой спросить, кто такая Йоханна ван дер Гинст, хотя не смогла бы объяснить, почему этот вопрос, уязвлял мою гордость. А он уязвлял ее. Я уже говорила, досточтимая матушка, что, возможно, существует некое знание чего-то, чего не знаешь.


Дамы госпожи наместницы не так часто садились за пяльцы, как дамы Ее Величества в Вальядолиде. Мы нужны были госпоже наместнице для других дел. В ее приемных покоях всегда толпилось множество посланцев от чужеземных дворов, представителей местных сословий, жадная до роскоши местная духовная знать, перечливое и упрямое местное дворянство и богатое купечество, не считая, разумеется, ее умных, осторожных советников. Ибо госпожа наместница все же правила этой страной для Его Величества, и все тяготы правления, предназначенные для мужских плеч монарха, ложились на женские плечи наместницы. Поэтому ее дамам надлежало всегда быть готовыми принять вновь прибывших гостей, развлечь ожидающих аудиенции шуткой или игрой на лютне, а иногда и задержать ловкими речами или вовсе отослать прочь нежелательных гостей. Не случайно дамы Ее Высочества носили свои изящные головки гораздо выше, чем дамы в Вальядолиде, словно считая, что и они сами кое-что понимают в государственных делах. Они часто говорили о вещах, до которых дамам императрицы никогда не было никакого дела. Так я, например, впервые услышала о том неловком положении, в котором оказалось правительство Его Величества в связи с разграблением Рима, и о гневе Его Святейшества и что турки грозят от границ Венгрии и что, несмотря на это, никак не добиться мира с королем Франции. Ибо, как говорили дамы госпожи наместницы, мужчины сегодня могут лишь воевать и совершенно разучились заключать мирные договоры. При этом они заговорщически склоняли друг к другу свои грациозные головки, словно желая из  кружевных вуалей воздвигнуть шатер над миром и уберечь его от смертельной опасности.
Когда во двор регентства въезжали курьеры, прибывшие издалека, сердце мое всякий раз билось у самого горла, грозя выпрыгнуть наружу, и я искала повод приблизиться к окну и посмотреть, не императорский ли это курьер из Вальядолида. Да, досточтимая матушка, я была еще таким ребенком, мне казалось, что уже один знак отличия императорского курьера доставит мне невыразимое блаженство. Однажды, когда я и в самом деле увидела долгожданный знак, я помчалась вниз по лестнице, подхватив рукой шлейф, пробилась, как бойкий мальчишка, к стремени всадника, так что пена с губ лошади полетела мне прямо на голову, в то время как левретка, примчавшаяся вслед за мной во двор, прыгала вокруг меня с радостным лаем.
— Сударь! Прошу вас, дайте мне письмо, я сама вручу его Ее Высочеству! — воскликнула я.
Но он не дал мне письма, и я пристыжено вернулась обратно. На верхней площадке лестницы меня поджидала графиня де Круа, которая уже готова была выбранить меня за то, что я подхватила рукой шлейф, но тут на лестницу вышла госпожа наместница и сказала:
— Дорогая графиня, кто же все-таки одержал победу в этом состязании — моя левретка или наша маленькая Арабелла? Я наблюдала за их поединком из окна. Помогите мне определить победителя!
Графиня де Круа была тем самым обезоружена и не сказала мне ни слова упрека, она покраснела, как девочка; на маленьком сером личике ее отразились смущение и растерянность, в то время как мое лицо, вероятно, стало белым как полотно, потому что госпожа наместница опять устремила на меня тот самый взгляд, тот странный взгляд — ах,  досточтимая матушка, я уже рассказывала вам о нем.
Графиня де Круа была Первой дамой при дворе наместницы. Она служила еще ее матушке, когда та еще была юной герцогиней Бургундской, и говорили, будто госпожа наместница ребенком сиживала у нее на коленях. Иногда она по привычке называла ее госпожой эрцгерцогиней, однако госпожа наместница отнюдь не была на нее за это в обиде, ведь этот титул напоминал ей, что она дочь императора.
Так как графиня де Круа беззаветно любила госпожу наместницу, то ко мне она питала глухую неприязнь. Ибо хотя мне и казалось, что я так же преуспела в суровом искусстве молчания и притворства, как и в искусстве глубоких, торжественных реверансов, она все же знала, что я была настроена против госпожи наместницы и в глубине души постоянно вступала с ней в противоборство — это ведь я лишь в своих собственных глазах была маленькой придворной дамой, на самом же деле я была диким, отчаявшимся ребенком, на лице которого можно прочесть все, что происходит у него в душе. А у графини де Круа был зоркий взгляд, от которого не могло укрыться ни одно нарушение этикета и который проникал в самый укромный уголок любого сердца. Она, конечно же, знала о моих бессонных ночах и моих мокрых от слез подушках — я готова была поклясться, что она, как старый заяц, спит с открытыми глазами. Мне она постоянно давала понять, что госпожа наместница слишком снисходительна ко мне, и это было правдой: госпожа наместница редко заговаривала со мной, но всякий раз вставала на мою защиту, когда графиня де Круа собиралась выбранить меня. Однако я не испытывала к ней благодарности, так как думала, что она просто старается загладить свою вину передо мной. Да, вот сколько упрямства было в моем отношении к госпоже наместнице — я не желала признавать за ней ничего хорошего! Когда ее хвалили другие, я молчала. А хвалили ее часто. Я не раз слышала, как про нее говорили, будто она правит как мужчина, а однажды стала свидетельницей, как некий очень влиятельный вельможа возразил на подобное высказывание:
— Нет, она правит не как мужчина — как мужчина правил нами ее отец, император Макс, а мы упрямствовали, не желая покориться его воле. Она же правит как женщина и потому сумела укротить нас. Ибо это весьма благотворно для непокорных граждан сей страны — слушаться женщину: одна лишь мужская воля порождает бурю, там же где в игру вступает женщина, мир обретает равновесие…
Кто-то ответил ему:
— Да, секрет успеха Ее Высочества заключается в том, что она правит как мужчина и женщина в одном лице. Порой кажется, будто ее супруг вовсе и не умирал.
Эти слова очень удивили меня, так как я думала, что госпожа наместница давно забыла о своем супруге. Правда, она никогда не снимала траурной вуали, но какая-нибудь предательски светлая прядь нет-нет да и выглядывала из-под покрывала, словно желая показать, что вдовство госпожи наместницы не настоящее, а лишь кажущееся. Она и одета была всегда в платья светлых и веселых тонов и желала видеть вокруг себя лишь светлые платья; даже стенам в ее рабочем покое предписан был светлый, жизнерадостный убор. Висевшие там ковры весело пестрели лесной зеленью — казалось, будто вот-вот послышится щебет птиц. Нет, мне трудно было поверить в то, что госпожа наместница была вдовой, а мне казалось, будто я кое-что в этом понимаю: когда армия Его Величества вступила в эти ужасные войны в Италии и Франции, одиноких женщин в Испании стало очень много. Не говоря уже о королеве Хуане, сошедшей с ума у тела своего покойного супруга. Вы сами, досточтимая матушка, рассказывали мне, как она пустилась в бегство с гробом мужа через всю страну, чтобы не видеть, как этот гроб опускают в могилу, и как она то и дело велела открывать гроб и целовала мертвые уста, чтобы вдохнуть из них свою собственную смерть. Вы говорили тогда, что эти деяния королевы Хуаны ужасны, мне же, досточтимая матушка, они очень понравились. Я даже думала, что настоящая вдова должна любить смерть. А госпожа наместница любила жизнь: она любила веселый, трудолюбивый народ, которым правила для Его Величества, любила его богатство и его упрямство, его своевольное дворянство и славное купечество. Она любила свои собственные светлые, праздничные уборы и веселую зелень лесов на своих коврах, любила свою маленькую умную собачку, она по-прежнему любила игрушки королевских детей, которых когда-то вырастила, она любила их самих, особенно своего венценосного племянника, любила его корону, а еще она любила — и это стало моим последним открытием — ту маленькую, загадочную девочку, которую я неожиданно увидела в бывших покоях королевских детей.
Она между тем оправилась от болезни, я каждый день видела, как старая нянька водила ее гулять в сад. Иногда она приходила из старого дворца герцогов Бургундских в регентство. Она спешила на своих легких, резвых ножках по сверкающим бесчисленными зеркалами залам прямо к рабочему покою госпожи наместницы, которая обычно уже поджидала ее. Если же она еще не готова была принять маленькую гостью, окутанную тайной, та безо всякого смущения стучала в дверь своими маленькими кулачками. Дамы Ее Высочества шептали, приложив палец к губам:
— Тише! Тише! У Ее Высочества прием!
Но старая нянька, сопровождавшая ребенка, вызывающе говорила:
— Мы никому не позволим здесь командовать нами, мы — дочь прекрасной Йоханны ван дер Гинст, и когда мы вырастем, мы тоже будем настоящей герцогиней!
Во мне этот окутанный тайной ребенок сразу же узнал непрошеную гостью, которая вторглась в его владения. Каждый раз, увидев меня, она останавливалась как вкопанная, окидывала меня с головы до ног взглядом своих больших детских глаз, полных гордой неприступности, словно опять хотела спросить: «А ты кто такая?» А потом, прежде чем я успевала что-то сказать, резко поворачивалась на своих острых каблучках, как волчок, и убегала прочь. Я же обычно спешила в противоположную сторону — мы обе вели себя так, словно до смерти испугались друг друга.
Когда она бывала у госпожи наместницы, та сажала ее к себе на колени и нежно ласкала. И если я в этот момент была на службе и оказывалась рядом, меня каждый раз пронзала одна и та же мысль: вот так госпожа наместница когда-то ласкала маленьких эрцгерцогинь, вот так же точно, этими самыми руками ласкала она и детскую головку своего венценосного племянника! И у меня вдруг возникало желание быстро и незаметно поцеловать руки госпожи наместницы. Желание это было так сильно, что лежавшая у ее ног левретка однажды почувствовала его. Почувствовала его и сама госпожа наместница: она вдруг улыбнулась мне так, словно понимала все, что во мне происходит, словно была единственным человеком на свете, который понимал меня — меня, которая не понимала самое себя! И опять — в который раз — весь мой гнев против нее мгновенно рассыпался, как карточный домик, я уже не знала, любила ли я ее или ненавидела; я знала лишь одно: что она любила меня.


Госпожа наместница любила многое и многих, супруга же своего она совершенно определенно не любила — таково было мое мнение об этом. Но когда я однажды в беседе с фройляйн фон Бентинк, придворной дамой Ее Высочества, которая по возрасту была мне ближе всех остальных, в своей детской непосредственности позволила себе замечание на этот счет, та изумленно посмотрела на меня и сказала:
— Арабелла, неужели ты еще ничего не слышала о церкви в Бру?
Я, конечно же, слышала о ней и не раз, ведь госпожа наместница принимала не только послов и представителей сословий, но и именитых художников со всего света — архитекторов, скульпторов и живописцев, и эти гости были ей желаннее всего. С ними она могла часами обсуждать планы украшения церкви, которую велела выстроить в своем бывшем герцогстве, в далекой Савойе. Ее дамы говорили, что церковь эта — настоящее сокровище, равного которому нет, что порой кажется, будто она вовсе не выстроена из камня, а родилась как некий плод любви и доброты, расцвела как некая мистическая роза, как исполненное нежности женское сердце и что, в сущности, так оно и было, ведь она и в самом деле родилась именно в таком сердце.
— Все прекрасные церкви были построены мужчинами, — говорили дамы, — эту же создала женщина, строители лишь воплотили в камне мысли Ее Высочества. И потому работа над ней никогда не будет завершена, ведь тоска, породившая ее, никогда не будет утолена.
Графиня де Круа, слыша подобные речи, опять краснела, как девочка, и сердито отвечала:
— Маленькие безбожницы! Можете быть уверены: работа над этой церковью непременно будет завершена! Вы тоже вздумали дуть в ту же дудку, что и римское духовенство? Госпоже наместнице, слава Богу, не занимать благочестия!
Однако я давно почувствовала, что госпожа наместница не очень-то набожна — ведь я неусыпно наблюдала за ней, стараясь выявить все ее изъяны, и хотя сама я тоже не была слишком набожна, в ней мне это казалось изъяном, и это радовало меня. Впрочем, она ревностно соблюдала все требования благочестия, ведь это возможно, досточтимая матушка, — соблюдать все требования благочестия, не имея должной веры, еще как возможно! Ведь это так легко — ходить в церковь, опускаться на колени и читать предписанные молитвы, возносить же сердце к небу, особенно если оно так привязано к земле, очень тяжело!
Мы ежедневно все вместе посещали мессу. Это всегда была чинная и молитвенно-торжественная процессия, во главе которой шествовала госпожа наместница с молитвенником своего отца в руках, с тем самым, знаменитым молитвенником, украшенным мастером Дюрером. Дамы следовали за нею, так же, как она, склонив голову, кокетливо подколов сзади свои маленькие шлейфы и причудливо обвив пальцы четками, словно унизав их кольцами, и среди них — я, должно быть, являя собою не менее благочестивое зрелище, чем остальные, при том что я так далека была от Бога — ах, невероятно далека, дальше, чем Вальядолид от Мехельна!..
Так же как я чувствовала безверие госпожи наместницы, я почувствовала, что упомянутая церковь в Бру окутана какою-то тайною. Однажды некий сиятельный гость, французский посланник, спросил:
— А что думает по поводу этой церкви Его Величество?
Дамы Ее Высочества, вежливо улыбаясь, ответили уклончиво:
— Это неизвестно, сударь…
Но графиня де Круа решительно перебила их:
— Еще как известно, красавицы мои! Его Величество во всем единодушен с tr;s ch;re tante et m;re.
Французский посланник явно обрадовался ее словам, однако мне кажется, он думал при этом уже не о церкви в Бру: он думал о том, что, по слухам, на госпожу наместницу возложена миссия заключить мирный договор между его государем, то есть французским монархом, и Его Величеством — ибо разговор этот состоялся незадолго до отъезда Ее Высочества в Камбре.
Тогда в Мехельн почти ежедневно прибывали курьеры из Вальядолида, но я уже не сбегала к ним во двор, а вместо этого искала повода оказаться или задержаться в рабочем покое госпожи наместницы — для этого были все предлоги хороши, вплоть до внезапной заботы о шелковой шкурке левретки. Госпожа наместница в подобных случаях, казалось, не замечала меня, хотя графиня де Круа, прежде чем начать читать Ее Высочеству письмо, усердно делала ей знаки, чтобы она отослала меня. Теперь графине де Круа часто приходилось читать письма своей госпоже вслух, так как прекрасные, теплые глаза Ее Высочества с некоторого времени стали слабеть и ей приходилось прибегать к помощи чужих глаз. Во мне в такие минуты обычно отчаянно боролись моя неприязнь к ней и желание узнать содержание письма, ибо я знала, что только от нее зависит, будет ли мне позволено остаться или нет. Не знала я другого — чего я, собственно говоря, ждала от этих писем, ведь они приходили из пыльных канцелярий, но в них шла речь о Его Величестве. Всякий раз, когда называлось Его имя, в меня как будто вонзалась молния, меня обдавало мгновенным ужасом, однако я продолжала жадно слушать в ожидании следующего упоминания государя. Графиня де Круа обычно бывала взволнована, когда ей приходилось читать письма из имперской канцелярии, поскольку она жила в постоянном страхе узнать из очередного письма о начале новой войны, хотя речь в них всегда шла лишь о мирных договорах. Госпожа наместница, впрочем, порою тоже слушала эти письма с тревогою, они явно были ей не по душе, и если графиня де Круа сказала французскому посланнику, что Его Величество всегда единодушен с нею, то теперь, судя по всему, это единодушие покинуло их.
Однажды, когда графиня де Круа читала Ее Высочеству вслух письмо, доложили о прибытии одного из ее советников. Графиня де Круа тотчас же встала и покинула комнату. Я знала, что и мне следует сделать то же, так как советники любили беседовать с Ее Высочеством с глазу на глаз. Но я уткнулась лицом в шерстку левретки и притворилась слепой и глухой, а Ее Высочество промолчала, словно не заметив моего присутствия — она как будто знала, что меня удерживало в ее комнате. Я должна была бы благодарить ее глазами и сердцем, но меня возмущала моя зависимость от ее доброты, а я зависела от нее, ведь она могла отослать меня, как графиню де Круа. Почему она, собственно, этого не сделала? Она словно одобряла мое стремление остаться.
Между тем вошел советник госпожи наместницы. Она воскликнула ему навстречу:
— Представьте себе, господин Де Барр: Его Величество по-прежнему настаивает на суровых условиях мадридского мира, Он не желает отменять пункт, касающийся Бургундии.
Господин Де Барр степенно ответил:
— Как победитель Его Величество, конечно же, имеет право унизить Францию…
Госпожа наместница встала, оттолкнув стул чуть более резко, чем обычно, как это иногда бывало с ней, когда упрямые представители сословий пытались противиться ее воле — именно пытались, потому что ей всегда удавалось справиться с их непокорством, и должна признаться, эти ее маленькие победы порою были просто великолепны.
— Что значит «унизить Францию»? — сказала она. — Может ли быть целью Его Величества унижение Франции? Ах, до чего же я не люблю монархов в роли победителей! Победы делают человека слепым и упрямым!
Господин Де Барр поклонился.
— Честь и хвала Вашему Высочеству, — учтиво произнес он. — Честь и хвала мягкости доброго женского сердца.
Но госпожа наместница сделала недовольный жест:
— Нет, господин Де Барр, вы меня неправильно поняли. Вместо того чтобы славить мягкость женского сердца, постарайтесь понять, что мягкость и справедливость суть часть мирового разума. Турки приближаются к границам Венгрии и угрожают христианству. Речь вовсе не о Франции, господин Де Барр, речь о западном мире! Его Величеству необходимо развязать себе руки, чтобы дать отпор туркам, но Его Величество, похоже, не желает развязывать себе руки.
Лицо господина Де Барра вдруг стало серьезным.
— Означает ли это, что Ваше Высочество отказались от намерения отправиться в Камбре?
— Нет, это означает, что мне придется отправиться в Камбре, — ответила госпожа наместница. И тотчас же продолжила с необыкновенной теплотой в голосе: — Боже мой, ведь я же когда-то держала Его Величество на коленях! Это был своевольный, замкнутый ребенок, но это был ребенок с большим сердцем — он еще маленьким мальчиком знал, что такое достоинство! Когда я брала в руки его головку и учила его приветственным словам, которыми он должен был порадовать своего венценосного деда, он кротко повторял за мной даже то, что было противно его душе… Я  попробую еще раз взять его голову в свои руки.


И вот в старом дворце герцогов Бургундских наступило затишье. Госпожа наместница отправилась в Камбре, чтобы с французской королевой-матерью заключить мирный договор за двух монархов, которые никак не могли договориться о мире. Тем временем рассудительным дамам Ее Высочества все же пришлось до возвращения госпожи сесть за пяльцы, как это делали дамы в Вальядолиде. Госпожа наместница оставила им ковер, по-видимому, будущий подарок для рыцарей Золотого Руна. Посредине был герб эрцгерцогского дома, справа и слева — девизы Его Величества и Ее Высочества. Девиз Ее Высочества гласил: «Fortune, Infortune — fort une» . Девиз Его Величества — «Nondum» — не раз служил поводом расшалившимся в отсутствие госпожи наместницы дамам для упражнения в остроумии.
— Nondum» — это значит «еще нет», — говорили они. — Неудивительно, что с таким девизом Его Величество никак не мог добиться мира!
Меня раздражало это оскорбительное остроумие, так как я знала по испанским турнирам, что «Nondum» Его Величества означало вовсе не «еще есть время», а совсем другое: «еще не все достигнуто». Он выражал отнюдь не колебания и нерешительность, а гордое стремление к слишком высокой цели. Однажды, когда дамы вновь принялись иронизировать на упомянутую тему, я вскочила, как маленькая львица, и заявила, что они неверно поняли девиз. Они захихикали, толкая друг друга локтями, а графиня де Круа подлетела ко мне, шурша юбками, и посоветовала мне поменьше говорить и побольше внимания уделять  работе, а именно девизу Ее Высочества, который я должна была вышивать. Но этот девиз я в свою очередь совсем не понимала, и работа давалась мне с трудом, я делала ошибку за ошибкой, так что мне то и дело приходилось распускать уже вышитое. Графиня де Круа в конце концов потеряла терпение и, написав слова девиза на клочке бумаге, положила его рядом со мной…
Не успели мы закончить работу над ковром, как госпожа наместница вернулась. Она и в самом деле привезла с собой мир, но не тот ужасный мадридский мир, а ее собственный, знаменитый «дамский мир», подписанный в Камбре. Похоже, графиня де Круа была права, говоря о единодушии Его Величества с его tr;s ch;re tante et m;re…
В один прекрасный день госпожа наместница явилась, чтобы взглянуть на нашу работу; я слышала, как она говорила с графиней де Круа о девизе Его Величества, и навострила уши, как раньше, когда  жадно ловила стук копыт прибывающих во дворец императорских  курьеров. Но вот госпожа наместница стала переходить от одной дамы к другой, и я, еще ниже склонившись над своей работой, подумала: «Хоть бы она прошла мимо меня!». Вдруг я почувствовала влажный холодный нос ее левретки на моей руке. Госпожа наместница стояла рядом со мной.
— Арабелла, тебе так понравился мой девиз, что ты даже написала его на бумаге? — спросила она, заметив листок бумаги с девизом.
Я ответила с упрямством в голосе:
— Ваше Высочество, мне написали его, потому что я делала слишком много ошибок, я не понимаю девиз.
— Может, тебе легче будет вышить девиз Его Величества? Попробуй-ка. Только теперь он гласит не «Nondum», а «Plus ultra». Его Величество несколько дней назад изменил девиз, потому что многие неверно истолковывали его. Но ты, как я слышала, верно поняла его.
И она велела графине де Круа изменить мое задание. Я готова была броситься ей на шею, хотя и не поняла, что она тем самым хотела мне сказать, — да, досточтимая матушка, я поняла это лишь много времени спустя.
С тех пор как госпожа наместница вернулась из Камбре, ее дамы еще выше подняли свои головки.
— Да, так и должно было быть, — говорили они, — так и должно было быть! Ее Высочество помогла выбраться из затруднительного положения двум монархам — королю и императору, теперь ей придется прийти на помощь и Его Святейшеству…
Ведь между ним и Его Величеством все еще не было мира. В Мехельне и в самом деле ожидали прибытия какого-то важного прелата из Рима, который, как все полагали, намерен был хлопотать о посредничестве со стороны госпожи наместницы между Его Святейшеством и Его Величеством. Дамы Ее Высочества были исполнены чувства гордости и триумфа, лишь графиня де Круа, похоже, не разделяла этого триумфа; казалось, она встревожена предстоящим визитом высокого гостя.
Так случилось, что в день аудиенции этого прелата я должна была нести службу в комнате, смежной с рабочим покоем госпожи наместницы. Графиня де Круа велела мне держать наготове чертежи и планы церкви в Бру — зачем, мне было непонятно, ведь прелат приехал ради мира между папой римским и Его Величеством. И вот, доставая из шкафчика папку с бумагами, я нечаянно уронила ее, и листы разлетелись по полу. Я принялась собирать их и впервые увидела то, о чем уже много слышала: общий план строения — строгий и голый чертеж, выполненный для строителей, план внутреннего убранства, такой же строгий и голый, каким и надлежит быть чертежу. Было там и множество рисунков отдельных образцов декора для камнерезов; и эти изображения тоже были предназначены для искусных рук мастеров, а не для услады взоров праздных зрителей. Но потом мне попался в руки лист с цветным изображением, выдержанным в мягких, но сочных тонах — эта картина уже была предназначена не для строителя или ваятеля, а именно для зрителя. На ней была показана церковь в завершенном виде, да так, что можно было заглянуть и внутрь, и тут я наконец поняла, почему дамы Ее Высочества называли ее мистической розой: я бы не удивилась, если бы мне сказали, что в ней пахнет не ладаном, как в других церквях, а цветами. Она действительно казалась воздвигнутой женскою рукой — столько в ней заключалось нежной любви. Казалось, именно эта любовь измыслила каждый предмет, каждое украшение, каждый образ, облекла их в форму и с таким совершенством заполнила все пространство, что я не сразу заметила недостающую деталь: на амвоне, там, где обычно находится главный алтарь, возвышалась богато украшенная гробница, напоминающая дарохранительницу. На саркофаге покоилась вырезанная из камня фигура спящего мужчины необыкновенной благородной красоты. Вокруг него теснились добрые гении, освободившие его от оружия, чтобы ему было удобнее на его смертном ложе. Он лежал совершенно беззащитный, словно предавшись во власть этой великой, ласковой, но могущественной любви, объявшей его со всех сторон — все высокое пространство церкви, казалось, было предназначено лишь для него, вкушающего вечный сон, каждое украшение, каждый образ адресованы лишь ему, словно чье-то переполненное нежностью сердце придумывало все новые и новые красоты, чтобы одарить его. У меня вдруг как будто открылись глаза: о, как же госпожа наместница любила своего супруга! Как она все еще любит его! О, кто еще может так любить?
Но тут из соседнего покоя раздался голос госпожи наместницы, позвавшей меня, и я вошла, чтобы передать ей папку. Она сидела на своем высоком стуле с подлокотниками, за спиной у нее, на ковре, высились роскошные лесные деревья; из-под траурной вуали ее, как всегда, проглядывало несколько маленьких белокурых прядок, так что казалось, будто она сидит на солнце и на лице ее играют теплые, веселые лучи. Зато прелат совсем не казался сидящим на солнце — голова его, несмотря на его еще цветущий возраст, была словно покрыта снегом, а на лице причудливо соседствовали красота и аскетизм. Когда я учтиво протянула своей госпоже папку, он поклонился Ее Высочеству и, опередив ее, сам привычно властным жестом взял бумаги. В ту же секунду левретка с глухим рычанием открыла глаза и подняла голову. Госпожа наместница покраснела и подавила снисходительную улыбку.
Я, сделав реверанс, удалилась в соседнюю комнату. За моей спиной стало угрожающе тихо. Некоторое время был слышен лишь шелест переворачиваемых листов бумаги — должна пояснить, досточтимая матушка, что комната, в которой я находилась, отделена была от рабочего покоя госпожи наместницы лишь ковром, чтобы мы могли явиться по первому ее зову. Наконец раздался прохладный голос священника:
— Мадам, я давно уже имел честь напомнить Вашему Высочеству, что Его Милость, епископ, с нетерпением ожидает часа, когда наконец можно будет освятить церковь в Бру, дабы она служила своему божественному назначению, однако я по-прежнему не нахожу в этих планах главного алтаря, который Ваше Высочество, несомненно, давно заказали мастерам.
Госпожа наместница помедлила мгновение, словно обдумывая наиболее деликатный способ обойти вопрос, затем открыто сказала:
— Я не заказывала главного алтаря, монсеньор.
Прелат тоже помедлил несколько секунд, затем произнес так же открыто:
— Стало быть, обвинения, выдвинутые против Вашего Высочества в Риме, все же справедливы: эта церковь посвящена не Богу, она — как говорит уже весь свет, — воздвигнута в честь любимого супруга… Мадам, эта церковь — настоящая язычница, и боюсь, что то же можно сказать и о ее создательнице.
— Монсеньор, — ответила госпожа наместница с едва заметной усмешкою в голосе, — если бы я и была язычницей, чего я вовсе не утверждаю, — разве вправе был бы Рим Борджиа и Льва Х упрекнуть меня в этом?
Тут прохладный голос прелата окрасился сдерживаемой страстью:
— Ваше Высочество ошибается: мы — уже не тот пышный Рим Борджиа и Льва Х. Орды ландскнехтов Его Величества позаботились о том, чтобы мы принесли достойный плод покаяния. Разграбление Рима породило новое поколение, на долю этого поколения выпало такое тяжкое, такое страшное бремя покаяния, какого не знала история. Поистине, на теле Вечного города нет такого члена, на который не пала бы кара, и мы, священники, стяжали, глядя на это, седины. Однако и Его Величеству не миновать кары, ибо святотатство не может остаться безнаказанным.
Послышался звук отодвигаемого стула, как это порою бывало, когда представители сословий пытались противиться госпоже наместнице.
— Едва ли кто-нибудь испытывает более глубокое сожаление о том, что ценой победы Его Величества стало разграбление Рима, чем он сам, — быстро ответила она. — Его Величество вовсе не хотел этих ужасов.
Теперь мне почудились в голосе прелата нотки триумфа:
— Ваше Высочество изволит говорить о победе императора. Мне очень жаль, что я вынужден констатировать уже второе заблуждение с Вашей стороны. В Риме победило отнюдь не Его Императорское Величество, как в битве при Павии — он сам был наголову разбит своим собственным войском. Разграблением Рима Его Величество лишил себя победы. Разбитый и плененный король Франции — это разбитый и плененный король Франции, разбитый же и плененный папа мгновенно превращается в торжествующего и могущественного папу. Такому папе все христианство с радостью бросится в ноги, словно в его лице оскорбили самого Христа. — И, умолкнув на секунду, он продолжил с нажимом: — Его Святейшество послал свои условия абсолюции для Его Величества в Вальядолид, так что нас с вами это сейчас не касается. Вернемся к церкви в Бру…
— Вы говорите со мной от имени Рима? — прервала его госпожа наместница.
— Пока еще нет, — ответил прелат со значением, — но, может статься, что я очень скоро заговорю с Вашим Высочеством от имени Рима. Пока что, однако, я говорю с вами как друг и советник, желающий уберечь вас от неприятностей…
Конец фразы я не расслышала.
— Мадам, — продолжал он более отчетливо, — я советую вам принести вашу вдовью скорбь в жертву Господу, отринуть желания земной любви и посвятить себя любви небесной — истинная вдова должна умереть для света.
Вновь послышался звук отодвигаемого стула и вслед за этим добродушно-ироничный смех Ее Высочества.
— Да, — сказала она, и слова ее звучали шутливо, — вот вы какие, священники! Не успели вырваться из плена голой чувственности эпохи Борджиа, как уже вновь исполнились презрения к миру. В ваших глазах все существует лишь для того, чтобы быть принесенным в жертву небу. Однако тот, кому надлежит благоустраивать землю и властвовать ею, должен не презирать ее, но любить и принимать ее всем сердцем своим.
— Хорошо, — ответил прелат небрежно, — оставим пока вопрос об отрицании мира. А как обстоит дело с вопросом о Боге? Ваше Высочество воздвигает смертному то, что достойно лишь вечного, оно не решается посвятить своему Создателю алтарь, оно отринуло Бога — это и есть ужасная тайна Бру, с которой не может смириться Рим.
На некоторое время вновь воцарилось молчание, затем госпожа наместница тихо, но с гордостью произнесла:
— Я не отринула Бога, монсеньор — как может человек дерзнуть на такое? Но в моем сердце нет места для Бога. Быть может, оно просто слишком мало, быть может, милость Божья однажды расширит его, пока же оно не вмещает ничего, кроме возлюбленного супруга. Так как он был человеком, я люблю людей, так как он был герцогом, я рада своему жребию герцогини, так как он для меня не умер, я могу жить. Церковь в Бру для меня — не могила, а место, где была побеждена смерть, ибо любовь не ведает разлуки, любовь устраняет всякую разлуку. В Бру я еще могу устроить своему супругу ложе, я могу дарить ему там свою нежность, я вновь и вновь даю ему то, что он любил во мне, и сама черпаю там силы и волю к жизни. Ибо, повторяю, тот, кому надлежит благоустраивать землю и властвовать ею, должен уметь любить ее, и я люблю ее в своем возлюбленном супруге.
В речи ее было что-то покоряющее и завораживающее, что-то такое, от чего по спине пробегали мурашки, — некая страсть и сладостная сила, приведшая меня в такой же восторг, что и королева Хуана, бросавшаяся на гроб с телом супруга, — только госпожа наместница хотела вдохнуть из мертвых уст не смерть, а жизнь. Я отчетливо ощутила ужасающий смысл, заключавшийся в ее словах, но не испугалась — сердце мое, напротив, казалось, готово было испустить ликующий крик.
— Мадам, я благодарю вас за откровенность вашего признания, — донесся до меня откуда-то издалека прохладный голос прелата, — мне кажется, теперь я наконец понял вас. Вашему Высочеству пора расстаться с вдовством и вновь вкусить радостей супружества, которых вам явно недостает, как, к сожалению, недостает и радостей материнства. Если бы Ваше Высочество решилось на выбор нового супруга, вопрос о Бру уладился бы сам собою.
Госпожа наместница стремительно, с девичьей легкостью встала — я услышала шорох ее парчового платья.
— Монсеньор, — произнесла она взволнованно, — я жалею о каждом своем слове, сказанном вам! Любовь — это не смена гражданского состояния и не чувственность. И цель любви — не счастье материнства или отцовства. Любовь — это луч из другого мира, посылаемый, чтобы преобразить наш мир, и этот луч я почитаю путеводным светом на моем земном пути. Бог не предаст меня проклятию ради любви, и давайте кончим на этом наш разговор.
Прелат тотчас же покинул рабочий покой Ее Высочества…
Я, опьяненная и оглушенная услышанным, даже не подумала о том, чтобы принять его благословение, когда он небрежно, на ходу, осенил меня крестом. Досточтимая матушка, как мне описать свое состояние в ту минуту? Во мне гремели торжественным гимном слова госпожи наместницы. Я больше не вопрошала себя, как прежде: «кто еще может так любить?» — я сама могла это! Я сама могла так любить! Казалось, все двери моей души внезапно распахнулись, словно золотые створки ковчега, и я впервые заглянула в свое собственное сердце. Я невольно раскинула руки, словно желая обнять открывшееся мне там зрелище — о, досточтимая матушка, я была так счастлива! Наконец-то я поняла, что со мною происходит, наконец-то я поняла, что я люблю и кого я люблю!
Вдруг совсем рядом со мной раздался ласковый голос госпожи наместницы:
— Арабелла, ты слышала наш разговор с прелатом?
Я задрожала так, что мне пришлось ухватиться за крышку стола, и она тоже задрожала — даже зазвенела стоявшая на столе чаша.
— О, мадам!.. — пролепетала я. — Мадам, вы ведь знаете, что я не смела покинуть свое место…
— Я знаю это, Арабелла, — сказала она. При этом она взяла мою голову в свои ладони и, отстранив ее немного назад, повторила: — Я знаю… Я все знаю.
О, это взгляд, досточтимая матушка, этот взгляд! Только тогда мне наконец открылась его тайна! Такой взгляд может быть лишь у человека, безвозвратно преданного во власть любви, и именно таким взглядом смотрел на меня император! Я не только любила — я была любима! Меня вновь обдало сладким ужасом ни с чем не сравнимого счастья, оно было подобно обмороку, оно лишило меня не только последних остатков силы, но и способности понять неслыханность, немыслимость этой любви — я понимала лишь самое любовь. Все остальное было словно разрушено, растоптано и развеяно в прах. Если бы госпожа наместница не обняла меня за плечи, я бы упала.
Некоторое время она молчала. Затем промолвила:
— Арабелла, я привезла тебя сюда как маленького спящего ребенка, и ты сердилась на меня за это, потому что не понимала ни себя, ни меня. Но теперь ты проснулась, и я могу говорить с тобою. Они хотели отправить тебя в монастырь, и ты погибла бы там, потому что тебе пришлось бы умереть для своей любви, но я любила твою любовь, я хотела, чтобы она жила, и она может жить, ибо любовь не ведает разлуки, как ты только что слышала. Тебе не дано права вожделеть, но дано право любить, а этого достаточно. Понимаешь ли ты теперь, почему я взяла тебя с собой?
Но я не понимала ее, нет, досточтимая матушка, теперь я уже не понимала ее! Как она могла сравнивать меня с собою? У нее был супруг, она насладилась его любовью и лишь потом предала ее вместе с ним земле, мне же надлежало похоронить в своем сердце того, чьих объятий я никогда не знала! Она сполна вкусила осязаемого счастья и блаженства, мне же досталось лишь счастье мучительно-сладостной мечты, ей дозволено было оказывать знаки нежности даже мертвому, а я не смела даже ответить на влюбленный взгляд живого… Я разразилась горькими рыданиями.
Она по-матерински прижала меня к себе.
— Бедное дитя! Бедное дитя! — сказала она. — Неужели я не могу сделать для тебя ничего другого, кроме как препоручить тебя твоей собственной любви и твоим собственным силам?
Я высвободилась из ее объятий. У меня от волнения словно помутился разум.
— Мадам, как вы можете такое говорить? Ведь вы знаете, чт; вы можете для меня сделать! — воскликнула я. — О, отправьте меня назад, в Вальядолид! Отправьте меня назад! Подарите мне возможность провести там хотя бы один день, один-единственный! Умоляю вас, сжальтесь надо мною!
У меня было такое чувство, что я сгорю в огне своего собственного сердца, если мне будет отказано.
— Отправьте меня назад! Отправьте меня назад! — твердила я как в беспамятстве.
Она долго печально смотрела на меня и наконец сказала:
— Арабелла, если бы я исполнила твое желание, это ничего не дало бы тебе. Как ты полагаешь, кто хотел отправить тебя в монастырь?
Я, ни секунды не колеблясь, ответила:
— Ее Величество императрица.
— Нет. Император.
Я не знала, как отнестись к ее словам. Ведь он любил меня! Она прочла мои мысли.
— Именно потому, что он любил тебя.
«Значит, он хотел сделать это ради меня? — пронеслось у меня в голове. — Он хотел сделать это, чтобы уберечь меня, оградить меня от несчастья?» Ах, досточтимая матушка, влюбленная девушка всегда думает, что избранник ее во всех своих поступках может быть движим одною лишь любовью к ней!
Госпожа наместница недовольно покачала своей гордой головой:
— Нет, маленькая безумица! Он хотел сделать это не ради тебя, он хотел сделать это ради империи.
Это слово пролегло между нами как тень некой суровой неведомой святыни.
— Знаешь ли ты, что значит священный долг монарха? — продолжала она.
Я не отважилась больше произнести ни слова, и разговор наш закончился.
С этого дня, досточтимая матушка, я только о том и помышляла, как бы сбежать и вернуться в Вальядолид. Я больше не обливалась по ночам слезами — я во сне взлетала в седло маленького горячего арабского скакуна и неслась по объятым тьмою просторам. Это была та  маленькая быстрая лошадь, на которой я когда-то ездила на императорские охоты — вы ведь знаете, досточтимая матушка, я была неистовою наездницей, при дворе говорили, что я скачу, как юноша. Эта маленькая быстрая лошадка каждую ночь, как по мановению волшебной палочки, являлась в мою комнату и била копытом у моей кровати. На ней, как и прежде, было богато расшитое седло — некогда предмет моей детской гордости, — и я в тот же миг оказывалась в этом седле и мчалась сквозь туманно-влажную ночь Фландрии, миля за милей, той самой дорогой, ведущей в Саламанку, по которой меня когда-то увезла дорожная карета госпожи наместницы. Но как только я на рассвете приближалась к Вальядолиду и предо мною вырастали высокие стены замка Симанка, все вокруг меня вдруг становилось таким бледным и призрачным, а когда, подскакав к воротам замка, я натягивала поводья, путь мне преграждал некто, чьи черты мне были знакомы, но уже забыты мною, и вопрошал: «Знаешь ли ты, что значит священный долг монарха?» И я молча поворачивала вспять, ибо я не знала этого. Однако, проснувшись, я уже не помнила, почему вернулась обратно, и не желала вспоминать, а думала весь день лишь о том, как бы претворить этот сон в явь. Так, досточтимая матушка, должно быть, чувствуют себя бедные птицы, влекомые неведомой силой за море, или растения, когда весной в них пробуждаются соки и нежные ростки их пробивают толщи земли. И вот в одно прекрасное утро, на рассвете, меня обнаружили лежащей под цветущим деревом в нескольких милях от Мехельна и доставили во дворец госпожи наместницы. Сначала ко мне приступила с расспросами графиня де Круа, желавшая знать, как я оказалась под упомянутым деревом. Я не нашла более вразумительного объяснения, как то, что меня сбросила маленькая арабская лошадь. На это графиня де Круа сказала мне:
— Арабелла, нам придется запирать тебя ночью, если ты так всерьез принимаешь свои сны, что готова бежать вслед за ними в кромешную тьму.
Затем меня вызвала к себе госпожа наместница. Прежде чем я отправилась к ней, графиня де Круа сказала мне:
— Арабелла, возьми себя в руки. У Ее Высочества в последнее время довольно забот и без тебя, не умножай их своим своеволием.
Но я и не подумала прислушиваться к ее совету, так как после моего последнего разговора с госпожой наместницей я вновь со всей страстью отдалась тому враждебному чувству, которое питала к ней прежде, потому что она не пожелала исполнить мою просьбу отправить меня назад в Вальядолид.
Когда я вошла к ней, она опять держала на коленях ту маленькую, окутанную тайной незнакомку. Рядом с ней стояла старая, тщеславная нянька и вся светилась от горделивой радости, как будто ее любимица сидела на троне. Увидев меня, госпожа наместница опустила ребенка на пол, поцеловала его и велела увести его. Девочка неохотно покорилась.  Проходя мимо, она смерила меня надменным взглядом, словно говоря: «Как ты посмела вытеснить меня отсюда?» Мне же почудилось, будто мой испуг при первой встрече с этим ребенком имеет вполне определенное имя. Между тем ко мне уже обратилась госпожа наместница.
Я ожидала, что она, как и графиня де Круа, станет бранить меня за мое бегство. Но она лишь легко и почти весело произнесла:
— Арабелла, я слышала, что ты по ночам скачешь на маленьких арабских лошадях, а утром тебя находят под цветущими деревьями. И я даже знаю цель твоего ночного путешествия. Стало быть, ты так и не уяснила себе, что значит священный долг монарха?
Тем временем из-за двери вновь послышался голос таинственной девочки, отвечавшей что-то на тщетные увещевания няньки. Затем дверь распахнулась, и девочка уже хотела вновь броситься к госпоже наместнице. Но та, строго посмотрев на нее, сказала:
— Стыдись, ma petite ! Или ты забыла, кто ты?
Малышка побледнела и пристыжено, борясь со слезами, покинула комнату; я услышала, как нянька на пороге шепнула ей ободряюще:
— Не огорчайся, голубушка, ведь ты — дочь прекрасной Йоханны ван дер Гинст!
— Священный долг монарха, Арабелла, — продолжала госпожа наместница, как только дверь за ними закрылась, — это тяжкое бремя, которое ложится прежде всего на плечи самого монарха — он не смеет дать своим поданным ни малейшего повода для упрека или осуждения. Поняла ли ты наконец, что я хочу сказать?
Я молчала, задыхаясь от разразившегося в моей груди урагана страха и ревности. Вдруг я услышала свой собственный голос:
— А кто такая Йоханна ван дер Гинст?
Это прозвучало так, как будто кто-то вырвал у меня эти слова силой. В тот же миг я поняла, что сама только что потребовала для себя смертного приговора. И госпожа наместница не замедлила произнести его.
— Йоханна ван дер Гинст — мать маленькой девочки, что была здесь минуту назад, — молвила она спокойно. — Девочка эта родилась дочерью императора еще до того, как при дворе появилась императрица. С тех пор как при дворе появилась императрица, там не может быть места ни для какой Йоханны ван дер Гинст. Понимаешь ли ты теперь, что священный долг монарха тяжким бременем ложится прежде всего на плечи самого монарха? — Она произнесла это очень серьезно и словно из какой-то недосягаемой дали, но затем ласково прибавила: — Утешься, дитя мое, ты страдаешь не одна.
Но я не могла утешиться, нет, досточтимая матушка, я никак не могла утешиться. Ведь я была заколдована, а тому, кто заколдован, никто не в силах помочь, напротив — чары становились все более могучими. Я невольно потребовала смертного приговора для своей любви, и он был объявлен, но я не умерла от этого, ибо любовь не умирает — она всегда находит способ избежать смерти. Из всех слов, сказанных госпожой наместницей, в сознание мое проникло лишь одно: что при дворе в Вальядолиде больше нет никакой Йоханны ван дер Гинст. И этого оказалось достаточно, чтобы я вздохнула с облегчением. Да, досточтимая матушка, я была заколдована, я была почти одержима! Если бы графиня де Круа в те дни и в самом деле не запирала меня каждую ночь, мне не понадобилась бы уже никакая арабская лошадка, чтобы совершить очередную попытку бегства. Однако до этого дело не дошло, и совсем по иной причине.
Спустя несколько дней графиня де Круа сообщила мне, что я должна собраться в дорогу, так как мне предстоит сопровождать госпожу наместницу в путешествии.
— Ее Высочество считает, что тебе необходимо развлечься, — прибавила она с явными признаками несогласия с мнением Ее Высочества на лице. — Отдаешь ли ты себе отчет в том, какой высокой чести ты удостоена?
О цели путешествия она ничего не сказала, а я скорее откусила бы себе язык, чем проявила бы любопытство. Тем более что мне было совершенно все равно, куда ехать — любое место, если только оно не называлось Вальядолид, было мне безразлично!


В следующие дни госпожа наместница в большой спешке закончила работу над несколькими проектами законов, отложив другие дела до своего возвращения, в том числе ответы на различные письма из имперской канцелярии, которые в последнее время опережали друг друга. Между тем множились слухи о предстоящем путешествии Ее Высочества, ибо, в сущности, никто, кроме ее советников и графини де Круа, не знал о цели этого путешествия. Дамы Ее Высочества, конечно же, не желали в этом признаваться, они по-прежнему высоко носили свои изящные головки с кружевными вуалями и делали очень важные лица.
— Его Величеству понадобилась помощь Ее Высочества, — услышала я как-то обрывок фразы, сказанной шепотом.
Я навострила уши.
— Разве Ее Высочество едет в Вальядолид?.. — вырвалось у меня.
Дамы загадочно улыбались:
— А куда же еще ехать Ее Высочеству? Об этом никто не говорит, но все знают это.
У меня от счастья закружилась голова, радость моя была так велика, что почти причиняла боль. Вас, досточтимая матушка, это, должно быть, больше не удивляет, вы ведь уже знаете — я была заколдована! Теперь я уже не огорчалась, когда графиня де Круа запирала меня на ночь — я пела и смеялась в своей темнице, иногда я еще на лестнице не в силах была сдержать ликующий возглас, тем более что графиня де Круа, как мне показалось, с некоторых пор вдруг словно забыла про этикет, за неукоснительным соблюдением которого она прежде так ревностно следила, и если еще совсем недавно придворные шутили, что у нее даже для собачки Ее Высочества имеется свод правил, когда ей лаять, а когда помалкивать, и что в присутствии сиятельных персон бедному животному велено покидать помещение  задом, — то теперь она сквозь пальцы смотрела на любой faux pas ; казалось, она стала вдруг близорукой в отношении этикета, в то время как во всем, что касалось Ее Высочества, она, напротив, проявляла дальнозоркость, как будто ее госпожу где-то вдали подстерегала некая тайная опасность.
— Ах, как это досадно, что Ее Высочество тогда так быстро распрощалась с римским прелатом!.. — пожаловалась она однажды господину Де Барру. — Мне страшно, ах, мне так страшно!.. Единственное мое утешение в том, что Ее Высочество может положиться на Его Величество как на собственного сына.
Я опять навострила уши, поскольку речь зашла о Его Величестве.
— Да, в сыновнем отношении Его Величества Ее Высочество может не сомневаться, — ответил Де Барр. — Однако этот «сын» — еще и император, а император — defensor ecclesiae .
Его ответ, похоже, еще больше испугал бедную графиню де Круа.
— Ведь Его Величество до сих пор не примирился с Его Святейшеством, — возразила она; казалось, она пытается спрятаться за своими словами от мысли, выраженной господином Де Барром.
— Разумеется, — согласился он. — Но это лишь дело времени. Речь идет о единстве христианства. Ересь в Германии требует съезда духовенства, и ради этого Его Величество готов на любые жертвы. Чего, несомненно, потребует и от других… — И прибавил со значением: — Госпожа наместница хотела воспитать императора, и она воспитала императора.
После этого разговора графиня де Круа стала еще более встревоженной и рассеянной, чем прежде — она стала настолько рассеянной, что однажды утром забыла отпереть дверь моей комнаты, которую после моего «бегства» каждый вечер запирала на ключ. Я не могла нарадоваться неожиданному покою и, предавшись сладким мечтам о поездке в Вальядолид, не чувствовала ни голода, ни жажды. И так как я сидела тихо, никто не заметил моего заточения. Только поздним вечером, когда уже весь двор был убежден, что я опять бежала, графиня де Круа увидела свою оплошность. Тем временем меня потребовала к себе госпожа наместница: она велела немедленно доставить меня к ней, как только я буду найдена.
Она сидела уже в ночном уборе, с босыми ногами, перед зеркалом. Камеристка только что закончила расчесывать на ночь ее волосы — они ниспадали тяжелой золотой мантией, укрыв ее плечи и спину. Я впервые увидела ее без траурной вуали. Мы ни разу не виделись с ней с нашего последнего разговора, и мне показалось, что она очень изменилась — вместе с герцогским облачением она как будто совлекла с себя и обе свои ипостаси: герцогини и наместницы. Она выглядела почти как молоденькая девушка, нет, она выглядела как невеста. Облик ее выражал какое-то ожидание, какую-то сладкую тревогу и в то же время решимость и окрыленность — ах, досточтимая матушка, именно так она, должно быть, выглядела в день своей свадьбы! Однако и я в тот момент тоже, как невеста, полна была какого-то смутного ожидания, какой-то сладкой тревоги, ведь мне вскоре предстояло отправиться вместе Ее Высочеством в Вальядолид! Она прочла эту радость на моем лице и сказала:
— Бедная маленькая узница! Графине де Круа больше не придется запирать тебя на ключ, я сама стану твоим стражем, ты ведь уже знаешь, что будешь моей спутницей в предстоящем мне путешествии? Что ж, теперь ты наконец мною довольна?
Я молча поцеловала ее руку, ибо, видит Бог, я была довольна ею! Даже левретка почувствовала это: она с неистовой радостью принялась прыгать вокруг меня — этот маленький четвероногий царедворец, казалось, и в самом деле тоже понял, что графиню де Круа теперь мало волнуют вопросы этикета.
Пока я со смехом отражала эти бурные изъявления восторга, внизу во дворе послышался стук копыт. Госпожа наместница испуганно прислушалась. Несколько минут спустя ей вручили письмо — я узнала имперскую печать, причем это была печать не канцелярии, а самого императора. Госпожа наместница испугалась еще сильнее. Она немедля вскрыла письмо, но не могла прочесть его: слабеющие глаза плохо повиновались ей.
— Скорее, скорее! Прочти мне его! — велела она, протягивая мне письмо. Я почувствовала, как дрожит ее рука.
И вот я держала в трясущейся руке одно из тех писем, которые в свое время тщетно пыталась выпросить у курьера. Я увидела сдержанно-благородный и в то же время простой почерк Его Величества, увидела знакомую гордую подпись: «Я, император». На мгновение мои глаза тоже словно ослепли — странно еще, что голос не дрожал. Совладав с собою, я стала читать вслух:


Мадам, tr;s ch;re tante et m;re!

В дни камбрейских переговоров мягкая, но глубокая женская мудрость помогла мне убедиться в том, что самоограничение победителя есть истинная и окончательная победа. Я не говорю: «мягкость и благородство победителя», ибо трезвый опыт монарха с трудом переносит эти слова. Просто речь шла о мировом разуме. И вот эта самая мудрость, ради устранения турецкой опасности потребовавшая в Камбре жертвенного мира с Францией, сегодня ради единства христианского мира требует искупления вины за разграбление Рима. Тяжелые требования Его Святейшества, касающиеся восстановления власти Медичи во Флоренции, я уже принял, как и не менее тяжелые требования Святого престола, касающиеся Пармы, Пьяценцы и Милана. Остается лишь одно маленькое, но настоятельное пожелание Его Святейшества, связанное с церковью в Бру. И исполнение этого пожелания также было обещано мною. Посему я вынужден просить Ваше Высочество отложить на время поездку в Бру и отправиться туда лишь после того, как Ваше творение будет отвечать всем требованиям Его Святейшества. Советую Вашему Высочеству незамедлительно предпринять все необходимые для этого шаги. Я понимаю, что причиняю Вам боль. Необходимость отдавать Вам приказ ранила бы мои чувства, связанные с воспоминаниями о детстве. Однако не стану скрывать, что мне пришлось бы отдать этот приказ, если бы Вы сами оказались не в силах приказать себе. Поэтому позвольте мне заключить мое письмо суровыми, но сильными словами, которые Вы сами предложили мне в качестве девиза, когда мне необходимо было вырвать камбрейскую победу: «Plus ultra».

Я, император


Когда я закончила читать, госпожа наместница словно окаменела. Затем она вдруг вскочила, вырвала у меня из рук письмо и скомкала его.
— Позови ко мне графиню, — приказала она срывающимся голосом. — Мы завтра же ранним утром отправляемся в Бру!
— В Бру, Ваше Высочество?.. — пролепетала я. — В Бру?.. Но мы же должны были ехать в Вальядолид!
— Нет, мы должны были ехать в Бру, — возразила она резко. — Я хочу навестить моего супруга! Позови графиню!
Я почувствовала нечеловеческую боль. Я застыла на месте, не в силах исполнить ее приказ. Она в своем волнении не сразу поняла причину моей неподвижности.
— Глупое дитя!.. — произнесла она наконец полусердито, полусочувственно. — Ты все еще никак не хочешь понять, что значит священный долг монарха! Ты все еще не желаешь принять это бремя!
Она вдруг умолкла и посмотрела на меня почти с ужасом: из страшной бездны моего разочарования взметнулось вверх мощное пламя неисповедимого триумфа — ведь она тоже не желала понять, что значит священный долг монарха, тоже не желала принять это бремя! Я готова была бросить ей в лицо это обвинение, но она уже сама прочла его в моих глазах. Совершенно спокойно и с царственным величием в голосе она промолвила:
— Арабелла, подай мне мое снотворное питье и ступай позови графиню де Круа.
Это прозвучало так, словно ничего не случилось. Меня охватило неукротимое желание унизить ее, пригнуть эту гордую голову под то ярмо, которое она предназначила для меня. Я взяла дрожащей рукой рубиновый кубок, драгоценный дар императора, который камеристка уже наполнила, и все дальнейшее произошло помимо моей воли: я вовсе не собиралась делать того, что сделала в следующее мгновение. Я подняла императорский кубок и, высоко держа его перед собою, словно хотела чокнуться с Ее Высочеством, сказала звенящим голосом:
— Plus ultra!
Я увидела, как побелело ее лицо, почувствовала, как она вырвала у меня из рук кубок — и он в тот же миг со звоном упал наземь…
Кажется, она велела мне немедленно удалиться — я помню только, как молча шла к двери, но прежде чем я успела переступить порог, за моей спиной раздался приглушенный крик. Обернувшись, я увидела, что лицо ее искажено болью. На полу алела кровь — она поранила босую ногу осколком разбитого кубка.


Вот, досточтимая матушка, вы знаете то, что знают все — я имею в виду ужасный конец госпожи наместницы, причиной которого стала та, казалось бы, столь незначительная и столь необычная для ее окружения рана. На следующий день госпожа наместница не смогла встать с постели, и на второй день тоже. На третий день у нее началась горячка, перед которою врачи оказались бессильны. Вскоре ни для кого уже не было тайной, что огонь, охвативший ее пораненную ногу, грозил перекинуться на все тело.
Досточтимая матушка, позвольте мне опустить описание своего собственного состояния! Я, попеременно любившая и ненавидевшая госпожу наместницу, теперь поняла, что даже моя ненависть, в сущности, тоже была любовью. Я выплакала себе все глаза, думая о боли, которую она должна была испытывать — ведь это мои слова, переполнившие чашу ее терпения, стали причиной несчастья. Желание, охватившее меня в ту минуту, исполнилось: она почувствовала, что и сама не желает принять возложенное на нее бремя покорности интересам империи, однако ей пришлось заплатить за это жизнью! Меня переполняло глубокое и отчаянное раскаяние — ах, я ведь впервые в жизни испытывала раскаяние и не знала, как быть с этим чувством! На несколько дней оно вытеснило во мне все остальные чувства, даже стремление в Вальядолид. Я много раз кралась вслед за графиней де Круа, спешившей с бинтами и микстурами в покои больной; у меня было лишь одно желание — чтобы мне было позволено просить прощения у Ее Высочества. Но графине де Круа, как и всем остальным, было не до меня, каждый при дворе был занят своею болью и своей тревогой за больную. Только маленькая заносчивая дочь прекрасной Йоханны ван дер Гинст, которая чувствовала себя такою же покинутой всеми, как и я, иногда, встретившись со мною в опустевших залах и покоях дворца, обвивала мою шею руками, и мы плакали вместе, как два ребенка, давно связанных искренней дружбой.
На седьмой день я услышала, что кто-то скребется под моею дверью. Отворив ее, я увидела на пороге левретку Ее Высочества, она смотрела на меня своими печальными собачьими глазами. Я бросилась к ней и разрыдалась, уткнувшись в ее шелковую шкурку. Она деликатно, с благородной сдержанностью и почти укоризненно высвободилась из моих объятий и пошла назад, тем же путем, что и пришла, то и дело оглядываясь на меня, словно приглашала следовать за нею. Я так и поступила, и она повела меня вниз по лестнице и далее, в регентство. Там она остановилась перед дверью в опочивальню Ее Высочества и принялась скрести ее лапой. Я открыла ей дверь, она проскользнула внутрь и приблизилась к кровати госпожи наместницы, занавеси которой были раздвинуты. Однако мне было не видно больную, так как перед кроватью сгрудились ее советники; был среди них и ее письмоводитель — я услышала, как она диктует ему какое-то письмо. При моем появлении две камеристки поднялись со своих мест у изножья кровати и хотели выпроводить меня. Госпожа наместница прервала на секунду диктовку и произнесла слабым, но ясным голосом:
— Пусть Арабелла останется, я хотела видеть ее. — Затем она продолжила диктовать: — «Сир, пробил мой час принять последнюю милость из рук Господа. Совесть моя покойна, удручает меня лишь то, что мне не дано еще раз увидеть Ваше Величество в этой жизни. Оставляю Вашему Величеству, моему единственному наследнику, вверенную мне страну не только в сохранности, но и стяжавшей почести и богатства после долгих лет правления, за которое я надеюсь быть удостоенной Божьей награды и благодарности Вашего Величества. Позвольте мне еще раз вверить Вашему Величеству мир, прежде всего мир с королем Франции… Позвольте мне вверить в руки Вашего Величеству также моих верных слуг и наконец — дорогую моему сердцу церковь в Бру, место упокоения моего драгоценного супруга, рядом с которым хотела бы быть погребенной и я. И потому прошу Ваше Величество в качестве последней милости…»
Она не договорила, силы вдруг оставили ее. Несколько минут она молчала; камеристки усердно приводили ее в чувство с помощью душистых эссенций. Наконец она, с трудом преодолевая слабость, тихо произнесла:
— «…и с этой смиренной просьбой я заканчиваю свое прощальное послание Вашему Величеству»…
Ей протянули письмо для подписи. Затем потрясенные советники, с благоговением приложившись к ее руке, удалились. Мне стала видна вся постель. Госпожа наместница лежала с закрытыми глазами. Лицо ее утонуло в распущенных волосах, руки были сложены на груди — она выглядела так, как на своем будущем надгробии. Левретка прижалась к ее ногам, словно желая умереть вместе со своею госпожой — и ведь это бедное животное и в самом деле всего на несколько дней пережило свою хозяйку…
Так прошло несколько минут, наконец госпожа наместница открыла глаза и промолвила ясным, но еще более ослабевшим голосом:
— Теперь я хочу проститься с моими дамами, с каждой по отдельности. Начнем с самой юной…
Это было так странно, досточтимая матушка, что все присутствующие вышли из опочивальни, оставив меня наедине с умирающей. Однако никто, конечно же, не отважился бы противоречить ее последним распоряжениям. Я опустилась на колени возле кровати.
— О, мадам!.. — пролепетала я сквозь слезы. — Мадам, это я убила вас! Если бы я промолчала, подавая вам чашу, вы могли бы сейчас отправиться в Бру к вашему супругу!..
Она ответила шепотом:
— Это не ты, а император подал мне сию чашу — он не мог не сделать этого, этого требовал от него долг монарха. Я умираю потому, что выпила эту чашу без смирения, но умираю я со смирением. Нет, не вини себя, дитя мое, ты лишь помогла мне отворить некую дверь, ибо теперь я все-таки смогу отправиться в Бру, даже сам император не станет возражать против этого. Я воссоединюсь со своим супругом и никогда больше не расстанусь с ним…
Лицо ее все больше прояснялось — сквозь укрывшую его тень смерти прорвалась радость, показавшаяся мне не от мира сего. Она вновь представилась мне похожей на невесту в день венчания, нет — не на невесту, а на святую в день упокоения. Я уже не знала, говорит ли она о церкви-усыпальнице в Бру или о Царстве Небесном, имеет ли она в виду могильный покой бок о бок с усопшим супругом или покой в лоне Бога. Мне вдруг вспомнились ее последние слова, сказанные римскому прелату.
Она улыбнулась мне удивительно мудрой улыбкой — досточтимая матушка, ведь говорят же: умирающие обретают дар ясновидения!
— Да, маленькая Арабелла, — едва слышно молвила она. — Моя вера в любовь не обманула меня. Бог расширил мне сердце на смертном одре… Если бы я могла, я воздвигла бы Ему сейчас алтарь. Однако император сделает это за меня, я просила его об этом как о последней милости. Теперь мне остается лишь открыть дверь тебе, ибо, да будет тебе известно, дитя мое, есть лишь одна любовь, и родина ее — небо, хотя этот мир и называет ее земною… Бог принимает ее так, как если бы она была предназначена Ему самому…
При этих словах голос ее изменился и сделался похож на голос тихо удаляющегося человека. Изменилось и лицо ее — уже словно скрытое вуалью потусторонней радости… Ах, досточтимая матушка, никто никогда еще не умирал в таком блаженстве, как госпожа наместница! Потом она еще прошептала:
— Да, я люблю Бога… я люблю Его… я всегда любила Его… любила в его образе и подобии…
Тут она, умолкнув, погрузилась в глубокий обморок. Вы знаете, досточтимая матушка, что она уже больше не приходила в сознание.
Я опускаю долгие болезненные церемонии, последовавшие за кончиной госпожи наместницы, и первые приготовления к роспуску ее двора. Большинство дам Ее Высочества решили вернуться к своим семьям, некоторых взяла к себе Ее Величество императрица, остальных — эрцгерцогиня Мария, овдовевшая королева Венгрии, которую, как стало известно, Его Величество прочил на место Ее Высочества. Маленькой дочери прекрасной Йоханны ван дер Гинст тоже пришлось покинуть старый дворец герцогов Бургундских, так как она была передана на воспитание одной знатной испанской даме. Лишь моего будущего, казалось, не коснулись никакие изменения. У меня не было семьи, в лоно которой я могла бы вернуться; никто не заводил речь о том, что меня возьмет к себе Ее Величество или эрцгерцогиня Мария — теперь, когда госпожи наместницы не стало, я, судя по всему, сделалась обузой для всех. Правда, графиня де Круа теперь по-матерински заботилась обо мне, это была своего рода дань преданной любви к усопшей госпоже, которая проявила ко мне такую нежность. А забота эта, конечно же, стоила графине немалых усилий, ибо она не испытывала ко мне теплых чувств. К тому же она не могла простить мне, что именно я удостоена была услышать последние слова Ее Высочества, тем более что я, ревниво оберегая эти слова от остальных, сохранила их в тайне — ведь они были так тесно связаны с моею собственной судьбой. Наконец графиня де Круа изложила мне некий план относительно моего будущего: она сказала, что лучше всего для меня было бы постричься в монахини. Я, конечно же, яростно воспротивилась этому плану, как маленький зверек, которого хотят утопить. Она молча выслушивала мои возражения, вздыхала, но через некоторое время вновь приступала ко мне с злосчастным планом; она склоняла меня к нему с каким-то странным, болезненным упорством. И вскоре мне открылась причина этого упорства. В то самое время, когда графиня де Круа изложила мне свой план, при дворе распространилось известие о том, что император намерен прибыть в Мехельн и лично заняться делами, которые остались нерешенными из-за кончины Ее Высочества, прежде чем ее место заступит королева Мария.
Вы, вероятно, думаете, досточтимая матушка, что смерть госпожи наместницы и боль раскаяния внутренне преобразили меня. Нет, в душе моей все осталось по-прежнему! Черный траурный креп и боль раскаяния лишь на короткое время прикрыли мою страсть. Затем она вновь прорвалась с удвоенной силою — император приезжает в Мехельн, мне не нужно больше стремиться в Вальядолид, Вальядолид переместится в Мехельн! Наконец-то я вновь увижу долгожданный, вожделенный взгляд, исполненный любви, наконец-то — впервые —смогу ответить на него! Графиня де Круа больше не произносила ни слова о монастыре — вероятно, у нее не хватало духу на это при виде моих сияющих глаз; должно быть, это сияние выглядело странно под траурной вуалью. Ах, бедная графиня де Круа, как трудно ей было со мной! Однако она не подавала вида, что близка к отчаянию. Она не раз предлагала мне отправиться вместе с нею к сестрам-аннунциаткам, в часовне которых временно, до окончания работ в церкви-усыпальнице в Бру, помещены были останки госпожи наместницы. Мы опускались на колени перед ее безмолвным саркофагом, возлагали у его подножия цветы и возвращались в регентство.
И вот однажды, свершив все привычные молитвы у гроба госпожи наместницы, графиня де Круа шепнула мне на ухо, что желает навестить госпожу настоятельницу, и попросила подождать ее в часовне. Я послушно осталась в часовне, она ушла, но не вернулась назад. Вместо нее через некоторое время явилась молодая ласково-приветливая монашка, взяла меня за руку и отвела не к графине, как я ожидала, а к самой настоятельнице. Та сообщила мне с такою же ласковой приветливостью, что я на некоторое время буду дорогой гостьей ее обители, что мне не придется здесь скучать, что она и ее сестры не пожалеют для этого ни сил, ни времени.
Мне, конечно, сразу же стало ясно, что я — узница: оставалось несколько дней до прибытия Его Величества. Я оказалась в плену, ласково-приветливом, но неумолимом. Зарешеченные окна и надежно запертые ворота монастыря не оставляли в этом сомнений. От меня решено было избавиться на то время, пока Его Величество будет в Мехельне. Изо всех разочарований, выпавших до того дня на мою долю, это оказалось самым жестоким и мучительным. Напрасно я трясла по ночам решетку своего окна, пока руки не опускались от боли, а глаза не закрывались от изнеможения — даже моей арабской лошадке не под силу было пробить слишком непривычную для нее богопреданность этих стен. Лишь чудо могло растворить двери моей темницы. Тем временем император прибыл в Мехельн.
И вот это чудо свершилось! Несколько дней спустя графиня де Круа предстала передо мной в гостевом покое монастыря. Досточтимая матушка, я была достаточно умна и горда, чтобы не показать своим благочестивым тюремщицам возмущение их принудительным «гостеприимством». Ибо, во-первых, эти добрые, далекие от мирской жизни женщины не виноваты были в том, что меня навязали им, к тому же, я понимала, что слезами я не добилась бы ничего, кроме еще более строгого надзора. Я молча покорилась монастырскому уставу. Сестры, возможно даже, решили, что мне у них живется вольготно и весело. И лишь при виде графини де Круа все мое гордое притворство рухнуло, как карточный домик: я молча закрыла лицо обеими руками, чтобы выразить тем самым свое презрение к ее коварству. Она ласково отняла мои руки от лица и сказала:
— Посмотри мне в глаза, милое дитя, я пришла к тебе в связи с одним желанием императора.
И она поведала мне, что император выразил желание видеть даму, которой посчастливилось услышать последние слова его tr;s ch;re tante et m;re.
Я не помню, что я ответила ей — я действительно не помню этого! В душе моей словно произошло землетрясение, в прах разметавшее все могильные камни, которые я успела водрузить над своими похороненными надеждами. Император желает знать последние слова госпожи наместницы! Никто не может исполнить это желание, кроме меня! Я увижу его! Я увижу его вопреки всему! Он сам, император, пожелал этого!
— Нет, Арабелла, ты неверно поняла меня, — услышала я вдруг голос графини де Круа. — Мы не можем допустить этой встречи, потому что при дворе нет никого, кто не знал бы причины, по которой тебе в свое время пришлось покинуть Вальядолид. Не станет настаивать на этой встрече и сам император, как только узнает имя этой дамы. Не хочешь ли ты наконец доверить мне последние слова Ее Высочества, чтобы я вместо тебя могла сообщить их императору?
Я, ни секунды не колеблясь, сказала:
— Нет, не хочу.
И осталась непреклонной, ибо чувствовала, что слова эти для меня — своего рода талисман. Она, конечно, пыталась вырвать его у меня из рук, но я не сдавалась. На все ее увещевания и уловки я торжествующе отвечала, что открою тайну последних слов Ее Высочества лишь самому императору.
Графиня была в отчаянии.
— Пойми же, дитя мое, — молила она, — речь не о тебе, а о репутации Его Величества. Ах, если бы ты послушалась моего совета и дала обед постричься в монахини!..
Мне вдруг пришла в голову отважная мысль.
— А если бы я дала обет постричься, мне было бы позволено говорить с Его Величеством? — спросила я.
Она нерешительно ответила, что такой обет, безусловно, укоротил бы много злых языков и что, как мне и самой известно, император еще в Вальядолиде тоже склонялся к такому решению.
Тут, досточтимая матушка, вы имеете все основания ожидать, что во мне разгорелась внутренняя борьба. Но никакой борьбы — ни на миг, ни на одну-единственную секунду — не было! Я уже всей душой, со всей решимостью была готова. Напротив меня на стене помещалось узкое старое зеркало, повешенное добрыми монашками в этом строгом монастырском покое в угоду девичьему тщеславию гостьи. Я до сих пор отчетливо вижу перед собой свое отражение в этом зеркале, свое маленькое хитрое личико, ничуть не смущенное неожиданным заявлением, которое я сделала графине: что я решилась последовать ее совету. У меня даже достало коварства сообщить, что пребывание в этой гостеприимной обители утвердило меня в моем решении вступить в орден — я, не моргнув глазом, изъявила готовность сию же минуту скрепить данное решение обетом.
Она широко открыла глаза от удивления, но не отклонила моего предложения — удалось ли мне обмануть ее или она сама хотела быть обманутой? Ах, она ведь уже давно не спала с открытыми глазами: после смерти госпожи наместницы она быстро состарилась и «ослепла». К тому же, она сама так горячо желала этого обета — одним словом, она поверила мне. Позднее я узнала, что за нею стояли и другие, которым мое псевдорешение пришлось как нельзя кстати. Итак, мой обет был принят, я торжественно обещала посвятить свою жизнь ордену, хотя вовсе не собиралась исполнять данное обещание — я просто сделала единственно возможное для того, чтобы добиться свидания с императором. У меня при этом была лишь одна мысль: ответить на тот обращенный ко мне когда-то взгляд, исполненный любви. По ту сторону этой цели для меня вообще больше ничего не существовало. Мой обет был абсолютным обманом, святотатством, и у меня нет иного оправдания, кроме неоправданной и непростительной готовности к нему тех, кто допустил его — ах, они были даже рады свершившемуся! Несколько дней спустя я в сопровождении графини де Круа пришла в регентство, где в бывшем зале для аудиенций должна была состояться моя встреча с Его Величеством.


Войдя, я как во сне увидела чью-то стройную мужскую фигуру, поднявшуюся с места и сделавшую несколько шагов мне навстречу. Я услышала слегка приглушенный голос:
— Донна Арабелла, позвольте Нам оказать вам знаки почести, соответствующие вашему будущему положению.
Меня подвели к креслу, предложили сесть. Император сел напротив на стул госпожи наместницы. Но я не узнавала его лица — я вдруг словно ослепла. До меня не доходил и смысл сказанных им слов — счастье его близости лишило меня сил, я понимала лишь, что взгляд, по которому я истомилась душою, должен был быть направлен на меня. Я, дрожа всем телом, наконец подняла голову, чувствуя, что вся моя страсть, весь огонь, вся жертвенность моей души мгновенно отразились в моих глазах и низринулись в глаза сидящего напротив человека искренним, беззаветным даром, сверкающим потоком безмерного блаженства. Это продолжалось всего несколько секунд, затем поток этот погас и иссяк — я узнала лицо перед собой. Но как оно изменилось! Как многого не доставало в этом облике, как много утрат за несколько лет правления! Правда, это было все то же бледное благородное лицо со слегка выдвинутой вперед нижней губой, потрясающе молодое — слишком молодое для императора! — и в глазах его читалась все та же потрясающая боль одиночества. Однако одиночество это уже не было подобно открытым вратам, приглашающим войти. Оно словно стало своим собственным гостем, было объято, поглощено и преображено своею собственной глубиною, подобно тому как нежный, щемяще-печальный пейзаж обретает героические черты, когда из его камней сооружают крепость, стены которой высоко подъемлют свои башни над холмами и равнинами. Ни дрожь узкой руки, неподвижно лежавшей на подлокотнике высокого стула, ни трепет светлых ресниц не выдавали душевного озноба воспоминания, да и взгляд — тот взгляд-призыв, о котором я грезила днем и ночью и которому жаждала дать ответ, —¬ этого взгляда больше не было, был лишь взгляд императора. Я оказалась перед лицом чистой неприступности и чистого величия. Я словно низринулась в бездну. Я только теперь наконец поняла, что значит священный долг монарха.
Между тем приглушенный голос второй раз обратился ко мне:
— Донна Арабелла, Мы поздравляем вас с вашим решением принять постриг. Чтобы отразить сегодняшние угрозы христианскому Западу, потребуется много молитв. Мы с радостью пользуемся случаем выразить вам Нашу благодарность и благодарность империи.
Я опять почувствовала себя так, словно подо мною разверзлась бездна: император поверил в то, что я решила принять постриг, он должен был поверить в это — я бесстыдно обманула его, как и всех остальных. До той минуты я не сознавала этого в своей одержимости. Но вот иллюзии в душе мое внезапно рассеялись как туман — меня охватил жгучий стыд, чувство собственной глубочайшей недостойности перед лицом искренности и доверчивости этого молодого монарха: боль, причиняемая его холодностью показалась мне благодеянием в сравнении с его презрением. А оно, я чувствовала это, стало бы  неизбежным, если бы мой обман открылся. Было лишь одно спасение: я должна была претворить ложь в истину, я должна была исполнить данный мною обет. Но как страшно это было! О, этот холодный, мертвый воздух монастырских стен! О, эти молитвы, эти духовные упражнения, не прекращающиеся ни днем, ни ночью! О, эта погребенность заживо! Где мне было взять сил для этого? Рядом не было никого, кроме императора — мне не на что было опереться, чтобы выпрямиться, кроме чистого величия. Между тем Его Величество ждал ответа. Мною овладела безрассудная отвага отчаяния: да, рядом нет никого, кроме императора, но разве нельзя любить императора? Даже за монастырскими стенами? Да, это возможно — здесь начинается величие собственного сердца, здесь мы равны! А я хотела этого равенства.
— Не только мои молитвы — вся моя будущая жизнь в ордене станет постоянной жертвой Вашему Величеству и империи… — ответила я.
Свершилось! Я повторила свой обет, и на этот раз он был необратим, на этот раз он стал вечным обетом, мне до конца жизни придется сохранить ему верность!
Император молчал. Может, его смутил неистовый тон моего ответа? Молодое лицо его с печатью одиночества оставалось для меня тайной. Но вот его слегка отклоненная назад фигура подалась вперед — Его Величество неожиданно перешел к главной цели нашей беседы.
— Верно ли Мы осведомлены, донна Арабелла, что вы стали свидетелем того, как Ее Высочество диктовала адресованное Нам письмо, которое заканчивалось просьбой позаботиться о ее творении в Бру?
Я дала утвердительный ответ. Император помедлил немного, словно в поисках подходящего слова; в этой нерешительности заключалось что-то очень благородное — я поняла, что он хочет оградить тайну усопшей от чьих бы то ни было посягательств. Наконец он произнес почти торопливо:
— Мы прежде всего хотим знать, что именно Ее Высочество имела в виду, выражая эту просьбу, ведь в письме недостает одного предложения. Каково было ваше впечатление о Ее Высочестве в последние минуты?
— Ее Высочество уподобилась в моих глазах умирающей святой, — ответила я.
Император удивленно-радостно вскинул глаза, но тотчас потупил взор, не успев встретиться с моим взглядом.
— Значит, по вашему мнению, Ее Высочество была согласна… — он вновь помедлил в поисках непредвзятого выражения — в одном чрезвычайно важном вопросе покориться требованиям Господа? — В голосе императора слышалась тревога о спасении души любимой тетушки, заменившей ему мать.
Я не сразу смогла ответить. Означали ли последние слова Ее Высочества и в самом деле ту покорность воле Божьей, о которой говорил император? Не являли ли они одновременно с ней — и прежде всего — полную победу ее любви? Однако императора интересовала именно покорность. Я не сразу вспомнила о ней — и то, что я именно о ней забыла, так похоже на ваше своенравное дитя, досточтимая матушка.
— Ее Высочество… — промолвила я осторожно, — выразила надежду, что церковь в Бру обретет недостающий ей алтарь, благодаря заботе Вашего Величества.
— Это я и надеялся услышать от вас, — сказал император с видимым облегчением. — Благодарю вас, вы дали мне благодатную уверенность в том, что Ее Высочество оставила этот мир истинной дочерью Церкви и императора. Пусть же и ваше собственное прощание с миром, донна Арабелла, станет жертвой чистой любви к Господу…
Император готов был уже закончить аудиенцию. И меня вдруг охватил парализующий тело и душу ужас — и это вся моя награда за страшный обет? Неужели я буду заживо погребена всего лишь за один этот короткий разговор? Во мне вновь вспыхнула горячая, отчаянная страсть. Да, не было никого, кроме императора, и императора тоже можно было любить, но и император тоже мог почувствовать, что существует еще и величие человеческого сердца, и он должен был это почувствовать.
— Сир, — произнесла я, уже не владея собой, — последние слова Ее Высочества были таковы: «Да, я люблю Бога… я люблю Его… я всегда любила Его… любила в его образе и подобии… Ибо есть лишь одна любовь, и родина ее — небо, хотя этот мир и называет ее земною… Бог принимает ее так, как если бы она была предназначена Ему самому…»
И тут глаза мои все же окунулись в тот давно оставшийся в прошлом взор, возможность ответить которому казалась мне единственным смыслом жизни, — в первый раз мое чудовищное волнение позволило мне взглянуть на императора широко раскрытыми глазами. Он при моих словах сильно побледнел, трогательное самообладание, написанное на его молодом лице, медленно уступило место смертельному испугу: я наконец ответила тому взгляду из прошлого, и ответ мой был понят. Человек, сидевший напротив меня, понял, какой любви адресован мой обет. Воцарившаяся в комнате бездыханная, бездонная тишина грозила поглотить все без остатка. Но вот император вновь поднялся. Все еще очень бледный, он подал мне руку и рыцарски проводил меня до двери. Затем последовала краткая сцена прощания — в полном молчании, как предписывал придворный этикет. И мне казалось, что молчание это уже никогда не будет нарушено.


Но оно было нарушено. Несколько дней спустя в монастыре аннунциаток, куда меня сразу же после аудиенции проводила графиня де Круа, появился духовник императора. По-светски непринужденным тоном, в котором слышались нотки отеческого благоволения, он сообщил мне, что у Его Величества сложилось впечатление, будто мой обет пострижения был дан при обстоятельствах, противоречащих требованиям полной внутренней свободы. Поэтому Его Величество изъявил готовность добиться для меня в Риме разрешения от обета и помочь мне вернуться в мир, поступив на службу в качестве фрейлины какой-нибудь сиятельной дамы или, в виду моего сиротства, воспользовавшись гостеприимством какой-нибудь знатной семьи на моей родине. Возможно также содействие в выборе достойной партии, если я пожелаю связать себя узами брака. Тут я резко вздрогнула, и прелат деликатно умолк. Одним словом, продолжал он затем, выбор остается за мной — Его Величество преследует лишь одну-единственную цель: вернуть мне полную свободу в выборе дальнейшего жизненного пути.
— Итак, донна Арабелла, — заключил он свою речь, — соберитесь с духом и не страшитесь отказаться от опрометчивого решения. Отбросьте все сомнения и со спокойною душою вступайте на стезю, которую Его Величество намерен приготовить для вас — вы достойны ее.
Но тут произошло нечто удивительное: я не смогла вступить на эту стезю. Что же случилось? Разве меня не пронзил всего несколько дней назад леденящий кровь ужас перед лицом уготованной мне участи монашки? Разве я не вернулась с аудиенции с мыслью: жизнь кончена, начинается бесконечная ночь? И вот вместо этого я вдруг слышу: нет, начинается новый день! Мне вновь дозволено садиться в богато расшитое седло моей маленькой арабской лошадки, вновь даровано  право танцевать, играть на лютне, носить украшения, в том числе и свадебные — венок в волосах, кольцо на пальце, как и полагается невесте… Все это было возможно и доступно, но уже ничего не значило для меня! Все это утратило в моих глазах свой смысл и свою прелесть. Мир вдруг представился мне оставшимся где-то далеко позади, смысл теперь имело лишь одно: император, вернувший мне утраченную свободу — все остальные думали лишь о том, как бы лишить меня этой свободы. Все остальные видели во мне лишь неразумное дитя, он же проявил заботу обо мне как о равной ему, как о человеке, достойном свободы. Грезившую наяву мечтательницу он в свое время хотел отправить в монастырь, проснувшейся же любви он оказывал знаки благоговения, предоставляя ей самой решать свою участь. Я почувствовала, что это самый большой дар, которого я могла ожидать от него. Да, жизнь началась еще раз, но именно там, где я до той минуты видела ее конец, ибо теперь я могла жить лишь ради императора, а где я могла это делать, если не за монастырскими стенами?
— Монсеньор, — сказала я, просияв, — передайте Его Величеству мою благодарность за столь великодушный дар. Я еще раз сделала свой выбор. Во всеоружии полной свободы я еще раз повторяю ответ, данный мною Его Величеству: вся моя будущая жизнь в ордене станет постоянной жертвой Его Величеству и империи.
Патер долго смотрел на меня испытующим взглядом. У него было лицо маловера, но не разуверившегося — слишком много знания о человеке и слишком много сомнений в оном, казалось, въелись в эти черты, но оно отнюдь не утратило величия.
— Я не пытаюсь переубедить вас, донна Арабелла, — молвил он наконец, — ибо это было бы бессмысленно. Я знаю, что и земная любовь может означать путь к Богу, как учил еще великий Платон. Монаршее служение нуждается в молитвах, ибо ход событий определяется далеко не одним лишь человеком. Что ж, посвятите себя представительству Его Величества перед Господом. Я передам ему ваше решение. Не знаю, примет ли он его. Не ждите ответа.
С этим словами он благословил меня и ушел.


То, что мне еще осталось поведать вам, досточтимая матушка, вам уже в общих чертах известно. Почти сразу же после этой беседы я вступила в орден аннунциаток, которому, как я уже говорила, были доверены бренные останки госпожи наместницы до завершения работ в Бру. Когда церковь была готова, я уже носила покрывало послушницы и устав ордена не позволял мне покидать обитель. Однако произошло нечто в высшей мере удивительное: к моему изумлению, начальствовавшие надо мною сестры позволили мне сопровождать драгоценные останки в Бру. Вы сами, досточтимая матушка, будучи главою нашего ордена и прибыв в те дни в наш монастырь с проверкой, передали мне разрешение епископа. Разрешение это, без сомнения, последовало по высочайшему пожеланию, хотя обоснование его заключалось всего лишь в упоминании того, что высокий статус усопшей требует, чтобы гроб, кроме представителей сословий, предводительствуемых графом фон Хогстратеном, сопровождала также одна из дам Ее Высочества, а именно та из них, которую она сама еще при жизни избрала своей провожатой в Бру.
И вот я еще раз отправилась в мир, чтобы проводить свою бывшую госпожу в ее последний, скорбный путь — об этом, досточтимая матушка, вы уже получили подробный отчет… Добравшись до Бру, мы узнали, что вначале должно состояться освящение церкви — после того как в ней по велению императора был установлен главный алтарь. И если к церемонии погребения ожидались многочисленные высокие гости, то церемонию освящения было решено провести в тишине, в присутствии лишь самых необходимых свидетелей — по вполне понятным причинам: чтобы не привлекать внимания общественности к запоздалости этого торжественного акта и не давать тем самым новую пищу для определенных слухов о госпоже наместнице. Первоначально в Бру ожидали самого императора, однако затем прошел слух, что Его Величество из-за неотложных государственных дел сможет лишь прислать своего представителя, имя которого не называлось.
Ранним утром мы с графом фон Хогстратеном отправились в церковь, где нас у входа уже ждали два священника, они провели нас внутрь. Церковь была совершенно пуста, лишь сбоку, у стены, где обычно изображаются страсти Господни, мы увидели епископа со свитою. Мы поднялись на клирос, наши провожатые указали нам наши места. Мое было устлано красным ковром, на полу лежала такая же подушка для коленопреклонения. Но я не обратила внимания на эти роскошества — меня потрясло внутреннее убранство церкви, все пространство которой было пронизано любовью моей почившей госпожи, той самой любовью, излившейся теперь в лоно Божье. Я вспомнила ее последние слова, прозвучавшие как завещание в ее величественный смертный час: Бог принимает всякую любовь так, как если бы она была предназначена Ему самому… «Настанет ли день, когда я увижу, что это касается и меня? — подумала я. — Ах, мою любовь, похоже, не принимает даже император!» Как мне верно предсказал патер, он так и не ответил мне. Быть может, он осудил мой выбор? Быть может, он не желал жертвенно-молитвенного представительства перед Богом в лице земной любви? Я не знала этого. Но было ли так уж необходимо знать это? Разве вся моя жизнь в ордене не обращена была с самого начала к тому крайнему пределу, у которого уже не может быть никакой определенности? Разве главная черта истинно великой любви не есть бескорыстие? Да, мне не нужны были ни определенность, ни ответ.
Тем временем епископ со своею свитой совершил все необходимые священнодействия. Церковь была посвящена Богу, и Бог наполнил ее Своим присутствием: началась месса, первая месса в этом храме. Я опустилась на колени. При этом взгляд мой наконец в первый раз отметил пышность убранства моего места — на красном бархате, которым был обит резной стул и обтянута подушка, я увидела девиз императора. До сознания моего дошло, что я заняла место, предназначенное для Его Величества — я и была тем самым неназванным «представителем». Потрясенная, я склонилась и поцеловала слова «Plus ultra»…
Досточтимая матушка, вот и закончен мой рассказ, который вы пожелали услышать от меня.

1950


Рецензии
Интересно! Спасибо!

Не вы случаем "Искру жизни" Ремарка переводили?

Алексей Королев   24.12.2013 17:37     Заявить о нарушении