Юзеф Крашевский возвращается из Вильно в Долгое

ДВА  ПИСЬМА  ЯНА  КРАШЕВСКОГО

       Юзеф Игнаций, получив  разрешение жить вне Вильно, не торопился к родителям в Долгое. Кипучая городская жизнь и начало профессиональной литературной деятельности захватили его. Это не нравилось постоянно переживавшему за участь старшего сына Яну Крашевскому.

       Известны два его письма Юзефу Игнацию: первое с просьбой, а второе с жестким требованием возвратиться домой. Первое датировано первым февраля, а второе - девятым марта 1833 года. Из чего видно, что на просьбу о возвращении сын откликаться не спешил.  Приведем оба письма почти полностью. Вот первое:

       «Мой любимый Юзё!
Твоя мама уехала в Романов (...). Я получил твое письмо и из него убедился, что ты попал в затруднительное положение (...). Кальвинисты злятся на тебя за «Свято-Михайловский костел», я не читал этой вещицы, поэтому не знаю, обоснованно или нет. То же, в чем тебя заверить могу, это то, что никого никаким образом оскорблять не следует, тем более небезопасно затрагивать людские верования, этим бедному человеку не однажды на целую жизнь судьбу испортить можно. Не желал бы я тебе таких приключений.

       Получил ты от подписчиков деньги, а книга твоя не выходит, и это меня беспокоит. Если иначе не можешь, пиши себе, но пока я жив, просить тебя буду, чтобы больше ничего по подписке не издавал.

       Ты тоскуешь, как ты пишешь, по дому, и в то же время не возвращаешься. Сколько раз уже я просил маму, чтобы в своих письмах напоминала тебе, чтобы поспешил (...) Никакого толку. Выезжаешь – нудишь – домой, и как сидел, так и сидишь в Вильно. Прошу тебя и велю тебе, чтобы возвращался как можно быстрее. Сколько уже раз за малую плату можно было нанять лошадей из Слонима или более ближних от нас мест; возвращаясь из Вильно, похоже, каждый день можно найти оказию. Только верь мне от всей души, и тогда мы скоро с тобой обнимемся.

       Дом для тебя должен был бы иметь свою прелесть, ибо представляю, какой бедностью отдает твоя жизнь в Вильно. Я уже пожилой, ты молод, поможешь мне в ежедневной работе по хозяйству. Не будешь нуждаться ни в чем, буду рад поделить с тобой последний свой грош. Будет у тебя свободное время и для любимого тобой писания. Пока я жив, поработаем вместе по хозяйству и доходам. При таком положении вещей я спокойно глаза закрою, оставляя тебя главным в делах и жизни твоих детей. Буду ждать от тебя письма, в котором ты известишь меня о своем возвращении (...).

       (...) Сколько ни знал кальвинистов, все они очень ученые люди. Скажи мне, мой Юзефе, годится ли с ними связываться? Не лучше ли было не трогать струны, которая такой неприятный для нас звук издает? Пришли мне первой почтой экземпляр «Свято-Михайловского костела», хочу иметь понятие о том, что он из себя представляет».

       Как мы видим, Ян Крашевский ведет себя очень деликатно, хотя в периодической печати уже появились критические отзывы на повесть Юзефа Игнация «Свято-Михайловский костел в Вильно». В письме чувствуется тоска отца, не видевшего сына, возможно, уже  года три. А также скрытая обида за то, что сын не отвечает родителям тем же, выказывая свои чувства только на словах.

       Второе письмо, написанное более чем через месяц, дышит раздражением и иронией, исключая последнее его предложение, которое проливает свет на истинное отношение отца к своему непослушному, по его мнению, сыну. И сразу становится понятным, что все предыдущее недовольство и резкость были продиктованы только обидой и глубокой  отцовской любовью, не распознанной вовремя ни Юзефом Игнацием, ни последующими исследователями его жизни и творчества:

       «Прошу у Пана прощения и приказываю, чтобы послав на Лысую Гору свое авторство с Глюксбергом и Компанией (...) собирал свои манатки и с любимым дядей возвращался. Никакого «но» не принимаю (...)

       Много уже было этих «должен, должен, возвращаюсь, возвращаюсь». Все, касающееся особы и потребностей его милости, прошу оставить отцу, пока Пан его имеет и пока хочет, чтобы между нами сохранялось доброе согласие. Пересылаю 10 рублей, которые прошу не тратить, если его милость еще намеревается увидеть Вильно, и не ставить меня перед печальной необходимостью личного старания о его возвращении. В то же самое время жду и обнимаю Тебя по старосветски.

Я.Крашевский».



ВОЗВРАЩЕНИЕ  ДОМОЙ  ИЗ  ВИЛЬНО

       «После тяжелых испытаний, которые я пережил в Вильно, я, наконец, возвращался домой, к отцу, не зная хорошо, что дальше с собой делать. Бедный отец тоже ломал себе голову над тем, что делать с таким, словно свихнувшимся литератором, писанина которого не сулила ничего, кроме страшных затрат на чернила, бумагу и свечи. 

       К выезду из Вильно я уже имел сложившуюся репутацию человека, собирающего всякое старье, и особенно бумажное. Один из моих товарищей и приятелей проговорился мне случайно, что остатки какого-то архива, будто бы Сципионов, лежали выброшенные в жертву мышам и влаге на чердаке костельчика в Щучине. Остатки архива, которому никто не придавал никакой цены! Открыть его, забрать, даже выкрасть, - казалось мне моим долгом. Я начал так штурмовать, так добиваться, так просить, что под конец получил нужные письма и обещание, что тот мусор мне будет можно забрать. Какой разгоряченный ехал я в Щучин, одному Богу известно».

       А теперь представьте себе первую реакцию родителей, встречающих  сына, приехавшего на полтора дня позже обещанного срока в сопровождении воза, полного непонятной рухляди! Вот как описывает его сам Крашевский:

       «Как выглядел мой возок (...), того ни нарисовать, ни описать невозможно. Был он чем-то безобразным и таким бесформенным, что приковывал взгляд, так как никто бы и помыслить не мог, что те кули наполняли наполовину сгнившие бумажки».

       Сама дорога с этой кладью была мучительной из-за переживаний по поводу погоды. Стоило пойти дождю и все усилия пошли бы насмарку. Но погода, к счастью, не подвела.

       «Дом наш в Долгом был небольшим, и мне выделили помещение во флигеле, рядом с кухней. Одну очень скромную студенческую комнатку».

       Вообразите, что представляла собой долгое время эта комнатка, наполовину заваленная прогнившими бумагами!

       «Все это было еще ничего, пока воняющие сыростью бумаги лежали нетронутыми. Я жаждал скорее просмотреть, рассортировать, очистить их от ненужных вещей и добыть из их кип что-нибудь имеющее истинную ценность. Отец, хотя ворчал и будто бы сердился, определенно так же, как и я, был заинтересован: заходил ко мне, заглядывал, но утверждал, что это был мусор и что транспорт он не окупит, а все пойдет в огонь».

       Судя по всему, отец, рассердившись сначала на Юзефа за измученную лошадь, смирился со странным, на первый взгляд, поступком сына и предоставил ему полную возможность заниматься всласть с таким трудом добытым сокровищем.

       А в Крашевском еще в Вильно  пробудился историк. Он не жалел ни времени, ни сил на свои бумаги, благо хватало и того, и другого. Ян Крашевский, который любил пошутить с детьми, продолжал подтрунивать над ним до тех пор, пока просмотр архива не был счастливо закончен, добыча, которой оказалось не так уж и мало, разложена и классифицирована, мусор сгорел на кухне и в комнатке Юзефа Игнация только «милым воспоминанием остался запах гнили». И тогда наступило время триумфа. Вот как вспоминает его сам Крашевский:

       «...Однажды после обеда заехал редко нас отведывающий сосед, пан Владислав Трембицкий, который уже тогда трудился над историей литературы и библиографией. В результате своей службы в артиллерии он почти потерял слух, но с приятелями был очень милым, а со мной приветливым.

       Прежде чем я успел выбежать из своего флигелька ему навстречу, отец его уже усадил в гостиной и, сообщая о моем возвращении, с насмешкой рассказал о щучинских бумагах. Попал на это и я сам, когда пан хорунжий закончил сообщение, которое пан Владислав слушал с приставленной к уху ладонью и смеющимся лицом. Добыча та безмерно его заинтересовала. Вскочил он сразу же с диванчика, чтобы идти со мной осматривать уцелевшие корреспонденцию, заметки, акты и т.п.

       Пан Владислав, как немногие, хорошо понимал, что нет даже самого малозначительного документа по внутренним делам края, который при умелом использовании не дал бы из себя чего-нибудь полезного вытянуть. Даже простые хозяйственные реестры, сохраняемые долго и методично, являются определенным статистическим материалом. У меня уже были приготовлены вещи, которыми я мог похвастаться, и пан Владислав поздравил меня с тем, что у меня хватило терпения и выдержки отыскать эти памятники прошлого, обреченные на уничтожение.

       Пан хорунжий в его глазах полностью проиграл дело, а для меня настала минута триумфа и удовлетворения.(...)

       Из щучинских бумаг особенно письма конца XVIII столетия пригодились мне для добывания из них интересных бытовых черт того времени».

       Случай со щучинским архивом в воспоминаниях Ю.И.Крашевского описан наиболее полно по сравнению со всеми остальными эпизодами его жизни в детстве и юности, и читаем мы о нем с огромным удовольствием.

       Здесь хорошо видны характеры отца и сына, чем-то резко отличавшихся, а чем-то неуловимо напоминавших друг друга. Уверены, что пан хорунжий только порадовался своему «поражению», как всегда радовался успехам своего первенца. А, возможно, уже тогда поверил, что именно изучение истории может оказаться в будущем главной сферой интересов его непредсказуемого сына. Ведь сколько надо было потратить сил и времени на то, чтобы добиться разрешения на изъятие архива из костела, на доставку его домой и на разборку самих бумаг! И умный и деятельный Ян Крашевский хорошо понимал это.



ТРИ  ПИСЬМА  ИЗ  ДОЛГОГО  В  РОМАНОВ
(Фрагменты из писем Юзефа Крашевского  бабушке Анне Мальской)

1

Долгое, 28 VII 1833
               
       ... Пока я возвратился домой, чтобы остаться здесь, Бог знает как надолго. Все мои красивые сны о литературе рассыпались вдребезги – остается мне только привыкнуть к деревенской жизни, которая, несмотря на все свои красоты, оставляет, однако, желать лучшего.

       Моя литературная карьера, похоже, закончена. Начав с произведений неуверенных и слабых, услышав в свой адрес много критических замечаний и по сущности ни одной похвалы, остается мне только оплакивать злое начало, которое очень тяжело исправить. Раз установившаяся репутация, хорошая или плохая, очень трудно меняется. Однако, несмотря на это, работаю.

       Этот труд стал для меня почти жизненной потребностью – еще пишу и страдаю от того, что человек всегда, стремясь к лучшему, не может быть уверенным в том, что то, что он сделал, хорошо. Сами человеческие суждения меняются так часто, что не существует иной красоты и добра, кроме тех, которые соответствуют вкусу и моде века. Литературные авторитеты опадают как листья, чтобы уступить место другим, которые определенно продержатся не дольше, чем они сами...
 
 
2
 
Долгое, 1 II 1834
 
       ... Я сейчас остался дома на хозяйстве с мамой, папа уехал в Гродно на сеймики. Так что сижу и насколько умею хозяйничаю, не оставляя обычных моих писательских занятий. Я послушался совета Бабуни (...) и пишу сейчас, собрав для этого материалы, историю города Вильно, пишу и чувствую, что это такой огромный труд, так много времени, так много исследований он требует, что является, право, выше моих сил. До сих пор, однако, не отказался я полностью от своего намерения и, вложив много труда и средств уже в сам сбор материалов, не хочу начатого произведения, требующего столько писания, бросать. Другие мои работы отправил в Петербург и Вильно в цензуру и сейчас меньше уже могу рассчитывать на плохой прием, вероятно, из-за того, что больше стараний при их написании прилагаю

       Получил недавно паспорт на Волынь, куда в будущем месяце поеду, если мне это удастся, в одну значительную библиотеку, которую хотел бы изучить и извлечь из этого всю возможную пользу...

 
3
 
Долгое, 5 VIII 1835

       ... Мое пребывание на Волыни, которое продолжалось несколько месяцев, было так заполнено новыми событиями и проектами, что у меня есть для самой любимой Бабуни много новостей.

       Прием, подготовленный во всех домах того края, был таким доброжелательным и милым, что превзошел всякие ожидания, время, которое я там провел напоминало мне Романов, ибо повторяю самой любимой Бабуне, принимали меня не как чужого, но как родственника, как друга, и это в домах, право, магнатских, чей порог я переступал с дрожью.

       Этому-то и надо приписать продолжение моего пребывания там – и кроме того еще одному знакомству, очень меня интересующему и которое без сомнения повлияет на всю мою жизнь. Должен наконец самой любимой Бабуне поведать, что это одна панна из хорошего дома меня там задержала – зовут ее – Софья Воронич, она племянница известного поэта и примаса Воронича, умершего несколько лет назад. Что касается воспитания, характера, простоты, всех ценных достоинств, наконец, нельзя найти ничего более желаемого...

       Может, я еще очень молод, но одинокое и эгоистичное счастье привлекает меня менее всего. Охотно трудился бы, даже страдал, только не принуждали бы меня к сердечному одиночеству....



ИЗ  ВОСПОМИНАНИЙ  КАЕТАНА  КРАШЕВСКОГО

       Брат Юзеф (…) какое-то время, года два, сидел в Долгом, пока ему наш отец не взял в аренду Омельно, деревню на Полесье, от Красицких. Люциан тогда только окончил школу, а я дорос до гувернера.

       Жил Юзеф во флигеле, рядом с кухней; вернувшись из университета, привез с собой человеческий череп, который вызывал всеобщий страх, и поскольку возле окон проходила тропинка, по которой люди шли на работу, когда он его на окне поставил, бабы, которые на него натыкались и замечали, пугались и с криком убегали. 

       В Куплине, на границе с Долгим, где жили Морачевские(...), жил очень старый экс-ротмистр Новицкий, лысенький, белый и очень худой, когда он умер, через пару дней, уложили мы у Юзи во флигеле шлафрок так, чтобы он напоминал сидящую на диване фигуру человека, приставили к нему череп и вставили между зубов Юзину курительную трубку.

       Было это под вечер, сели мы, как обычно летом, на лавочке у крыльца, где всегда сиживал наш отец, и когда появился старый повар, серьезный Юзеф, обратился к нему брат Юзик: «Послушай, Юзефе, принеси мне мою трубку из комнаты», старик заторопился, но через минуту услышали мы страшный грохот в дверях и вернулся перепуганный и бледный повар, крича: «Ай, пан! Боже сохрани!» «Но что там? – спрашиваем мы его, еле сдерживая смех.  «Простите, пан, - ответил испугавшийся – старый Новицкий, покойник, сидит на диване и панскую трубку курит!».

       Было нам очень весело, когда Юзеф, брат, приезжал из своего имения в Омельно, или когда раньше еще сидал в Долгом. Литературой в Долгом всегда сильно интересовались. Наша мать очень красиво читала вечерами вслух, временами Юзеф читал свои произведения. (…) Я, когда мне было уже лет десять (1837), спал с отцом в маленькой комнатке за залой, направо от сеней. Помню, как там одной ночью Юзеф, постелив себе под печью, лежа (и мы лежали), читал вслух «Сатану и женщину», мне было приказано спать, но где там! Глаз не сомкнул. (…)

       Помню я, когда брат Юзеф собирался жениться и приезжал из Омельно в Долгое, пан Богуслав Крашевский (...) дал или продал Юзефу очень красивых гнедых коней, на которых брат собственно уезжал уже на свадьбу или помолвку; было это зимой, еще до рассвета стояли кони с крытыми санями перед крыльцом (…). Уже в позднейшие времена Юзеф раз или два раза в год  приезжал в Долгое; с женой и детьми…

       Берёза над каналом в парке до сего дня хранит на себе вырезанный год 1838, дату женитьбы брата Юзефа...


Пер. с польского Р.Гусевой



Опубликовано в сборнике:
К Крашевскому в Романов и Долгое: стихи и проза / сост. Р.Н. Гусева. – Брест: Альтернатива, 2009.;



Усадьба в Долгом.
Гравюра 1879 года
по рисунку Люциана Крашевского


Рецензии