Валя и Галя

               

               
                В шепоте листьев, в плеске волны, в дуновении ветра
                Я с вами.
Среди жестоких и темных, среди предательства духа, среди исканий и скорби
                Щит Мой над вами.
                ( Н. Рерих. Агни-Йога )

В университетском коридоре было полутемно и таинственно тихо. В воздухе висело медленно оседающее облако пыли. Паркетный пол, сухой, странного цвета: то ли пурпурный, то ли малиновый, будто облитый марганцовкой – скрипел и потрескивал под ногами. Стены  бледно-зеленые, обшарпанные, с фанерными стендами, облепленными бумажками.
Все пространство коридора казалось полосатым, как зебра: под потолком горели только некоторые лампы и полосы тусклого дымного света перемежались полосами густой тени.
В дальнем конце коридора показались две девушки-студентки. Они подошли к двери одной из кафедр; одна, полненькая, повыше ростом, оглянулась на подругу, та открыла ей дверь и первая девушка нерешительно вошла, вторая осталась стоять у двери, в полосе света.
Девушка была маленькая, с крошечными, как у ребенка, ручками и ножками; и двигалась и стояла она по-детски неловко, застенчиво. Одежда же ее и лицо совершенно не гармонировали с детской грацией маленького тела. Совсем юная, гладкокожая, она была одета во все темное: серый строгий костюм, простой белый воротничок, собранные пучком на затылке волосы – прямо старушка-учительница. Лицо тонкое, ассиметричное, очень бледное, что особенно бросалось в глаза из-за цыганских иссиня-черных чуть вьющихся пышных волос и черных глаз.
Глаза, огромные, матово-черные, были самым замечательным в ее лице: они, казалось, не смотрели никуда – будто девушка видела что-то внутри себя: такие медитирующие, отрешенные глаза, к тому же немного косившие. Странные, загадочные, они были необычайно серьезными, взрослыми и придавали всему лицу строгое, сосредоточенное выражение.
Видно было, что девушка эта не совсем обычная, что с ней, наверное, трудно дружить, строить отношения: легкими, простыми не получатся они.
Девушка стояла совершенно неподвижно и прямо, будто уснула. Свою пухлую черную сумку она поставила на пол.
Несколько минут было совсем тихо: только еле слышно тикали настенные часы да потрескивал паркет. Потом дверь кафедры пронзительно скрипнула, выскочила вторая студентка.
На вид она казалась полной противоположностью первой: среднего роста, ширококостная, налитая, гладкая, как сытая телочка. Этакая русская баба-молодуха: физиономия самая простецкая, широкая; нос картошкой, глазки маленькие, щеки загорелые, с румянцем, руки и ноги толстоваты, пышная грудь, могучий зад. От нее так и несло животной силой, здоровьем, а подруга ее казалась болезненной, хрупкой, даже аскетичной.
Хотя она вовсе не была уродлива: в ее внешности проглядывало даже что-то аристократически-оригинальное, притягивавшее внимание – но в ней не было ничего, что может привлечь мужчину. Напротив, ее спутница выглядела «сладкой ягодкой»: она так и поигрывала щечками, полными грудями, ягодицами.
Сейчас она была весела, возбуждена, хотя только что казалась пришибленной, робкой.
Ее подруга это заметила, спросила спокойно (голос у нее был тоже оригинальный: глубокое, грудное контральто – так могла бы говорить пушистая породистая красивая кошечка – очень женственный голос, совсем не под стать лицу и фигуре):
- Ну, все в порядке? Видишь, и нечего было бояться…
Та раскрыла рот и глаза:
- Ой, Валька!…
- Сколько раз я тебя просила не называть меня «Валькой»: я же не мальчишка все-таки… Ну, что случилось? Что ты рот раскрыла – хочешь съесть меня?.. Галя? Ты сдала или нет?
Галю, видно, распирало: хотелось что-то сказать – и в то же время чего-то она будто боялась.
- Слушай, Валька! – сказала она, хватая подругу за руку. - Клянись, что никому не расскажешь!..
- О, Господи! Ну, клянусь… Змея Горыныча ты там встретила, что ли?
- Его нет!
- Кого? Змея Горыныча? Неудивительно!
- Демидрола нет…
«Демидрол» было прозвище старичка-преподавателя, на лекциях которого студенты обычно спали. Это Валя однажды так сострила, а потом жалела: старичок был добрый, безобидный – а его с тех пор весь университет так звал, многие студенты и имя-отчество его забыли: Демидрол и Демидрол.
- А кто есть?
- Вообще никого нет…
- Именно это тебя и обрадовало?
- Валька, иди сюда! – она потянула подругу к окну. – Смотри!
Галя достала из сумки пачку бумажек.
- Бабки!.. Я их нашла!
Валя ничего не поняла:
- Постой, я ничего не понимаю: где нашла, когда?
- Сейчас!.. на кафедре… Во фартово, да? Первый раз в жизни так свезло! Тут восемь сотен, представляешь?
Она замолчала, видимо, борясь с  собой; потом, воровски оглянувшись, сказала заискивающе:
- Тебе стольник, ладно? Ведь я их нашла!.. А ты никому ни слова, смотри!
Валя молчала, глядя на подругу широко открытыми глазами: взгляд их, загадочный, серьезный, смущал Галю.
- Ну, на, бери, а я поскакала… Во клево! Или пошли вместе в кафешку: возьмем по мороженому, на палочке, а?
- Где ты взяла эти деньги? – голос у нее странно изменился, стал низким, хрипловатым.
- Да чего ты – ничего не сечешь: нашла – на кафедре, поняла? Они лежали прямо на столе…
- Дай-ка их сюда.
Она сказала это спокойно, тоном приказа.
И странное дело: Галя, чуть помедлив, покорно отдала деньги. Но посмотрела как-то искоса: то ли смущенно, то ли злобно.
Валя отвернулась от нее, пошла к двери, открыла ее, остановилась:
- На каком столе они лежали?
- На том… ну, там… где телефон.
- Иди вниз, возьми ключ на вахте: кафедру надо закрыть.
Она скрылась за дверью.
Галя медленно поплелась вниз, на первый этаж, взяла ключ, поднялась наверх.
Валя забрала у нее ключ, заперла дверь.
Потом повернулась к Гале. У той вид был, как у провинившегося обиженного маленького ребенка: голова опущена, губки надуты – но и что-то злобное мелькало в глазах.
Валя некоторое время просто ее рассматривала, лицо ее оставалось таким же бледным и спокойным. Потом сказала:
- А я, оказывается, тебя совсем не знала… Эти деньги кто-то забыл, может быть, тот же Владимир Иванович, старый человек – и ты их могла… украсть?!
- Я их нашла! –  плаксиво пробурчала Галя.
- Да?! А у кого-нибудь в кармане ты тоже можешь что-нибудь найти?!
Она неожиданно резко повернулась, так что Галя испуганно вздрогнула. Но Валя взяла свою сумку и быстро пошла по коридору, не глядя на подругу. Та молча смотрела ей вслед: теперь уже с явной ненавистью. Потом тяжко вздохнула – и побрела следом.
                .     .     .

Они вовсе не были близкими подругами. Просто сокурсницы, учились в одной группе. Валя – лучшая студентка курса. Галя – самая слабая на курсе. Тупенькая, косноязычная, с нулем развития и дырявой памятью, ленивая и легкомысленная, она все сдавала в последний день и Вале приходилось играть роль «пожарного репетитора».
Сама того не подозревая, она несла в себе свет гетто: ее душа сохраняла связь с традициями ее еврейских предков, живших общиной, где все заботились друг о друге, где проблемы каждого решались сообща: где бедных невест выдавали замуж на средства общины; где в субботу самые бедные евреи обедали в самых богатых домах; где молодые парни, учась в другом городе, годами жили в чужих семьях – ведь «Все евреи ответственны друг за друга», так раньше было.
Она этого уже не застала, и для нее ее студенческая группа была ее общиной. А помогать в общине полагается тому, кто нуждается в помощи – неважно, нравится тебе этот человек или нет.
И Валя помогала всем. Она, единственная, всегда все знала, понимала, читала. Она, единственная из группы, прочла от корки до корки все включенные в программу филологического факультета «кирпичи»: и «Тихий Дон», и «Хождение по мукам», и «Идиота» с «Братьями Карамазовыми». Прочла еще до университета и великолепно рассказывала.
«Хождение по мукам», кроме нее, не читала ни одна студентка из группы: перед экзаменом Валя пересказала им весь текст – на это ушло три с половиной часа, и, уходя, Лена Беднягина сказала: «М-да! Если б наши дорогие препы такие лекции нам читали!»
Чаще всех помогать приходилось Гале. А когда делаешь что-то для другого бескорыстно, невольно привязываешься к нему. И Валя была по-своему к ней привязана.
Ей ведь действительно было нелегко учиться. Очень нелегко.
Когда преподаватели на лекциях заводили речь о высоких материях: философии Достоевского, психологическом и нравственном подтексте в рассказах Чехова или проблемах современной семантики – у Гали соловели глаза, лицо приобретало сонно-тупое, покорное выражение. Обычно она спасалась тем, что начинала рисовать: птичек, вертолеты, котов, красавиц в пышных прическах. Рисуя, старательно притворялась, что пишет конспект, - получалось похоже: она бросала вдумчивые взгляды на преподавателя, старательно малевала бумагу.
Говорить относительно понятно и грамотно она могла только на самые простые бытовые темы: болтая в коридоре с сокурсницами, выглядела живым человеком – не хуже других. Любила неприличные анекдоты, сальности, была всегда не прочь поржать.
Но на семинарах и экзаменах – это было что-то ужасное. Студентки – а порой и преподаватели – задыхались от смеха, слушая ее.
Рассуждая на семинаре по Гоголю о Хлестакове, она заметила:
- Гоголевский Хлестаков олицетворяет тех пронырливых и пустозвонных либералов, поведение которых с психологической подкладкой заключает в себе конкретный урок.
Высказываясь о Грибоедове, изрекла:
- Грибоедов – писатель, драматург, яркий пример митрофановщины, излучающей вокруг классический тип благонамеренной глупости.
Разумеется, и писала она в том же стиле.
Были в группе студентки, обожавшие посмеяться: они на семинары с Галиным участием ходили, как на концерты Райкина.
Валя не смеялась: она жалела Галю. Выслушивая всю эту галиматью, она старалась понять: как Галя мыслит? Как у нее получается этот удивительный словесный понос – что там сломано внутри, в мозгах?
И Вале казалось: Галины «умные» фразы попросту скроены из отдельных, не связанных друг с другом – хаотически перемешанных – кусков чужой речи, где-то ею подхваченных, услышанных. Она очень любила умные слова, мудреные выражения – но понять их значение, придать им какой-то смысл была абсолютно не в силах. Получалась лишенная всякого содержания словесная трескотня – как у болтливого какаду, запоминающего отдельные звуки и потом переставляющего их в самых неожиданных сочетаниях.
И странное дело, Галя не могла понять – как ни пытались ей втолковать – что следует говорить проще, стараться понимать, что говоришь. Напротив, от семинара к семинару, от экзамена к экзамену ее речь становилась все напыщеннее и «научнее».
Она не способна была прочесть двух страниц мало-мальски серьезной книги, чтобы у нее не заболела голова: но и из этого немногого запоминала лишь поразившие ее дикарское воображение отдельные «красивые» фразы: так папуас вешает на шею пустую консервную банку, не догадываясь об ее истинном назначении.
Валя долго не могла понять, как Галя вообще могла поступить в институт и все-таки, пусть со скрипом, с многочисленными «хвостами», но переходить с курса на курс. Все же со временем она разглядела, что были и у Гали свои особые таланты, свои сильные стороны.
Пожалуй, самой яркой из них было замечательное умение подладиться к человеку, подстроиться под него: почувствовать, чего он ждет, чего ему хочется – и сделать это. Она так здорово умела поддакивать, смотреть в глаза, что многие преподаватели невольно становились снисходительней и говорили, улыбаясь: «Конечно, Андреева слабенькая студентка, но она такая хорошая, старательная девочка. Все-таки надо ей помочь!» И ставили «тройки».
Тем более, что в советском вузе каждая «двойка» – это проблема, прежде всего, того, кто ее поставил. А зачем создавать себе проблемы?
Где-то Валя читала, что инстинкты работают тем лучше, чем меньше над ними «надстроек»: человеческой психики, сознания, личности – всего, что делает человека человеком. И Вале казалось: эта способность угодить, подстроиться – что-то инстинктивное, животное. Ведь Галя совсем не интересовалась людьми, не стремилась их понять – но при этом удивительно умела угадать, что человеку от нее нужно, что ему приятно – конечно, если это был нужный человек.
Она потрясающе умела льстить. Когда на экзамене она начинала свой ответ словами:
- Я была на всех, на всех ваших лекциях! – произносимыми с восхищением и обожанием - и лицо преподавателя расплывалось в неудержимой самодовольной улыбке - всем становилось ясно: этот экзамен она сдала!
И еще одно свойство очень способствовало галиной удивительной «плавучести»: ее абсолютная аморальность, так ярко проявившаяся в истории с «найденными» на кафедре деньгами. Валя потом выяснила: их действительно забыл «Демидрол» – самый рассеянный человек в институте.
В таких случаях Галя становилась Вале противна, с ней не хотелось разговаривать, даже здороваться. Но продолжался этот приступ отвращения обычно не больше недели.
Она жалела Галю: ее так обидел Бог! Старалась в душе оправдать ее: она ведь как малое дитя – а разве все дети не аморальны? Нет, они до-моральны: так будет справедливее, правильнее. Значит, и она тоже не виновата.
Все-таки однажды Валя не разговаривала с Галей, даже не смотрела в ее сторону, целый месяц. Был у них преподаватель физкультуры, молодой атлет, глуповатый, сластолюбивый, позволявший себе вести себя со студентками очень вольно, отпускать двусмысленные шуточки. Валя его терпеть не могла; впрочем, она не выносила и самих занятий физкультурой.
Галя же их постоянно пропускала, и однажды у нее вышел «незачет». Но вскоре она торжественно продемонстрировала сокурсницам зачетную книжку с вожделенной записью. Она вся сияла и высокомерно посматривала на подруг. Вали в тот день в институте не было.
Когда же она пришла, Лена Беднягина прехладнокровно сообщила ей, что Галя получила «зачет» очень простым способом: пошла к физруку домой и «дала ему» – и он оценил ее «спортивную доблесть». Это все сама Галя им сообщила. И, кстати, «ей понравилось».
Валю тогда чуть не стошнило.
И все-таки она не осуждала Галю и продолжала натаскивать ее перед каждым экзаменом, каждым зачетом. Привязанность – великая вещь!
Но удержаться от слегка презрительного, покровительственного отношения к Гале не могла. А другие студентки и не пытались. Над ней откровенно смеялись, ехидничали, цитировали ее замысловатые речения и рассказывали о ней анекдоты: она была притчей во языцех филологического факультета.
Казалось, Галя не обижалась. Она была очень обидчива, но отходчива: вообще в ней ничего долго не держалось. И никто не догадывался, что в глубине души она страстно жаждет поквитаться со всеми, доказать всем и себе, что это именно она, Галя Андреева, и есть самый значительный, талантливый и даже умный человек – и эта жажда становилась в ней чем-то главным, определяющим.
Софья Михайловна Вайнер – хороший преподаватель – как-то сказала Вале:
- Вы, кажется, в хороших отношениях с Андреевой? А Вы знаете, что она бешено честолюбива?
        Валя засмеялась:
- Ну что Вы, Софья Михайловна: Вы ее совсем не знаете. Она как двухлетний ребенок!
Но та упрямо покачала головой, заглянула Вале в глаза своими печальными мудрыми выпуклыми глазами:
- Ах, милая: через мои руки прошли тысячи студенток! И, знаете, о чем я иногда думаю? Ведь мы ее тянем за уши: мы, преподаватели – а зачем? И ведь Вы тоже… Сколько раз я замечала: Вы с ней сидите часами – без Вашей помощи ее, конечно, давно бы отчислили.
          И вот я иногда думаю: а ну как она возьмет да пролезет в начальство? Сколько раз я это видела, если б Вы знали! Это же неандерталка, первобытный человек – извините, Вы к ней привязаны – но ведь это так.
         И кто тогда будет в ответе? Мы с Вами! Мы ее тянули, тянули – а куда-то вытянем? О-хо-хо!
Но Валя тогда не придала значения этим словам.
                .     .     .
Получив диплом, студенты брали распределения: почти сплошь в сельские школы. И, конечно, почти все сумели устроиться в городе. Поехали в село две девушки из группы: Ира Точилина и Валя Гликман. На выпускном играли в фанты, Валю заставили прыгать вокруг стола на одной ножке и кричать: «Я сосновская интеллигенция! Я сосновская интеллигенция!» Село, куда ее распределили, называлось «Сосновка».
О Гале же не стоило беспокоиться: у нее уже был жених, ответственный работник ЦК ЛКСМ Карелии, и Гале светила карьера по комсомольской линии. Хотя она как раз была из села, но оставалась в городе. Она весело смеялась, глядя, как Валя прыгает на одной ножке.
И на три года они потеряли друг друга из виду.
                .     .     .
Валя открыла глаза. Через щель в шторах виднелось небо, бледно-серое, с чуть заметной голубизной, и один клочок у горизонта – как ярко-алая заплатка. Потом по серо-голубому разлилось розовое, все ярче, ярче, и затем бледнее. Она перевела глаза на часы: уже шесть, пора вставать.
В умывальной окно было открыто, и громко, как оркестр, звучал шум сосен. Как хорошо умываться под этот шум: он омывает душу и она становится ясной и чистой. И мысли приходят тоже ясные и чистые, несуетные.
Всегда по утрам Валя думала о предстоящем дне, об уроках, о детях. Сегодня главным событием было Большое Испытание: очень беспокоила ее Ася Соколова.
В коридоре скрипнула дверь. Валя быстро прошмыгнула в свою комнатку, закрылась.
Она заканчивала свою трехлетнюю отработку в школе-интернате поселка Сосновка. Жила в самом здании школы, в пристройке: здесь когда-то помещались учебные классы, их пришлось закрыть; валина комната раньше была кабинетом автодела. Автодело давно не преподавалось; машину и все запчасти продали. Рядом, в такой же комнатке, за фанерной перегородкой, жил еще один «молодой специалист», историк Сергей Иванович. Умывалка – напротив, одна на двоих; там же «удобства». Утром главное не столкнуться с коллегой: непричесанная, в халатике, она его страшно стеснялась.
Зато теперь она вставала рано и успевала до занятий почитать, подумать.
Она причесалась, оделась, села за стол у окна. Взяла книгу, но в памяти всплыл один вчерашний случай.
Уроки давно кончились, она шла в свой кабинет. Увидела в углу группку мальчишек, третьеклассников. Двое наскакивали друг на друга; остальные стояли кружком, смотрели.
Она подошла: дрались Петя Богачев, задира и самый сильный мальчик в классе, и Сережа Пухов, очень добродушный полненький милый ребенок. Сейчас он был красен, как рак, взъерошен, смотрел волком. Петя форсил, старался держаться спокойно.
Сережа говорил:
- Вот как въеду по рылу – юшка потечет!
       Голос его дрожал.
       Петя ухмыльнулся:
- А ты достанешь до меня, шибдзик?
- Мой брат тебя уроет!
- А мой отец уроет твоего брата.
- Отцу пойдешь жаловаться?! Усыкался? Швабра длинная!
- Дохляк пухлый, сам усыкался!
Тут Сережа, зажмурившись, бросился вперед, молотя по воздуху кулаками, как мельница крыльями.
Валю развеселил этот диалог; она вышла вперед и остановила побоище, сказав:
- Брэк!
«Секунданты» весело засмеялись. Сережа еще больше покраснел, рванулся, отталкивая руку учительницы.
- Сережа, ты и со мной будешь драться?
Он отодвинулся, сунул руки в карманы, и с ненавистью, исподлобья глядя на нее, резко ответил:
- Нет, не буду: вы взрослая, я с вами не справлюсь!
- Только поэтому не будешь?
- Да, только поэтому!
Она ничего не сказала, открыла дверь кабинета, вошла. Что там дальше у них происходило, Бог весть. Особого вреда друг другу причинить они не могут: маленькие еще. В общем, ее эта сцена скорее позабавила.
Но сейчас вот вспомнилась, и Валя задумалась: а правильно ли она поступила? Из-за чего вышла ссора, она не знает, но точно можно сказать: виноват Петя. Он всегда всех задирает: он забияка, бретер. А Сережа – самый миролюбивый мальчишка на свете: чтобы вывести его из себя, надо очень постараться. Чем-то Петька его сильно задел: нашел слабое место.
Что же получается? Человека оскорбили. Человек защищает себя, дает отпор хулигану – чем это плохо? Кроме того, Сережа слабее, не любит и не умеет драться: это был, может быть, исключительный случай в его жизни.
А тут появляюсь я со своим дурацким «брэком» и превращаю все в шутку, в потеху для его одноклассников. Да ведь это хуже любых петькиных издевательств!
Для него-то дело было серьезное, очень серьезное. А я его подняла насмех. Зачем? Сама не знаю! И зачем я сказала это «брэк»? Вот уж: язык мой – враг мой!
Он мне грубо ответил? Конечно! А чего еще можно ожидать в такой ситуации? Сама виновата!
И какой отсюда вывод? Очень простой. Мальчишки дрались и будут драться, это естественно и это их право, если, конечно, драка не слишком жестокая. Не зная, из-за чего она, вмешиваться нельзя: не твое дело! Надо учиться уважать детей.
Она еще посидела, глядя на белое пухлое облачко, плывущее над лесом.
Это ее характерная черта с детства, она это знает за собой: каждое свое слово, каждый шаг анализировать, доискиваясь, правильно ли, справедливо ли поступила? И почему так: почему сказала то, сделала так - а как надо было?
Всегда ее за это считали малахольной, чудачкой, и она сама так о себе думала. Что делать? Все люди как люди, просто живут себе, а она непонятно в кого уродилась: ни в ерша, ни в ежа, ни в дикую кошку.
И вот теперь, когда стала учителем, оказалось: это качество нужное, педагогическое. Без постоянной рефлексии ничему нельзя научиться в работе с детьми.
Странное дело: то, что все, и она сама, считали странностями, недостатками, в работе с детьми оборачивалось достоинствами!
Она с детства была застенчива и одновременно страстно тянулась к людям, была полна интереса к ним. И потому жадно вглядывалась в людей, стараясь понять. И незаметно для себя стала наблюдательной, у нее развилась эмпатия: она безошибочно чувствовала внутреннее состояние человека, как свое.
Она вечно мечтала, витала в облаках – и это оказалось полезно! Потому что в педагогической работе, как выяснилось, нужно уметь видеть ребенка не таким, какой он сейчас – это еще не настоящий он, а только слепок, сырая глина, черновик – а таким, каким он будет, должен стать. Создать его сначала в своем воображении, и тогда ты сможешь помочь ему стать таким в действительности.
У Вали была ученица, Лиза Пахомова, очень неуверенная в себе девочка. Но Валя знала: она способная, умная.
Как-то писали сложную контрольную. Лиза, молитвенно сложив руки, твердила: «Хоть бы была «четверка»! Мамочка, хоть бы «четверка»!»
Валя ей сказала:
- А я уверена: ты напишешь на «пятерку»!
И она действительно написала!
На следующий день Лиза первая прибежала в класс, схватила листок с контрольной и даже подпрыгнула от радости.
- Вот, вы говорили – а я не верила!
С тех пор она стала увереннее в себе, смелее. И Валя радовалась: это и ее заслуга!
А как она была беспомощна в первые месяцы! Маленькая, хрупкая, с тихим голосом, совершенно не умевшая общаться с детьми. Как ей было мучительно тяжело!
Но оказалось: она умела учиться, меняться. И постепенно, медленно, спотыкаясь и падая, шла вперед.
Первый год почти не спала, готовилась к урокам по ночам, тщательно проверяла все письменные работы. Потом поняла: это не главное. Главное не то, что она, учительница, знает, говорит и делает, а то, что делают ученики. Надо так их организовать, чтобы им было интересно работать и чтобы при этом они росли, двигались. И еще - человеческие отношения с ними, это важнее.
И ни на минуту не отпускала ее школа. Ложась спать и вставая, в столовой и летом, во время каникул, она думала о своей работе.
Это было нелегко, она больше не принадлежала себе. Но радостно было сознавать, что ты уже что-то умеешь, что работа твоя успешна.
За три года она ни разу не была в театре, на концерте; книги покупала только нужные, педагогические; одежду – только такую, какую удобно носить в школе. Зарплата ее была 120 рублей: хватало только на еду, одежду и книги.
Все-таки она тосковала: хотелось в город. Ей нужны хорошие библиотеки, театры, круг общения.
А здесь, в селе, у всех – и у педагогов – свое хозяйство: огромные огороды, куры, гуси, свиньи. Они с Сергеем Иванычем – белые вороны. Больше и поговорить-то не с кем.
И все чаще она задумывалась: ей 25 лет – а ни семьи, ни детей, ни близкого человека. И никакой надежды на любовь, пока она работает здесь. За кого здесь выходить замуж? Холостые мужики в селе все пьяницы. А если б и протрезвели они – что ей с того? Тогда она могла бы их уважать – но не любить.
                .     .     .
Большое Испытание Валя придумала сама, вместе с детьми. Если у кого оценка к концу четверти или года неясная: между «тройкой» и «четверкой» или «четверкой» и «пятеркой» – тот должен на последнем уроке пройти Большое Испытание: ответить по главным темам курса, у доски, перед классом – как ответит, то и получит. Это интересно, и детям нравится.
В тот день на уроке русского языка в седьмом классе должны были отдуваться две девочки: Настя Пудонина и Ася Соколова.
На Большом Испытании класс всегда тихий; сидят, затаив дыхание, переживают за своих. Валя рада: воспитательный момент! И для обучения полезно: такое повторение пройденного лучше всякого другого – слушают, как завороженные. Но есть у Большого Испытания и большой минус: это, конечно, стресс. А ведь дети: психика еще неустойчивая.
Настя Пудонина, красивая девочка, тонкая и гибкая, как ветка ивы, с пшеничными волосами, в тщательно отутюженном школьном платье, белоснежном с оборочками фартуке, «отдувалась» уверенно. Она висела между «четверкой» и «пятеркой» и «четверки» не боялась: у нее почти по всем предметам «четверки», и родители добрые, ругать не будут, и сама Настя не честолюбива. Валя, строгая, в белой кружевной блузке и темной юбке, черные косы на голове короной, в очках, слушала с удовольствием. Настя села. Класс обрадованно зашумел. Валя, улыбаясь, выставила «пятерку».
К доске вышла Ася Соколова. Тоже в школьном платье, но старом и не по росту коротком; фартука на ней нет вовсе. Она тоже хороша собой: высокая, статная, румяная – русская красавица. Но застенчива. И ученица она несильная, и висит между «тройкой» и «четверкой».
И самое страшное: родители ее не только ругают, но и бьют – за оценки. Отец, мужик сильно пьющий, ей сказал: не будешь ударницей, опозоришь мою фамилию – летом никуда не поедешь, если такая дура, занимайся огородом – как раз по рылу крыльцо! А если все получится как надо, отец обещал зарезать бычка, продать, отправить Асю к тетке, в Крым. И целый год Ася мечтала об этой поездке: она деревенская девочка, никогда нигде, кроме областного центра, не была. И вот – все зависело от русского языка.
Ася начала отвечать о словообразовании прилагательных и глаголов. Она страшно волновалась, то бледнела, то заливалась пунцовой краской, заикалась. В классе - гробовая тишина. Даже хулиган и второгодник Леха Тришкин выпучил глаза и открыл рот от внимания.
Ася сбилась. Валентина Семеновна попросила ее разобрать примеры, записанные на доске: она приготовила их заранее, до уроков. Ася, совсем растерявшись, выделила в слове «уголовный» приставку –у- и корень –голов-, а в слове «передвинуть» корень  -перед-.
В классе кто-то охнул. Учительница внимательно смотрела на нее. Девочка осеклась, замолчала, опустив глаза; положила мел и указку и, сжавшись, села на место, стараясь сдержать слезы. В классе повисло тяжелое мрачное молчание. Все понимали: этот ответ даже не на «тройку» - на «двойку». В Крым не пустят, это еще полбеды, а к тому же отец так харю начистит – неделю на улицу не выйдешь! Накостыляет по полной программе – это как пить дать!
Учительница тоже молчала. Лицо ее было сосредоточенным, серьезным. Она спокойно внимательно оглядывала класс, многие под ее взглядом опускали глаза. Дети знали: Валентина Семеновна – очень строгая учительница, самая строгая в школе. Таких ответов она не прощает!
Валя взяла журнал, ручку; держа ее на весу и глядя на класс, сказала:
- Ну что, вы сами все слышали. Вы знаете, как училась Ася в этом году. Она, конечно, очень старалась… Что же мы ей сейчас поставим? Оценка должна быть справедливой! Ася сейчас ответила ниже своих возможностей, мы все это видели. Но мы ведь ставим ей то, что она заслужила за целый учебный год. Что же нам делать, как вы думаете?
Она видела устремленные на себя расширенные удивленные глаза детей, все головы поднялись от парт; Леха Тришкин еще больше раскрыл рот. Настя Пудонина робко подняла руку, тихо сказала:
- А давайте… «четверку»!
- Правильно, Настя, молодец! Ведь почему сейчас Ася так неудачно отвечала? Она очень волновалась! А разве справедливо ставить человеку плохую оценку за то, что он волновался?
- Не-е, эт неправильно! – авторитетно, басом, заявил Леха Тришкин, оглядываясь за поддержкой на класс, и все зашумели:
- Конечно! Неправильно!
- Вот и я думаю, что неправильно. И поэтому будет справедливо поставить Асе «четверку»: она ее заслужила своей работой в течение всего года!
Она выставила отметку и только тогда подняла глаза на Асю, на которую все это время старалась не смотреть. На секунду ей показалось, что она ослепла: ее ослепил, залил какой-то нездешний свет – он шел из глаз девочки. Это была не радость, не благодарность, не удивление – что-то, чему нет названия в земном языке.
Валя смотрела на это лицо, в эти глаза, не в силах оторваться. «Так вот ты какая! – думала она. – Вот какой ты можешь быть!»
Это продолжалось секунду, может быть, несколько секунд. Зазвенел звонок. Ася вскочила, выбежала из класса. Леха Тришкин первый вылетел из-за парты, завопил:
- Ур-ра! Робя! Даешь Крым, ё-ка-ла-мэ-нэ!!
И все тоже повскакали, зашумели, бросились к учительнице. Кто-то схватил журнал, разглядывал асину чудесную «четверку».
Валя улыбалась, отвечала на вопросы, смеялась и думала: «Может быть, это и есть награда? За бессонные ночи, одиночество, заброшенность, нищету… Достаточно ли мне этой награды?»
                .     .     .
Вскоре после возвращения в Петрозаводск Валя вышла замуж.
Иосифа она знала по институту – очень активный студент: делал доклады, выступал на конференциях. Остался на аспирантуре при кафедре русской литературы. Впрочем, тогда они не интересовались друг другом – как мужчиной и женщиной, во всяком случае.
Они встретились на августовской конференции, где Иосиф тоже о чем-то «докладал». Валя задала ему вопрос, и после перерыва он сел с ней рядом. С ним было интересно разговаривать: умный, огромная память, весь кипит энергией, как кастрюля с борщом.
Это Вале пришло в голову такое сравнение: «как кастрюля с борщом». О красивом высоком мужчине она бы подумала: «как вулкан». А Иосиф – как кастрюля с борщом. Такая уж у него внешность!
Иосиф на вид – типичный местечковый еврей: маленький, большеголовый, с уже намечающейся лысиной, сильно волосатыми, длинными, как у обезьяны, руками; с большим носом, глазами навыкате, короткой шеей, немного кривыми ногами. Даже борода у него росла не на щеках, как у приличных людей, а где-то вокруг кадыка – чисто еврейская борода.
И манеры тоже такие: быстрый, даже суетливый; глаза вечно выпучены от возбуждения, ни о чем не может говорить спокойно, волнуется, кричит.
Валю он забавлял и в то же время нравился. Напором, умом, эрудицией; чувствовались и талант, и внутренняя сила, и огромная жажда знаний, культуры, как это тоже бывает у евреев из простых семей. А к внешности мужчин она всегда была почти равнодушна.
Наверное, и она, сама того не замечая, старалась ему понравиться. Он был первый, кем она увлеклась после сельского голода. Она была влюбчива; влюблялась тысячу раз еще в детстве, и, конечно, почти никто из ее предметов не подозревал об ее чувствах.
Когда Иосиф сделал ей предложение, она пришла в страшное недоумение, ее это поразило. И не могла понять, почему.
Он ужасно волновался, заикался, говоря эти слова. Она подумала: если он так волнуется, то, может быть, любит? И все-таки как это было странно! Она обещала подумать.
Ей исполнилось 26 лет. Страстно хотелось семьи, детей, полной человеческой жизни. Наверное, она не могла тогда ему отказать.
А Галя была к тому времени уже давно замужем. За тем самым ответственным товарищем, теперь  партийным. Как-то Валя мельком видела его: такая добродушная солидная жаба-самец. А фамилия забавная – Разбитной. Андрей Гаврилович Разбитной.
Галя в то время уже работала в аппарате ЦК ЛКСМ. Иногда в учительской перемывали косточки коллегам: Галю многие знали, интересовались ее карьерой. И хотя Валя терпеть не могла сплетен, когда речь заходила о Гале, она невольно прислушивалась. Что-то все-таки связывало их, она это чувствовала.
После института Галя поработала несколько месяцев пионервожатой, научилась здорово петь пионерские и комсомольские песни: «Орленок, орленок, взлети выше солнца!», «Веселей, ребята, выпало нам…», «Мы с тобой, товарищ, не заснули всю ночь…» – и пр., и пр. Потом ее назначили завучем по воспитательной работе. Потом инструктором райкома и в ЦК ЛКСМ. Все это за первые три года работы.
 Вскоре после замужества Валя узнала, что Галя назначена директором одного из городских Домов пионеров. А через несколько лет в Петрозаводске построили Дворец творчества детей и юношества, и директором его стала Галина Анатольевна Разбитная.
                .     .     .
Шли годы. Жизнь Валентины Семеновны внешне менялась мало: она много работала. Ее страшно раздражала необходимость тратить огромное количество учебных часов на «правильнописание», непонятно для чего нужное, выучить которому все равно не удавалось. Вместе с Иосифом они за несколько лет сделали свою авторскую программу по русскому языку, где главным было развитие речи, а грамматика его только дополняла. Это была большая сложная работа: вместе они перелопатили горы литературы, Иосиф несколько раз ездил в Москву, искал поддержки в Академии педагогических наук, добивался публикаций их совместных разработок в центральной педагогической прессе.
Все это нужно было совмещать со школой. Работа и увлекала, и изматывала. Сил не оставалось ни на что. Она по-прежнему не ходила в театры: по выходным отлеживалась, отсыпалась. И по-прежнему не хватало денег, особенно после того, как у них родилась дочь, а вскоре умерла валина мама, Александра Наумовна Гликман. Родителей Иосифа к тому времени уже не было в живых: рассчитывать они могли только на себя. Но все деньги уходили на повседневное: еда, одежда, книги, ребенок, лечение, поездки в Москву. Роды у Вали прошли тяжело, она долго болела и повторно рожать ей категорически запретили. Но ребенок родился здоровый и очень крупный. Назвали девочку в честь бабушки – Сашей.
Больше пятнадцати лет их с Галей пути не пересекались. Галина Анатольевна работала в дополнительном образовании, Валя – в школе. Изредка они мельком виделись на всякого рода педагогических сборищах: Галя выглядела прекрасно, еще раздалась вширь, отлично, и даже со вкусом, одевалась. Настроение у нее всегда было великолепное, но каждый раз, здороваясь с ней, Валя чувствовала скованность, смущение. А Галя была ей, казалось, искренне рада, и Валентина Семеновна не могла понять, почему. Иногда Галина Анатольевна останавливалась и по-доброму, по-бабьи расспрашивала старую знакомую о жизни, о семье. И это тоже страшно стесняло Валю, она вдруг становилась косноязычной, с трудом подыскивала слова.
«Что со мной? – спрашивала она себя. – Я стесняюсь Гали? О Господи!» Она не могла понять себя – и не понимала Галю: почему та всегда так радуется встречам с ней? Значит, она помнит ее – и все еще ей благодарна? Неужели Галя такая хорошая?
И Валентине Семеновне даже становилось стыдно, что она всегда считала Галю легкомысленной, беспамятной, инфантильной.
И ей не приходило в голову, что Галине Анатольевне приятен контраст между собственными блестящими успехами и валиной неудачливостью. Для нее существовало только одно реальное достижение – карьерное. Должности! Большие, красивые должности!
И вот она, когда-то всеми гонимая, теперь директор Дворца творчества, известный уважаемый человек, а Валя, ее снисходительно презиравшая, - жалкая полунищая учителька.
Разве это не лучшее доказательство ее, галиной, состоятельности, таланта, ума, ее человеческой значительности?
Так она чувствовала – и это доставляло ей удовольствие – но, конечно, она не думала так. Если бы ее спросили, она бы сказала: «О! Мы с Валей однокашницы со студенческой скамьи! Так приятно встретить старого друга!» И она верила, что это правда.
Интересно, что в ее обращении с Валей появилась какая-то добродушная снисходительность, похожая на ту, какую проявляла в отношении к ней сама Валя в прежние годы. И это тоже связывало и раздражало Валентину Семеновну.
Но странное дело: она теперь не находила в себе сил прямо поставить Галю на место, съязвить, сыронизировать, как она всегда умела. Эта новая величественная Галя, казалось, приобрела над ней странную власть: неведомо каким образом она подавляла ее «Я», ее личность.
И поэтому Валентина Семеновна не любила встречаться с прежней подругой, старалась ее избегать. Но по-прежнему с болезненным, ей самой непонятным интересом прислушивалась, когда кто-нибудь при ней заговаривал о Галине Анатольевне Разбитной, об ее блестящей карьере.
И каждый раз при этом ее охватывало странное и жуткое чувство: под ней будто разверзалась бездна, она проваливалась в душную бездонную тьму – и все вокруг теряло смысл, становилось бредом, абсурдом, безумием.
Зачем она трудится, переживает за детей, во всем себе отказывает? Какой в этом смысл?
Странно, казалось не было никакой связи между этими мучительными мыслями и галиной карьерой – но связь была: Валя чувствовала это, хотя и не понимала, в чем она состоит.
А иногда ее охватывал страх за Галю и жалость к ней – она думала: «Ведь это не может продолжаться вечно! Эта бедная идиотка, совершенно невежественная, дикая, неспособная двух слов связать на родном языке, руководит огромным уникальным образовательным учреждением, где под ее началом трудятся композиторы, художники, известные люди – сплошь талантливые, умные, эрудированные! Ее разоблачат и уволят – это неизбежно! Бедная Галя!»
«Ведь она же ничего не умеет делать, - думала Валентина Семеновна. – За всю жизнь она научилась только петь пионерские песни. Бедная! Куда ей деться, когда ее уволят?»
Но шли годы, а положение Галины Анатольевны становилось все прочней.
Иногда Валя виделась со знакомыми, работавшими во Дворце, и с замиранием сердца спрашивала их о Гале. Ни явного неудовольствия, ни осознанного критического отношения к директору – разве что какие-то сугубо личные мелкие трения.
Однажды она спросила Сергея Яковлевича Стангрита, композитора, заслуженного деятеля искусств Карелии, много лет работавшего во Дворце, доволен ли он своим начальством.
- Разбитной? Знаете, да… Да, вполне доволен.
       Она не могла скрыть недоумения. Он поднял брови:
- Вас это удивляет?.. Разбитная не мешает работать… Знаете, я понял, что есть два типа руководителей: одни мешают работать, другие нет – вот и все. Она – не мешает. Серьезно, она на своем месте. Творческому человеку нужна свобода: она дает нам свободу. С ней можно жить и дышать…
- А вы говорили с ней хоть раз на сколько-нибудь серьезную тему?
- А зачем мне это? В том, чем я занимаюсь: музыкальное воспитание, музыкотерапия – она заведомо не понимает. А мне и не надо, чтобы понимала… Ну, я к ней, конечно, захожу иногда… У нее хороший светлый кабинет; красивая мебель, телефончик, то-се… Ей нравится, что она – директор, что она такая важная персона. Ну и на здоровье!.. Кто-то же должен занимать эти должности. Вот вы бы согласились?
- Нет!
- И я нет. А она согласна… Поверьте, Разбитной во Дворце все довольны, ну, кроме каких-то индивидуальных, особых случаев – так ведь без этого нельзя. Огромный коллектив!
И Валентина Семеновна замолчала, задумалась.
А потом грянула перестройка, и Галина Анатольевна Разбитная, известная своей демократичностью и творческим подходом, была избрана депутатом Верховного Совета СССР, одним из двух от Карелии.
                .     .     .
Вскоре после возвращения из Москвы Галина Анатольевна была приглашена на прием к вновь избранному главе правительства республики Карелия Сергею Леонидовичу Кананандову. Негласно было известно, что речь идет о назначении ее на должность замминистра образования с возможным последующим продвижением в министры, так как тогдашним министром, Николаем Леонидовичем Гехтом, вроде бы были не вполне довольны.
Галина Анатольевна долго сидела в приемной. Приемная как приемная, с массивными стенными часами, компьютерами, факсами, полированными столами – только все это, особенно сама комната, больших размеров. Немолодая, но молодящаяся секретарша, вышколенная до машинообразности, в очень корректном светло-бежевом костюме, ввела ее в кабинет с ореховыми полированными панелями и вишневого дерева столом в виде буквы Т с короткой перекладиной и очень длинной ножкой. По размерам кабинет был как баскетбольная площадка. Ноги утопали в мягком и в то же время упругом, как лесная подстилка, ковре. Над перекладинкой буквы Т, за спиной председателя правительства – большой, выполненный в классической иконно-советской манере портрет Путина, тогда тоже только что избранного.
Кананандов величественно поднялся ей навстречу; сбоку от него, там, где начиналась бесконечная ножка буквы Т, примостился казавшийся сейчас маленьким и жалким – на самом деле большой, рыхлый, как студень – министр Гехт.
Галина Анатольевна села. Кананандов не спеша опустился в кресло. Это был высокого роста бледный мужчина с лошадиным лицом, кривым ртом, бесцветными маленькими глазками, с залысым лбом, в великолепно сшитом темном костюме-тройке, в белой рубашке, при галстуке. Все в его облике было добропорядочно-скучным, постно-приличным, кроме носа: нос – припухлый, сизо-багровый, как замороженная вареная свекла. Весь город знал, что бывший столичный мэр, а ныне глава правительства, пьет горькую. И с огромных цветных глянцевых предвыборных плакатов на жителей Карелии глядело то же лицо – со свекольным носом: никакой пудрой нельзя было скрыть этот цвет.
И голос не соответствовал общему солидно-чопорному облику: дребезжащий, тонкий, как фистула, какой-то бабий.
Некоторое время Кананандов молча смотрел на вошедшую: так, как смотрят в магазине на выставленные в витрине куски сыра, мяса. Подобно Николаю Павловичу Романову, Сергей Леонидович верил в магнетическую силу своего взгляда. По натуре очень неуверенный в себе, он опасался новых знакомств – и потому на всякий случай привык посетителей гипнотизировать. Взгляд у него был действительно неприятный, но не острый, пронзительный, а плоский, пустой.
Галина Анатольевна, подавшись вперед, с выражением готовности и энтузиазма смотрела на него.
Председатель правительства опустил глаза на небольшую бумажку, лежавшую перед ним на столе. Галина Анатольевна догадалась, что он забыл ее имя.
- Э-э, Галина Анатольевна, мы пригласили вас для того, чтобы услышать ваше мнение… м-м… о ситуации в карельском образовании…
Он говорил очень медленно, тихо, будто в полусне, не глядя на нее.
- Правительство намечает ряд системных преобразований, нам хотелось услышать ваше мнение как специалиста с большим опытом работы…
Он поднял глаза. Она еще больше подалась вперед, навалившись необъятной грудью на стол, и широко улыбаясь, звонко сказала:
- Зовите меня Галкой! Правда – мне будет приятно!
Председатель правительства поперхнулся, замолчал, слегка приоткрыв рот. Гехт, сидевший напротив, выпучил глаза.
С тех пор как Кананандов занял пост городского головы, ему приходилось слышать всякое, но такое – да еще в присутствии постороннего – в первый раз! Сначала он даже испугался: не издевается ли она? – он был страшно мнителен, раним в общении – но нет: эта баба, видно, говорит совершенно искренне. Надо же, какая дурочка! Ему стало весело. И неожиданно для себя самого он рассмеялся тихим дребезжащим смехом. Но быстро овладел собой, сказал:
- Так мы вас слушаем, Галина Анатольевна.
Ее лицо выразило еще большую готовность, и она быстро, таким же звонким голосом – как говорят вожатые на пионерских слетах – затараторила:
- Сложившаяся социально-экономическая ситуация в нашей стране не позволяет в настоящий период времени говорить об увеличении средств финансирования образованием!.. На мой взгляд, в нашем деле деньги вообще – это не главное! Нужно поднять общий престиж профессии в целом, как подрастающих поколений, так и педагогических работников. Я предлагаю давать звания «старший учитель», «учитель-методист», «учитель-исследователь», «учитель – хранитель села», давать значки педагогической доблести: «любимый учитель», «учитель – публицист». Необходимо остановить пренебрежительное отношение прессы к школе как таковой! Благодаря отдельным телепрограммам, газетной информации идет развращение наших подростков, молодежи! Необходим достигнутый консенсус со средствами массовой информации… Образование должно быть строгим и теплым! – закончила она неожиданно.
Кананандов слушал доброжелательно, слабо улыбаясь. Значительно помолчав, сказал:
- Спасибо, вы высказали интересные мысли… Мы, безусловно, примем во внимание вашу позицию.
Он слегка приподнялся в кресле. Вся аудиенция заняла минуты три-четыре. Галина Анатольевна попрощалась восторженным тоном влюбленной девочки, быстро вышла.
Председатель правительства откинулся на спинку кресла, закрыл глаза. Это выглядело так, будто он обдумывает услышанное: на самом деле он просто отдыхал. Он очень уставал от общения, особенно с мало знакомыми людьми: всегда при этом нервничал, напрягался.
Кто-то сказал, что история России может быть понята как история тяжело закомплексованных, крайне неуверенных в себе людей. Сергей Леонидович был именно таким – с детства. От этого неважно учился в школе, еще хуже в институте, хотя был от природы совсем не глуп. Потом плохо, бездарно и халатно работал в должности инженера.
Избавление пришло, когда он ушел в политику. Здесь он неожиданно оказался среди первых, лидером. Он знал, что за власть в Карелии – как и в Москве – борются несколько группировок, частью состоящих из вполне цивильных бизнесменов, политиков, чиновников, в основном, бывших партийных и комсомольских работников; а частью из теневиков, криминальных авторитетов, просто бандитов, киллеров – без которых тоже нельзя обойтись. Он сам ни одного из таких никогда в глаза не видел; никогда, даже через третьих лиц, не контактировал с ними, не принимал участия в решении проблем, находившихся в их ведении.
Но когда один из бизнесменов, лидеров конкурировавшей с ними группы, был взорван в собственной машине: ему оторвало ноги и он умер у порога своей дачи, истекая кровью; когда был расстрелян прямо на улице другой, политический, конкурент, Сергей Леонидович точно знал: это дела их команды. И они тогда действительно пошли в гору, успешно выбирались, занимали ключевые посты в республике.
Он знал, что такие, как он – те, кого выдвигали на официальные выборные должности – на бандитском «ново-русском» жаргоне называются «шестерки», «фуфло». Он знал, что и Путин из таких. «Шестерки» на самом деле ничего не решают: когда их изберут, они должны действовать строго в интересах своей группировки.
Но он никогда и не стремился к самостоятельности. Ему хотелось больших должностей, хотелось убедить себя в своей важности, значительности.
Он знал: борьба неизбежна, и борьба жестокая. Или ты их, или они тебя. Правил  нет!
Правда, иногда – очень редко – все конкуренты в грызне за власть объединялись: так бывало тогда, когда в большой политике появлялся действительно честный, заинтересованный в конструктивных изменениях, человек. Такой был общим злейшим врагом. Он мешал всем. И чтобы устранить его, все заключали временное негласное соглашение.
Так бывает на ином рынке, где все торговцы обманывают, обвешивают покупателей, при этом яростно враждуя друг с другом. И вдруг появляется один, у которого и товар хороший, и цены реальные, кто честно ведет дело. Против такого объединяются все: это враг!
Но как только его затравят, выдавят с рынка или просто убьют, прежняя грызня продолжается с новой силой.
И он знал: это не может быть иначе. И все равно страстно хотел карьеры, должностей, хотел обрести значительность в собственных глазах. Он был почти равнодушен к деньгам, славе. Он хотел чести кабинетной, приватной, тихой. Он был застенчив с детства, слабохарактерен, деликатен.
И потому ему становилось жутко от этих кровавых трупов с оторванными ногами, расстрелов на улице. Нет, он не боялся ответственности: он лично никак во всем этом не был замешан. Даже не знал ни исполнителей, ни заказчиков; даже не слышал их имен. Это был иррациональный животный страх.
И он – русский мужик – стал пить. И раз начав, не мог остановиться.
У него и в кабинете был сделан маленький потайной бар, и сейчас ему хотелось достать бутылочку, хлопнуть пару бокалов коньячка ли, водочки.
Но прежде нужно было кончить дело. Эта баба ему чем-то понравилась. Он сам не понимал, чем. Пожалуй, она рассуждает разумно: в самом деле, сейчас не до образования – деньги нужны на другое. Как она сказала: «В сложившейся социально-экономической ситуации…» Верная мысль!
А как она брякнула: «Зовите меня Галкой!» Ишь ты – интимности захотелось! Ушлая баба. Либо – просто дура. Но мыслит разумно, правильно.
Он покосился на Гехта: тот был бледен, покорно испуган, только что не дрожал.
«Этого тоже можно пока оставить. Пока!» – подумал Кананандов.
Он никогда не признался бы, даже себе, что испуг пожилого дяди, занимающего должность министра, ему очень нравится; что приятны ему лесть, лизоблюдство; что нравятся люди, глупее него. Так сладко чувствовать себя на совещаниях самым умным из всех присутствующих! А ведь этого он был долгое время лишен.
Русские цари и царицы часто окружали себя уродцами, карликами, дурачками, юродивыми. А смелых красивых умных в своем окружении не терпели.
И Сергею Леонидовичу захотелось почаще видеть эту звонкоголосую глупую бабу: ему будет приятно общаться с ней – тут уж не боишься, что услышишь что-то такое, чего понять не в силах; или как-нибудь так пошутят, заденут. Эта – сразу видно – умеет себя вести. Не случайно же у нее такой блестящий послужной список!
Он открыл глаза, покосился в сторону Гехта, сказал таким тоном, каким важный барин отдает приказания своему кучеру:
- Подготовишь приказ: ее – первым замминистра. Со следующей недели. Ты пока остаешься… Все, иди.
Гехт беззвучно встал, вышел, как сомнамбула, в предбанник.
Кананандов проводил его взглядом, хмыкнул. Покорен, послушен, мягок, как тесто – лепи из него, что хочешь – но… Чего-то все-таки ему не хватает! Недогадлив, несообразителен, что ли. А вот эта… Недаром, видно, она – Разбитная!
Он включил переговорное устройство, сказал своим бесцветным голосом:
- Ко мне пока никого.
Выключил, встал, снял пиджак. Нажал на кнопку в деревянной панели, открылась дверца бара, внутри – свет, как в холодильнике. Он выбрал непочатую бутылку водки английского производства, какой-то особой прозрачности, словно горный хрусталь; с наслаждением налил большой бокал, медленно выпил, ослабил галстук и опустился в кресло.
Рабочий день был, в общем, закончен.
                .     .     .
Валя и Иосиф поднимались по лестнице старого четырехэтажного дома. Они бывали здесь много раз, и, как всегда, их охватило радостное возбуждение, предчувствие чего-то хорошего – ощущение душевного подъема. Они шли к Исааку Самойловичу Фрадкову, самому известному карельскому педагогу.
Сам дом, где он жил, говорил о статусе Исаака Самойловича: дом этот, в виде буквы Г, стоял в начале улицы Ленина, возле набережной, прямо напротив мэрии. Когда-то имя директора Фрадкова, его 9-й петрозаводской школы, гремело на весь Союз: это было одно из известнейших имен советской педагогической оттепели 50-х – 60-х гг. Теперь Исааку Самойловичу было за 70, и он не мог даже выйти за порог своей квартиры: больное сердце, отекли ноги.
Иосиф бывал здесь чаще Вали: временами - по два, три раза в неделю. В начале 90-х Исаак Самойлович организовал Ассоциацию педагогов-исследователей Карелии, потом – общественное движение «Демократические реформы в образовании». Председателем этого движения вскоре стал Иосиф Львович.
Вале не очень все это нравилось, она считала это мальчишеством, не верила в полезность подобных предприятий, но старалась не вмешиваться: они мужчины, это их дело.
Только однажды она сказала мужу:
- Знаешь, мне кажется, ты делаешь очень большую ошибку. Ты идешь не туда… Человек должен делать то, к чему у него есть призвание. Ты прекрасный педагог, тебя обожают дети, у тебя великолепные результаты. Ты способный самостоятельный исследователь, талантливый ученый. Это твое, понимаешь? А общественная работа – это не твое. Ну – не твое, и все тут! Ведь знаю же я тебя хоть немножко: мы почти 20 лет вместе.
Тебе тоже надуло голову ветром перемен, вот что. А Исаак Самойлович: в нем просто много мальчишеского. И огромная жажда деятельности – при физической невозможности ничего делать. А ты идешь за ним и теряешь себя, свою самость.
Делай то, что ты можешь делать по-настоящему хорошо. Понимаешь меня?
Но он выслушал ее, скептически улыбаясь, сказал:
- А быть гражданином своей страны, любить свою родину – это мое? Или тоже – способностей не хватает? Хотеть блага этой несчастной стране, пытаться сделать хоть что-то для нее – это тоже не входит в мое призвание?
            Нет, это у тебя обычное женское: боишься, как бы чего не вышло. Но ведь советской власти уже нет – оглянись вокруг себя: мы живем в другом мире. Ты ничего не замечаешь?
И она замолчала, не стала спорить с ним, хотя в глубине души все равно была несогласна.
Дверь им открыла маленькая пожилая женщина, державшаяся с необыкновенным достоинством и оттого казавшаяся выше ростом: жена Исаака Самойловича, Софья Александровна. У нее был хороший еврейский нос и глаза круглые, как у совы, но несмотря на это, на очень маленький рост и почтенный возраст, она казалась симпатичной – может быть, потому, что держалась очень бодро и чуть иронично – в этом был какой-то шарм.
Исаак Самойлович сидел в своей комнатке на стуле. На вид – этакий еврейский патриарх: огромное тело, толстые руки и ноги, просторный лысый череп, седая подстриженная бородка, глаза острые, строгие, чуть навыкате, нос в точности, как у жены. Он казался очень важным, строгим, но как только гости вошли, быстро подался всем телом вперед, протянул Иосифу Львовичу руку, улыбнулся – и улыбка совершенно изменила его лицо: оно стало по-мальчишески живым и добрым. Глаза блестели от радости и возбуждения.
- Извини, что не встаю тебе навстречу! – сказал он полушутливо Вале.
        Она спросила, усаживаясь:
- Как Ваша нога?
        Он махнул рукой:
- А! Это самая интересная тема для разговора? Ее нет – моей ноги. Все! Сижу, жду, пока жизнь сама ко мне придет.
- Ну, что, - повернулся он к Иосифу Львовичу. – Нашел работу?
У Иосифа Львовича вышли неприятности в связи с его общественной деятельностью: он был уволен с работы – и очень необычным способом. Директрисса, оформившая его по договору на время декретного отпуска основного работника, видимо, попросила этого «основного работника» – учительницу Фокину Любовь Евгеньевну – подать заявление, что она желает выйти из декрета. Та подала. Иосиф Львович был уволен. Случилось это 28 августа, перед началом учебного года.
Либо директрисса сама испугалась его общественной активности, либо кто-то ей дал команду сверху. Об этом и спрашивал Исаак Самойлович.
- Да, нашел. В первом лицее. Пока по замене уроков.
       Исаак Самойлович фыркнул носом.
- Ты будешь у них заменять уроки? Кандидат наук? И ты на это пошел?
- А что делать? Жена с дочкой кушать просят.
- Ну, а эту – Фокину – видел?
- Да, я к ней заходил домой, из любопытства. Ничего особенного: обычная русская баба. Курносая, крепко сбитая. Вот ничего интеллигентного в ней нет – а так, баба как баба.
- Смутилась она, когда ты пришел?
- Нет. Совсем не смутилась.
- Правильно! Она ничего не боится! Что у нее был сговор с директором – этого никто не докажет.
- Да, но Вы не знаете самого интересного: она уже снова в декрете. Спустя два дня после того заявления она подала другое: у нее, оказывается, заболел мальчик – я его видел, кстати, - тот еще бутуз, здоровый, что твой телок, веселый такой – и вот из-за его внезапной неожиданной болезни она пожелала продолжить свой отпуск…
Исаак Самойлович хлопнул себя ладонями по коленям, выпучил глаза.
- А что я тебе говорил? Я тебе сразу сказал, что так будет!..
Когда я слышу такое, мне хочется пойти и набить морду! – добавил он грозно.
         Валя удивилась:
- Исаак Самойлович! Кому? Женщине?
- Да-а!!
Валя видела, что Иосифу неприятен этот разговор о его проблемах, она спросила:
- Ну, а что Разбитная?
- Что – Разбитная? Разбитная как была Разбитная, так и осталась!
- Она так и не была у Вас?
- Нет.
- И не звонила?
- Нет.
       Исаак Самойлович всем телом повернулся к Вале.
- Ну, Валечка, а что ты скажешь? Это твоя университетская подруга.
Валентина Семеновна молчала, лицо ее стало сухим, грустным.
Недели три тому назад, после назначения на должность замминистра, перед Галиной Анатольевной была поставлена председателем правительства подходящая задача: написать концепцию развития образования Карелии на 12 лет вперед. Дан срок – полгода. Понятно, этот искус самой Галине Анатольевне был не по силам, и она обратилась к тому, к кому всегда все шли по таким делам – к Фрадкову.
Исаак Самойлович очень обрадовался, загорелся энтузиазмом; сидел, писал по ночам: это с его-то больным сердцем. Написал. Разбитная любезно заехала за рукописью к нему на квартиру, увезла. И пропала. Ни слуху, ни духу. Ни ответа, ни привета.
Исаак Самойлович – Валя это знала – был очень самолюбив, раним, хотя страшно не любил показывать это. Он, конечно, был оскорблен. Но звонить самому гордость не позволяла.
Валя помолчала, Исаак Самойлович смотрел ей прямо в глаза, - взгляд был острый, пронизывающий, и хотя она знала: это самый добрый человек на свете – ей стало не по себе, будто это ее совесть смотрела на нее.
Кто виноват в том, что Галя пролезла в министерство? Скажи, Валечка, кто?
Она вздохнула, спросила:
- Ну а все-таки: что Вы там написали?
- Ну – что написал?.. Немедленно создать комиссии при мэриях, поселковых советах и прочая – отбирать учителей с управленческими способностями. Привлечь лучшие кадры, из всех областей: готовить будущих директоров. Основы менеджмента, изучение учителей, индивидуальная работа с кадрами, посещение и анализ уроков – так? Ведение документации, финансы. Они ничего не умеют! Поэтому с учителями строят отношения так: ты меня не трогай – я тебя не трону! Если учитель безобидный, послушный – ладно, работай. Если ершистый – вот, как твой муж – задушат, затравят. И так будет до тех пор, пока не научим директоров управлять. Дурак не может руководить умными!
       Дальше. Ответственность чиновников за свою работу: что сделано, какая от этого польза – детям, образованию. Нет результата – уволить! И зарплату пусть вернет в бюджет: за что он ее получал?
       Социальная и профессиональная защита учителей. Что это такое – учителя у нас голодают?! Учителя бастуют?! – он почти кричал.
Софья Александровна вошла, стала в дверях, с обычной своей иронической улыбочкой спросила:
- Товарищ Фрадков! Ау! Что ты кричишь? Ты думаешь, кто сейчас перед тобой?
        Исаак Самойлович мгновенно успокоился, сказал:
- Ну вот – что я написал. И что ты скажешь?
       Валя поморщилась, сказала:
- Вы правы, по-моему, совершенно правы – по сути, по содержанию. Но кому Вы это говорите? Неужели Вы думаете, Разбитная Вас поймет? Она невероятно глупа, от природы.
А главное даже не это. Понимаете, я плохо знаю всю эту кухню, чиновную – но я все-таки понимаю: никто из них не свободен. Если бы она даже захотела, она не могла бы сделать того, что Вы предлагаете. Потому что это не в их интересах, понимаете, это им невыгодно: им всем, их клану. Если она так сделает, ее выгонят – и она это понимает.
          Профессиональные директора – гибель для чиновников: как они будут ими управлять? Сейчас директора абсолютно зависимы, они милостью завгороно назначены, ею держатся – и им главное – угодить начальству. А профессиональный с чувством собственного достоинства директор, как Вы предлагаете, - это для них чума.
Исаак Самойлович слушал внимательно, даже помаргивал глазами от возбуждения.
Валентина Семеновна в который раз подумала: какая странная у него внешность! Такой солидный, внушительный, глаза умные-умные, острые, как иглы, и все-таки что-то мальчишеское, детское в лице. Или это так и должно быть у настоящего педагога?
- Вы хотите защитить учителей, чтобы у них было свободное время, чтобы у них тоже появилось чувство собственного достоинства, вера в свои права. Так и это для них чума: они боятся такого учителя, как огня, - даже если он один такой. Чему примером может служить мой муж. А Вы хотите, чтобы таких было много. Да неужели Вы думаете, они добровольно пойдут на это?
            Нет, Вы меня, конечно, извините, но у Вас получается: избавление от раковой опухоли – дело самой раковой опухоли…
- Как, как ты сказала? – чрезвычайно заинтересовался Исаак Самойлович, нисколько не обидевшись.
- Ну да, так выходит. Чтобы излечить образование от раковой опухоли – от дармоедства и фактического вредительства чиновников – Вы к самим же чиновникам и обращаетесь. Не могут раковые клетки бороться сами с собой!
Исаак Самойлович снова хлопнул себя по коленям, с живостью повернулся к жене:
- А? Что я тебе говорил про нее? Это гениальная женщина!.. Валюша, я тебя слушаю, как древний еврей своего пророка! Но ты мне скажи, деточка, что мне делать? Я прикован к этому стулу!
- Да, я знаю, Вам нелегко. Но то, что Вы делаете, бесполезно. Вы тратите себя вхолостую. И Иосифа Вы сбиваете…
- Валя, перестань, я тебя прошу! – перебил ее муж с раздражением.
        Она замолчала.
- Нет, я тебе говорю: у тебя гениальная жена! Ну, ладно, допустим, что ты права. И где луч надежды?
- Не знаю… Просто надо работать… С детьми. Вот Вы занимаетесь с детьми у себя дома: Вы делаете, что можете. Они ходят к Вам с удовольствием, им это полезно. Я работаю со своим классом, Иосиф – со своим…
- У меня сейчас нет своего класса, как ты знаешь, - язвительно перебил он.
- Ну, хорошо, но будет же… Французы говорят: «Делай, что должен, и будь, что будет». Мы педагоги, мы не политики…
Она говорила и чувствовала: их это не убеждает. Только Софья Александровна слушала с сочувствием, потом сказала:
- Я вам скажу, что здесь нужно. Этой стране нужен Сталин!
- А, Соня, перестань!
- Нет, милый мой, я знаю, что говорю! Они уже не могут без колючей проволоки и этих – на вышках, с автоматами. Знаете, что такое сейчас наша страна? Бардак! Извините, мои дорогие! Вот что бывает, когда рабам дают свободу!
Она повернулась и вышла из комнаты. Исаак Самойлович покачал головой ей вслед, потом сказал:
- А ведь чуть-чуть она права! Знаете, кто сейчас у нас во власти? Мафия.
- Ну что Вы, Исаак Самойлович!
- Да, Валюша, да, деточка. Тебе страшно это себе представить?
- А знаете, я с Вами согласен, - почему-то оживляясь, вставил Иосиф. – Я недавно прочел книжонку о сицилийской мафии: не детективчик, а научную, социологическую – слушайте, так похоже! У них жесткие правила, неписанные законы – для своих: нарушившему – смерть. Например, нельзя выдать своего, до тех пор, пока он соблюдает их кодекс: его всячески выгораживают, отмазывают, а посадят его – они тратят огромные деньги, рискуют, организуют побеги. Но в борьбе с чужими – как у крысиной стаи – правил никаких! Побеждает самый жестокий и беспринципный.
         И у нас так! Посмотрите: вчера еще Гехт был учителем математики, директором школы, потом стал министром образования. А теперь идут разговоры, что его сместят, заменят Разбитной…
- Да-а?
- Да. Но я не к тому – тут ведь что интересно: Гехт для них все-таки свой, его тоже надо пристроить. И говорят, он будет работать замминистра соцзащиты. А ведь он ни дня не проработал в соцзащите, у него нет никакого опыта!
Исаак Самойлович слушал грустно, качал головой. Потом посмотрел на часы, сказал:
- Мои дорогие, я рад вас видеть – но: жду ученика. Заходите! Только звоните сначала.
Он встал, опираясь на костыли, улыбаясь: такая большая добрая горилла. Таким Валя запомнила его.
Уже в дверях, стоя рядом с женой – она была в два раза меньше него – сказал:
- Ох, разбередили мне душу! Если бы не эти ноги, уехал бы отсюда к чертовой матери – в Израиль!
      Софья Александровна сказала:
- Ну-ну! Куда тебя несет? В Израиль ему захотелось! Кто там нас ждет? Здесь все твои ученики, здесь наша земля.
А Валя заметила: когда Исаак Самойлович сказал об Израиле, муж сочувственно закивал головой, будто соглашаясь. И ее это испугало.
                .     .     .
Две недели спустя Валя зашла в учительскую, увидела на доске объявлений криво приколотую бумажку:
«Скончался заслуженный учитель И.С.Фрадков. Деньги на венок сдавать председателю профкома».
Написано было красной пастой, классическим учительским почерком, но впопыхах, на листке в клетку, выдранном из школьной тетради и основательно помятом.
Валя не смогла удержаться: громко, взахлеб, зарыдала. А у нее был следующий урок: пришлось бежать в учительский туалет, мыться – она опоздала на урок.
На похоронах было полгорода, к телу не пробиться. Софья Александровна выглядела плохо, и Иосиф не решился подойти, спросить: почему Исаака Самойловича хоронят на правительственном кладбище? Ведь он педагог, никогда не был членом правительства.
Так он и не спросил.
                .     .     .
У Валентины Семеновны была привычка во время своих «окон» (учительское словечко, означающее «пустой» урок между двумя своими уроками) сидеть в учительской и читать газеты: московские педагогические, иногда местные, где ее интересовали тоже статьи об образовании. На столах в учительской лежали подшивки. Они с Иосифом давно не выписывали никаких газет, только профессиональные журналы: не хватало денег.
С тех пор, как Разбитную назначили в министерство, Вале везло: она постоянно натыкалась на интервью с Галиной Анатольевной, статьи о ней и даже ее собственные статьи.
Однажды ей попался огромный «подвальный» материал, озаглавленный:
«Образование, приоритетность, государственность, непрерывность, доступность».
Она читала: «Есть смысл подвести итог полугодовой работы большого творческого коллектива специалистов, который создавал серьезный документ - концепцию программы "Просвещение, воспитание юношества, распространение наук, искусств, современных технологий и общественных инициатив в области образования и молодежной политики". Команда социальных проектировщиков, которая не раз задавала себе вопросы: "Что нужно концепции, чтобы стать управленческим документом? Что нужно, чтобы она стала движущей силой? Чтобы имела шанс на развитие, а не превратилась в застывший монумент? Есть ли Механизм обновления? в чем? Что сделать, чтобы коллеги не воспринимали ее как догму или утопию?
Хотелось бы выразить признательность за живой интерес к делу», – и перечислялась куча фамилий известных в карельском образовании людей. А затем:
«Особые слова признательности и доброй памяти позвольте выразить председателю карельской ассоциации педагогов- исследователей, заслуженному учителю школы Карелии - Фрадкову Исааку Самойловичу, которого, к сожалению, уже нет с нами. Учитель Фрадков - был и есть крупная величина в образовании республики Карелия. Нам остается еще и еще раз вникнуть в его идеи, в его заботу, хорошо изучить его педагогическое наследие и реализовать мечту большого педагога. Многие его идеи вошли в наш стратегический документ».
Дальше Валя читала по диагонали: материал был огромный.
«Итак, мы имеем коллективный выстраданный продукт, общую идею и поле для согласованных общих интересов, поле операциональных схем, продукт, как совокупная воля субъектов культурно-образовательной жизни республики. Хочется надеяться, что наша концепция - это сосредоточие того, что может дать конкретному читателю, конкретную пользу, момент поддержки его в реальной жизни. Каждый управленец может взять из нее столько, сколько сможет, главное, чтобы его управленческая роль возросла и давало прибыль.
      Мы убеждены, что управление должно доращивать экономику своими рычагами, развивать инициативу, благотворительность. Директору образовательного учреждения должно стать престижно хорошо вести дело, поддерживать особенно то, что хорошо работает помимо нашей управленческой воли. Культура понимания , культура отношения, культура формулировок наших вопросов, заданий, замечаний, приказов… Предстоит понять, что образование - это социально-генетический механизм непрерывной передачи последующим поколениям накопленного историей опыта, опыта Спасской губы, села Святозеро, Вешкелиц, Олонецкой равнины, деревни Сяргилахты, городов Костомукша, Кондопога, Петрозаводска, Республики Карелия, государства Российского и мирового сообщества. У нас есть удивительное культурно- историческое богатство: наследие карело-финского эпоса Калевала, именно мы - богатейшая родина русского фольклора. Именно у нас замечательные традиции Севера и его великих островов - Кижи, Валаама, Соловков. Это и есть культурная база нашего образования».
«А в самом деле! – подумала Валентина Семеновна. – Это очень глубокая мысль: традиции Соловков – это «культурная база нашего образования». Так и есть на самом деле! Только не Соловецкого монастыря, а Соловецкого лагеря особого назначения!»
      «В такое сложное время, - читала она далее, - считаем неуместным решения-лозунги со стороны власти и забастовки со стороны учителей. Предложения: "порастрясти жирок", "сократить управленческий аппарат", "ввести жесткую экономию", "жить по доходам", "работать упорнее", "с выдумкой" или еще круче: "внедрять японское управление" давно устарели. Если бы образование нуждалось в столь простых рецептах!
      Мы понимаем, что нужны другие решения, комплексные проекты, повышение эффективности работы органов управления всех уровней, начиная от Председателя Правительства до начальника деревни, от министра до директора образовательного учреждения. Решения и концепции должны быть сложными, разнообразными, множественными, наполненными разными методами и подходами.
Пока же, в связи с активными сокращениями средств на образование и воспитание, в ряде районов республики возникает опасность сократить жизнь и здоровье не только ребенка, но и жизнь республики в целом.
       Карелия уже подвергала себя подобным экзекуциям. Так, с 1971 по 1980 год было закрыто 208 школ, что сократило экономическую и жизненную силу республики, т.к. вместе со школами исчезли деревни и села. Министерство образования считает, что именно школы - это учреждения и градообразующие, и селообразующие, и деревнеоберегающие.
Еще десять лет назад не надо было писать концепцию, тогда и так было все ясно, теперь же, во времена неопределенности, жестких отношений, если не будем иметь свою, пропущенную через сердце, сверенную с историческим опытом, пронизанную гуманизмом - будем жить по чужой... Пока же педагогическая культура переживает идеологический шок.
Обращаюсь к тем, кто в юные годы прошел через замечательное братство в лагерях "Ивинка", "Молодая гвардия", "Юный педагог", на коммунарских сборах "Веснянка", "Оптимист", "Зимовки", в отрядах "Ревком", "Юнком", "Трубач", "Беспокойные сердца", в инстинктивных студенческих лагерях. Обращаюсь, как ребячий комиссар. Предлагаю собраться 21 февраля в Петрозаводске, в большом зале Дворца творчества детей и юношества на сотворческий сбор "Зимовка". Думаю, есть смысл поделиться своими мыслями, взяться за руки, помочь друг другу, вспомнить наши добрые песни, особенно эту: "Мы с тобою, товарищ, не заснули всю ночь, все мечтали, гадали как нам людям помочь..." Если согласны, жду письма, идеи по адресу: г.Петрозаводск, ул.Ленина, 24, Министерство образования и по делам молодежи РК, ребячьему комиссару - Галине Разбитной»*.
И подпись: «Первый замминистра Г.А.Разбитная».
«Да! – подумала Валя. – Это моя Галя! «Застывший монумент», «поле операциональных схем», «деревнеоберегающие учреждения», «культура переживает идеологический шок», «Карелия подвергла себя экзекуциям». Она не изменилась. Да и как могла она измениться? Бедная! Но почему же мне так тяжело это читать?»
А вскоре появилась и сама Концепция: «коллективный выстраданный документ». Иосиф раздобыл себе экземпляр. Валя с замиранием сердца открыла синенькую тощую брошюрку, и на первой странице – после заглавия – обнаружила обширный (пятьдесят фамилий) список «Соавторов творческих идей и проектов», среди которых значились и их старый приятель Миша Гольденфарб, и Сергей Яковлевич Стангрит, и Софья Михайловна Вайнер, и, конечно, Исаак Самойлович Фрадков.
Стоявший рядом Иосиф, глядя на ее растерянное лицо, фыркнул, сказал:


*Здесь и далее цитируются документы из архива министерства образования Карелии; автор – министр образования Республики Карелия (с 1999 г.) Г.А.Разбивная.
- Я им всем звонил, а Мишу видел сегодня лично. Все говорят: мы о своем соавторстве узнали постфактум. «И что вы собираетесь делать?» – спрашиваю. Миша только пожал плечами, а Софья Михайловна так нервно говорит: «А что я могу сделать?!» - и бросила трубку.
Он усмехнулся, она растерянно посмотрела на него, потом  стала читать: 
«Преамбула.
В условиях, когда сиюминутные решения проблем образовательной и молодежной политики не могут претендовать на эффективность, результативность и экономичность, есть смысл при проектировании избрать долгосрочный – двенадцатилетний  масштаб программы. Также двенадцать лет – это срок воспроизводства каждого следующего поколения. Такой подход дает возможность реализовывать программу сразу для пяти возрастных поколений (когорт), что соответствует идее непрерывного образования».
И далее:
«Тем самым создаются условия общесистемного изменения образования для всего населения республики, что обеспечит потребности в образовании и в увеличении человеческого ресурса.
    Спектр образовательных услуг становится шире – он включает в себя полифункциональное обеспечение не только профессионального старта человека в юности, но и его дальнейший профессиональный, личностный, творческий рост как специалиста и как индивидуальности в течение всей взрослой жизни. Создаются условия для самообразования, самоопределения и самореализации».
«Полифункциональное обеспечение старта человека в юности! – подумала Валя. – Боже мой, Боже мой! За что мне это? Зачем Ты послал меня именно в эту безумную страну? Разве нет больше для меня места на Земле?»
И ей опять стало жутко: зачем все это? Зачем она работает, чему-то учит детей, которые будут двенадцать лет жить вот по этой «концепции»?
Она перелистнула страницу: далее следовал раздел «Анализ сложившейся ситуации в образовании Республики Карелия». Здесь Валя обнаружила осколки мыслей Исаака Самойловича, в общем, тут было много верного. Но встречались и обычные перлы, вроде: «Двенадцатилетний масштаб проектирования программы востребует равнозначный ему по величине аналитический взгляд в прошлое», - и пр., и пр.
Далее обсуждались «возможные негативные тенденции», среди коих значились, например, такие: «Политическая стабильность будет носить характер острой опасности» –
«Она, наверное, хотела сказать: нестабильность», - подумала Валя.
«Статус профессии педагога окончательно обесценится», произойдет «унижение профессиональной гордости учителя в СМИ» и даже «вытеснение отечественной культуры».
Также указывались «задачи» по предотвращению всех этих жутких тенденций, в частности: «Сформировать в обществе отношение к педагогу как к социальному миссионеру», «Запретить властям «топать на учителей»», «Не допустить старения учительского корпуса» - и пр., и пр.
Также учреждениям образования вменялось в обязанность «принять функции здравоохранительных, профилактических центров безопасности для жизни и здоровья детства и юности».
Далее Валя опять пролистнула, ей бросилась в глаза фраза – что-то насчет «структуры гетерархического соуправления образованием».
- Ося, ты не знаешь, что такое «гетерархическое соуправление»? – спросила она мужа детским голосом.
- Нет, - серьезно ответил он.
Она подняла голову, спросила:
- Скажи мне: мы действительно будем двенадцать лет жить вот по этому … не знаю, как уж и назвать?
       Он усмехнулся:
- Не бойся. Твоя бывшая протеже просто получила удовольствие. Концепция вышла две недели назад в количестве, кажется, ста экземпляров. Я ее взял на кафедре общественных наук института повышения квалификации, так там оказалось два экземпляра – они были рады избавиться от одного. Я, конечно, поинтересовался, читали ли они: никто ее и не открывал – и не собираются: нормальные люди. А сегодня я видел нескольких директоров: они даже не слышали ничего об этой бумажке.
Так что все хорошо. И Разбитной развлечение, и вреда никакого. Чем бы дитя ни тешилось…
          Но вот что на самом деле интересно: она и впрямь создавала этот бред – здесь пятьдесят страничек вместе с приложениями – полгода! Представляешь? Исаак Самойлович, по-моему, написал ей все за один вечер и одну ночь, и там, кажется, было больше – я уж не говорю о качестве. А ведь все это время она получала зарплату. И теперь назначена министром: в качестве поощрения за успешное создание вот этого именно судьбоносного документа и для его наилучшей реализации. А недавно Кананандов выделил двенадцать тысяч долларов из республиканской казны на поездку Разбитной, кажется, в Бельгию или во Францию: перенимать тамошний образовательный опыт. Вот так!
                .     .     .
А спустя несколько дней Валентине Семеновне вновь повезло. В учительской она открыла свежий номер «Первого сентября» и сразу наткнулась на огромное интервью с вновь назначенным министром образования Карелии, Галиной Анатольевной Разбитной. Здесь была большая фотография сияющей еще более располневшей Гали – она, как всегда, прекрасно выглядела – и рядом такой текст:
«Министр образования Республики Карелия Галина РАЗБИТНАЯ резко выделяется из стройных рядов своих коллег по цеху. Она единственный руководитель регионального просвещения, пришедший на этот пост с должности директора городского Дворца творчества детей и юношества. Кстати, официально признанного одним из лучших в России. В прошлом народный депутат СССР, член Постоянного комитета Верховного Совета по культуре, Разбитная обходится без услуг спичрайтеров: она лично пишет все свои выступления и газетные статьи. Причем языком, весьма и весьма далеким от широко распространенного педагогического канцелярита. Карельский министр также является автором книг «Сотворчество в управлении образованием» (1993), «Педагогика сотворчества: обновление содержания педагогического процесса в учреждениях дополнительного образования» (1995), «Радуга на ладонях (третий сотворческий роман-с)» (1998), содержание которых ничуть не похоже на то занудное словоблудие, которое в академических кругах почему-то считают педагогической наукой. Словом, став высокопоставленным чиновником, Разбитная сумела остаться ярким человеком и очень интересным собеседником – достижение, на которое, увы, способны не многие. Сегодня Галина Анатольевна – гость приложения «Региональное образование»».
Сидевшая напротив и проверявшая тетрадки молоденькая учительница случайно подняла глаза, положила ручку, спросила участливо:
- Валентина Семеновна! Вы себя плохо чувствуете?
- Ах, нет, нет, что вы: не беспокойтесь.
Она отложила газету, закрылась книгой.
«Боже мой! – думала она. – Я опытный педагог, способный человек; мой муж – исключительно талантливый, любимый детьми преподаватель, кандидат наук – на двоих у нас больше 40 лет педстажа: за всю жизнь мы подготовили одну тоненькую книжечку из опыта работы: о развитии речи детей на уроках русского языка и литературы – и вот уже четыре года она лежит, Иосиф каждое лето неделями торчит в Москве, а мы с Сашкой все каникулы сидим в городе, потому что все деньги уходят на эти его поездки – и все бесполезно! Никому наша книга не нужна. А она пишет книги – и их печатают! Боже мой, Боже мой! За что?!».
                .     .     .
Однажды Валя пришла домой поздно: в гостиной сидели Иосиф и Миша Гольденфарб, известный в Петрозаводске педагог, кандидат исторических наук.
Внешность у него странная: сам квадратный, голова какая-то прямоугольная, почти без шеи; глаза большие, овальные, и один из них посажен косо, под углом к другому; нос мясистый, рот большой. Вроде бы, такой человек должен казаться уродливым, но Миша симпатичный: уж очень оригинален, и что-то есть в его фигуре забавное, детское. А главное – только бросишь на него первый взгляд – сразу ясно: он умный-умный, прежде всего, умный!
Когда Валя зашла в гостиную: комнату в шестнадцать квадратных метров, очень скудно обставленную, где никто не спал, кроме кобеля Пини (единственного члена семьи с чисто еврейским именем), мужчины говорили о репрессиях 30-х годов: повторятся ли они. Вопрос, конечно, животрепещущий!
Валя в глубине души недолюбливала Мишу и корила себя за это: он был ужасный болтун, эгоист, довольно инфантилен – но Валя знала: он прекрасный преподаватель – а это она ценила больше всего на свете.
Сейчас на его лице ясно читалось удовольствие от приятной беседы. Для Миши любой вопрос был интеллектуальной головоломкой – как в игре «Что? Где? Когда?».
Иосиф говорил:
- Ты знаешь, какие суммы в нашем бюджете отданы на спецслужбы? А ведь они иначе, чем в 37-м году, работать не умеют! Им же нужно как-то освоить эти деньги. Собственно, почему политические репрессии в России унесли десятки миллионов жизней? Потому что ИМ нужно было оправдать доверие власти, доказать свою полезность – вот они и создавали «врагов народа» из честных людей!
Михаил Леонидович слушал чрезвычайно внимательно, склонив голову, как скворец, надув губы и крепко сцепив пальцы рук: он никогда не перебивал собеседника.
Подумал, сказал с видимым удовольствием:
- Не могу с тобой согласиться… Видишь ли, я историк…
- Это я знаю!
- Да. Но как историк я должен тебе сказать: ничего не повторяется два раза… Те репрессии были нужны тогда, но они уже не нужны теперь: они выполнили свою задачу.
- Не понимаю тебя! Политическую борьбу никто не отменял!
- Нет, видишь, в чем дело: я против слова «политические». Репрессии были, да. Погибли миллионы людей. Но это были не политические репрессии.
        Валя не выдержала, спросила:
- А какие?
- Какие? А вот давай подумаем вместе… Миллионы уничтоженных крестьян занимались политикой? Нет. Миллионы уничтоженных интеллигентов занимались политикой? Нет…
Что сказано в гимне взбунтовавшихся рабов: «Кто был ничем – тот станет всем»! То есть люмпены, люди без образования, полуграмотные и просто неграмотные, дикие, без профессии – которые были «ничем» – они хотели занять места специалистов, людей интеллигентных, с образованием, с мастерством – «стать всем». Занять чужие места, чужие социальные ниши. Но как? Как это можно сделать? Только одним способом: уничтожив большинство специалистов!
И, успешно решив интеллектуальную задачку, он улыбнулся.
Валя, внутренне содрогнувшись, сказала:
- Да Бог с тобой, Миша! Что ты говоришь? И как ты можешь об этом говорить так спокойно?
- А как прикажешь – кричать? Не умею!
- Да почему ты так думаешь?
- Просто потому, что эти репрессии кончились… Видишь ли, если понять их, как Ося: как абсолютно иррациональный процесс – без ясной цели – то они бы росли, росли, росли, пока не погибло все или почти все население… Почему этого не произошло? Потому что цель была достигнута. Они заняли господствующие социальные ниши, прогнали «кулаков», «буржуев» и «интеллигентов» – и все закончилось.
- Кто это – они?
- «Они» – это, как мы говорим, «простые люди». То есть, если называть вещи своими именами, - отбросы общества: люди ущербные, закомплексованные, озлобленные, бездарные, ничего не умеющие и не желающие делать, с низким интеллектом, паразиты, которые хотят жить за счет других, ничего не давая взамен… Шариковы! А кого уничтожали? В основном, интеллигенцию.
         А «органы» - они не работают сами по себе: они всегда выполняют какой-то заказ. А заказ дает тот, кто занял господствующее положение в обществе. Сейчас такого заказа нет - и не может быть.
           Ну вот, мы с вами – специалисты. Ты, я. Педагоги, врачи, музыканты, ученые – специалисты. Кто захочет нас убить, чтобы занять наше место?
- Мишенька, мне нравится твой оптимизм!
- Спасибо, Валечка. Я действительно оптимист. Хотя – очень умеренный. Видишь, в чем дело: тогда, когда случилась эта так называемая революция – а в общем-то, обычный русский бунт, только удавшийся: бунтовщики захватили власть – тогда люди с университетским образованием почти все были обеспеченными: имели хорошие доходы, банковские счета, большие квартиры, прислугу, держали гувернанток – немок и француженок – для своих детей. Во власть тоже шли люди с образованием, в основном, дворяне. Сейчас другая ситуация. Власть и деньги – у других людей.
           Поэтому сейчас им не нужно нас убивать. Сейчас Разбитная становится министром, Кананандов – главой правительства, Маслюков – мэром, и все это абсолютно законным путем, без всякого кровопролития!.. Ося, ты меня понял?
- Я тебя понял, Миша.
- Умничка!.. Вот в чем дело: был такой дядька – Питирим Сорокин, он из наших северных инородцев, между прочим, - это был гениальный ученый, социолог: он доказал, что главное в любом обществе – механизмы вертикальной мобильности. Что такое вертикальная мобильность? Это когда человек делает карьеру, поднимается по социальной лестнице: изменяет свой статус на более высокий – или наоборот. И вот как вы думаете, каким людям больше всего хочется забраться повыше?
- Самым ничтожным!
- Да!.. Но можно так все устроить, что им не будет ходу наверх: у них ничего не получится. Хотеть они хотят, но не смогут. То есть, если ты не получил хорошего образования, у тебя низкий интеллект, ты толком ничего не умеешь – ты наверх не попадешь. Вот не попадешь – и все.
            Но у нас все наоборот. У нас идет противоестественный отбор: наверх поднимаются не лучшие, а худшие.
- Не согласен с тобой: среди них есть разные люди. Например, Кашкарова – она сейчас председатель комитета по образованию города – умная баба.
- Да! Да – ты прав. Я ее знаю. Она с хорошим интеллектом, это несомненно. Но что она умеет? Подлизываться к начальству?
Хорошо, я поставлю вопрос по-другому. Чтобы подняться наверх – у нас – нужно отказаться от своей личности. Перестать быть человеком. Неважно, какой ты: умный или глупый. Это неважно, понимаешь? Можешь быть умным. Можешь и глупым. У тебя – те же шансы. Важно что-то совсем другое.
- Как это?
- А вот так. Я работал директором школы, ты знаешь. Что это такое? Половину твоего времени съедают совещания, заседания, согласования, черти что – смысл в них один: какой-то дядя, или тетя, сидит и получает удовольствие: к нему все приезжают – причем, заметь, приезжают не дворники, а директора! – послушно садятся в кружок и слушают и записывают, что он говорит. Это такое наслаждение! И никакого другого смысла в этом нет.
           Интересно, что это настолько опустошает, что и в свое свободное время ты уже не можешь ничего делать: ты становишься пустышкой.
           Почему, ты думаешь, я ушел с этой должности?
- Ты сейчас сам объяснил.
- Да. Я не хочу быть пустышкой. Я хочу читать хорошие книги, думать, общаться с интересными мне людьми, у которых есть какое-то внутреннее содержание: на худой конец, хоть с вами…
- Спасибо, Миша.
- Валечка, но это взаимно, правда?.. Потом есть такое понятие – спонтанность. Без которого нет человека, между прочим. Я чувствую, что хочу; сам решаю, что мне делать, что говорить; кого любить, кого не любить; когда улыбаться, когда хмуриться – я человек.
           У них – не так. Они улыбаются, кому надо, хмурятся – когда надо; ничего не решают самостоятельно – и, по-моему, они и чувствовать, и думать перестают: они становятся внутренне пустыми, как манекены.
           Когда они говорят что-то или что-то делают – они притворяются: притворяются какими-то, но на самом деле они сами по себе – никакие. Вообще никакие! Именно поэтому они могут притвориться какими угодно – какими нужно в данный момент.
          Так вот: есть люди, которые готовы пойти на это – в общем-то, на смерть при жизни, на самоубийство в особой форме – ради чего? Ради карьеры. Ради высокого статуса.
А другие – я надеюсь, что их, даже у нас, большинство – не готовы. Я не готов, я хочу быть человеком. Ты не готов. И поэтому нам ТУДА, - он ткнул пальцем вверх, - путь заказан.
- Скажи, пожалуйста, а ты об этом говоришь своим ученикам? – спросила Валя.
- Валечка, во-первых, я историк, а не социолог. Социологию люблю бескорыстно, но не преподаю. Во-вторых, я тебе объясню, как я понимаю свою педагогическую задачу. Я должен сделать так, чтобы мои ученики – все, или хотя бы большинство – были неравнодушны к истории страны, в которой они живут. Неравнодушны! К истории – а значит – и к тому, что происходит сейчас. История – это процесс, он идет и сейчас, и будет еще долго идти. История не только в прошлом. И вот я должен сделать, чтобы моему ученику это было небезразлично. Второе: я должен развить его мышление – чтобы он умел и хотел сам мыслить – об истории. О том, что происходит вокруг него, в обществе. Вот и все.
          А что именно им говорить – это неважно. Всего не расскажешь в школе. То, что мы им даем, - это инструмент: чтобы их развить. Если мы сделаем свое дело хорошо – они потом сами поймут все, что нужно.
         Вот это – моя маленькая борьба: я воспитываю немножко неравнодушных к своей стране людей, способных мыслить своей головой.
- Но тебе не кажется, что этого слишком мало? Разве всем не нужно знать то, о чем ты сейчас говорил? Напиши статью, напиши книгу! В конце концов, ты знаешь европейские языки, ездишь за границу. Переведи! Издай там!
- А зачем? Зачем издавать там – про нас?
- Ну, хорошо: попробуй здесь!
- Валечка, а здесь – зачем? Для кого это будет? Для победивших рабов? Тех, которые могли бы меня понять, нет: их убили или выдавили за границу. А тем, которые есть, мои мысли не нужны. Вот ты меня слушаешь, и спасибо тебе: мне этого достаточно.
- Тебе-то достаточно! Но нельзя же думать только о себе!
- Валечка, не кипятись. Я делаю, что могу. «Мы мирные люди…» – ты знаешь… И потом – ленив я. Ну что поделаешь?.. Писать книгу? Нет! Это слишком долго. Мы учителя. Наше дело – учить детей, я думаю так.
И она замолчала, подумала: «Странно, он говорит то же, что говорила я тогда – Исааку Самойловичу. Почему же меня это раздражает? Почему, когда Ося заводит речь о гражданском долге, меня это злит – а сейчас я сама заняла его позицию? Кто я такая? Может, я – чеховская Душечка шиворот-навыворот? Та со всеми соглашалась: я, наоборот, со всеми спорю?»
- Мишенька, хочешь чаю? – спросила она со вздохом.
- Ой, нет, спасибо, Валечка: я уже пил сегодня.
- Миша, ты такой аскет? Пьешь чай не чаще одного раза в сутки?
- Нет!.. Нет, правда, я не хочу.
- А чего хочешь?
- Духовного общения.
- Болтовня это, а не духовное общение!
- Тебе видней… Я на вас оттачиваю свои мысли. И моим ученикам от этого польза: так мне кажется.
- Ну, в этом я не сомневаюсь: им с тобой интересно, они тебя любят за это – это я знаю.
- Но в этом цель.
- Да. Но все-таки странно получается: мы тут сидим в тепле, на мягком – и приятно шевелим мозгами – а кто будет участвовать в той самой политической борьбе? Ее ты не отрицаешь?
- Видишь ли: Мамардашвили говорил, что в нашей стране отсутствует сам феномен политики. Что такое политика? Это соревнование точек зрения, проектов развития общества, партий – то есть групп людей, объединенных общими убеждениями, и отдельных людей – лидеров таких групп. Соревнование всегда ведется по правилам и для каких-то зрителей: иначе зачем оно нужно – так?
             Есть страны, где существует политика, реально: там есть интерес к общественной жизни – почти у каждого. У нас его нет, почти ни у кого. Интересуются своими дачами, я не знаю, футболом, зарплатой – чем угодно, только не общественными процессами. Ничего хорошего от них не ждут. Уверены, что лучше всего, если в обществе вообще ничего не происходит: «как бы нам подморозить Россию» – всеобщая наша мечта. Это у нас называется – «стабильность». Знаешь, где самая большая «стабильность»? На кладбище. Как только что-то начнет происходить – пугаются.
             Потом: правила, правила нужны! Правила игры. А их нет. Или есть – только на бумаге. Борьба идет, но без правил.
Вообще, знаете, что такое история России? Это история произвола. История без правил.
             Вот если два боксера, допустим, я и Ося, вышли на ринг – а судьи нет. Допустим, ты порядочный: ты будешь все делать по правилам – не бить меня ниже пояса и прочее; а я буду тебя колошматить, как придется: руками, ногами, применять подлые приемы. Кто победит?..
             Ну вот. И поэтому приличный человек туда не полезет.
Поэтому наши выборы – это безвыигрышная лотерея. Идут несколько мерзавцев, совершенно одинаковых: каждому хочется дорваться до жирного куска пирога. Их программы – чистое лицемерие. Никаких убеждений у них нет. Побеждает самый нахрапистый и наглый. Или – самый раболепный.
           Партия «Единство» – что это такое? У них нет программы, вообще. Они – за президента! Что ни скажет президент – они «за»! Вот и вся программа. Это не «единство», а «холуйство». И никакая это не политическая партия, а просто очень большая лакейская: каждый лакей хочет получше угодить барину.
Вот и все. И это – политика?
- Миша, какой ты умный! – со вздохом сказала Валя.
- Спасибо, Валечка, я тебе очень признателен!
И Миша Гольденфарб, привстав с кресла, торжественно расшаркался перед ней.
                .     .     .
Как-то Вале довелось познакомиться с галиным мужем. Она когда-то его видела мельком, но потом не встречала, даже забыла о его существовании, даже не знала, есть ли у них дети.
Произошло это чисто случайно. У Валентины Семеновны был ученик, Юра Буртин, шестнадцати лет. На вид – типичный Антошка из мультфильма («Антошка, Антошка, иди копать картошку!»): светлые, с золотинкой, всегда растрепанные волосы; веснушки с копеечную монету по всему лицу; светло-голубые, всегда безмятежно-веселые глаза; большой рот, вечная улыбка до ушей. Отец Юры был неизвестно где, мать пила. Жили они в Соломенном, фактически не в городе: рядом озеро, лес – там мальчишка и пропадал целыми днями. Был неглупый, с характером: в своей компании – заводила. Ловил рыбу, ловил щеглов, чижей, зимой – снегирей: продавал на рынке. Собирал ягоды, грибы: знал отличные места. Но почти не учился.
Валентину Семеновну он уважал, даже по-своему любил, но слушать не слушал: жил по-своему.
И вот с этим Юрой приключилась беда: он напился с дружками, и они залезли через окно на какую-то дачу и что-то там по мелочи взяли. Юру забрали, посадили в КПЗ.
Но не это было самое страшное. От матери Валентина Семеновна узнала: на Юру хотят повесить убийство. Где-то на глухой автобусной остановке, недалеко от Соломенного, убили девушку ли, женщину. И не могут найти виновных. И вот решили: повесить на него. Его допрашивают «с пристрастием», попросту – пытают. Конечно, так, чтобы не осталось следов на теле. Хотят, чтобы он признался, что убил. Он пока держится.
Когда Валя узнала об этом, не могла спать ночью – и придумала: пойти в МВД. Позвонила, и ей сказали, что по этому вопросу принимает Андрей Гаврилович Разбитной, назвали его должность, но она так и не запомнила ее. Она записалась на прием. И только потом сообразила: ведь это галин муж!
Хотя ей-то что от этого? Она ему, конечно, не станет говорить: я, мол, университетская подруга вашей супруги, помогите мне, пожалуйста. А, может, сказать? Кто знает, вдруг поможет? Ведь погубят мальчишку!
Прием в МВД был утром, в субботу. Тысячу раз Валя проходила мимо этого серого массивного угрюмого здания на Карла Маркса, а внутри не была никогда.
Она подошла к дежурному в стеклянной кабинке: тот указал на скамейку в вестибюле – подождите.
- Я записана на прием. Третьей по очереди, так мне сказали.
- Я понимаю. Подождите!
Валентина Семеновна подняла брови, отошла. Вестибюль был огромный, весь гранитный и мраморный, холодный, как склеп: для посетителей отгорожен металлическими поручнями крошечный закуток. Здесь стояли обитые кожей скамейки ли, кушетки: старые, протертые до дыр, нечистые на вид. Садиться Валя не стала, встала в углу, у зарешеченного, как в хорошей тюрьме, окна.
Здесь были еще две посетительницы: маленькая остроносая старушка, в платке, видимо, деревенская; и бледная, плохо одетая девушка, с каким-то пришибленным, испуганным лицом.
Первой на прием пошла старушка. Прибежал – именно прибежал, а не пришел – сверху молодой милиционер в очень аккуратной, прилаженной форме, повел ее по лестнице наверх. Потом также свел вниз. Была она там минут пять, это считая дорогу.
Выходя, старушка спросила молодого милиционера – Валя это слышала:
- Милок, и чего мне теперь делать?
Вид у нее был растерянный, недоумевающий. Парень в ответ только руками развел.
Пошла девушка: тоже не пошла – побежала через две ступеньки. Провожатый ее торопил, оглядывался на нее. Девушки не было долго.
Валя прошлась из угла в угол, подумала: «Уйти? Чего я жду? Если он держит посетителей, приличных людей, не преступников, притом официально записанных к нему на прием, в прихожей – как собак – то чего же я жду, на что надеюсь?» Но она не ушла: нужно было использовать все шансы – речь тут была не о ней, об ученике.
Наконец, девушка спустилась вниз. Она плакала! С убитым видом она вышла из здания, остановилась у входа – ее видно было через стекло – и стояла, будто не зная, куда теперь идти.
У Вали похолодела спина, она стиснула зубы. Молоденький милиционер позвал ее, побежал впереди нее: она шла за ним очень медленно, подняв голову, не глядя на него. Он несколько раз нетерпеливо, даже с испугом оглядывался, но замечание сделать не решился: видно, такое у нее было лицо.
В предбаннике Валя очень медленно сняла верхнюю одежду, не торопясь, посмотрелась в зеркало, поправила волосы. Подумала: «Выгляжу на троечку. С минусом!»
Милиционер – а, вернее, лакей в милицейской форме – топтался рядом и имел вид человека, которому ужасно хочется в туалет по малому делу, но туалет занят.
Наконец, они вошли в большой мрачный кабинет. Валя бросила первый взгляд на того, к кому пришла – и обомлела.
Она помнила, что галин муж – неприятный, немного противный. Но такого она не ожидала!
За столом сидел жирный, обрюзгший, с обвислыми щеками – человек не человек – какое-то относительно человекообразное существо. В форме. Локтями существо навалилось на стол, смотрело на вошедшую пустыми глазами – взгляд был брезгливый: так смотрят на что-то, что дурно пахнет – на кучку дерьма, на груду гниющего мусора.
Глаза были выпуклые, с огромными припухлыми мешками под ними; кожа дряблая; рот широкий, с вывернутыми слюнявыми губами, с опущенными далеко вниз углами.
«Такому играть жабу-отца в фильме про Дюймовочку или, еще лучше, какого-нибудь гестаповца», - подумала Валя.
Она сухо поздоровалась. Ей никто не ответил. Милиционер-лакей, с виноватым видом поглядывая на начальство, пристроился на краешке стула. Рядом сидела еще какая-то очень тихая женщина, перед ней лежало несколько листов бумаги.
Валя села. Существо за столом взяло жирными пальцами какую-то бумажку, стало ее рассматривать: на посетительницу оно не смотрело. Никто ничего не говорил. Валя проглотила гневный ком, начала говорить сама; не в силах смотреть на блестящую лысину существа, по-прежнему не обращавшего на нее никакого внимания, она повернулась к тихой женщине: голос ее звучал отчетливо, сухо.
Она подробно рассказала о юрином деле, начала говорить о «висяке», о том, как мальчика допрашивают. И вот тут допустила ошибку, сорвалась.
Она все-таки нервничала: характер железный – но ведь женщина все-таки. И когда она заговорила о пытках на допросах, у нее невольно вырвалось:
- Такое только в нашей стране может быть!
Это была фраза Иосифа, ею подхваченная, как подхватывают вирус: сама она так не думала. Просто ее страшно выводило из себя это азиатское организованное и безнаказанное унижение, издевательство над людьми – и она сорвалась.
Существо подняло голову от стола, спросило брезгливо:
- А вы откуда приехали?
       Валя даже не поняла сначала, переспросила:
- Что-что? Я – приехала? Я родилась в этом городе!
- А почему ненавидите его? Кто вы по национальности?
      Тут Валя просто растерялась.
- Я еврейка… Хотя какое это имеет значение?!
Существо пожевало губами, поморщилось, сказало без злобы, но с еще большей брезгливостью:
- Вот и поезжайте в свой Израиль.
В слове «Израиль» он почему-то сделал ударение на второе «и».
Валя совершенно опешила: до такой степени, что даже не возмутилась, не оскорбилась.
Она прожила в России всю жизнь, почти 50 лет, безвыездно: ни разу не была за границей. И вот теперь в первый раз слышала такое.
Она смотрела на существо с недоумением, даже с каким-то интересом. Довольно долго продолжалось молчание.
Наконец, существо сказало:
- Ну что? Давайте скорей! У меня нет времени!
Валя встала, повернулась и, не прощаясь, вышла.
По лестнице она, сама того не замечая, спускалась очень быстро, и милиционер-лакей вприпрыжку бежал за ней.
Она вышла из здания МВД и как будто впервые увидела и деревья, и небо; вдохнула полной грудью свежий прохладный воздух.
Как хорошо на воле!
Она шла по улице и думала: «Бедная, бедная Галя!»
                .    .    .
А через полгода Юру Буртина выпустили. Он прикатил в школу на велосипеде: он сам его сделал из подобранных на свалке частей, причем, были тут детали очень странные – то ли от очень-очень старых велосипедов, а, может, от центрифуги? Это был самый оригинальный велосипед в Петрозаводске, но он ехал!
Юра был как всегда веселый, веснушки сияли на солнце как золотые монетки. Валя увидела его через окно и, бросив свой класс, выскочила на улицу. Дети, понятно, - за ней.
- Здравствуй, Юра! – только и могла она сказать.
       Юра улыбался.
- Здравствуйте, Валентина Семеновна! Да вы не беспокойтесь: я ничего не подписал. Хрен они с меня взяли, мусорки!.. Ничего, не переживайте, - он смотрел на нее ласково, как взрослый мужчина: большой, выше нее на голову – но по-мальчишески тощий.
- Мне даже на пользу пошло, серьезно. Больше туда не попаду – точно!.. А это все ваши?
       Вокруг стоял весь  5-Б класс: открыв рты, смотрел на героя.
- Да, Юра, это мои… Как я рада тебя видеть, если б ты знал!
       Он чуть смутился, опустил глаза, сказал:
- Я завтра приду к вам на урок, можно?
- Приходи.
      Он сел на свой супердрандулет, поехал, помахал рукой.
- До свиданья, Валентина Семеновна!
- До свиданья, Юра!
Она еще долго стояла, смотрела ему вслед. Она чувствовала, что если есть на свете человек, которого она глубоко, безоговорочно уважает, то это этот мальчишка: нескладный подросток, прогульщик и хулиган.
                .     .     .
В первом лицее Иосиф проработал всего четыре месяца.
Учителем по замене уроков он оставался недолго. Лицей № 1 – безалаберное учебное заведение на две тысячи учеников: конечно, там было достаточно проблемных классов. Хорошего специалиста следовало использовать: заткнуть им одну из многочисленных дыр. Очень скоро Иосиф Львович получил часы и классное руководство в классе, который просто разваливался: родители осаждали дирекцию петициями о переводе их чад в другой класс; дети, зная об этом, не желали учиться. И укомплектован класс был своеобразно: больше 2/3 мальчики, как на подбор шебутные, хулиганистые, хотя вовсе не глупые; девчонки же в этом классе подобрались еще почище мальчишек.
Через два месяца после того, как Иосиф Львович их взял, класс по дисциплине, учебной и неучебной активности, успеваемости, результатам на олимпиадах стал лучшим в параллели.
В начале учебного года класс раздирали ссоры: некоторые дети терроризировали своих однокашников; другие были изгоями, их травили, над ними насмехались. Три месяца спустя – по мнению всех работавших в 7-Д учителей – это был на редкость дружный коллектив.
Иосиф Львович купался в похвалах, его ставили в пример на планерках, методобъединениях; призывали изучать его опыт. Директор, Юрий Алексеевич Шабалов, пригласил его, наговорил комплиментов, обещал на будущий учебный год хорошую нагрузку и кучу всяческих благ.
Но в это самое время в городе стало известно об открытом письме на имя председателя правительства и министра образования о ситуации в карельском образовании. Это письмо Иосиф Львович состряпал давно, вместе с Исааком Самойловичем: оно было ими совместно подписано. И вот только теперь обнародовано: Иосиф решил, что из уважения к памяти Исаака Самойловича он обязан это сделать.
Письмо размножили и послали адресатам и, кроме того, во все карельские и московские педагогические газеты; оно висело на стендах объявлений в учительских; многие педагоги получили по экземпляру.
Министр образования издала приказ: для проверки письма создать комиссию из нескольких человек, которую возглавил замминистра Анатолий Семенович Кармазьин. Это серый кардинал карельского образования: он сидит в министерстве долгие годы, пережил многих министров.
А между тем, человек он незаметный, незначительный, и что он там делает, понять трудно.
Это крошечный человечек, почти карлик; чрезвычайно шустрый, суетливый, несмотря на пожилые годы; с маленькими черными бегающими глазками, узким лбом  и усами щеточкой. Он всегда ходит с большим портфелем под мышкой и очень смахивает на пронырливого черного таракана.
Проверка, проведенная им, выразилась в том, что он, вместе с комиссией, приехал в первый лицей, заперся в кабинете директора и просидел там некоторое время.
На следующий день комиссия дала ответ на письмо. О карельском образовании не говорилось ни слова: речь шла о самом авторе письма – это была развернутая характеристика Иосифа Львовича Закса. Адресована эта бумага была ему самому.
Характеристика «врага народа Закса» состояла частью из сплетен, сильно смахивавших на клевету; частью из отдельных фактов его биографии, которые, будучи вырваны из контекста и соответствующим образом прокоментированы, производили подозрительное впечатление.
Так, например, Иосиф Львович всю жизнь кочевал из школы в школу: не мог ужиться с начальством. Он был вспыльчив, резал правду-матку в глаза – ему этого не прощали. Каждый раз, меняя школу, он верил: теперь все будет в порядке. И каждый раз все повторялось сначала.
Но одновременно в его трудовой книжке было записано столько благодарностей, что они не уместились на отведенных для этого страницах.
В свое время Иосиф Львович пытался защитить докторскую и не сумел: тема была необычная, подход новаторский – ему дали «черного оппонента», работу провалили. Об этом тоже было вскользь упомянуто, но ничего не говорилось о его, совместных с женой и своих собственных, многочисленных публикациях в центральной педагогической прессе. Ни слова – о его огромных практических заслугах.
После чего Иосиф Львович был уволен – с формулировкой «в связи с прекращением контракта». Это была чистой воды туфта: контракт был заключен «по замене уроков», но он уже давно не работал на заменах – фактически был постоянным работником.
На следующий день после увольнения Валентина Семеновна буквально заставила мужа пойти к адвокату. Вердикт был ясен: увольнение незаконное, доказать это – пара пустяков, дело абсолютно выигрышное – надо подавать в суд.
Но Иосиф в суд не подал. Он сказал жене:
- Как я могу туда вернуться? Ты ведь еще не все знаешь. Они устроили в лицее собрание: персонально обо мне и моем письме. Меня, конечно, осудили: приняли соответствующую резолюцию – вполне в стиле 30-х  годов, только более мягкую. Многие мои коллеги перестали со мной здороваться в последние дни.
         Нет, я не смогу там работать. Шабалов – это еще полбеды, но как я буду приходить туда каждый день? В каком состоянии входить в класс? Ведь это отразится на детях!
Валя в чем-то понимала его. Помолчав, спросила:
- Хорошо. И что ты думаешь делать?
- Да ничего особенного: искать работу.
- В середине учебного года?
- А почему нет?
- А если не найдешь?
- Там посмотрим!
Работу он не нашел. Прожив в небольшом городе всю жизнь, они имели обширные связи: как только где-то появлялось место, им тут же звонили знакомые. Но его никто не хотел брать. Директора отводили глаза; порой лгали, что вакансий нет, хотя они были: он это точно знал.
В конце концов, уже нельзя было скрывать от себя: для него установлен в родном городе фактический запрет на профессию.
Как-то директор 13-й школы, Галина Васильевна Васильева, подошла к Иосифу Львовичу в перерыве педагогической конференции, сказал ему:
- Вы знаете, что на совещании директоров председатель комитета прямо запретила брать вас на работу, назвала вашу фамилию? Говорит: «Кто возьмет Закса, о том я изменю свое мнение как о руководителе». Понятно?.. Я бы вас взяла – нет сейчас вакансии. Звоните. Но лучше вам, по-моему, уехать из города.
Валя, прежде относившаяся к злоключениям мужа философски, теперь все чаще нервничала, тревожилась за него. Она, как никто, знала Иосифа: он – еще в большей степени, чем она – не мог жить без детей, без своей работы. Это был его воздух, его стихия, его Дело: смысл и содержание всей его жизни.
Она понимала, что теперь, когда ему перекрыли кислород, он может запсиховать, сорваться во что-то совсем уж плохое.
Огромная опасность была в том, что теперь он наверняка должен с головой уйти в свою борьбу: в свои общественные дела. Чтобы отвлечься, чем-то занять себя. Чтобы убедить себя в своей полезности. Наконец, чтобы расквитаться со своими гонителями.
И это ее очень тревожило. Ведь он не боец по натуре. Тонкий, впечатлительный, ранимый. Вот Исаак Самойлович – тот был воин: он тоже рубил сплеча, всем говорил, что думал – однажды заявил в лицо очередному министру просвещения: «Я такого дурака в кресле министра вижу первый раз в жизни!»
Его боялись. Кое-кто и ненавидел. Ему от этого было только весело. И боялась - кучка чиновников, а весь город любил. Это было такое солнышко, которое всех согревало. И такому человеку многое прощалось.
Иосиф – не такой. Чтобы знать его настоящего, нужно видеть его с детьми. Вне школы он закрытый, самолюбивый, мнительный, жесткий, чрезмерно резкий и требовательный. Такому ничего не простят.
А ему будет больно и стыдно признаться в этом себе самому: ведь мужчина! И он озлобится, ожесточится.
Что делать, как помочь ему?
Но больше всего ее беспокоило, что он стал замкнут, отгородился от нее, перестал ей рассказывать о себе, о своих делах, и перестал ее слушать.
Всю жизнь у них было так: стратегические вопросы решает он, тактические она. И он сам советовался с ней, даже обижался, не получая советов, и прислушивался к ним.
Теперь он отгородился от нее. И ей минутами становилось страшно: что, если это навсегда? Если это конец их близости, их связи – их любви?
И ей порой хотелось закричать, позвать его: «Ося, милый! Не оставляй меня одну! Я так боюсь одиночества. Ничего в жизни не боюсь так, как остаться одной. Бедность, болезни, даже смерть – все не так страшно, как это. Ведь мне пятьдесят лет! Как ужасно в мои годы остаться одной».
Но он ничего не замечал. И она понимала: ему и так нелегко. Надо быть сильной, поддержать его.
И она старалась держаться, не замечать его холодности, раздражения, его угрюмого молчания.
Но порой не могла сдержаться и про себя молила: «Боже, не дай мне его потерять! Я не заслужила этого! Я всегда его любила, я старалась быть хорошей женой. Пусть он станет прежним, пусть душа его вернется ко мне и мы снова будем вместе, внутренне вместе – и больше я никогда ничего не попрошу, больше ничего мне не будет нужно в этой жизни!»
                .     .     .
Валины опасения оправдывались.
Иосиф стал писать статьи, не научно-методические, как раньше, а публицистические: предлагать их карельской прессе. Едва ли не первая такая статья называлась «С новым министром вас, уважаемые коллеги!» Валя заставила себя ее прочесть, хотя содержание было понятно уже из названия.
Если бы он написал такое прежде, она бы обязательно высказалась – приблизительно так:
- Во-первых, Осенька, ты не публицист: и не умеешь, и нет призвания. Просто это бездарно… Во-вторых, здесь нет содержания: все сводится к тому, что Разбитная дура и ничтожество, она разрушает образование, а мы все рабы, потому что это терпим. Волга впадает в Каспийское море, дорогой мой! Я еще раз повторяю: Волга впа-да-ет в Кас-пий-ское море! Но это, увы, всем известно. А анализа, интересных мыслей тут нет. Что на свете полно глупых баб - и мужиков – это все знают. А вот как они попадают на капитанский мостик? – вот что интересно. А у тебя этого-то и нет… Кроме того, твой тон неприличен: он какой-то озлобленный, раздраженный. Так не пишут уважающие себя люди.
Вот так бы она сказала – раньше. И почти наверняка это ему помогло бы: он сумел бы понять, увидеть себя со стороны; выбросил статью и занялся настоящим делом.
Но: так было бы раньше. Сейчас Валя даже не пыталась вмешиваться: она молчала. Это было мучительно тяжело: самый близкий человек запутался, идет не туда – а ты бессильна ему помочь. Но скажешь – будет еще хуже: он разозлится и на нее. Ведь связь между ними потеряна, разорвана. И нет того мостика, по которому можно было бы дойти, добраться до него, до его души – этот мостик разрушен.
Разоблачение конкретных людей Валя считала самым пустым и никчемным делом. И иногда не выдерживала, и что-то все-таки прорывалось наружу.
Однажды Иосиф Львович сидел за столом, писал очередной свой критический опус о Разбитной: перед ним лежал с трудом – всяческими хитростями – добытый план работы министерства на новый, двухтысячный, год – с феерическим названием «Министерство образования и по делам молодежи Республики Карелия на пороге нового тысячелетия». Валя заглянула в эту бумагу: по содержанию она подозрительно напоминала план работы то ли дома пионеров, то ли райкома комсомола: сплошные слеты, конференции, встречи, поездки министра по республике и стране (Галина Анатольевна любила путешествовать). Но самое любопытное, что поля этого серьезнейшего документа оказались испещрены компьютерными графическими рисуночками: тут были костры, вертолеты, птички, домики – и пр., и пр. Валя вспомнила, что и в институте галины тетради с конспектами содержали гораздо больше такого рода «живописи», чем собственно конспектов: только костров там не было – это уже влияние ее пионерско-комсомольского прошлого.
Была здесь и выписка из протокола предновогоднего совещания в министерстве, на котором подводились итоги работы за прошедший год: разумеется, она была признана успешной.
Иосифа Львовича все это страшно раздражало, и ему требовалось излить это раздражение на бумаге, иначе бы он лопнул.
И вот тогда Валя не выдержала, сказала:
- Знаешь, мне кажется, ты ее демонизируешь… Ты пишешь, что она «разрушает образование». Не может она разрушать образование. Она на это не способна. Так же, как неспособна и созидать. Она вообще не способна ни на что: она нуль, ничто, пустое место. Нельзя прогнать пустоту, размахивая руками: пустоту нужно заполнить – каким-то содержанием.
      А еще: нельзя безнаказанно смотреть в пустоту – от этого сам становишься пустым. Можно заразиться пустотой, если твое внимание все время обращено на нее.
      Ты думаешь: ты оппонируешь тем, кто считает Разбитную кем-то, придает ей значение? Нет! Они придают ей положительное значение, ты – отрицательное. И ты, и они – вы все придаете ей какое-то значение. Вы не разные, а одинаковые.
А на самом деле она не играет никакой роли. Она рисует птичек, болтает, разъезжает по городам и весям – а школа живет своей жизнью. Если бы никакого министра вообще не было, было бы то же самое.
         О чем же ты пишешь?
Иосиф слушал ее нетерпеливо: он даже не повернул головы в ее сторону. И продолжал писать.
И все-таки она и в другой раз не выдержала, сказала, что думала.
В Петрозаводске был директор школы, каждый год оформлявшийся на летние месяцы воспитателем на полторы ставки в лагерь отдыха, принадлежащий его школе: разумеется, работать он не работал, а деньги клал себе в карман. Были у него и другие источники, в том же роде. Всегда все знавшие женщины-учительницы рассказывали, что этот директор купил в центре города прекрасную большую квартиру; что на территории того самого лагеря (он находится за городом, в хорошем месте, на берегу озера, рядом с санаторием «Кивач») выстроен для директора комфортабельный домик – не на его счет, конечно.
Этот горе-педагог возмущал и Валю, но не «ловкостью рук»: мало ли в России ворья! – а тем, что совершенно развалил свою школу, превратил ее в казарму. Однажды в этом учебном заведении проходил семинар, и Вале с Иосифом довелось наблюдать, как директор разговаривает с детьми: он сидел, они перед ним стояли, хотя рядом были стулья; он говорил небрежно, ворчливым тоном, не глядя на них, не слушая их.
Была и особая причина их возмущения: этот человек был евреем, по фамилии Гойхман.
И вот Иосиф как-то сумел раздобыть ксерокопии документов, явно и неопровержимо обличавших финансовые махинации этого жулика. У него работала секретарем бывшая завуч той же школы, уволенная за то, что чем-то не угодила начальству, а потом из милости принятая в секретарши. Ей надоело унижаться, а кроме того, подошла пенсия: нечего было терять – и она предоставила общественному движению все необходимые копии.
Радовался Иосиф, радовалась и Валя: дети избавятся от этого чудовища!
Но из этого ничего не вышло. Ни комитет по образованию, ни прокуратура не нашли в действиях директора ничего предосудительного. Заместитель прокурора города Г.А.Суржко в своем ответе объяснила, что А.А.Гойхман оформлялся воспитателем, чтобы «контролировать ход ремонтно-строительных работ на территории лагеря для подготовки следующей лагерной смены».
Валю этот ответ привел в уныние: она все поняла; Иосиф дома кричал:
- Нет, ты посмотри, что он пишет!..
- Не он, а она…
- Один черт! Смотри: ремонтные работы проводятся в лагере ПРЯМО ВО ВРЕМЯ СМЕНЫ: когда там отдыхают дети! Представляешь себе?!. Прокурор – прокурор! – утверждает, что можно оформляться на одну должность, а заниматься чем-то другим! И в этой стране можно жить?!
         Он чуть-чуть успокоился, отдышался, сказал:
- У меня такое ощущение, что они существуют в каком-то другом, параллельном, мире: с совершенно другими законами – или вообще без всяких законов? В том мире, где живем мы, нельзя ремонтировать лагерь прямо по головам детей; у них – можно. Вообще там все можно. «Нам нет преград ни в море, ни на суше!» - так они пели. Потому что это мир чистой бредовой фантазии, никак не связанной с реальностью, ничего не желающей о ней знать. Мир безумных галлюцинаций!
        Ты посмотри: прокурор города совершенно открыто выгораживает вора, расхищающего средства городского бюджета! А такие же московские прокуроры сажают на скамью подсудимых абсолютно честных людей. И ни те, ни другие ответственности не боятся. Да никто и не сомневается: они, конечно, не будут отвечать!
           Кто ответил за уничтожение миллионов ни в чем не повинных людей при Сталине? А ведь тогдашние прокуроры, следователи, вертухи-надзиратели и авторы доносов и сейчас ходят себе, получают персональные пенсии, пользуются общим уважением. Что это такое? Да это страшнее самых кровавых репрессий!
Валя тяжело вздохнула, сказала:
- Я с тобой согласна. Репрессии – следствие; безответственность – причина. Но в России так всегда было – помнишь, что говорил Миша: кто действует от имени государства, никогда ни за что не отвечает. Он может попасть в опалу, как Меньшиков или Берия – но это не ответственность, а расправа с конкурентом: как в волчьей стае – сильный загрызает слабого и становится вожаком.
           И вообще, мне кажется, эта система функционирует без участия человеческого начала. Решения принимают сами по себе должности, понимаешь?
- Не совсем.
- Ну вот представь себе машину – где-нибудь на заводе – которая работает строго определенным образом, а ее обслуживает человек. Его роль – следить, чтобы машина не сломалась, чинить ее, загружать сырьем - быть ее деталью, придатком. Он ничего не может изменить в ее работе. Не машина служит человеку, а человек служит машине.
         Вот так и в этом чиновном мире: это что-то механическое, нечеловеческое, неживое по природе своей. Система работает так, потому что она так устроена – и неважно, какой человек тот или иной чиновник: добрый он или злой, умный или глупый. Он все равно будет делать то, что диктует логика системы, или она извергнет, изблюет его из себя.
           Но тогда бесполезно разоблачать отдельных людей, понимаешь? Нужно сломить систему, а это не в наших силах.
                .     .     .
Раньше Валя дома отдыхала. Учительская работа ведь вот какая: каждое твое слово, твое настроение; то, как ты стоишь, смотришь, как ты выглядишь – все влияет, все имеет значение. С годами врастаешь в это всем своим существом, перестаешь замечать: и все-таки это огромное напряжение, от которого – при всей «тренированности» – нужно отдыхать.
Теперь она не могла расслабиться ни на минуту: дома – еще больше, чем в школе: приходилось следить за собой, за каждым своим словом, каждой интонацией. С мужа словно с живого содрали кожу: чуть-чуть ошибешься, скажешь не то – он обижается, перестает разговаривать.
Валя понимала: нужно бороться за него. Нужно отвлечь его от этой изнуряющей бессмысленной битвы с пустотой, переключить его внимание на что-то хорошее. Она теперь каждую неделю предлагала ему пойти в театр ли, на концерт – несмотря на всю свою усталость. Но он почти всегда отказывался.
Однажды, во время экзаменов, в Петрозаводск приехал Евгений Евтушенко. Валя на этот раз уговорила мужа, пошла с ними и Сашка.
Иосиф Евтушенко не любил: говорил, что его стихи – зарифмованная публицистика, причем беспринципная: ему все равно, что отстаивать, на чьей быть стороне. Валя и Сашка любили; Валя говорила: «Ты судишь по худшему, а надо по лучшему. Евтушенко – это «Люди», «Идут белые снеги…», «Со мною вот что происходит…», «Карликовые березы», «Ольховая сережка», «Песня Сольвейг». Это настоящая поэзия!.. А как он читает! Ни один актер так не прочтет!»
Но Иосиф на сей раз был рад, что его вытащили из дому. Ему хотелось развеяться.
Евтушенко в то время было уже под семьдесят. Он вышел на эстраду: стройный, подтянутый, узкая талия, сильные широкие плечи, прекрасно держится. Он женат – все в зале знали это – на петрозаводчанке: потому и заехал сюда – и жена на 30 лет моложе него.
Он много рассказывал о себе: о своих многочисленных поездках по миру («Я был в 98 странах»,- сказал он, между прочим), о малоизвестных моментах своей биографии. Конечно, читал стихи: как всегда, прекрасно.
Из филармонии вышли в приподнятом настроении, только Валя выглядела осунувшейся, усталой. Иосиф ничего не замечал; Сашка заметила, спросила:
- Мама, как ты себя чувствуешь?
Валя заставила себя улыбнуться, сказала:
- Я хорошо себя чувствую. Рада, что мы пошли… Вы не знаете: в зале сидели мои ученики – половина десятого-бэ. Хорошо, что они это видели и слышали… Но, понимаешь: я вдруг позавидовала… Да, да, Евтушенко…
Она говорила Сашке, но ей страстно хотелось, чтобы муж отозвался на ее слова. Он только хмыкнул, не глядя на нее.       Превозмогая себя, она продолжала:
- Конечно, он заслужил все это: эту интересную, яркую, полную событий и впечатлений, насыщенную жизнь. Он талантливый сильный человек. Но ведь и мы с папой – мы тоже не без способностей. Да что там говорить: мы ничем не хуже! А что мы видели в жизни? Где были?.. И мне стало обидно. Но потом…
Потом я вспомнила всю свою жизнь. Школа! Дети! Это каждый день новые удивительные впечатления, события, загадки, тайны, которые нужно разгадать; это такой чудесный никому не понятный мир!
Валя почувствовала: Иосиф начал ее слушать – перевела дух.
- Да, ты ведь помнишь, Сухомлинский – мой любимый Сухомлинский – сказал в конце жизни: «Каждый ребенок был миром: совершенно особым, уникальным!» Каждый ребенок – особый мир! Как я это понимаю… И вдруг мне стало его жалко!
- Евтушенко? – спросил муж с улыбкой.
- Да, Евтушенко!.. Ведь он ничего этого не знал – и уже никогда не узнает. И я подумала: «Нет, мы счастливее него! Мы избрали лучшую участь – нам больше повезло в жизни! Он талантливый, яркий – да. А разве мы менее интересные люди? Нас только мало кто знает. Но разве в этом дело? Он скользил по поверхности жизни – а мы ушли в глубину.
           И я подумала: «Спасибо, Господи, что ты вывел меня и моих близких из гетто, сделал русской учительницей. Кем бы я была иначе? Спасибо тебе, Господи!»
И вдруг она увидела: на нее смотрели напряженные внимательные – словно проникающие вглубь ее души – глаза: глаза дочери. Они были другого цвета, чем у нее: гораздо светлее – но тоже слегка косили, и от этого взгляд был такой же странный, загадочный. Сейчас эти глаза были настолько бездонно глубоки, что Валя даже испугалась, подумала: «Она ведь уже совсем взрослая! А я болтаю невесть что, сама не зная, как это на ней отразится. О каждом чужом ребенке думаю, часами ломаю голову, а о своей единственной дочери подумать некогда!»
Она растерянно оглянулась на мужа. Он впервые за последние месяцы улыбнулся ей ласково и спокойно.
                .     .     .
Как-то Валя придумала: дети в детских домах страдают от недостатка общения – вечно вокруг те же воспитатели, товарищи по группе. Нужно организовать студентов социально-педагогического колледжа, пединститута, пусть ходят в детские дома – их у нас целых три – читают детям книги, просто общаются, играют с ними; пусть постараются с детьми подружиться. Может быть, пригласят детей к себе в гости: им полезно побыть пусть в чужих семьях, раз нет своей – но в домашней обстановке.
Иосифу идея понравилась: он, как всегда горячо, взялся за дело. И это было первое, что ему удалось с тех пор, как он стал председателем общественного движения: интересно было студенткам, рады были дети, даже заведующие звонили ему домой, благодарили.
Как-то Валя вспомнила: мама однажды сказала ей: «Пока человек один – это только половина человека. Найти себя можно только в счастливом браке!» До недавнего времени у нее был счастливый брак. Нужно вернуть его, спасти! Ведь не только муж нужен ей, и она нужна ему. Но где взять силы на все?
Среди девушек-студенток была одна, особенно Иосифу близкая: его ученица Вика Смашнова. Как-то она зашла к ним в гости: долго рассказывала о детях, о детском доме. Иосиф посоветовал ей поговорить с заведующей: дети очень несамостоятельны, воспитатели контролируют каждый их шаг – боятся, как бы чего не вышло, чтоб не пришлось отвечать – а ведь детей нужно учить самостоятельности, этих – особенно: у них нет в жизни никакой поддержки. Пусть директрисса подумает: что будет с этими детьми потом, когда они выйдут из детдома? Тут что-то надо менять!
К сожалению, Валя в этот момент вышла на кухню и наказа мужа не слышала.
Вышло из этого вот что. Вика действительно поговорила с заведующей. Та восприняла это как критику и вмешательство в ее работу. Наговорила девушке грубостей и выгнала ее – буквально выгнала: запретила приходить к детям. А ведь она обещала им, что будет приходить: они привязались к ней – да и она к ним.
Иосиф был в бешенстве. Но от его разговора с директором стало только хуже. Тогда он пошел в министерство, к начальнице отдела охраны прав детей, Галине Федоровне Григорьевой. Та выслушала его, по-доброму посоветовала: у директриссы скоро юбилей, 50 лет – купите ей цветы, коробку конфет, поздравьте – может быть, она смягчится. А больше тут ничего не поделаешь!
Иосиф вернулся домой бледный, страшно злой. На Григорьеву он наорал: той чуть плохо не стало. Конечно, ему было мучительно стыдно своего бессилия: стыдно перед Викой, перед самим собой.
Вале хотелось его хоть как-то утешить, она сказала:
- Знаешь, мне эта девушка очень понравилась. Серьезная, с чувством собственного достоинства. Любит детей. Она будет хорошим педагогом. А это ей урок на будущее. Чтобы работать с детьми в России, нужно уметь ладить с начальством – ничего не поделаешь. Серьезно: ей это пойдет на пользу.
- А детям? Им это тоже полезно?!
- Этих детей все равно искалечат… Прости, что я так говорю: мне их ужасно жалко. Но ведь у них и воспитатели постоянно сменяются.
- Нет, но какова Григорьева! Она работает в министерстве 20 лет! 20 лет – Боже мой!
- А чему ты удивляешься? Эта так называемая власть не имеет никакой власти: я это давно поняла. Они ничего не могут. Даже простейшую – но реальную, невыдуманную – проблему им решить не по силам.  У нас «сильной» называют ту власть, которая бессильна. Вспомни: ты сам об этом говорил недавно…
Он отвернулся, замолчал.
Теперь он все чаще говорил о России, о русских резко, грубо. Рабы, грязный скот! Нормальному человеку жить в этой стране невозможно!
Валя слушала его: как тяжело было это слышать о своей стране, от самого близкого человека – но она понимала, она знала, что творится у него в душе: ему нужно оправдать себя, свои ошибки: те, что уже совершил, и те, которые еще только собирался совершить…
Человек всегда бывает тверже всего уверен в чем-то, если это оправдывает его ошибки: и чем серьезнее они – тем прочнее его убеждение. Сдвинуть его с места нельзя: только он сам может тут что-то сделать.
И все-таки ей было мучительно тяжело его слушать. И однажды она не выдержала, сказала с болью в голосе:
- Не понимаю, как ты можешь так говорить! Мне не меньше тебя отвратительно рабство. Но ведь это болезнь, пойми! Россия больна! Если твоя мать больна – пусть постыдной, скверной болезнью – неужели ты отвернешься от нее? Ведь это наша родина, а родина – мать. Нас не было бы, если б не она… Как не любить эту землю, эту страну, этих детей, которых мы учим, которым отдаем себя: а ведь они почти все русские!
        Ну уж какая она ни есть, наша страна, но она - наша: мы без нее не существуем!
- Извини, - со злостью сказал он, - я еврей! И с годами все более чувствую себя евреем.
- Да, я знаю. Если хочешь знать, я тоже: я тоже чувствую себя все более еврейкой. И при этом все больше люблю Россию. Не знаю, как это может быть, но это так…
- Извини, ты любишь парадоксы!.. Евреи живут не в России, а в Израиле!
- Ну, почему же? И в России тоже. И во многих других странах. А в Израиле только пять миллионов евреев, в мире их всего 13 миллионов, насколько я знаю. Значит, евреи – это по-прежнему народ рассеяния. А разве тебе не приходило в голову, что это так и должно быть?
- Как так? Мы не имеем права на свое государство?
- Не в этом дело. Я говорю не о формальных правах – они у всех одинаковы – а об особой миссии народа. Евреи – народ-мессия. Их дело – исполнять волю того, кто их послал, там, куда они посланы. А это можно делать, только живя среди других народов… Знаешь, почему евреи так и дождались своего Мессии? Потому что Мессия – это они сами!
- Бред какой-то! Откуда ты это взяла?
- Представь себе, сама додумалась… Вот ты учишь иврит, а зачем?
- Просто так! Я еврей, хочу знать свой язык.
- А зачем он тебе?.. Иврит – святой язык, он нужен для чтения священных книг. Почему ты их не читаешь? Раз уж ты хочешь стать настоящим евреем?
- В свое время прочту!
- Это время может никогда не придти. Тебе 50 лет. Пока ты читаешь только израильские агитки…
- Не агитки, а газеты…
Иосиф действительно полгода тому назад начал вдруг, ни с того, ни с сего, изучать иврит. Он был чрезвычайно способный, память железная, настойчив невероятно: спустя полгода он уже свободно читал израильские газеты – где-то он их доставал. Но говорить пока не мог: не с кем было.
И Валя понимала – зачем он учит язык: хотя он и сам пока не догадывался об этом. И ей все чаще становилось страшно. «Господи, не дай мне остаться одной!»
                .     .     .
Потом Валя и сама не могла сообразить, как это могло случиться. Наверное, она на время потеряла себя: от отчаяния, от безнадежности, от страха остаться навсегда одинокой. Она решила пойти к Гале: просто поговорить с ней. Наверное, ей нужна была хоть какая-то надежда: пусть призрачная, иллюзорная.
Она не будет ни о чем ее просить: просто расскажет о проблемах Иосифа. Все-таки Галя – министр: если захочет, поможет.
Начался новый учебный год. Иосиф по-прежнему без работы. И никакой надежды. Он уедет – она чувствовала это! Нужно удержать его – во что бы то ни стало! А сделать это можно было только одним способом: найти ему работу – с детьми. Без детей он задыхается, он не выдержит!
И она пошла.
Был ясный теплый день середины сентября. Светило солнце. Как было красиво в городе! Она ничего не замечала.
Уже перед самым министерством: деревянным двухэтажным неприглядным зданием – она почувствовала: нет, я не смогу! Нет сил – что-то внутри останавливало, не давало ей идти.
Но она принудила себя. Подошла к двери.
В это время по Энгельса медленно подъехала блестящая черная машина: Валя не разбиралась в автомобилях – кажется, «Волга». За ней – еще три или четыре, разного цвета. Из черной вышли Кармазьин и Разбитная: он поспешно открыл зонтик, держа его над ней – шел жиденький дождик, а солнце продолжало светить, и до дверей министерства было десять шагов.
Из других машин вылезли тоже какие-то люди: Валя различила финскую, английскую речь – это была какая-то иностранная делегация.
Галина Анатольевна улыбалась: как всегда, в прекрасном настроении, в отличном демисезонном пальто, шарфе, голова не покрыта. Что-то было в ней до того чуждое, что Валя вдруг перестала понимать себя: зачем я пришла? О чем я хочу говорить с ней: вот с этой совершенно чужой мне, враждебной всей моей жизни женщиной? Боже, только бы она меня не заметила!
Разбитная ее не заметила, хотя прошла, почти задев ее: она никак не ожидала ее здесь увидеть.
К несчастью, заметила ее та самая Григорьева, которую Валя давно знала. Она была тоже отчего-то очень веселая.
- Валентина… ой, извините, Семеновна – да, да! Вы к Галине Анатольевне?
- Да, - выдавила из себя Валя.
- Она сейчас освободится: у нее делегация финских коллег. Проходите, что же вы стоите под дождем?
Валя, пропустив всех вперед, зашла вслед за Григорьевой. Уже поднимаясь по лестнице, подумала: «Зачем я иду? И почему у меня так гадко, скверно на душе? Я ведь не делаю ничего плохого! Да? Не делаю?»
Раздумывать было некогда: Григорьева завела ее к себе в кабинет. Валя медленно, как во сне, разделась, села. Григорьева трещала, как сорока. Она почему-то была в восторге от посещения финнов: что-то они ей обещали, какую-то поддержку; за что-то похвалили.
Валя не слушала ее, смотрела ей в лицо: обычное простонародное русское бабье – и думала: «А ведь эти иностранцы не догадываются, с кем имеют дело. Им и в голову не приходит, что эти министры, члены правительства, депутаты, с которыми они здесь встречаются, - это подонки нашего общества, его отбросы. Что если они по ним судят обо всех нас?»
Наконец, Григорьева перестала болтать, сходила в приемную, влетела, сияя улыбкой:
- Галина Анатольевна ждет вас!
Валя удивлялась себе: ей вдруг страшно захотелось не идти к Гале, встать и уйти. Но это было бы слишком странно. И она пошла. «Боже, Боже, что со мной? – думала она. – Надо взять себя в руки! Я должна помочь Иосифу!» Но ей никак не удавалось сосредоточиться, овладеть собой.
Галина Анатольевна – в развевающихся шелковых разноцветных одеждах – вышла ей навстречу из кабинета. Она еще больше располнела и походила сейчас на в меру упитанное пионерское знамя: в ее экзотическом костюме преобладали глубокие розовые тона.
Валю опять поразило, что Галя так рада ей, так ласково ее встречает.
Странно, но она, такая проницательная, такая умная, не могла понять Галю: ей не приходило в голову, что та, от природы ничтожная, пустая, теперь – после почти четверти века блестящей карьеры - стала совсем уже полой внутри. А потому может притвориться какой угодно.
Она так привыкла к этому: если к тебе приходит гость, посетитель – изобрази радость: вдруг это нужный человек! Если тебя знакомят с маленьким ребенком, изобрази умиление. В кабинете председателя правительства она изображала преданность и готовность исполнить любое приказание, любое желание. В общении с подчиненными – приличную важность.
Но сама она совсем не сознавала своего притворства, своей внутренней пустоты, в сущности, находя ее очень удобной.
Галина Анатольевна считала себя очень искренним, непосредственно-эмоциональным человеком, может быть, даже слишком искренним, слишком привыкшим доверять людям.
По натуре очень добродушная, с поразительно короткой памятью, она никогда долго не держала зла, никогда никому не мстила: для мести требуется некоторая концентрация внимания: она на это была неспособна. Разозлиться она, конечно, могла, но это у нее очень быстро проходило. И она совершенно искренне считала себя добрым человеком.
Она любила свою работу. Всегда она входила в министерство с улыбкой, уходила в хорошем настроении. Ей так нравилось, что она здесь самая главная, что ее почтительно слушают; нравилось отдавать приказания – хотя она часто совсем не следила за их исполнением; нравилось подписывать приказы (хотя содержание их могло быть ей непонятно: писали их ее подчиненные, среди которых были люди гораздо умнее и образованнее нее). Это было невинное удовольствие, невинное детское самоутверждение.
Она сознавала, что любит свою работу, и была уверена, что принадлежит к числу счастливых людей, нашедших свое призвание.
Ее любили сотрудники министерства. Это не была ее иллюзия: это было действительно так. Прежний министр – Гехт – был невероятно капризен, придирчив, вечно находился во взвинченном, раздраженном состоянии из-за  неумения вполне угодить начальству. Он ко всем придирался, заставлял переписывать документы из-за ничтожных описок, мелких ошибок; ревниво следил за тем, как исполняются его распоряжения.
Разбитная же ни за чем не следила: подписав приказ, через десять минут забывала о его существовании; на работе почти всегда была в великолепном настроении; была ласкова и добра с подчиненными. Они считали ее просто идеальным руководителем, и она знала об этом.
Всю жизнь проработав в дополнительном образовании, имея в подчинении художественно одаренных ярких людей и вполне уживаясь с ними, она совершенно искренне считала себя творческим человеком, которому из-за этого даже трудно вписаться в эти скучные бюрократические структуры.
Она была почти равнодушна к деньгам и даже к славе: жила в обычной, хотя и очень хорошей, городской квартире; имела обыкновенную дачу, как у всех: не кирпичный двух или трехэтажный дворец с террасами и балконами. У нее никогда в жизни не было своей машины, она и водить не умела: не было у нее и персонального казенного авто с шофером, и она часто колесила по городу на маршрутке или даже на троллейбусе. И сейчас она приехала в министерство на обычном наемном такси, взятом больше шику ради: задать форсу перед иностранцами.
Разумеется, она считала себя еще и бескорыстным человеком, и не так уж ошибалась в этом.
Хотя странно было то, что ее самоутверждение не гасло, а только росло со временем. Казалось, она давно должна была насытиться почестями: ведь министр! Выше – только глава правительства. Несколько человек наравне. Все прочие – ниже. Но почему-то она не насыщалась. Ей все больше и больше хотелось ощущать свою важность, значительность, она все более жаждала новых и новых подтверждений своей состоятельности.
Сейчас, сама того не сознавая, она переживала момент величайшего торжества, апофеоз своего жизненного успеха. Она не знала этого – как не знала почти ничего о самой себе – но был на свете человек, которого она ненавидела всю жизнь, с совершенно не характерным для нее постоянством. И вот этот человек пришел к ней на поклон! Эта гордячка склонилась перед ней, признала ее величие!
Если бы сам Путин встал перед ней на колени и почтительно поцеловал ей руку, она не могла бы так торжествовать в душе, как сейчас.
Почему она ненавидела Валю? Она сама не знала этого, как не знала и о самой ненависти: одном из последних оставшихся в ее опустошенной душе подлинных, немнимых, чувств. Валя воплощала для нее все то, что было ей чуждо, враждебно, что заставляло ее так страдать в юности. Эта Валя когда-то свысока презирала ее, относилась к ней снисходительно!
И вот – жизнь показала, кто есть кто! Она всю жизнь проработала безвестной учительницей, а я стала министром – и ведь совершенно по заслугам: так она чувствовала.
Галина Анатольевна совершенно не была благодарна Вале за ее самоотверженную помощь в студенческие годы, потому что не воспринимала эту помощь как самостоятельный поступок: она вообще не понимала, что такое самостоятельный поступок. Она искренне верила, что люди – как куклы: надо только знать, за какую ниточку дернуть. И она, Галя, всегда знала! Она умела обойтись с людьми! Она была уверена, что просто в свое время сумела использовать Валю, и в этом тоже была не так уж далека от истины.
А главное: эта помощь ее унижала! Она не воспринимала ее как благодеяние, а как унижение. Валя заносилась перед ней, хотела показать ей свою важность, свою значительность! Вот, мол, какая я умная – а ты какая глупая! – так она это воспринимала.
И это тоже было вполне простительно: ведь и очень умные люди часто судят о других по себе, а Галя никогда не блистала умом.
Но, конечно, и сейчас, как и всю жизнь, Галина Анатольевна не сознавала, что происходит в ней, что ею движет: она была и в этом смысле полной противоположностью Вале. Она только очень хорошо себя чувствовала, ощущала огромный душевный подъем.
Валя села. Галя ласково попросила секретаршу поплотнее закрыть дверь и пока никого к ней не впускать.
Валя попыталась сосредоточиться. Она всю жизнь была волевым человеком: где же сейчас ее воля? Что с ней? Почему ей так неловко, стыдно? Чего она стыдится? И перед кем? Почему, почему так гадко у нее на душе?
Сейчас, больше, чем когда-либо, она ощущала неразрывную связь, которая существовала между ее и галиной жизнью. Она всегда ее чувствовала, но никогда не могла объяснить. Но связь была! И она была очень прочна. И вот она сама пришла к Гале: ее потянуло за ниточку.
Сейчас, глядя на галино сияющее, лоснящееся довольством лицо, она вдруг поняла: связь в том, что чем лучше живется Гале, тем хуже должно быть ей, Вале. А если бы ей было хорошо, плохо было бы Гале. Так уж оно устроено. Они с Галей – два антитела, два первоначала Бытия: как дух и материя, жизнь и смерть. Они – как вода и пламень – не могут быть рядом: или вода испарится, или пламень потухнет.
Галина Анатольевна начала расспрашивать ее: это были обычные ее вопросы – о дочке, о здоровье. Валентина Семеновна ждала вопроса о муже, чтобы заговорить о том, ради чего пришла. Но Галина Анатольевна никуда не торопилась: ей всегда доставляло удовольствие задавать Вале эти вопросы: тем самым она как бы господствовала над ней, снисходительно становясь выше нее – и это было очень приятно.
Вдруг Галина Анатольевна спросила с сочувствием:
- Так ты все по-прежнему работаешь учителем?
Валю всю передернуло; огромным усилием воли она сдержалась, опустила глаза, сказала сухо:
- Боюсь, того времени, что я работаю, мне не хватило, чтобы стать по-настоящему хорошим учителем. Может быть, и всей жизни не хватит. Ладно, давай-ка о деле!
Она заговорила о деле. Полное лицо Галина Анатольевны выразило доброе бабье сочувствие, она подперла щеку ладонью, слушала жалостливо. Это, впрочем, была тоже естественная реакция ее «инстинкта притворства», больше ничего: когда тебе рассказывают о бедах и несчастьях, надо изображать сострадание. Это правильная реакция, а она всегда давала правильную реакцию на происходящее – чисто-автоматически.
Но это бабье жалостливое сочувствие на ее цветущем – несмотря на пятьдесят лет от роду – лице выглядело довольно смешно, и тут Вале, неожиданно для нее самой, помогло ее чувство юмора. Забавно было глядеть на эту загорелую розовую мясистую физиономию, на которую, как чулок на ногу, было надето выражение старушечьей жалости, - и Валя, наконец, овладела собой.
Она очень подробно рассказала всю историю Иосифа Львовича: про оба увольнения и невозможность найти работу.
Галина Анатольевна перебила ее только два раза: когда Валя говорила о первом лицее, о поведении директора, Галя заметила:
- Да, я понимаю: ему нужен был психологический комфорт!
Валя вспомнила о любви Гали к красивым непонятным для нее словам.
- При чем тут «психологический комфорт»? – резко заметила она, но сразу взяла себя в руки. – Ты, надеюсь, не думаешь, что цель работы директора – обеспечить себе психологический комфорт за счет изгнания всех неудобных для него подчиненных?
Но Галя и тут мгновенно выдала правильную реакцию: закивала головой, развела толстыми руками, сказала:
- Нет-нет, ну что ты!
Еще она сказала:
- Я так хочу, чтобы он нашел себя!
- Кто? Иосиф? Да Бог с тобой! Он давным-давно нашел себя: он прекрасный педагог, кандидат наук.
Наконец, Валя кончила свой рассказ. Взглянула на часы – и поразилась: ей казалось, она сидит здесь уже очень долго – а оказывается, не прошло и пятнадцати минут, как она вошла.
Галина Анатольевна все так же по-бабьи закивала головой, сказала:
- Я тебе обязательно помогу, обязательно помогу!
- Не мне – ему… А, вернее, так: помоги карельским детям. Им нужны хорошие учителя.
- Да-да, ты права! Я обязательно помогу! Прямо сейчас подумаю, что можно сделать!
Галина Анатольевна проводила посетительницу до двери. Ее всю буквально распирало от радости. Наблюдательная Валя, наконец, не могла этого не заметить: она едва не вспылила – но нельзя же было все под конец испортить.
Она сухо попрощалась, вышла.
Галина Анатольевна вернулась в кабинет, села за свой стол. К ней сразу же вошла Галина Федоровна Григорьева, вошла – и обрадовалась: у нее была к начальнице просьба, особая, личная – вот как удачно: а у начальства как раз прекрасное настроение! Она начала излагать свою просьбу: министр смотрела на нее, просто-таки лучезарно улыбаясь.
- Галина Анатольевна, извините ради Бога, вы не забудете? – спросила Григорьева.
Все министерство знало, что Разбитная всем все обещает и никогда ничего не делает – не по злому умыслу: просто забывает.
- Нет, ну что вы! Сейчас секретарь напишет приказ: я подпишу.
- Ой, спасибо, Галина Анатольевна: вы меня так выручили! Так я скажу секретарю, можно?
- Конечно.
Галина Анатольевна вышла в приемную, поболтала с вошедшим Кармазьиным. Ей было хорошо, просто душа пела. О Валиной просьбе она уже забыла.
                .     .     .
Валя медленно, очень медленно, как давно не ходила, шла по Энгельса, вышла на Круглую площадь.
Дождь уже перестал, и прекрасный осенний вечер, свежий, сверкающий яркой лазурью неба, и золотом и багрянцем листьев, и темно-сизой мокрой мостовой и мокрой листвой, захватил, покорил ее. По небу плыли дымчато-серые снизу, серебристые сверху пышные облака. Светило солнце. Бурые листья тополя казались дрожащим мерцающим золотом. Все было чистым, промытым, ясным.
И ее вдруг захлестнула волна любви к этим деревьям, к этому небу – к этой земле. Жить бы здесь всегда! - всегда ходить по этим улицам, смотреть на эти дома, дышать этим воздухом.
Господи, ну почему это невозможно?
                .     .     .
Поздней осенью Иосиф Львович съездил в Петербург, в израильское консульство: оформить документы на выезд.
Жене он хотел ничего не говорить: мало ли какие могут быть в Питере дела – потом все-таки сказал. Она почему-то совсем не удивилась, спросила очень тихо:
- С Сашкой ты уже говорил?
- Пока нет. Она совершеннолетняя, ее разрешение мне не нужно.
- Разве в этом дело?..
        Она долго молчала, потом спросила:
- Ося, ты меня бросаешь?
        Он отвернулся, сказал:
- Я не хочу тебя бросать. Но, по-моему, жена должна следовать за мужем, а не наоборот. Я так решил, а ты как хочешь. Обживусь – приезжай ко мне.
- Я никогда не уеду отсюда. Добровольно – никогда не уеду.
- Как знаешь.
- Мы что же: будем разводиться?
- Я в консульстве все узнаю. Думаю, это не потребуется. Ты напишешь мне бумагу, что не возражаешь и прочая – чисто формально. Наверное, так.
Вот и все. Вот и весь разговор.
На вокзале Иосиф Львович впервые за последний год испытал чувство облегчения: это было как у астматика, которому после долгого мучительного приступа дали подышать кислородом. Наконец-то! Наконец появилась надежда, что что-то изменится в его жизни!
Он верил: в Израиле нужны хорошие профессионалы. Английский он знает: свободно читает монографии по педагогике и психологии. Иврит выучил вполне сносно. Силы еще есть. Там он будет нужен: там свои, нормальные люди, – евреи. Не то что эти подлые рабы!
Но в одном он не хотел себе признаться: он понимал, что едет не столько в, сколько из – ему нужно вырваться из этой давиловки, из этой душиловки, из этой жуткой страны – из России. Но ему хотелось не только этого: ему хотелось и уехать из дому, от семьи – от жены. Она страшно раздражала его в последнее время. И своей заботливостью, терпением – раздражала.
Как-то он сказал ей:
- Знаешь, кто ты? Ты – питательная среда для паразитов. Если бы не такие, как ты: покорные, послушные трудяги – они все, эти Разбитные – Кармазьины – Кананандовы, не могли бы существовать. Вы работаете на них, как ишаки, и они этим живут.
Она раздражала его в особенности тем, что в ее образе жизни ничего не менялось. Она по-прежнему работала в школе, любила детей, думала о них, радовалась им. А он… Ему к детям путь был заказан.
Он не догадывался об этом, но просто он мучительно ей завидовал.
И он думал: она тоже часть этой системы, ее послушный винтик. Часть той машины, которая сломала мою жизнь. Она – враг в моем доме!
Действительно, Валя всю жизнь уживалась с начальством, никогда ни с кем не ссорилась, могла работать с самыми дикими директорами. Раньше ему казалось, что это ее достоинство. И только теперь он понял: она тоже русская рабыня. Ее тоже сформировал этот социум.
А он не хочет быть рабом! Он не станет кормить собой всю эту шваль, это сословие захватчиков. Он хочет быть хозяином в собственной стране, гражданином ее. Здесь, в России, это невозможно. Значит, нужно уезжать: просто из чувства собственного достоинства.
В израильское консульство (все знали, что это именно консульство, но почему-то на вывеске значилось «Культурный центр Израиля» – видимо, для отвода глаз: чтоб террористы не догадались!) зайти оказалось не просто: чернявые, смуглые молодые люди в форме – этакие типичные еврейчики на вид – на всех подозрительно смотрели и всех обыскивали. У Иосифа Львовича оказалась в кармане пиджака металлическая шариковая ручка: металлодетектор, конечно, тревожно запикал – и молодой человек с местечковой внешностью чуть не съел его взглядом.
Но у Иосифа Львовича было хорошее настроение, он извлек подозрительный предмет на свет божий и предложил:
- Нравится? Возьмите на память!
Тут обнаружилось, что бдительный охранник – совсем мальчишка: он смутился, покраснел, как девушка, конечно, от подарка отказался. Иосиф Львович посмеялся внутренне, зашел.
Казенное, холодное помещение; на стенах странные картинки – какая-то мазня. Он не умел рисовать, но, честное слово, сварганил бы лучше. На столе – израильские иллюстрированные журналы, в основном, ивритские, но есть и на русском. Ни графина с водой, ничего – голо. Сидят люди, скучают.
Раньше он думал: российские евреи – это, в основном, интеллигенты: врачи, учителя, музыканты, ученые. Но здесь были такие лица! Уж такие примитивные, такие заскорузлые. Даже интересно, что есть еще в России такие евреи.
Хотя – все понятно: музыкант или врач в Израиль не рвется – кому он там нужен? Где он там найдет работу по специальности?
И Иосиф Львович впервые тревожно засомневался: а он – найдет ли работу? Ведь пятьдесят лет! Не шутка! Почему-то раньше он был совершенно уверен, что сумеет устроиться в Израиле: а ведь у него там и нет никого.
Вошла толстая женщина, тоже с типично еврейским лицом: нос крючком, глаза навыкате, волосы черные с проседью. Ни с кем не здороваясь, стала грубым голосом, громко задавать вопросы: Фамилия? Место жительства? По какому делу? – и пр., и пр.
Иосиф Львович, прежде чем ответить, с необычайной любезностью ей сказал:
- Шалом! Здравствуйте!
Она на него воззрилась с недоумением, ничего не ответила.
Почти все посетители получили кучу бумаг, которые нужно было прочесть и подписать. Иосифа Львовича особенно впечатлила одна, которую – он заметил – давали абсолютно всем: требовалось расписаться в том, что въезжая в Израиль, ты не имеешь враждебных намерений по отношению к еврейскому народу.
Он подумал – внизу на листе оставалось много места – и написал на иврите: «Вы в своем уме? Я сам еврей! Лечиться надо, ребята!» После чего поставил свою роспись.
Бумагу эту у него взяли вместе со всеми прочими – и ничего. Долго пришлось сидеть, ждать.
Время от времени в комнату заходила девушка, видимо, уборщица – она тоже поразила Иосифа Львовича своей внешностью: темно-оливковая кожа, черные-черные прямые волосы; черные, как переспелые маслины, миндалевидные глаза; очень тяжелые массивные бедра и ноги, но торс и руки тонкие, стройные – чисто-восточная, семитская, прямо-таки какая-то этнографическая девушка. «Где они таких набрали? – подумал Иосиф Львович. – Специально, что ли, подбирают: по внешности?»
Часа через три тягостного ожидания (из комнаты нельзя было двинуться: в туалет водил по одному охранник, тот самый мальчишка) Иосифа позвали к помощнику консула. В соседней комнате находился и сам консул: типичный израильтянин-сабр, коричневокожий, похожий на грека, маленький, плотный, темные с проседью волосы ежиком, отлично одет – он разговаривал по мобильному телефону, конечно, на иврите – скороговоркой, как говорят сабры, быстро расхаживая по комнате.
Вошедшего он, несомненно, увидел, но скользнул по нему взглядом, как по стене, отвернулся.
Иосиф Львович уселся за стол напротив очень высокой и худощавой, как жердь, тоже очень загорелой женщины с плоским невыразительным лицом. К его удивлению, она говорила по-русски с трудом. Но еще больше его поразило, что все ее вопросы свелись к тому, а действительно ли он еврей: кто его родственники, где они живут, где были во время Второй мировой войны и пр., и пр.
Над головой консульской дамы висели портреты Ариэля Шарона и Моше Кацава, выполненные в классической тоталитарной манере: так писали в свое время портреты Гитлера и Сталина; все изъяны лиц сглажены, выражение их отечески-ласковое, до приторности – сразу видно: это отцы народа! Не хватало только маленькой девочки с бантиками, с восторгом глядящей на них.
Иосиф Львович вышел из здания консульства в глубокой задумчивости.
Но дело было сделано: он установил свое еврейство, скоро будут готовы разрешение, виза. Идти на попятный было поздно.
                .     .     .
Он уехал уже зимой, до Нового года. Сашка, узнав, в чем дело, перестала с ним разговаривать, не смотрела на него. Дома оставаться было невыносимо.
Валя проводила его до Петербурга; они ехали вместе в поезде, всю дорогу молчали, и она чувствовала в душе пустоту, и была даже рада ей: пусть уж все кончится, поскорей!
Иосиф всю дорогу читал какую-то толстенную книжищу антикварного вида: Валя только перед самым Петербургом взглянула на обложку – это был Талмуд, трактат «Пиркей Авот» – на иврите, конечно.
Раньше она бы обязательно сказала:
- Оська, ну ты идиот! Кто же читает в поезде – Талмуд? Тебя же арестуют! Купи себе детективчик – и читай.
Сейчас она, конечно, молчала. Они не развелись, формально все оставалось по-прежнему. Валя написала бумагу: она не возражает против выезда мужа в Израиль на ПМЖ; ни материальных, ни иных претензий к нему не имеет.
В Петербурге они сухо попрощались на вокзале: вокруг толокся народ, их толкали – он даже не подал ей руки.
«Вот и все! – подумала Валя. – Вот и все!»
                .     .     .
Сразу после Нового года ударили жестокие морозы: в Петрозаводске температура падала ночью до –37оС. Второго января, рано утром, Валя проснулась: ей показалось, что она отлежала левую ногу. Но нога никак не хотела «оттаивать». Сашка проснулась сама, сразу вызвала «Скорую».
У Вали оказался микроинсульт. Месяц надо было вылежать дома, потом можно начинать ходить. Врач сказал, что, по его мнению, основные причины инсульта – переохлаждение и стресс. И того, и другого впредь нужно избегать: второго удара она может не пережить.
Валя вышла на работу 20 января: дочь ничего не могла с ней поделать. Она просто не в состоянии была поступить иначе: оставаться одной в квартире, ничего не делая, вспоминать – было слишком мучительно.
Иосиф по приезде прислал открыточку с видом Иерусалима: стандартное бессодержательно-вежливое письмо – «доехал благополучно» и пр. И все. Потом писем не было почти полтора года.
Однажды Валя, усталая, сильно постаревшая, седая, сидела за своим письменным столом, проверяла тетрадки. Было еще относительно светло, но Сашка вошла в комнату, включила настольную лампу. Сашка, прежде замкнутая, себе на уме, теперь стала поразительно внимательной, ласковой. Валя иногда думала: «Какая у меня хорошая дочь! За что мне это? Я всегда уделяла ей мало внимания».
Валя после отъезда мужа перестала общаться с подругами: у нее были в городе две-три приятельницы – тоже учительницы; даже по телефону разговаривала неохотно. Она с головой ушла в работу. Только в своей работе: с детьми, за своим письменным столом – она еще чувствовала себя по-прежнему, человеком.
Удивительно, как много зависит в жизни женщины, в ее самочувствии, от того, любит ли ее по-настоящему близкий мужчина. Если любит – ее внутренний мир так устойчив, ее уважение к себе, ее уверенность в себе безграничны. Если нет – все рушится.
Валя была по натуре веселым, жизнерадостным, общительным человеком. Правда, она не любила застолий, не терпела пустой болтовни. Но ее одиночество объяснялось не этим.
Почти у всех людей есть в душе что-то, что хочется скрыть от себя. Ведь так трудно прожить без компромиссов со своей совестью, без мелких – а иногда и вполне крупных – подлостей: так трудно, когда живешь в рабской стране.
А в присутствии Вали – неизвестно почему – люди вдруг начинали догадываться об этом, самом страшном для них, так хорошо, казалось бы, спрятанном в самых дальних углах души. Рядом с ней становилось труднее скрывать от себя правду. Она не говорила ничего, нет. Просто так она действовала на людей. Слишком серьезная, что ли? Слишком нравственная? А может быть, дело было в другом.
Сашка знала, что отец ее атеист: во всяком случае, считает себя атеистом; а мама – верующий, глубоко религиозный человек. Она очень редко, даже с дочерью, говорила о Боге: это было для нее чем-то глубоко интимным; не соблюдала никаких заповедей; конечно, не ходила в синагогу – но Сашка знала, просто знала, что это так.
Может быть, дело было в этом. Может быть, это не сама Валя так действовала на людей – а Бог через нее действовал: так иногда думала она сама.
Так или иначе, многие сторонились ее, даже побаивались. Но пока Иосиф был с ней, пока она уверена была в его любви, ее это не тяготило.
Теперь она была совсем одна. Ей оставалась только работа, только школа. Сашка уже взрослая: ей она уже не нужна.
Валя подняла голову от тетрадей, сняла очки: большие, некрасивые – их она носила только дома. Сашка взяла тряпку, сметала пыль с книжных полок: вид у нее был серьезный, сосредоточенный – будто она занималась важным делом.
Она была высокого роста, полнотелая, статная, очень белокожая; волосы русые, скорее светлые, чем темные, прямые; нос мягкий, утиный – совершенно русская девушка: абсолютно ничего ни от отца, ни от матери. И характер – свой, непохожий: очень методичная, уравновешенная, аккуратная, уверенная.
И Валя, и Иосиф были люди разбросанные: он побольше, она поменьше. На его столе вечно царил кавардак, и он запрещал там что-либо трогать: «Сколько раз я просил ничего не трогать! Я потом ничего не найду!» Как там можно было что-то найти, непонятно. У Вали получше, но лежит все одно на другом, брошено впопыхах, вкривь и вкось.
На сашкином маленьком столе все всегда лежало геометрически правильно, идеально аккуратно; каждая ручка, каждая тетрадка имела свое определенное место.
У отца с матерью вечно совершенно неожиданно кончалась красная паста, ломались ручки, кончалась бумага. У дочери все было: она все держала про запас.
«Интересно, в кого она такая?» – иногда думала Валя.
Как-то она вспомнила: была у них в семье такая тетя Рейзл – ей, Вале, она приходилась, кажется, троюродной прапрабабкой. Вот она была такая – по характеру, да, кажется, и внешне: ее все уважали, с ней считались даже мужчины; к ней приходили советоваться, как к раввину.
Вот и Сашка такая. И в школе, и в институте – негласный лидер; вечная староста класса. Никогда не нервничает, голоса не повысит, говорит мало – но скажет: рублем подарит! И все ее слушаются: даже удивительно. Валя и за собой замечала, что слушается, когда дочь ей что-то советует сделать. Удивительно!
Казалось бы, ну ничего общего с матерью. Но вот голос!
Голос был не то что похож: это просто был ее, валин, голос – такое же глубокое насыщенное контральто. Просто какой-то клонированный голос! Когда им звонили по телефону, то вечно их путали: мать принимали за дочь, дочь за мать.
Иногда Вале даже жутковато было слышать этот – свой! – голос из уст другого человека.
Сейчас она спросила:
- Сашка, почему ты решила пойти в школу?
И дочь сразу положила тряпку, степенно села, серьезно посмотрела; подумав, сказала:
- А это ты меня заразила… Ты очень заразная: ты разве не знаешь?
И Валю опять поразил этот голос, этот тон – в точности ее: чуть ироничный, и в то же время серьезный, внимательный.
- Сашенька, я сегодня так устала… Я не понимаю тебя. Я всегда не советовала тебе идти в школу, и я этого действительно не хочу. Это каторжный труд!
- Ох, мама… Понимаешь, ты не помнишь, наверно, но ты сама когда-то сказала: «Не словами человек влияет на человека, а всем своим существом…»
- Это я сказала?
- Да! Я даже записала: так мне понравилось.
- Ты что, хочешь издать сборник моих афоризмов?
- А что? Чем ты хуже Будды? Ему можно – а тебе нельзя?
- Нет, правда: ну почему? Я хочу понять тебя.
- Да? Для этого тебе достаточно было бы понять себя… Понимаешь, ты приходила домой – такая вся загадочная, праздничная: рассказывала о детях, о всяких веселых происшествиях в школе, об уроках – и это всегда было так интересно, так увлекательно… А ведь я была маленькая, я была ребенком, понимаешь? И я заразилась от тебя… Взрослые всегда заражают детей всякой гадостью!
- Ох, Сашка!.. Я так этого не хотела!
- Ничего не поделаешь, мама. Это мой выбор, я имею на него право.
- И самое главное: выходит, я сама виновата! – ты же сейчас сказала…
Дочь спокойно поднялась со стула, взялась опять за тряпку, сказала, не оборачиваясь:
- Мама! Ты виновата не только в этом! Ты виновата даже и просто в том, что я есть на свете.
И Валю снова поразил этот голос. И она, глядя на дочь, подумала: «Когда меня не станет, этот голос будет еще долго звучать в этом городе, на этой Земле. Как это странно!.. Может быть, это и есть бессмертие?»
                .      .      .
Сашка вышла в другую комнату.
Валя долго сидела, ничего не делая, не шевелясь, потом встрепенулась, подняла голову и нечаянно посмотрела на себя в зеркало. Стало уже темно, свет настольной лампы освещал ее лицо сбоку. Из зеркала на нее смотрела старуха лет семидесяти: седая, изможденная, какая-то измученная; глаза, как на иконе – будто у человека, преодолевающего боль.
Ей стало страшно, она быстро отвернулась, погасила лампу. Подумала: «Боже мой! Во что я превратилась! Мне недавно исполнилось 50 лет! А я уже глубокая старуха… Странно, почему – я сколько раз замечала – хорошие учительницы все несчастливы в личной жизни, все одиноки, все слишком рано стареют?.. Проклятая страна!.. Моя страна. Моя родина!»
Но она ошибалась. Она просто устала в этот день, а мертвый холодный электрический свет подчеркнул все морщины, ее седину. На самом деле в свои пятьдесят она стала в чем-то даже привлекательней, чем в юности: проще, добрее. В молодости она была замкнута, суховата, держала дистанцию, допускала до себя очень немногих.
А кроме того, человек почти никогда не похож на себя, когда смотрит в зеркало. Настоящей собой: оживленной, бодрой, какой-то изнутри светящейся – она теперь бывала только в школе, с детьми. Но в такие минуты она не могла себя видеть.
                .     .     .
В следующем учебном году Валя набрала побольше часов, взяла факультативы по развитию речи – сразу в двух соседних школах. Это было на Древлянке: далеко, приходилось ездить на маршрутке. Но ей теперь было все равно: только бы успеть сделать побольше, отдать детям все, что можно. Она чувствовала, что земной ее путь кончается – и торопилась.
Она очень изменилась за этот последний год, хотя сама этого не замечала. Ее всегда уважали и любили дети: за неподкупную справедливость, великолепное умение владеть собой; за высочайший профессионализм – дети всегда его чувствуют; за то, что с ней никогда не было скучно. Но прежде она была далека от них, недоступна. Она никогда ни к кому не прикасалась, не гладила, не трогала – и взгляд у нее был отрешенный, отодвигающий. Ее любили, но и побаивались: уж так строга, так строга – все увидит, ничего не пропустит!
Теперь с ней что-то случилось: будто изнутри хлынул какой-то свет – словно что-то там прорвалось, рухнул барьер – и она теперь обнимала детей, брала их за руки, и глаза ее стали другими: они теперь пропускали в себя, стали ласковее, человечнее. И дети, как никогда, тянулись к ней, и она это чувствовала, радовалась – и часто тревожилась: вдруг не успею? Только бы успеть! Вот только с этими детьми: а потом уже все равно!
Время теперь мчалось быстро, оно будто стало бешеным. Дни мелькали один за другим. И только лица детей удерживались в памяти.
Никто не знал – и даже Сашка не догадывалась об этом – что ее гложут страшные сомнения. Это началось как болезнь – с отъезда мужа. Она вспоминала его слова: «Ты – питательная среда для паразитов», - и думала: «А если он прав? Если мне только кажется, что я достойно прожила жизнь, что в моей работе есть смысл?
Вот Иосифа, самого сильного педагога, какого я знала за всю жизнь, затравили, выдавили за границу. А я работаю. Зачем? Зачем я внушаю детям чувство собственного достоинства, веру в справедливость? Как они будут жить в этой стране? Может быть, лучше для них, чтобы я ушла?»
Но она продолжала работать. Мысли грызли ее изнутри, а она все так же любила детей, так же тщательно готовилась к урокам, продумывала каждую деталь. Она просто уже не могла остановиться.
Однажды она подумала: «Когда-то мне казалось: человеческая жизнь – это непрерывная цепь находок, открытий, приобретений. А жизнь – это непрерывная цепь потерь. И ты стоишь, как дерево на холодном ветру, и роняешь последние листья. И только самое главное, самое важное – остается!.. Но, может быть, так и должно быть?..
Все-таки, как это странно: идешь, идешь – на ощупь, наугад – и только в конце пути начинаешь понимать, куда и зачем ты шла».

                .     .     .
А летом пришло большое письмо от Иосифа. Сашка читать его отказалась, хотя там была приписка и для нее. Валя прочла все, хотя ей это было мучительно тяжело.
Он писал об Израиле: это не то, что я думал. «Израиль – оказывается, вовсе не еврейское государство. Здесь нет никакого единства, которое всегда отличало евреев. В сущности, в Израиле живут несколько этнических групп: сабры, русские, марокканцы (так здесь называют всех выходцев из стран Леванта, даже если они в Марокко никогда не были), эфиопы, арабы, наконец. Господствующее положение занимают сабры. У них у всех – по нескольку квартир, большую часть из них они сдают внаем за большие деньги. Они на самых теплых местечках, везде. Черную работу делают другие, в армии – 80% русских.
Вообще знаешь, что такое Израиль? Это всееврейская помойка. Да, да! Я даже думаю, что Израиль выполняет в этом смысле полезную функцию: как всякая мусорная свалка. Тут свалены в кучу все пороки, накопленные за века травли, преследований, нищеты. Это бешеная жажда мещанского благополучия: мы тоже будем сытыми, богатыми – не хуже других! Это паранойяльная подозрительность к чужим, к соседям. Это местечковое хамство, назойливость, крикливость. Это эгоизм.
Все это здесь есть, и в каком-то сгущенном, концентрированном виде. Но нет никакого понятия о Боге, о нравственном долге, никакой взаимопомощи – ничего из того лучшего, что всегда отличало евреев.
И здешний иврит – это такой кошмар! В сущности, это уже другой язык: новояз на основе иврита – как у Оруэлла. Хамский, примитивный, первобытный.
А они гордятся: мы возродили мертвый язык!
Мой отец еще помнил то время, когда почти каждый мужчина-еврей знал иврит: читал, писал, говорил, даже думал на этом языке. Зачем его «возрождать»? Он не умирал.
Здесь иврит не возродили, а втоптали в грязь, опошлили, унизили. Здесь на иврите проститутки дают свои объявления; здесь на иврите оскорбляют друг друга.
И евреи здесь унижены, как не были еще никогда. Здесь из мальчиков и девочек, представителей «святого народа», делают полицаев, шпионов, убийц, сытых мещан. Такого не было никогда в истории нашего народа! Такого человеческого падения, такого позора!
Раньше громили евреев; теперь евреи сами громят тех, кто слабее них.
И, конечно, здесь я никому не нужен: настоящей работы мне здесь не найти никогда.
Но я не жалею, что приехал сюда: мне это пошло на пользу. Благодаря Израилю я понял, что потерял.
Я хочу вернуться. Деньги я нашел, на билет мне хватит. Документы в порядке.
Напиши мне, готова ли ты снова принять меня».
Валя отложила письмо. Он пишет о себе: о своих метаниях, об Израиле. О ней – ни слова. Никаких извинений. Он хочет вернуться – но не к ней, а в Россию: потому что там ему плохо.
Что ж – все понятно! Ей было 26 лет, когда он сделал ей предложение: она только что приехала из села, где одно лишь и видела – работу, детей. А он – умный, талантливый, интеллигентный человек. И он тогда увлекся ею.
У нее не было выбора. У женщины должен быть выбор – а у нее не было. И она тогда поверила, что это любовь, что это и есть настоящее. Потому что хотела поверить, потому что ей очень нужно было верить.
Что ж: ее муж – очень хороший, достойный человек. В этом она никогда не сомневалась. И благодаря ему у нее есть Сашка: последняя близкая душа. И это хорошо, что он решил вернуться: о нем успели забыть – может быть, он найдет работу.
Она взяла лист бумаги, долго сидела, опустив голову, потом встала, подошла к телефону, набрала номер, спросила:
- Могу я дать телеграмму в Израиль?
Она продиктовала, держа в руках конверт, адрес мужа, потом свой.
- Напишите только два слова: «Приезжай. Валя».
- И все? – недоверчиво спросил в трубку девичий голос.
- Да, это все.
Девушка назвала стоимость услуги. Валя поблагодарила, опустила трубку. И села готовиться к урокам.
                .    .    .
А еще через месяц она получила письмо, которое сначала даже не думала открывать: решила, что это ошибка – письмо не ей. Обратный адрес: «Нижневартовск. От Байковой Светланы». Что за Байкова Светлана? И при чем тут Нижневартовск? Нет там у нее знакомых.
И только открыв письмо, поняла: это от ученицы. Старой: наверно, лет десять, как закончила школу. И Валя, к стыду своему, ее совсем не помнила. «Байкова» – конечно, не ее фамилия: мужа.
Она стала читать:
«Здравствуйте, Валентина Семеновна!
Пишет Вам Ваша бывшая ученица Света Панова, теперь Байкова. Вы меня, наверное, не помните: еще бы – столько лет прошло! А я Вас помню и не забуду никогда. И вот решила Вам написать.
Помните тот случай, когда Вы мне так помогли: отдали мне роль Оксаны в школьном спектакле? Это перевернуло мою жизнь! Я вообще свою настоящую жизнь считаю с этого дня. Если бы не Вы, я никогда не поверила бы в себя, не была бы счастлива.
А сейчас я очень счастлива! Я стала общительной, веселой, какой не была в школе. И это благодаря Вам!
Вы для меня – Бог!
Я Вас помню, люблю и никогда не забуду».
Теперь Валя вспомнила: была у нее такая девочка – из числа самых тихих, незаметных, каких не слышно и не видно в классе – Света Панова. Но подошел возраст, десятый класс: ей хотелось что-то сломать в себе, стать другой.
Тогда в школе ставили спектакль по гоголевской «Ночи перед Рождеством», Валя была режиссером. В роли Оксаны – Лена Адонина, классная красавица, надменная, холодная – ну точно Оксана: ей и играть не надо было – останься на сцене самой собой, и все.
И вдруг, накануне спектакля, Света стала просить, не просить – умолять: отдайте мне роль! Я все слова знаю! Отдайте, пожалуйста: мне очень нужно!
Валя видела, понимала: ей действительно нужно. Она работает над собой. И эта роль – рычаг, чтобы повернуть что-то в себе. Но что было делать, под каким предлогом забрать у Лены уже готовую, отрепетированную роль?
И она придумала: оставила Лену после уроков, рассказала ей все – попросила: Помоги Свете! Я учитель, но я ничего не могу сделать – а ты сейчас можешь многое.
И та помогла, отрепетировала со Светой роль, подготовила ее. И все прошло хорошо, и Света была страшно счастлива, и с тех пор у нее как рукой сняло: она стала общительной, раскрепостилась, стала лучше учиться, нравиться мальчикам – словно вырвалось из глубин души на свободу ее настоящее «Я».
Вот только лица ее Валя вспомнить не могла: забыла совершенно.
Вместо него вдруг всплыло в памяти другое лицо, другие глаза. Как странно: она думала, что давно их забыла! Это были глаза Аси Соколовой – из далекой ее учительской молодости. Этот потрясающий взгляд!
Сколько таких детских глаз видела она в своей жизни! Но разве не она сама зажигала в них свет?
Она часто встречала на улицах города людей, вполне взрослых, которые почтительно здоровались с ней, улыбались детскими восторженными улыбками. Это были ученики, конечно: но Валя часто сама не знала, с кем поздоровалась – люди меняются, а зрение у нее совсем испортилось и очков на улице она не носила.
А дети! Как здоровались с ней дети! Какие улыбки, какие глаза – какой свет!
«Вы для меня – Бог», - так она написала. Забытая моя, незаметная Света!
И Валя подумала: «Господи! Боже отцов моих! Спасибо Тебе! На что я еще жалуюсь? Кто же на свете счастливее меня? Кому лучше, чем мне? Разве не мне сияли всю жизнь улыбки детей? Разве не мне написала моя ученица: «Вы для меня – Бог»?
Спасибо Тебе, Боже! Я ничего уже не прошу у Тебя. Дай мне только пройти свой путь до конца с поднятой головой, дай сделать еще что-нибудь для этих детей. Больше мне ничего не нужно!»
                .     .     .
Иосиф должен был приехать в декабре, перед Новым годом. Он написал еще одно письмо: очень нежное – только для жены. И она подумала: «Может, напрасно я похоронила свою любовь? Может быть, все еще возродится?» И снова начала ждать.
В середине декабря стало холодно, но не настолько, чтобы занятия в школах прекратились. Дул сильный ветер, сутками сыпал снег, острый, колючий; крутила метель.
В один из таких дней, в три часа, Валя вышла из 45-й школы. Уроки у нее кончились. Ей нужно было перейти через Березовую Аллею в 42-ю школу – 30 метров по прямой – где она проводила факультатив.
Она торопилась: не опоздать бы. Тяжелая сумка оттягивала плечо.
Вдруг посреди улицы, там, где тянутся ряды чахлых берез, с ней случилось что-то странное: она ничего не почувствовала, но очутилась на снегу. Она не могла двинуться, не могла пошевелить рукой.
Вдруг она поняла, что происходит. И не пожалела об этой Земле, которую так любила; об этом городе, о жизни, о дочери: ей только стало обидно, что она уже не проведет сегодня факультатив – а ведь дети будут ее ждать! Как же так, Господи, как же так: она никогда не обманывала детей! Они будут ждать – а она не придет. И даже не сможет потом извиниться перед ними. Неужели нельзя было подождать еще хоть немного?
Она больше не чувствовала своего тела, и ей казалось, что она отделяется от него: оно перестает принадлежать ей: но это было не больно, а только очень странно – она вообще ничего не чувствовала. С ее «Я», с ее памятью, с ее сознанием ничего не случилось: она сознавала себя, она помнила, кто она, где она – она все понимала.
Как жаль, что здесь нет Сашки! Она бы успела сказать ей: Детка, не бойся! Когда придет твой час, не бойся ничего: это совсем не страшно. Вот видишь: я же не боюсь!
Теперь она видела перед собой только небо: серое, бледное, угрюмое. И вдруг прямо на небе, заслоняя его, возникло лицо: лицо ее матери. Оно было точно таким, как на старой фотографии, стоявшей у нее на столе, где мама совсем молодая, с юными сияющими глазами.
Лицо становилось все больше, оно было живым, оно улыбалось, и уже не было больше ничего в мире, кроме этого божественно прекрасного родного лица – и Валя уходила в него, растворялась в нем.
И она, как ей показалось, очень громко, позвала: «Мама! Мама! Так значит это правда? Значит мы снова будет вместе? Как я счастлива, мама!»
                .     .     .
Мимо проходила какая-то женщина с сумками, она наклонилась над лежащим на снегу маленьким телом седой старушки: шапка упала у нее с головы, волосы растрепались – они были такие же белые, как снег. Женщина, бросив свои сумки, побежала в школу, вызвала «Скорую». «Скорая» приехала быстро: старушку подняли, увезли.
Вечером того же дня больная Валентина Семеновна Гликман, 52 лет, скончалась в реанимационном отделении Больницы скорой помощи от инсульта.
А через два дня в Петрозаводск приехал Иосиф.
                .     .     .
Газета «Северный курьер» напечатала крошечное, петитом, объявленьице-некролог: «Такого-то числа скоропостижно скончалась такая-то. Прощание с телом там-то, тогда-то».
Иосифу Львовичу, диктовавшему этот текстик по телефону, казалось, что он спит и видит сон: Валя умерла и нужно ее хоронить! Умерла. Вот его дом, любимые книги, родной город – какая радость, я вернулся! А Вали нет, и уже не будет никогда. Как понять это?
Сашка встретила его сурово, не поздоровалась, не смотрела в лицо, говорила с ним только по необходимости: дел было много – гроб, памятник, автобус, место на кладбище. Огромных денег стоило вырыть могилу: рыли бульдозером, земля замерзла, затвердела, как камень.
Иосиф Львович иногда с удивлением смотрел на дочь: она ни разу не заплакала, казалась спокойной – была только очень бледна. Точные движения, суховатый голос. Какая странная девушка: неужели это его дочь?
А в другой раз он подумал: как она меня наказывает! Как выверен каждый жест, каждое слово, каждый взгляд. Какая последовательность, какая четкая сознательная линия поведения. Да ведь она будет блестящим педагогом! Валя, Валечка: мы с тобой можем гордиться ею!
Ночью, после всех хлопот, суеты, непрерывных звонков, соболезнований, он сидел на стуле, опустошенный, не в силах раздеться и лечь. Тело жены, крошечное, ссохшееся, невесомое, лежало на столе.
Сашка зашла в комнату, села, спросила сурово, не глядя на отца:
- Ты совсем приехал?
Иосиф Львович долго молчал, потом ответил очень спокойно:
- Да, совсем.
                .     .     .
Валю хоронили на следующий день. Людей было немного: холод, мела поземка. Иосиф и Миша Гольденфарб, мрачный, но спокойный, стояли у гроба.
Когда прощались с телом, прежде чем везти на кладбище, подъехала еще какая-то машина. Из нее вышли несколько человек: впереди – полная женщина в длинном пальто, в меховой шапке: это была министр образования, Галина Анатольевна Разбитная.
Она и сама не знала, почему вдруг решила приехать. Так, что-то ударило в голову. Кто-то ей вчера сказал, а сегодня проезжали по Кирова, совсем ведь рядом: что стоит зайти. И все будут говорить: вот как она уважает учителей! Министр – а не пожалела своего времени, зашла проститься с простой учительницей!
Был тут и момент ее торжества: вот, Валя умерла – потому что неудачница, не сумела устроить свою жизнь – а я живу, да еще как живу!
Галина Анатольевна не знала, что Иосиф Львович в городе, что она увидит его. Но и это ее не могло смутить. Она не опасалась за себя: она верила в свой безошибочный инстинкт: похороны? – значит надо сделать печальное, сочувственное лицо, притвориться – тут нет ничего сложного: люди всегда верят любому притворству – они ничего не заметят.
Неторопливым – приличным случаю – степенным шагом она подходила к гробу с цветами. Возле него стояла высокая девушка; лицо ее было белое, как платок, но она казалась совершенно спокойной. Галина Анатольевна понятия не имела, кто это такая: она никогда не видела Валину дочь.
Девушка смотрела на тело в гробу, потом медленно подняла голову, перевела глаза на лицо министра. Взгляд ее был странный, загадочный, пристальный, напряженный.
И вдруг Галина Анатольевна остановилась, затопталась на месте, растерялась, открыла рот – и ничего не сказала. Ее свита, не понимая, в чем дело, тоже остановилась: Кармазьин, маленький, в черном, до пят, пальто, в огромной меховой шапке, похожий на почерневший гриб-поганку, растерянно смотрел на начальницу.
А она чувствовала, что панически боится этой девушки, ее странного сверлящего взгляда, и не может сделать то, что нужно, и не может ничего сказать.
И она, всесильный министр, совершенно потерявшись, стояла под этим взглядом, как наколотая на булавку бабочка, как провинившаяся девчонка – и не знала, как быть, куда двинуться, и ей было стыдно, и неловко, и страшно – словно в первый раз в жизни она увидела себя, жалкую, испуганную, – со стороны.
                .      .      .
Со смерти Вали прошел год.
Однажды зимой – шел такой же снег, как тогда, когда хоронили маму – Сашка сидела у окна, проверяла тетрадки. Она работала первый год, ей дали два пятых класса, и она просиживала за столом часами – в очках очень похожая на маму.
Иосиф Львович вошел в комнату, поздоровался, сел в кресло с книгой. Он тоже работал, за городом, в поселке Мелиоративный: ездил каждый день на пригородном автобусе – и был совершенно счастлив.
Сашка отложила ручку, достала из стола какую-то пухлую тетрадь: обычную общую тетрадь, в клеенчатой коричневой обложке, по виду – очень старую, с пожелтевшей бумагой, сказала:
- Папа, иди посмотри, что я нашла.
Он вздрогнул: дочь назвала его, как прежде, «папой»: впервые с тех пор, как он вернулся.
Он быстро встал, подошел: Ах, вот оно что! Это мамины стихи!
Валя всю жизнь писала стихи: не постоянно, а временами – накатит на нее, она напишет несколько стихотворений – а потом месяцами не пишет ничего. Стихов своих она никому не показывала: во-первых, не заблуждалась насчет их литературных достоинств; во-вторых, это был ее интимный дневник – а интимный дневник, тем более, женский, нельзя показывать никому.
Сейчас Сашка открыла отцу одну из первых страниц: это было раннее стихотворение, судя по дате, Вале было 18 лет, когда она его написала.
Он прочел:
                Снег идет! Снег идет!
             Все плохое бесследно прошло.
            На душе так пушисто, светло!
                Снег идет! Снег идет!
Иосиф Львович поднял голову: за окном действительно шел снег. Крупный, пушистый.
Она очень любила снег: с детства. Хотя не умела ездить на лыжах и играть в снежки ей тоже не очень-то нравилось. Сашка права: она любила снег вот по этой причине – потому что он очищает, просветляет душу. В самом деле: есть у него такое свойство! Он тоже всегда любил снег: всю свою жизнь.
Сашка подняла голову, улыбнулась:
- Я показала тебе потому, что, когда я это прочла, у меня тоже стало «пушисто на душе». И мне захотелось, чтобы и у тебя тоже стало.
- Да? У тебя получилось! Я это чувствую: действительно очень пушисто.
Он наклонился и поцеловал дочь в мягкие теплые волосы.
Потом сел в кресло и подумал: «Ну вот! Валя все-таки меня простила!»
                .     .     .
                1 сентября 2004 г.               


Рецензии
Очень странное произведение, которое сложно читать. У меня с трудом вышло дойти до конца. Прошу прощения, если сильно задел.

Кирилл Стратиенко   12.04.2020 11:11     Заявить о нарушении