Римский дворик накануне снегопада

«Вулф, как и каждый современный Телемах, открыл жестокую, болезненную истину - что не удастся вернуться домой».
(Ролло Мэй)


«Здесь нет воспоминаний, одно эхо».
(Крис Муни, «В память о Саре»)


У каждого из нас есть свое секретное зелье.
Тот самый оподельдок или оподелькок, который стоит в кухонном «шкапчике», уютно устроившись между хрустальным графинчиком с только что сделанным ключницей вишневым ликером и старинной бабушкиной чашкой с надтреснутым краешком из розового мейсенского фарфора. Возьмешь, бывалыча, этого оподельдока, вотрешь на ночь докрасна в больное место, да чаю попьешь с травой – вот и здоров утром, как ничего и не бывало.
У моего мужа в роли такой чудодейственной микстуры выступает аспирин: и от лихорадки, и от головы, и от сердца, и от всякого другого «нутра». Принял таблетку – вот оно и исцеление.
У мамы свой оподелькок – бесалол с красавкой производства времен брежневского застоя. Что там современные анальгетики, спазмолитики, ферменты?! Выпил бесалола – и все как рукой сняло! Правда, рецепт изготовления сих универсальных таблеток давно похерен отечественной фармакологией, продвинувшейся в развитии лет этак на сто вперед, ну да и что из того? Хождение по аптекам в поисках заветной коробочки – это ведь тоже часть лечебного процесса!
Есть такое средство и у меня. Это – фильм «Душечка» образца 1966 года с Касаткиной в главной роли. Хороший, между прочим, по-настоящему талантливый фильм. Возьмешь с полочки в 105-й раз, поставишь на DVD, посмотришь на советскую интерпретацию чеховской задумки, послушаешь саундтрек Левитина, особенно в части музыкального сопровождения аттракционов в ночном саду Тиволи – и начинаешь дышать полной грудью, и что-то меняется в мире, и проблемы кажутся не такими уж неразрешимыми.
Однажды я задумалась: а почему так? Что такое есть в этом фильме? Какой такой секрет? Но ответа ясного так и не нашла, потому бросила это занятие. Наверное, на то оно и зелье, что действует  метафизично, необъяснимо, а просто потому, что действует, да и все тут. Вот такое оно, заговоренное, чудотворное, для меня одной предназначенное.
Есть в этом фильме один момент – финальный, самый заключительный кадр. Оленька обнимает спящего ребенка, сына своего бывшего любовника, и со слезами говорит:
- За этого чужого мальчика отдала бы, кажется, всю свою жизнь… А почему?
И камера с крупного плана ее заплаканного лица отъезжает назад, к зрителю, и вся эта сцена отдаляется, и вот уже перед глазами – стены Оленькиного дома, маленькие окошки со ставнями, крыша, палисадничек у входа. Камера продолжает отодвигаться, обнажает часть двора, ворота, улицу, другие дома, кривую дорожку, ведущую к виднеющейся вдали церковке… И вся эта городская окраина, Цыганская Слободка, уже видится в далекой перспективе, где-то там, в 19 веке, где, оказывается, тоже жили люди, и тоже любили, страдали и радовались. Но их больше – нет. Нет этих провинциальных домиков с мансардами и мезонинами, нет ставней и резных деревянных наличников, нет поросшей травой тропинки между домами, нет города, в котором жила чеховская Душечка. Да и самого Чехова уж давным-давно нет, и сада Тиволи, и даже создатели фильма ушли в небытие, практически наши современники. А чувства – есть. Поэтому все мы, дети рождения начала 60-х, знаем, про что этот фильм. Мы все – оттуда, из этих двориков, хранящихся где-то в живой, неумирающей памяти.
Такой дворик был и у меня. Он приходит в движение всякий раз, когда я «включаю» свой внутренний, шипящий и потрескивающий, давно снятый с производства, но такой целительный, так много значащий для меня заветный кинопроектор.
Каждый стоп-кадр – как отрывок из контекста, объединенного одной темой. Темой общечеловеческой похожести. Темой боли, возникающей на переломах. Того самого ошарашивающего, оглушающего "момента тишины", который время от времени накрывает всякого, покидающего уютные кущи неведения.
Всякого, кто отваживается жить.
... Я никогда не была в Италии.Не прикасалась ладонью к холодной стене Колизея, не ходила по мощеным улицам Рима, не кормила многочисленных тамошних голубей, не обоняла запах утреннего кофе, доносящийся из баров, не любовалась собором святого Петра, не слышала перезвон колоколов, не бросала монетку в запредельно-сказочный Фонтан Треви.
И тем более не жила в итальянском дворике. Да и не могла жить, будь я даже самая настоящая итальянка! Потому что romano cortile по определению – не то место, где живут. Это – пространство, заключенное внутри богатого поместья и имеющее определенное архитектурное исполнение: симметричность, «низкорослый» ландшафт (квадратные клумбы, идеально ровные каменные дорожки), обязательно – беседку, увитую виноградом, скульптуры, скамейки, фонтан…
Ничего этого, конечно, жильцы того двора, где я прожила два десятка лет, отродясь не видели. Беседка, правда, была – ничем не увитая (сразу бы обнесли!), но – уютная. В ней собирались по вечерам – поговорить «за жизнь», а главное – «за снос»: когда же; наконец, развалят до конца эти и без того разваленные трущобы и дадут всем новые, светлые квартиры?! Когда же, Господи, это будет?!
Тот двор, в котором нас всех соединила судьба, больше походил на римское гетто, изображенное на гравюрах Франца. Тот же грязно-розовый цвет каменных стен, те же окна, обращенные внутрь, те же старушки в чем-то ветхом, домашнем, сидящие на низких скамеечках – каждая у своей двери. Так же болтается белье на протянутых через весь двор веревках, так же шныряют дети, путаясь в быстро сохнущих на сквозняке простынях, а по углам точно так же переругиваются соседки, похожие на бедных еврейских римлянок – юбка, фартук, кое-как повязанный на голове платок. И обязательно – руки в боки. Психологически сильная поза, как установлено сегодня (см.специальную литературу). Наряду с двумя другими – широко расставленными руками (упор ладонями в стол) и руками за головой (откинувшись на стуле, ноги на столе).
Но ни во времена Франца, ни во времена моей юности таких тонкостей не знали, даже не догадывались: ни о том, что уверенные позы повышают уровень тестостерона (гормона хорошего настроения), ни о том, что они же понижают уровень кортизола (гормона стресса). Вот так просто саморегулировались. Накопили кортизол – поскандалили – сняли проблему!
Однажды в наш двор забрели туристы – видимо, совершая пешую прогулку по старому городу, возымели потребность в «энном» месте. Один из них, средних лет мужчина в шортах, майке и сандалиях на босу ногу, увидев, как наша больная от рождения 70-летняя Маруся, воображающая себя девочкой-подростком, ссорится возле водонапорной колонки с бабой Федорой из 15-й квартиры (и всё это – в интерьере францевских гравюр), эмоционально воскликнул:
- Romano cortile!
Наверное, он имел ввиду "романо гетто". Но - что сказано, то сказано.
Все засмеялись, заговорили разом, защелкали затворами предусмотрительно взведенных «Nikon»ов, заоглядывались, засуетились, зацокали своими итальянскими языками.
Баба Федора, пережившая сталинскую эпоху, увидев такое внимание к себе тут же спряталась от греха подальше в свою 15-ю квартиру, а Маруся, простодушная, как ребенок, еще долго стояла с открытым ртом посреди опустевшего двора.
Это событие можно считать отправной точкой начала перемен. Ибо называние – уже первый шаг к обретению смыслов. Это даже из Библии известно. Правильно подобранное слово – и явление или вещь уже выглядят несколько иначе.
Romano cortile – это уже не про «вонючие» трущобы и не про крепостные конюшни  или солдатские бани, две сотни лет назад размещавшиеся в наших квартирах. «Римский дворик» - это про красоту и цивилизацию, пусть даже – ушедшую. «Romano cortile!» - вот где мы, оказывается, постигали законы социума, вот где пробовали на ощупь бытие, вот где развивались и росли, как Личности!
А что? Удобств у нас, конечно, не было, как и мира, и спокойствия, и тишины, а вот личностей – полный двор. Свидетельствую! Ибо сама взрощена этой благодатной нивой.
Что ни дверь – врата в неповторимую судьбу. Открыл – и иди, смотри, слушай, запоминай, записывай. Давно уже нет ни нашего двора, ни большинства людей, в нем живших, ни города того, в котором мы росли, ни даже государства. Все изменилось, приняло иные формы и очертания, вообще иную метафизику. Осталась только память и – любовь к родному пепелищу. Не хочется, чтоб это уходило.
Хотя в этих «райских» кущах разыгрывались порой весьма нешуточные драмы!
Вот Катя из 3-й квартиры. Совершенно не примечательная, невзрачная даже женщина, есть муж и взрослый сын. Жила она в этом дворе с самого детства – с бабушкой. Родителей не было: мать ее бросила, а отец – вор в законе – «мотал» где-то свои нескончаемые сроки.
Жили себе внучка с бабушкой, поживали – как в сказке. Только добра вот не нажили – что там наживешь с пенсии? Одна комната в общем коридоре. А коридор – длинный, темный, всегда плохо освещенный (из экономии, точно, как в «вороньей слободке»). Катюша по этому коридору (очень удобному!) возьми однажды да и сбеги от бабушкиного бдящего ока – на свидание. А Катюше-то – всего четырнадцать, да и хороша она очень. А тому, кто ждал ее – двадцать, и он тоже хорош собой: один мотоцикл чего стоил.
Чем закончилось свидание – догадаться не трудно, и бабушка это сразу «вычислила».  Оплакав внучкину потерянную девственность, она заявила на неизвестного совратителя в милицию. Катю вызвали – и давай расспрашивать: кто, мол, да откуда. Но она молчала, будто воды в рот набрав. А тот капитан, который дело вел – тоже, кстати, красивый, с зелеными глазами в пол-лица, да еще обрамленными чернющими, густющими ресницами, необычное такое сочетание, запоминающееся! – возьми да соблазнись.
- Пойдем, - говорит, - Катюша, вон в тот кабинет, поговорить надо!
А из кабинета, предусмотрительно запертого на все запоры зеленоглазым капитаном, Катя вышла уже беременная. Только она об этом еще не знала. А когда узнала и поведала о своем положении несчастной бабушке, не называя имен, та пришла в еще больший ужас, но распотякивать не стала, а быстро, по своим каналам, как говорится, с помощью таких же бабушек, нянюшек и тетушек, приискала внучке жениха. И тут же, без промедлений (чтоб срок не «всплыл» на пока еще плоском и вполне приличном Катином животе) – за пир да за свадебку.
Жених – молодой, поджарый, черноволосый, из баптистов, не пьет, не курит, в строгом черном костюме, весь положительный с ног до головы. Невеста – юная, полногрудая, русокосая, с невинным взором, вся в белом и воздушном, как и полагается в таких случаях. Пара – загляденье. Весь дворик – гудит и пьянствует, празднует благополучную для Катиной девичьей чести концовку.
Но это была только завязка.
Посреди веселья во двор, уставленный столами с яствами, ревя и фырча, въехала «Ява». Ею управлял Некто – в шлеме с закрытым забралом, в крагах и перчатках с наполовину оголенными пальцами. Оглядев свадьбу из своей узкой щели орлиным взором, он быстро выхватил из толпы невесту и навел на нее фокус. Катя, недолго думая, срывает с головы фату и, подобрав полы своего кружевного наряда, прыгает на спину вороного коня (на заднее сиденье мотоцикла) и – с шумом и ревом покидает вместе с возлюбленным место действия. Толпа – в молчании, оркестр опустил смычки, между столами плавно и замедленно, как равелевский умирающий лебедь, корчится в муках белая Катина фата…
Занавес.
Но был еще и второй акт. Рыцарь, укравший любимую из-под венца, через две недели сел за какое-то преступление, совершенное им еще до обольщения Кати, а Катя (глаза долу, коса через плечо) вернулась к своему баптисту. Тот, избив крепко, для научения, свою беглую жену, а заодно ее многострадальную бабушку, дворового пьяницу Колю, помогавшего бабушке собирать столы и нести яства с базара, а также склочную старуху Петровну, попытавшуюся раскрыть ему правду о хоть и едва заметной, но все же очевидной «вдруг» проявившейся полноте невесты, - успокоился и принял ситуацию, как есть, во всех ее скорбных деталях.
Вскоре родился сын – «семимесячный, недоношенный» мальчик весом в пять с половиной килограммов. И глаза у этого мальчика были очень уж необычные, запоминающиеся – зеленые, в обрамлении черных, густых ресниц. Инопланетные такие, андроидные, «аватарные». Баптист, опять-таки предварительно избив роженицу, успокоился и поверил в то, что у какого-то его весьма набожного пращура – вот же он, Катя в семейном альбоме нашла и пальчиком указала! – были такие же глаза. И стали они все трое жить-поживать (бабушка к тому времени умерла).
Но и это еще не конец.
Томящийся в застенке узник, Катин-то настоящий и первый возлюбленный, подослал к ней свою сестру с письмом – черкни, дескать, ответ, как ты там живешь на воле без моей ласки и любви. Катя, не будь дурой, все так и сделала, да присовокупила к письму фотографию якобы народившегося совместного сыночка. Про зеленоглазого капитана она ведь ни одной живой душе не рассказала, и даже саму себя убедила в том, что сын у нее – от первого, от узника-мотоциклиста, доброго ее молодца.
Тот, вскрыв конверт, обрадовался несказанно, что есть у него где-то родная кровиночка, и все годы отсидки тайно слал Кате передачки для ребенка. А когда освободился, опять приехал за Катей на своем железном коне, и в этот раз история, наконец, получила свое завершение. Баптист, следуя традиции, избил напоследок неверную прелюбодейку, искалечившую ему всю жизнь, и завербовался на север. Катя, залечив раны, сошлась со своим мотоциклистом и переписала сына на его отчество и фамилию. Семья воссоединилась. Все были счастливы. По слухам, они и сейчас живут где-то прежним составом. И, наверное, живет где-то капитан (теперь уж, может, генерал!) с красивыми глазами, и вообще не знает ни о чем и не ведает, какой жизненной коллизии он стал невидимым виновником.
Но, как говорила та же склочная Петровна (Царство ей Небесное!), Боженька – Он все видит и за все отомстит.
Уж не знаю, понесет ли наказание похотливый генерал, но, как ни странно, концовка этой истории не представляется мне черезчур уж трагичной. Может быть, потому, что она – про торжество любви? Ведь те, которые любили, не изменили своим чувствам, а тот, кто непрошено родился, обрел отца. Разве это – про несчастье, про беду, про горе?
Хотя… Цена за это счастье, конечно, высока: две жизни, бабушки и Баптиста, оказались-то загубленными. Да и то сказать – кто знает? Может, бабушка Катина ныне обретается где-то в селениях праведных – за те страдания, которые ей выпали под старость. А Баптист, охладившись за полярным кругом, успокоился по-настоящему, женился на достойной его женщине и тоже утолил, наконец, тот голод по любви и справедливости, который испытывает каждый из нас?
Один мой друг, психолог по образованию, сказал мне недавно:
- Где бы я ни работал, кого бы ни лечил, ни консультировал – всюду одна и та же картина: и в государстве, и в обществе, и в семье, и внутри человеческой личности.
- Какая? – спросила я.
- Духовный коллапс. Без вариантов. Люди ищут справедливости и не находят.
- И что? – в ужасе поинтересовалась я. – Надежды на перемены нет никакой?
- Ну почему же? – с мягкой психотерапевтической улыбкой ответил он. – Всех нас вылечат: и тебя, и меня…
И добавил вполне серьезно:
- Это состояние свойственно абсолютно всем людям, от бомжа до президента. Ибо у всех у нас было детство. Травмы получаются нами именно там. У каждого эти травмы – свои. Поэтому и справляется с ними каждый по-своему. Главное, осознать, что ты – в коллапсе. Это уже пол-дела. А дальше… Лечись, молись, с чем-то смиряйся, от чего-то отказывайся, что можно – меняй, чего нельзя изменить – механизируй…
- Это как? – не поняла я.
- Ну, вот шотландцы, к примеру, на момент переговоров надевают юбку. Надел, поговорил с послом другой страны, достиг какого-то консенсуса, подписал соглашение, юбку снял, и в нормальном виде поехал домой к жене и детям. Юбка – как символ готовности к переговорам. Условность такая, традиция, обряд, ритуал. Механизировал процесс – и не надо заморачиваться ни о чем лишнем: почему я в юбке, почему другая сторона без юбки, что я на самом деле думаю об этих людях, что они думают обо мне, чьи думы более справедливы, подходим ли мы друг другу по психотипу, какие обиды наши страны нанесли друг другу в далеком прошлом. Ничего этого нет! Самое главное обдумано до переговоров, а юбка ритуализирует процесс, очищая его от ненужных эмоций.
- Ну, и при чем я здесь? – продолжала недоумевать я. – Какое отношение это имеет ко мне?
- А прямое! Есть у тебя проблемы с мамой? Не пытайся изменить ее – это невозможно ни при каких обстоятельствах…
- Да, - ядовито подтвердила я, - 37-й год рождения – это диагноз…
- Дело не в 37-м годе. Изменению не подвержен никто из нас – если мы, конечно, сами этого не пожелаем, и тогда расклад другой. Все, что заложено в базовой структуре личности – это навсегда. На всю Вечность. Поэтому – смело надевай юбку и иди к матери!
- Но у меня нет такой юбки! И вообще сейчас «шотландку» уже нигде не купишь…
- Не дури!- оборвал он. – Ты все прекрасно понимаешь. Это – в переносном смысле. «Юбкой» будет какое-нибудь слово, жест, поцелуй в щечку – все то, что мы делаем механически, не анализируя и не ожидая от общения сногсшибательных результатов. Нацепила улыбку – погладила по плечу – поцеловала в щечку – и вперед, домой, в свое пространство, где никто не может распоряжаться твоей жизнью, настроением, чувствами, эмоциями, кроме тебя самой…
Пожалуй, мой приятель прав: шотландская юбка, конечно, обедняет отношения, но зато избавляет от депрессии, отчаяния и самобичевания: «Опять я что-то сделала не так! Расстроила маму, довела ее до слез! Мне нет места на этой земле!»
О’кей, всё так! И «юбка» тому – подтверждение. Мама ведь плачет чаще всего не из-за меня – из-за себя. Это плачет в ней ее жизненная история, ее 37-й год. И механизация общения в этом случае – слово или взгляд – утешает ее лучше, чем долгие и бурные отстаивания наличных диспозиций.
И все же…
Мой милый римский дворик! Там о психологии и понятия не имели! Там ссорились и мирились без всяких юбок, насмерть, на веки-вечные. Там все было широко, навзрыд и наотмашь. Как в детстве.
…Нас всех, в конце концов, переселили – «снесли», как принято было говорить. Иных – увы, в места не столь отдаленные. А кто-то дождался, получил вожделенную новую жилплощадь. Стал ли счастливее? Не знаю. Кто-то – да, а кто-то – нет. Моя мама, например, много лет вспоминает о потерянном рае исключительно в высокопарных выражениях. И Вера. И Коля-алкаш. И доцент из 17-й (с ударением на первом слоге) – так звали здесь лаборанта из противочумного института Виктора Карловича. И хирург, недавно похоронивший мать, и художник, вдруг заделавшийся писателем. Да и я сама. Мы все, сталкиваясь на улицах, бежим, улыбаясь, навстречу друг другу, чтобы обняться, а то и – поплакать. Сколько пережито вместе! Сколько соли съедено! Целая жизнь прошла!
Вот что такое - romano cortile.
Да по сути, мы все жили когда-то в большом римском дворике. Вся страна! В таком уютном, не очень ухоженном, стихийно управляемом, многосословном, интернациональном, внеконфессиональном общем дворе. В большой государственной коммуналке – с кривыми темными коридорами, общими кухнями с четырехконфорочными плитами, на которых варились одновременно четыре обеда, всегда занятыми кем-то душевыми комнатами, деревянными нужниками, очередями за водой, день и ночь вяло текущей из дворового крана, беседками, скамейками, низкими сараями, в которых не хранилось ничего, кроме хлама, но за право обладать которыми велись нешуточные бои, песочницами, клумбами, грядками метр на метр, разбитыми каждым из жильцов у своего порога…
Общность. Единая для всех судьба – поколений первых двадцати лет после войны. Тогда это всё еще грело, объединяло, помогало выжить в условиях тотальной малоимущести.
Это потом, гораздо позже, что-то вдруг изменилось. Как-то насупилось, потемнело, похолодало. Как если бы «Бабушкин сад» поредел, завял, засох, а потом и вовсе исчез с лица земли.
Но ведь он – был!
…Когда однажды поздней осенью на рубеже веков во двор пришел представитель администрации и торжественно объявил, чтоб все готовились к переезду, наивная Маруся, покрутив пальцем у виска, возмутилась:
- Вы чего?! Кто ж в зиму-то съезжает? По радиу сказали – снег будет. Бо-о-о-льшой! Целый снегопад! Дороги занесет… Как ехать-то? Уж до весны б дождались…
Собравшиеся – целый двор, толпа, человек тридцать – с надеждой посмотрели на чиновника. Но он был непреклонен: два дня на сборы, и чтоб духу вашего, как говорится…
И все понуро разбрелись по квартирам – паковать чемоданы.
На следующий день двор был печален и тих. Наступил момент истины. Каждый задавал себе вопросы, на который пока еще не знал ответов.
А сверху – оттуда, откуда эти ответы иногда приходят – медленно, тихо, но неуклонно спускался на землю робкий, невесомый, быстро тающий, но такой долгожданный первый снег.


Рецензии
Ах как же жалко дивных российских красавиц в лице "невзрачной тетки Кати",
до чего их жизнь-злодейка доводила. Ну зачем они сразу смирялись...

Наталья Копсова   17.01.2014 01:28     Заявить о нарушении
...человек не может просто излучать страдание, Он не может жить с ясным пониманием своей судьбы, к которой его каждый день приближает распад тела. Чтобы существование стало возможным, он должен находиться под анестезией и видеть сны. В каждой стране применяют свои методы, чтобы ввести человека в транс.Можно выстроить культуру так, что люди превратятся в перепуганных актеров, изображающих жизненный успех друг перед другом. Можно утопить их в потреблении маленьких блестящих коробочек, истекающих никчемной информацией. Можно заставить биться лбом в пол перед иконой. Но подобные методы ненадёжны и дают сбои. А российская технология гуманнее всего, потому что срабатывает всегда и безотказно.
Она в том, что здесь выводится предельно рафинированный и утончённый, всё понимающий тип ума. Вспомните Блока: "Нам внятно всё — и острый галльский смысл, и сумрачный германский гений..." А потом он ставится в абсолютно дикие, невозможные и невыносимые условия существования. Русский ум — это
европейский ум, затерянный между выгребными ямами и полицейскими будками без всякой надежды на спасение.
Русский ум именно в силу этой своей особенности породил величайшую в мире художественную культуру, которая, по сути, и есть реакция души на это крайне сильное и ни с чем не
сравнимое по своей бессмысленности страдание. О чём вся великая русская классика? Об абсолютной невыносимости российской жизни в любом её аспекте. И всё. Ничего больше там нет. А мир хавает. И просит ещё.
Для них это короткая инъекция счастья. Они на пять минут верят, что ад не у них, а у нас. Но ад везде, где бьётся человеческая мысль. Страдает не одна Россия. Страдает все бытие. У нас просто меньше лицемерия и пиара.
Для российского сознания характерно ощущение неполноценности
и омрачённости всего происходящего в России по сравнению с происходящим где-то там. Но это просто одна из черт русского ума, делающих его судьбу особенно невыносимой. И в этой невыносимости — залог трудного русского счастья.
Потому что русский человек почти всегда живет в надежде, что он вот-вот порвет цепи, свергнет тиранию, победит коррупцию и холод — и тогда начнется новая жизнь, полная света и радости. Эта извечная мечта, эти, как сказал поэт Вертинский, бесконечные пропасти к недоступной весне и придают жизни смысл, создавая
надежду и цель. Но если тирания случайно сворачивает себе шею сама и цепи рвутся, подвешенный в пустоте русский ум начинает выть от подлости происходящего вокруг и внутри, ибо становится ясно, что страдал он не из-за гнета палачей, а из-за своей собственной природы. И тогда он быстро и незаметно выстраивает вокруг себя новую тюрьму, на которую можно остроумно жаловаться человечеству шестистопным ямбом."
Пелевин Виктор Олегович

Наталья Копсова   17.01.2014 02:20   Заявить о нарушении
Благодарю, Наталья, за очень интересную цитату!

Наталья Чеха   07.05.2014 23:18   Заявить о нарушении