Звезды падают вверх. Повесть

 


     Вместо предисловия:


     Что такое счастье,  и  какой длиной  оно измеряется?  У молодого агронома Романа и колхозницы Ганки счастье было коротким.   Война не прошено ворвалась в их семейную идиллию, нарушив равномерное течение жизни,  разметав  устоявшийся уклад,  выставив свои страшные законы.   Как-то быстро и незаметно обезлюдела, вымерла их родная деревня.  Мужики ушли на фронт, а в хатах «под немецким сапогом» остались жить  только женщины с  малыми детьми,  да немощные старики.  Как можно было противостоять злу и насилию  молодой женщине,  если помощи ждать было неоткуда,  а   на руках малолетний ребенок?   О судьбе молодой матери и ее односельчанах,  разделивших страшную военную трагедию, и рассказывается в этом повествовании.
                1.
    
     Ганке не спалось. Она лежала на широкой скрипучей кровати, раскидав по подушке свои  русые, уже тронутые кое-где  сединой волосы,  и напряженно думала. На дворе стоял апрель сорок четвертого года.  К войне Ганка так и не привыкла.  Да и как можно было привыкнуть к ней?  Подумать только – тысячу тревожных дней и ночей пережила она с сыном Ильюшкой в немецкой оккупации.   В  феврале молодой женщине  исполнилось  двадцать пять лет,  однако к зеркалу она  старалась подходить  все реже и реже.  И так знала, что морщинки сплошь избороздили ее когда-то гладкое и пышущее здоровьем лицо.   Чтобы не привлекать к себе  взглядов оккупантов,  Ганка почти не снимала с головы темный платок, стараясь избегать внимания немецких солдат.  Сколько молодых девок за годы оккупации поплатилось из-за своей красоты, сколько девичьих слез было выплакано в подушки.  Фашисты зверствовали.   
     Ганкин муж Роман, до войны колхозный агроном, имевший освобождение от службы в действующей армии по белому билету,  не смог сидеть на лавке и ждать милости Божией, ушел в лес и примкнул к партизанам. Как ушел он  почти три года  назад, так в деревню больше и не вертался,  а накануне весны получила жена партизана страшное известие: каратели вычислили местоположение  партизанского лагеря.  Роман тогда стоял  на  боевом посту. Отряду с небольшими потерями удалось оторваться и скрыться в  непроходимой глуши белорусских лесов, а вот боец Шварц, прикрывая отход  колонны,  погиб в неравном бою.
     Кто сказал, что  с приходом любви в доме поселяется счастье?  Ганкино  счастье  было совсем недолгим.  Роман  Шварц приехал в деревню за год до начала войны после окончания сельскохозяйственного техникума. Хозяйство ему выделили большое:  бескрайние  поля: от горизонта до горизонта. Хорошо, что сердобольный председатель для  своего первого помощника выбил в районе мотоцикл.  Иначе, как поспеть!  Ведь полеводческие бригады разбросаны друг от друга на многие километры. С приездом энергичного специалиста и начались  душевные страдания Ганки.
     Молодые люди понравились друг другу с первого взгляда. Всем был хорош и ладен Роман. И ростом высок,  и строен, как молодой дубок, и лицо доброе. А глаза, ах, какие глаза...  В этих голубых очах-озерах можно было утонуть.  Ганка и утонула.  Одно  мешало их  счастью:  Роман Шварц был еврейских кровей.   Ганке-то что?!  Ей, что еврей, что татарин.   Украдкой бегала она  к парню на встречи, до утра просиживала с ним в лесной сторожке.  Целовалась.  А как же? Дело молодое.  Полюбила девка  Романа, полюбила до беспамятства. Но вот   мать... 
     Ганка, сколько себя помнила, жила в атмосфере черствости и страха. Родила ее мать  от проезжего  лихого красноармейца  в далеком девятнадцатом  году.  Жили они бедно. Скудная еда:   вареная в мундире картошка с солью, да масло подсолнечное по праздникам.  Чувство голода постоянно  преследовало девочку.   Мать, в поисках пропитания,  ходила по людям:  мыла полы,  стирала белье, детей чужих нянчила. А вот для собственной дочери тепла и любви  у нее не  оставалось.  Невеселым оказалось Ганкино детство.  В школу она  проходила только четыре зимы. А потом началось...
    Богомольная мать оторвала дитя от занятий в школе.
     — Нечему там учиться!   Буквы знаешь и ладно. Читай лучше  Библию, да проси Господа Бога, чтоб дал уму-разуму. Эка невидаль – школа!
     Мать в то время приобрела  козочку,  и с  этой поры стала Ганка допоздна работать в поле,   а по ночам  при свечах  класть поклоны  перед  иконами  в темном углу комнаты.  А дальше  началась коллективизация.   Ганкину мать, в числе других хозяев-единоличников,  загнали в колхоз.
     Известие о том,  что молодые собрались пожениться,  Пелагея Афанасьевна Белых приняла в штыки:
     —  Не пущу жида в дом, и точка! Не хватало мне еще иудейского выводка.
     —  Но, мама… —  Ганка пыталась разжалобить мать  своими слезами.
     —  Уйдешь из дома  — прокляну навеки. Такой он – мой материнский сказ!
    Что оставалось бедной Ганке?  Бросила она на подводу свой жалкий узелок с тряпками, старенькую швейную машинку и откатила  в соседнюю деревушку Обручи, где колхоз выделил молодому специалисту Шварцу небольшую хатенку с приусадебным участком.  Свадьбу справили всей деревней.  Ганкина мать на свадьбе не присутствовала, хотя соседние ребятишки и   гутарили, что недалеко от дома Романа видели  какую-то  женщину, одетую в черную одежду. Из двора молодых раздавалась веселая патефонная музыка, а горделивая Пелагея  (да, это была именно она),  прячась у калитки, украдкой наблюдала за торжеством.
     Мир, если его можно назвать миром, вернулся в дом молодоженов Романа и Ганки с рождением их первенца.  Случилось это перед самой войной,  в мае сорок первого года. Пришла все-таки  в дом Романа Ганкина мать, повинилась перед зятем  и дочерью. Пришла она не с пустыми руками, принесла для ребенка,  своего внучка,   детское приданое:  пеленки, распашонки,  да слюнявчики.  Посидела для порядка парочку часов и убралась обратно к себе в соседнюю деревушку. Ушла тайком,   не попрощавшись.
     А потом завертелась карусель.  22 июня 1941 года по репродуктору объявили о вероломном нападении  фашистской Германии,  начался переполох.  Мужики, кто успел надеть военную форму, ушли на фронт,  другие подались в леса – в партизаны.  Деревня обезлюдела,  а  через несколько дней сюда пришли фашисты.   В июле ушел в лес и бывший колхозный агроном. Осталась Ганка в деревушке на двести дворов со своим двухмесячным сынишкой.  И все же прозорливым мужиком оказался Роман.  Когда еще при записи молодоженов   в  сельском совете  решали,  какую фамилию брать будущей молодой жене, он посоветовал Ганке оставить свою – девичью.
     —  Ребенок если родится, — шептал  на ухо невесте еще не состоявшийся муж, — то будет у него свой выбор.
     — Кстати, — заметил он тогда Ганке, — Белых совсем неплохая фамилия и с именем сочетается очень даже неплохо…
     Беда, как известно, не приходит одна.  Не успели немцы занять деревню, как из села Мыскина, где одинокой волчицей жила Ганкина мать – Пелагея, пришла скорбная весть: на сорок пятом году затворнической жизни разбил богомольную староверку инсульт.  На второй день она и померла. Пришлось Ганке еще раз умыться слезами:  какая никакая, а все же мать. Собрала молодая женщина   кое-что из харчей, выпросила у старухи Макарихи, что жила напротив  ее дома, трехлитровую четверть мутного самогона и отправилась пешком за пятнадцать километров проводить в последний путь умершую родительницу. Сельсоветы немцами были уже разогнаны, и деревенский староста из местных старожилов  выдал Ганке бумажку с немецкой печатью,  нечто подобное свидетельству о смерти.
     Вначале  Ганку не трогали.  Ее сын Ильюшка рос болезненным ребенком. Грудного, материнского  молока  не хватало,  поэтому  приходилось прикармливать  сынишку молоком  козьим.  Хозяйство у Ганки после похорон   матери прибавилось доставшейся ей  по наследству козочкой.  Только это и спасло мальчишку от голодной  смерти.  Молодых курочек, что  Ганка прикупила перед началом войны,  выловили немцы,   по-хозяйски   захаживающие в  деревенские дворы.
     —  Матка! Давай курка,  яйки!  —  на ломаном русском языке  горланили они.   
     Визг, писк, куриное  кудахтанье,  собачий лай слышались с каждого двора. 
     —   Русиш швайне, —  орали фашисты.  — Давай млеко!  Шнеле, шнеле….
     Единственную козочку-кормилицу  Ганка берегла как зеницу своего ока.   Вот только  зерна у нее в хозяйстве  оставалось, как говорится,  кот наплакал.  Как только в район вошли немцы,  было объявлено, что колхозы будут  продолжать свою прежнюю  работу  и выполнять план хлебозаготовок. Только теперь надзор будут осуществлять не местный сельсовет, а районный бургомистрат.  Все зерно нового урожая было отправлено на местный элеватор, откуда  смолотая мука развозилась немцами по своим пекарням.  Хорошо, Ганка успела спрятать в погреб полтора мешка зерна прошлогоднего урожая.  И с  немецкими постояльцами ей опять же повезло. Хатенка, выделенная Роману, была таких  малых размеров, что никому из офицеров и в голову не приходила  мысль о постое.  Попробуй,  развернись здесь на шестнадцати квадратных метрах: и сени, и кухонный закуток с маленькой печуркой, и семиметровая комнатка, называй ее хоть гостиной, или еще как, все равно больше размером она не станет.
     Весной сорок второго года Ганкина привилегия закончилась. Сельский староста с сизым носом и постоянно осоловевшими глазами, дядька Гаврила, послал молодуху  работать на маслозавод. Вначале неопытная работница хлопотала у сепаратора, а потом по представлению начальства была приставлена к материальному складу. Ранним  утром уходила она на маслобойку, а когда к ночи, валясь с ног, переступала порог своей хаты, ее сын Ильюшка уже мирно сопел в сбитой из досок колыбельке.  Спасибо бабке Макарихе... Двое ее сынов воевали на фронте, и она,  старуха, чтобы отвлечься от тяжких дум,  от неизвестности  за их судьбу,  сама напросилась Ганке в помощницы.  Ни в поле, ни на ферме Макариха уже не годилась, ей шел восьмой десяток, а вот понянчиться с маленьким пацаненком, да еще таким миленьким, как Ильюшка,  для нее  было сущим удовольствием.
     И все бы ничего, пусть  фашисты и отравляли жизнь Ганке, но тревога и мысли о сыне не давали ей  расслабляться. Оставалось только надеяться на чудо и ждать возвращения Романа. Вся сжавшаяся, как пружинка,  Ганка терпеливо несла свой крест: ходила на   тяжелую  работу,  прятала от немцев  лицо  и  украдкой ловила весточки с фронта.  Муж не давал о себе знать,  конца войне тоже не было видно. А тут еще одна напасть...
     По ночам к Ганке  стал стучаться ушедший в партизаны бывший клубный баянист Серега. Слыл до войны баянист  на селе гулёной  да похабником,  непутевым он был  мужиком.  Да кто теперь это вспомнит,  война  у  многих грехи  списывала.  Ганка торопливо  кормила партизана  остывшим ужином, собирала с собой нехитрый узелок с едой.  Судя по тому, что Серега наведывался  к ней раз в неделю, можно было предположить, что их партизанский отряд находился  где-то неподалеку.  С каждым визитом этого не прошеного гостя хозяйка вспоминала свою половинку  – родного Романа. Где он, что с ним?  Сыт ли, здоров ли?  Был бы  муж недалеко, обязательно залетел бы в родное гнездо.
     Чем он разбередил тогда ее девичью душу? Роман был очень внимателен и предупредителен к молодой жене.  Ганка очень хорошо помнила, как Роман  стал  за ней ухаживать, только еще появившись в деревне.  Запомнился  Ганке довоенный июльский лес, поход за черникой и змея-гадюка под кочкой.  Нет, она не была большой, но укус гадюки, известно, – ядовитый.  В тот день шли они  с Романом по болотистой чаще,  перепрыгивая  с кочки на кочку,  размахивая эмалированными ведрами,   в которых лоснились и отливали темно-синим цветом  крупные ягоды.  Неожиданно Ганка вскрикнула от боли, правый ее ботик застрял под кочкой. Укус гадюки пришелся в левую ногу поверх лодыжки.  Напуганный случившимся,  Роман поднял Ганку на руки и, не замечая  опрокинувшихся  ведер с рассыпавшейся  по траве черникой, вынес  девушку на сухое место.  Ранка оказалась неглубокой. Хорошо, что у парня был с собой карманный перочинный ножик с несколькими лезвиями.  Роман тогда бережно уложил Ганку  на траву и,   осторожно надрезав острым кончиком лезвия  ранку,  припал губами к месту укуса,   медленно отсасывая кровь и  сплевывая   ее сгустки в траву. А потом,  разорвав полы своей  рубахи на две полоски, приложил к ране лист подорожника,   лоскутами забинтовав ногу девушки.  На руках отнес он  Ганку в деревню, а это худо-бедно - более двух километров,  и передал девушку матери.  Потом в течение недели  бегал к ней тайком,  огородами,  справлялся о здоровье, любовно клал на подоконник букетик полевых цветов.
     …На душе у Ганки потеплело  от воспоминаний о муже.  На лбу выступили бисеринки пота.  Женщина  уткнулась в подушку лицом,  промокая  влагу,  и улыбнулась. Рядом  в кроватке посапывал ее сладкий карапуз Ильюшка.  Растет парнишка.  Копия отца... Только волосики светленькие,  и на еврея он совсем не похож. Ганка  поправила  на ребенке сбившееся одеяльце и продолжила  перелистывать в памяти недавние страницы своей довоенной жизни.
     ...В любви Роман  оказался таким же неумелым,  как и она.  Оба – девственники, где же им было любовной практики набраться.   Да и сколько времени  прожили молодые вместе:  ни дать, ни взять, на круг меньше года. Утром, после свадебной ночи,  муж исцеловывал Ганкины груди, как бы прося прощения за принесенные ей страдания.  Жалел он свою любимую, берег.  К тому же  Роман все время стеснялся света, и Ганка,  как ни старалась, так и не вспомнила случая, когда муж желал бы ее тела в дневное время. Стеснительный,  Роман наверстывал  общение в быту. Хозяйственным был мужиком. На работе с подчиненными всегда был деликатен и предупредителен, взыскания накладывал только тогда, когда  сильно доставали. А уж если доставали, как говорится, до самих печенок, отводил  провинившегося   в сторону и воспитывал его уже кулаком. На Ганкиной памяти было два таких случая.
     Один раз Роман проучил тракториста Витюху за небрежную  весеннюю пахоту: пришлось несколько гектаров земли перепахивать заново, но время было потеряно.  Председателю агроном тогда ничего не сказал, а незадачливого механизатора завел  на лесную поляну и  навесил ему под глаз большой "фонарь".  Второй же случай выглядел  еще «оригинальней».  Водовозом  в деревне трудился  тогда  один малохольный  мальчишка. Обеспечивал полеводческие бригады питьевой водой. Однажды, заполнив бочки,  работник  погнал телегу в поле, но застрял у озера и уснул, пригревшись на солнышке, а когда очнулся, было уже далеко за полдень. Когда  повозка появилась на полевом стане, колхозники, косившие рожь, изнывая от жары,  уже падали с ног.  Роман в то время  случайно оказался в этой бригаде. Он кивком подозвал к себе парнишку.
     — Жарко,  небось? — спросил,  как бы,  между прочим.
     — Жарко — согласился парень.
     — И пить хочется?
     — Ага,  — мальчишка покосился в сторону своей повозки.
     — Так пей! — Роман поставил перед пацаненком ведро с водой.
     Тот выпил кружку.
     —  Пей еще! — Роман наполнил вторую.
     Парнишка уже нехотя выпил вторую,  третью…   Но Роман не отставал, наливал следующую и следующую. Закончилось все тем, что мальчишка запросил пощады. Роман сжалился. Он был уверен, что на будущее этот случай  будет пареньку очень  хорошим уроком.   Удивительно, но наказанные таким образом односельчане не держали зла на агронома и,   вскоре,  все эти неприятные истории забылись.
     Ночные визиты  Сереги поначалу у Ганки никаких опасений не вызывали.  Прекрасно понимая,  что днем  такие вылазки не возможны,   так как партизана обязательно поймают немцы,  женщина предварительно собирала голодному мужику несколько сэкономленных после ужина  вареных картофелин, да прикладывала к ним брусочек застарелого желтого сала, отрезанного от хранившихся в подвале остатков солонины.  Того, что осталось от их прежней,  сытой жизни.    Теперь   в Ганкином доме разжиться было  нечем,  если только стаканом козьего молока, однако и оно не было в излишке.  Молодая женщина, поднимая сынишку,  не давала умереть с голоду и соседке  Макарихе. Старушка живность никакую не держала,  а кормилась, в основном,  картошкой  да дарами леса:  грибами да ягодами.
     В последнее время набеги  Сереги стали носить  назойливый характер. Он знал, что Ганкин муж Роман тоже партизанит  где-то, может быть в более отдаленных лесах.  И мало того, что   аппетит мужика  стал с каждым разом  непомерно расти,  баянист и того хуже, положил глаз на Ганку.  Все чаще и чаще ловила она на себе тяжелый, похотливый  взгляд Сереги.   Краснела, отдергивала руку, если   парень пытался накрыть ее своей. Вначале  отшучивалась, как могла.  Но после того,    как однажды Серега нахально попытался зажать ее в углу и дал волю рукам, женщина  не выдержала:
     — Изыди, сатана!  Ты что, парень?  Бога не боишься? Замужняя я, разве не знаешь? Пожалуюсь Роману, будет тебе!
     —  Да где твой Роман,  Ганка?  Очнись.  Война на дворе!  — ухмыльнулся баянист.
     Выгнала в ту ночь Ганка  Серегу.    И  правда, шел третий год войны,  а вестей от Романа так и не было.   Молодая женщина  на ночь стала плотно закрывать ставни на окнах,   прятаться от настырного мужика.  Последний раз Серега проторчал под её окнами часов до четырех утра, вначале шепотом уговаривал  открыть, а потом уже и  ругался матом.   Потом на несколько дней,  слава Богу, исчез, а вчера объявился снова.  Стучал громко  в окна,  потом переметнулся к двери.  Голос мужика  был нервным и возбужденным.  Ганке даже показалось, что язык у Сереги  заплетался,  может самогону наглотался, залетный. Так, перепуганная, и просидела Ганка до первых петухов. Ночному гостю, видимо, надоело торчать под окнами, или же испугался лая собак. В общем,  отвалил  он во тьму.
      …Загорланили петухи. Ганка взглянула на ходики, была половина шестого  утра.
Ей уже не спалось. Женщина подтянулась на кровати и сорвала  еще один листочек, висевшего над изголовьем, настенного отрывного  календаря. Над деревней поднималась заря  нового утра.
     «Слава Богу, что сегодня выходной и не нужно идти на работу», — подумала Ганка и повернулась на другой бок. Попыталась уснуть, но глаза не смыкались.  Нашарив босыми ногами тапочки под кроватью,  хозяйка, стараясь не нарушить сон сынишки, вышла  в сени и зачерпнула  ковшик  воды.  Ледяная прохлада свела зубы.  Ганка подставила ладони под рукомойник, умылась, и холодная  вода  вскоре  вывела ее из полусонного состояния.
     Отыскав в погребе на дне ведра несколько штук проросших картофелин,  хозяйка решила приготовить сынишке драники.  Дитя войны, что он видел в этой жизни? Даже игрушки путевой в руках никогда не держал. Разве можно считать таковыми  пару погремушек да уже безносого пупса?  Эти пластмассовые игрушки  были куплены Романом еще  перед самой войной. Только, что от них сейчас толку?  Ильюшке уже почти три года,   растет мальчуган  смышленым и любопытным,  с каждым днем у него новые и новые вопросы: «Почему да почему?».  Но что все эти вопросы по сравнению с главным!  Роман, как ушел  на войну, так и не давал о себе больше знать, только  одну коротенькую весточку и прислал за все эти годы:  «Жив и здоров. Держитесь. Как разобьем фашистскую гадину,   вернусь домой. Ваш Роман».
     Обещал вернуться живым, а  слова своего не сдержал.  Ильюшка подрос, все время спрашивает,  где его папа?  Что Ганка может ему ответить?  И правду говорить страшно, и врать нельзя.  Как не нарушить детскую психику, не нанести ей вред?   Несколько дней подряд, после получения весточки о  гибели Романа,  молодая женщина  обливалась слезами.  В один из мартовских вечеров сынишка залез к ней на колени и,  прижавшись к груди, жалостливо спросил:
     —  Мамочка, почему ты плачешь? Папу убили?
     — Что ты, милый, что ты! Бог с тобой! — Ганка взъерошила мягкие волосы  сына. Прижалась к ним губами. —  Жив,  наш папка.  Жив! Вот закончится война,  вернется он домой, непременно вернется! Накупит он  тебе игрушек, ружьишко деревянное смастерит. И будем мы жить втроем,  как раньше.
     —  И платье тебе новое купит?
     — Конечно же,  купит, сынок.  Купит! — Ганка прижала сына к себе, покачала его, как бы убаюкивая. —  Дождемся мы с тобой папку,  дождемся. Ты у меня вон,  уже,   какой большой вырос – защитник...  Не дашь мамку в обиду!
     А защитник Ильюшка слез с колен матери и встал  перед ней:  бледненький,  худенький,  длинноногий.  Что поделать –  дитя войны.  Но  столько огня было в его недетских  глазах,  что Ганка зажмурилась…
     — Когда я вырасту, я буду сильным-пресильным! Вот таким!  —   Ильюшка поднял кверху свои тоненькие руки, и  крепко-крепко  сжал в кулачки  ладони.
     Ганка успела прибрать в комнате. Из кухни доносился  аппетитный запах подсолнечного масла.   Пол-литровую бутылку этого, по военным временам деликатесного продукта, хозяйке удалось еще зимой обменять в соседней деревне на ситцевый отрез – последний подарок Романа. В бутылке  масла было  еще на одну жарку,  и Ганка ловко успевала переворачивать похожие на котлетки картофельные оладушки. В печке уже догорали  березовые угли,   хозяйка собралась выйти во двор, чтобы вынуть из тощего штабеля несколько поленьев.  Вышла... и застыла на месте.  Из соседнего дома полицаи тащили по улице растрепанную и обезумевшую бабку Макариху.  Ганка вгляделась в улицу,  и сердце-вещун тревожно забилось. Она бросила поленья  в сени и устремилась в комнату. Схватив сонного сынишку,  быстренько натянула на него что-то из одежды, схватила ватное одеяло  и спустилась  с ребенком в подпол.
     — Тссс,  — сказала она, показывая пальцем наверх.  — Сиди тихо, сынушка, я сейчас…
     Усадив Ильюшку на колченогую табуретку,  накрыв его с головой ватным одеялом,  обняв и  поцеловав  напоследок, мать  строго-настрого наказала ему  сидеть тихо,   пока она  не вернется.  Затем  Ганка выбралась из погреба, прикрыла  за собой крышку погреба и  застелила  ее пестрым  половиком.   Женщина сняла с плиты сковороду с драниками,  переложила их в стоявшую рядом кастрюльку и накрыла ее крышкой. Через раздвинутые занавески Ганка увидела,  как в калитку ее двора  неторопливо входят два полицая  с белыми повязками на рукавах. Шествие замыкал  немецкий солдат с  овчаркой на поводке.  Чуя недоброе,  Ганка скинула с себя фартук и,   набросив на плечи телогрейку,  вышла во двор навстречу  непрошенным  гостям.  Молодой парень, в котором женщина узнала сына сельского старосты Гавриила Щуки, что-то нашептывал на ухо незнакомому полицаю, мужику лет пятидесяти, видимо,  из пришлых. Тот согласно  кивал головой  и чесал свою бороду. Ганка  еще не успела застегнуть пуговицы на телогрейке,  как услышала злой голос старшего полицая:
     —  Собирайся, сучка. Пришел и твой час ответить за партизанские козни.
     —  Что случилось? —  Ганка замерла как вкопанная.
     —  Там узнаешь, — хохотнул полицай, — шевелись,  давай!
      Хозяйка дома хотела уже подчиниться приказу, как услышала визгливый голос  молодого Щуки:
     —  А где твой жидовский вы****ок?   Говори, тварь, куда ты его заховала?
     Ни один мускул  не дрогнул на Ганкином лице.  Она  смотрела на своих врагов и,  стараясь не выдать душевного  волнения,  спокойно выдохнула:
     —  Так…, я это…  своего  мальчонку…   еще в среду отвезла на  побывку   к   крестной в деревню  Густилицы. За зиму уж больно он  осунулся.  Вот и отправила малого  к родственникам.  Там и свои детишки имеются. Здесь он был, как перст, один, а там всё веселее, пусть играются вместе.
     Выдержав сверлящий взгляд полицая, женщина опустила глаза  и стала рассматривать свои ботики.
     —   А уж мы это, ведьма партизанская,  проверим. И смотри у меня, сука, если хоть на каплю соврала.
     —  Старший полицай сплюнул на молодую травку,  пробившуюся сквозь землю,  и прокуренным голосом приказал:
     —   Ведите ее в колхозный амбар.  Покажем этой большевистской голытьбе, как учинять самосуд над германскими чинами.
     Пинками Ганку вывели на дорогу и втолкнули в толпу односельчан. Здесь она  увидела почти всех своих соседей. Многие из них были со своими малолетними  детьми и немощными стариками.  Кто-то успел одеться,  кто-то был в одном исподнем. Толпу людей немцы погнали к старому овину.  Старуха Макариха шла молча, угрюмо  посматривая на висевшую на ее шее иконку  пресвятой девы Марии. Около сарая, который служил раньше колхозным зернохранилищем, уже собралось несколько немецких офицеров.  Солдаты прикладами  винтовок бесцеремонно стали заталкивать перепуганных женщин, детей и стариков внутрь сарая. Уже к полудню в овине стало тесно.  Измученная Ганка,  стоя в отдаленном углу сарая среди  таких же измученных  односельчан,  в душе благодарила Господа за то, что   «иуды» в белых повязках не учинили обыск в ее хатенке.  Душа матери рвалась и летела назад, к дому…. 
     — Как там  мой маленький? Сможет ли он своими слабыми ручками приоткрыть крышку   подпола? 
     Перед тем как закрыть подпола, предусмотрительная мать не до конца захлопнула притвор, положив в паз маленький камешек. Под половицей все равно не видно, а снизу какой-никакой, а все же ориентир. Только бы Ильюшка догадался   подняться по лесенке.
     Женщина   поправила под телогрейкой шейный платочек  и перекрестилась три раза. Она сама удивилась столь разящим в душе переменам. Всю жизнь, наперекор богомольной матери,  она была стойкой атеистской и вот на тебе, в минуты смертельной опасности вспомнила о Боге. Наверное, так оно и бывает.
     — Ничего, мир не без добрых людей. Найдется хороший человек и согреет Ильюшку.  теплом и заботой.
     Из дальнего угла сарая Ганка услышала, как немецкие солдаты,  горланя  что-то на своем языке,  гвоздями стали забивать  входные ворота сарая.  Среди людей поднялся ропот. Молодая женщина низко опустила голову и тихо заплакала. От горечи. От досады. От тревоги, от беспомощности. От душевной боли...  Одного она просила у Всевышнего:  послать в дом, где томится ее дитя,  ангела-хранителя, чтобы тот, взмахнув крылами,  прикрыл  ее чадо от страшной действительности,  спас  от неминуемой смерти.
     Ганка еще раз вспомнила вчерашние события, партизана Серегу, отметила, что утром при аресте не было сельского старосты Гавриила Щуки, и ее охватил ужас: сейчас она, как никогда, приблизилась к разгадке тайны этой последней ночи.

                2.

     Старосте Гавриле Щуке не спалось. Ноги гудели от напряженного дня. Тянуло поясницу.  На мельницу были отправлены последние мешки   пшеницы, и ждать манны небесной не приходилось. Прошлое лето вышло неурожайным, выпало много дождливых дней, и пшеница полегла. А с лежалых колосьев много зерна не получишь. Да и у населения в амбарах – «вошь на аркане». Придется гнать на забой отощавшую за зиму скотину и менять ее на муку. Будь она проклята эта должность деревенского старосты!  С одной стороны ты при почете, у начальства на виду, глядишь, и лишний кусок хлеба  обломиться может. Но, по большому счету,  старый Щука в продуктах особо не нуждался.  Жил он со своей старухой в крепкой избе. Дети выросли. Старшая дочь жила со своей семьей на Дальнем Востоке, муж ее рыбачил на Тихоокеанском побережье. А вот сын старосты, его непутевый сын, больше пяти лет,   парившийся  на нарах,  с началом войны вернулся домой. То ли попал под амнистию, то ли сбежал,  пойди – разбери…
     Сам Щука тоже не был обласкан советской властью. Еще в тридцать третьем году большевики  объявили его, крепкого хозяина хутора, кулаком  и по разнарядке отправили  на   далекий Север  рубить  уголек  для матушки-родины.  И за что? Подумать тошно. За двух лошадок, корову с народившейся телкой и двух маленьких кабанчиков.
     Сколько помнит себя Щука, он всегда был  подле земли. И отец его, и дед тоже были земледельцами. Старик очень хорошо помнил кровавую смуту гражданской войны. Тогда отец шел с вилами на сына, а брат безжалостно убивал брата, оказавшегося по другую сторону «баррикады».  Проклятые коммуняки были ничем не лучше  пришлых оккупантов  немецкого кайзера.  Те же поборы, те же беспокойные ночи, те же  лагеря и расстрелы.  Не знаешь, с какой стороны ждать подвоха.  Нынешней,  немецкой  властью старый  Щука тоже был не очень-то доволен.  Каждый день жил  в ожидании смерти.  Комендант гарнизона капитан Кинцель постоянно кричал о  повышении бдительности: то здесь, то там  появлялись партизаны. В районном центре Жуковка, давеча,  эшелон с боеприпасами подорвали. Экспедиция карателей почти ничего не дала: поймали двух связных,  парня и девушку, но  те молчали как рыбы.  Везти их в область не было никакого смысла, и  молодых людей пустили в расход. Хорошо, что  в подчиненных    по службе деревнях и малых хуторах пока все еще было спокойно. Без малого за три года  здесь не было ни одной партизанской вылазки.
     Деревенский староста взглянул на ходики, шел второй час ночи. Старик сунул босые ноги в войлочные боты  и потянулся к трубке.  К трубке Гаврила Щука пристрастился еще в норильских шахтах. Подарил ему эту вещицу старый вор в законе  по прозвищу Щербатый. За что тот получил эту кликуху,  бывшему кулаку было невдомек. Вроде и лицо у именитого вора было чистое, без угрей и следов оспы,  и зубы ровные и белые, один к одному, как на подбор, да и умом уголовник обижен тоже не был,   иначе какой же он авторитет. Накануне получения вольницы  и подарил вор Щербатый крепкому белорусскому мужику Щуке эту вересковую резную трубку. Почему подарил?  Наверное, понравился он вору своим колючим характером.
     Вонять табаком в хате не хотелось, и староста,   накинув в сенях    прямо на исподнее белье ватник, вышел в ночной,  освещенный луною,  двор.  В теплом сарае посапывали кабанчики, поодаль в курятнике дремали курочки.  Немцы  двор старосты не трогали,   и  Щуке грешно было жаловаться на жизнь. Мясо и картошка у него было  свое, молоко - опять же, маслице и сыр – с маслобойки, только табак доставать приходилось. Табаком же Гаврила разживался у здешнего немецкого офицера-интенданта. Этот высоченный красавец всегда ходил «под мухой» и курил только фирменный американский табак, который регулярно получал в почтовых бандеролях. У старосты  же всегда находилась под рукой одна – другая бутыль деревенского самогона, который он и менял на душистый табак.
     К немецкому режиму бывший кулак почти уже  привык, но сердце все же было не на месте,  Гаврила боялся завтрашнего дня. А вдруг советская армия соберется с силами и погонит немцев со своей земли? Что тогда будет он  делать?  Староста был очень  хитрым и осторожным. За все время фашистской оккупации  он старался поменьше компрометировать себя.  На его счету не было людской крови.  Никого  он лично  не расстреливал,  да  и партизан не выдавал. Да и как  их выдавать, если разбежались они, словно муравьи, по разным сторонам:  пойди,  найди их в лесу, когда кругом топкие болота, а старожилов, хорошо знающих эти места, давно и след  простыл.  Впрочем, если бы старый Щука и  узнал  о партизанском отряде, наверняка бы сообщил об этом  немецким властям. Вот только сделал бы он это так, чтобы комар  и носу не подточил. Так или иначе, но с возвращением  советской власти,  жизни у него, потомственного хлебороба, не будет. Большевики  из ничего возведут напраслину,  раздуют из мухи слона и расстреляют без суда, без следствия.    
      Трубка погасла. Гаврила  сделал попытку ее раскурить, но угольки не светились. Тогда он чиркнул спичкой  и,  жадно втягивая в себя табачный аромат, выпустил несколько кудрявых колечек дыма. Затем открыл калитку и вышел на тропинку.  Ночную тишину внезапно нарушили глухие шаги за спиной. Староста обернулся и обомлел: перед ним стоял бородач в длинной до земли плащ-палатке, с напяленным на глаза капюшоном.  В руках он  держал фонарик, свет которого ослепил старого Щуку.  Слегка замешкавшись, бородач  зло прошипел: 
     —  Вот  и встретились мы с тобой, фашистская гадина.
     Голос бородача  показался деревенскому старосте незнакомым,  от волнения  и испуга пересохло в горле,  Щука  не смог вымолвить ни слова.   А бородач  молниеносно выхватил из кармана  финку и полоснул старика по горлу.  Ничего не понимающий Гаврила еще пытался что-то произнести, но изо рта уже вырвалась кровавая пена. Теряя равновесие,  староста  упал на землю. Бородач же добил его ударом финки  в левую сторону груди и,  брезгливо вынув  наборную рукоять,   закинул орудие убийства глубоко в сад.  Потом, подтянув за ноги обмякшее тело старика, затянул его в калитку ближе к дому и бросил в канаву.
     — Это тебе, паскуда, за предательство.  За горе и беды наших жен и матерей.  Напился ты их кровушки,  сволочь.   Вволю напился.
     Человек в плащ-палатке  вытер о  траву  запачканные кровью руки, сплюнул на землю  и на прощание бросил:
     — Покойся с миром, холуй.  Собаке – собачья смерть.   Считай,  что  привел  я в действие приговор народа. Пусть   теперь господа  немцы  побеспокоятся с  похоронами.
     Невольная свидетельница – луна  еще долго освещала тропинку,  вдоль которой шарахался темный силуэт незнакомца.  Освещала  до тех пор, пока силуэт  не растворился в кромешной тьме леса…


                3.


     — Ну и сука, эта Ганка!...
     Серега Холкин никак не мог сдержать своего негодования. Каких неимоверных трудов ему стоили эти рейды в деревню.
     — Она, дура, думает, что я хожу к ней за жратвой.  Дура, по самые уши – дура.  Жратва  – это, конечно, хороший предлог, однако неужели чертова баба не понимает, что я  – здоровый молодой  мужик, три года не видевший бабьей ласки.  Да и она ведь,  тоже живой человек.  Муженек  то ее Ромка, по слухам, уже  сложил голову где-то в болотах. Подумать только,  ведь три длинных  года баба без мужика. Тут не только охренеешь,  и умом можно  подвинуться.
     Серега  давно  уже положил  глаз на Ганку. Баба она была справная, по всему видно – хозяйственная.  Конечно, не время сейчас женихаться,  да и не пойдет она за него.  Но сердце подсказывало партизану, что он на правильном пути.
     — Еще несколько рейдов в деревню и она сломается. Бабы  –  они все стервы.  Одному говорят – любят, а сами тайком не прочь и с другим поваландаться. Черт побери, они же  тоже из костей и мяса сделаны!  Нужно подарить Ганке какую-нибудь золотую цацку!  От этих железок все бабы  тают…
     Серега представил себе, как в одну из скорых ночей он достучится-таки до сердца этой, неприступной как крепость, бабы и улыбка расцвела на его лице.  Партизан пробирался лесной дорогой, наблюдая за оставленными на соснах зазубринами. Вот и развилка. Сейчас будет поворот направо.  Холкин взглянул на часы, была глубокая ночь.  Подойдя к раскидистой сосне, партизан  решил немного передохнуть. Подоткнув под себя полы брезентовой накидки,  он  прислонился к стволу дерева и мечтательно зевнул. И представилась парню такая картина:  сидит Серега в горнице в  чистой рубахе. От тела исходит запах березового веника. Дышится легко и свободно. Рядом на стуле в одной ночнушке сидит Ганка и разливает по рюмкам самогон. Только что они вышли из баньки, где любовно охаживали друг друга веничками. В комнате – полная семейная идиллия.  Ганка под цветным абажуром разглядывает золотой медальон, который Серега принес  ей сегодня невесть откуда. Да и зачем ей, женщине, знать  – откуда?  Подарок, он и есть подарок.  Разглядывает, значит,  нравится.  Комната  жарко натоплена.  В печке уютно мерцают темные угли.  Ильюшка спит без задних ног, изредка  гукая во сне.  Сейчас  Серега вмажет последнюю стопочку, и бросится в манящий  омут любви. Вот он скинул рубаху, кальсоны  и распластался на перине в сладкой истоме...  Рядом жарко дышит Ганка. …
     С сосны упала шишка и приземлилась прямо у Серегиных ног. Партизан разомкнул слипшиеся глаза и вскочил на ноги. Прислушался. Безмолвный лес спал, лишь тихо шелестели верхушки деревьев. В теле  мужика продолжала бушевать разгоряченная плоть, грозясь прорвать штаны и выбраться наружу.
     Партизан  потер виски, чтобы окончательно  скинуть с себя наваждение,  и уверенной походкой углубился в чащу.      Если причудилось такое, значит сон в руку.  Холкин воодушевился.
     — Ничего, милашка, еще один натиск, и ты станешь моею.
     Серега шел по лесному бурелому, начисто забыв о размеченных им ориентирах. Его мысли бегали от Ганки к партизанскому отряду, и обратно. Одно смущало:  история со старостой не совсем гладко  вышла. Не собирался он его убивать. Просто так  получилось, шел впотьмах  по дороге к Ганке и случайно выскочил на  соседнюю  улицу. Увидел мужской силуэт,  -  возник инстинкт обороны!  И только,  посветив в лицо  и,  узнав старика Щуку, он внезапно для себя,  молниеносно принял решение, оказавшееся для деревенского старосты роковым.
     Холкин не думал о последствиях своей выходки. Он считал себя героем и даже невольно стал подумывать,  стоит ли скрывать убийство старосты-предателя  перед партизанским командиром. По его, Серегиному  разумению, он был уверен, что поступил правильно, одним  предателем  в деревне стало меньше.
     Партизан  свернул направо,  где-то здесь должна  быть береза с двумя зазубринами на стволе. Неужели в темноте проскочил?  Холкин  еще раз посветил фонарем, стрелки указателя отсутствовали. Сойдя с небольшого пригорка в сторону, он сделал попытку  перелезть через поваленное дерево, но в эту же секунду ночную тишину  разорвал мощный взрыв. Серега Холкин даже  не успел  удивиться. Все смешалось в его отчаянной голове:  и сосны, и березы, и лунное небо, и поставленная на попа поваленная осина. Он, несчастный,  так и не понял,  что угодил в собственную западню. Минувшим летом именно в этом квадрате партизаны расставили мины–ловушки…
     Партизан не узнал и того,  какой трагедией  для жителей деревни Обручи обернется  на следующий день  его беспечный ночной рейд.

                4.

     Ильюшка  просидел в кромешной темноте уже несколько часов, а казалось – вечность…   Малышу  было   зябко   и страшно.    В  сыром углу погреба попискивала мышь, и мальчик, закутанный в ватное одеяло, боялся пошевелиться. Если  мама наказала сидеть тихо-тихо,  значит это неспроста. Ильюшка рос послушным ребенком и всегда слушался маму. Вот он посидит еще немного,  мама вернется,  и они опять окажутся  в теплой  и уютной комнате.  Но мама не шла.  От долгого сидения в одном положении затекли ноги,   ребенку  очень хотелось  писать.  Ильюшка  вначале терпел, но позже стал ерзать, крутиться  на табуретке, та подкосилась  и ребенок упал.  От неожиданности и  от страха  на холодном земельном полу под малышом  растеклась  лужа.  Штанишки намокли,    стало еще холоднее.  Ильюшка тихонечко всхлипнул.   Поднявшись,  он стал шарить по стенам подпола в поиске  выхода.  Погреб был небольшой, всего шесть квадратных метров. Мальчик  терпеливо  водил ладошкой по шершавым стенам,  по мокрой земле, пока рука не нащупала ступеньки.   Малыш  на четвереньках поднялся по  лесенке  вверх и, заметив тонкую полоску света, пробивавшуюся  сквозь неплотно закрытую крышку люка, попытался приподнять его головой.  Он  поднял вверх ручки и напряг свое хрупкое тельце  – люк подполья со скрипом чуть-чуть поднялся и опустился заново.  Ребенок тихо заплакал. Он поднялся на самую верхнюю ступеньку лесенки,  уперся в нее ручками,  головой,  спиной и  стал изо всех сил нажимать на крышку.  Сделав несколько безуспешных попыток, мальчик оторвал от лестницы руки и, еще раз подняв их над собой,  сделал последний рывок. Крышка люка открылась, и в лицо  малыша  наконец-то брызнул дневной свет.  Печка в хате еще не успела остыть,  долгожданное тепло окутало тело Ильюшки.  Выбравшись из подвала,  он  первым делом  полез в комод.  Малыш видел,  как после глажки  мама убирает туда его одежду.
     В нижнем ящике комода  Ильюшка  обнаружил майки и рубашки, из среднего вытащил шерстяные рейтузы и   свитер.  Стянув с себя мокрое белье и,  дрожа всем тельцем,    переодевшись в сухое,  мальчик  с надеждой  выглянул в окно.  Не идет ли  там его мама?   Над кроватью  висели ходики,   в стрелках часов  ребенок пока ничего не понимал.  Но он знал,  если на улице светло,  значит спать ложиться  рано.  Может быть,  скоро придет мама и покормит его.   Мальчик шмыгнул к печке  и в холодной кастрюле нашел свое любимое лакомство  – картофельные  драники.  Почувствовав   ароматный  запах жареных оладушек, ребенок забыл обо всем на свете.   Голод взял свое:  малыш  с жадностью  хватал оладушки: одну за другой.  Насытившись,  он   обтер губы висевшим на стуле кухонным полотенцем, достал из-под своей кроватки голого безносого пупса и стал играть с ним. Но вот уже на деревню стали накатываться сумерки, а мама,  никогда не оставлявшая его одного на такое долгое время,  не приходила.  Ильюшка  вскарабкался на мамину постель, уткнулся лицом в широкую, набитую гусиным пухом подушку, и горько заплакал.   Вначале он плакал тихо, потом всхлипывание перешло в завывание.  Так плачут брошенные дети,  когда кроме них, на всем белом свете нет никого беспомощнее и несчастнее.


                5.


     …До полудня вокруг сарая было тихо. Солнечный свет  просачивался  сквозь дощатые стены,  мирно гудел проснувшийся по весне  овод.  Ганке  хотелось пить,  но  о какой воде могла идти речь?  Голова женщины была наполнена мыслями, которые никак не удавалось собрать воедино.  За  время нахождения  в сарае вся жизнь промелькнула перед глазами Ганки.   Если бы не было  Ильюшки,   она  давно бы ушла в партизаны. Уж лучше погибнуть в бою от пули врага, чем умереть вот так: бессмысленно и глупо.
     Ганка с односельчанами находилась в овине  всего  несколько часов,  но в сарае было уже  душно,   в воздухе  витал стойкий запах мочи и кала.  Овин  был довольно вместительный, но   забит  был до отказа. Больше сотни людей оказались в немецкой ловушке.  Отыскав глазами стоящую не так далеко бабку Макариху,  молодая женщина сквозь толпу  пробилась  к соседке и, украдкой взглянув на ее нательную иконку, в который  раз за день, трижды мысленно перекрестилась.
      — Господи, помоги моему сынишке… Молю тебя, заклинаю,  не дай пропасть моей кровиночке, моей ласточке.
     Ганка была уверена, что Ильюшка, ее смышленый сынишка, найдет путь к спасению. Вспомнила,  как ее ребенок  появился на свет.  Дитя любви...  Да ведь и муж Роман в ее жизни появился неспроста. Все в ее жизни оказалось вовремя, кроме этой проклятой войны…  Будь она проклята!  Даже старые козни родной матери казались  сейчас  Ганке чем-то далеким и не таким важным,  чтобы испортить ее жизнь.
     Сын Ильюшка,  хотя и  был болезненным ребенком, приносил не очень много хлопот. В первый год жизни малыша вообще было не слышно, не видно.  Покормит его Ганка грудью – и в люльку,  малый и спит спокойно.  В сорок  третьем, правда, перенес ребенок корь, вот тут-то Ганка понервничала. Сколько ночей бессонных провела.  Температура высокая дней десять держалась, а лекарства, откуда они возьмутся?  Пришлось идти на поклон к  фельдшерице Марфе Свиридовой, что жила в другой деревне, аж,   за десять километров. Опять же, бабка  Макариха помогла. Дала она Ганке трехлитровую банку старого засахарившегося меду. Если его заново переварить, угощение к столу будет хоть куда.  Фельдшерица в обмен на него  отсыпала Ганке каких-то таблеток, порошков,  налила пузырек микстуры,  и пошел на поправку ее сыночек, пошел родимый. За последний год он, правда,  простужался не один раз, но все она вытерпела, все вынесла.
     Ганка стояла  рядом со своей  соседкой и мечтала:
     —  Вот, выйдем  мы с Божьей помощью из этой передряги, перейду я  с малым  жить в дом к бабуле. Станет она для меня доброй матерью. А что?  И Макарихе веселее будет,  да и ей Ганке,  большая помощь!  Вместе легче будет  продержаться и до прихода наших,  и до конца войны.
     Эта мысль,  промелькнувшая в голове у Ганки,  придала ей немного уверенности. Она заботливо поправила  сползший платок с головы бабушки и подумала:
     — Ну, что же.  Мужа уберечь мне не удалось – война проклятая отняла. Так я  приемную мать сберечь обязана. Только бы жить остаться….   А что касается дочерней заботы – не обделю.  Обеспечу бабушкину старость, все силы,  всю душу ей  отдам. Только бы жить остаться. Только бы остаться жить….
     Мечтания Ганки прервал истошный голос молодой женщины, что стояла ближе к амбарным воротам:
     — Бабы! Гляньте, что делается!  Немчура  проклятая бегает с ведрами! Ой, да они поливают стены бензином!  Чуете запах?  Что же делать будем,  бабы? Фашистское зверье  хочет сжечь нас заживо!   
     В сарае началась паника.  Заплакали дети, запричитали старики. Кто-то закричал, кто-то стал вслух молиться.  Не прошло и пяти минут, как по щелям досок стали гулять языки пламени, наполняя помещение едким дымом.  Защипало глаза, началась давка. Все, кто стоял или сидел близко у ворот,  инстинктивно  попятились назад,  в надежде отыскать дыру  в самом  конце или же на крыше сарая.  Люди искали выход,    пытались  выбраться наружу.
     Ганка испуганно прижалась  к старухе Макарихе  и  зажмурила глаза. Соседка исподлобья с укоризной  взглянув на молодуху,   прошамкала:
    —  На миру, дочка,   и смерть красна.   Что же мы, бабы, ее плачем встречаем?   Давайте напоследок затянем нашу –  народную….
     И  Макариха,  гордо выпрямив спину, затянула белорусскую песню  о вербе, об   обрученной девушке, о встрече ее с миленком…
     —  А ў полі вярба нахілёная. А ў полі вярба нахілёная… Маладая дзяўчыначка заручоная. Маладая дзяўчыначка заручоная…
     Не все  обреченные на смерть подхватили эту мелодию…   Крики страха и ужаса  рвались из горевшего сарая к  небу.  Стоны и вопли слышались со всех сторон.   Обезумевшие люди  пытались докричаться до самого Бога.  Призывали   его к  милосердию, просили о пощаде….
     — Заручоная і запітая, Заручоная і запітая. Тады яе запівалі, як сад зацвітаў.
Тады яе запівалі, як сад зацвітаў…. 
     Над головами уже  горела – полыхала крыша,  в сарае нечем было дышать, вот-вот обвалятся стропила, а  несколько  женщин, взявшись за руки,  продолжали  напевать грустную песню…
     —  Як сад зацвітаў, як зара ўзыйшла.   Як сад зацвітаў, як зара ўзыйшла, Маладая дзяўчыначка па ваду ішла. Маладая дзяўчыначка па ваду ішла….
      Над потолком  сарая раздался сильный треск,   поползла вниз сгоревшая боковая балка и,  некогда могучая двухскатная крыша провалилась внутрь.  Ганка успела закрыть старуху Макариху своим телом еще до того, как стремительно приближавшаяся к земле тяжелая, горящая  балка  не накрыла собой их беспомощные, скрюченные тела….


                6.

     …Утро для нового деревенского старосты Грицая Новака началось с тревожных вестей. Не успел он еще  опомниться от показательной карательной  акции,  устроенной немецкими властями по поводу злодейского убийства его недавнего предшественника, как из  комендатуры дневальный принес  неприятную новость:  русские танки прорвали оборону, и вышли по объездной дороге по направлению к областному центру.   А, так как  это всего в шестидесяти километрах  от местного гарнизона, значит,  пришло время  «сматывать удочки».  Жаль, не удалось полностью насладиться  властью,  полученной от немецкого командования.  Всего четыре дня  и довелось "порулить" Грицаю,  хотя нельзя сказать, что он,   так охотно к этому стремился.  При немцах  Грицай вел  себя  тихо: «комар носа не подточит», но  тайным осведомителем в районном отделении гестапо все же был.  И,  хотя   работа им была проведена  не аховая, но трех партизан,  благодаря налаженной агентурной сети, в соседних деревнях схватить удалось.  Что тут говорить,   недовольных советской властью в белорусских деревнях было довольно много.  Грицай хорошо помнил тот день в начале войны, когда в районный центр Бегунки въехал моторизованный пехотный батальон вермахта. Не все односельчане попрятались тогда по избам, среди них нашлись и такие,   кто встречал  немецких освободителей с хлебом-солью. Ведь сколько  рачительных хозяев по навету большевистской голытьбы было причислено  к враждебному кулацкому классу!  Бог миловал семью Новаков от этого беспредела и,   хотя в их хозяйстве были мерин с молоденькой телочкой, беда  Грицая обошла  стороной.  Возможно,  повезло еще и по той причине,  что дружен он был  с местным председателем сельсовета, который   был на «ты» с зеленым змием.  Грицай в то время  гнал отменный самогон, пропускал его через  многослойный угольный фильтр и настаивал  на тархуне, мяте и других пахучих травках. Самогон  пользовался хорошим спросом,  хлебосольный Новак начальству никогда не отказывал, устраивал пышные застолья и слыл в селе душевным мужиком.  И,  все же,  Новаку было,  за что ненавидеть большевиков.   Его родного   брата, председателя колхоза в Брестской области  по наговору, даже не разбираясь,  лишили партбилета и,  объявив врагом народа,  отправили в лагеря.  Приговорили к десяти годам без права переписки.  Грицай прекрасно понимал, что кроется за этой витиеватой формулировкой.  Близкий родственник его отца тоже пострадал от большевиков. Прекрасный инженер и толковый организатор,  молодой специалист был оклеветан и,  в аккурат, перед войной, осенью сорокового, был посажен на восемь лет.  Дорого, слишком дорого обошлось племяннику ослушание высокого начальства.
     Что же касается бывшего старосты хитреца Гаврилы Щуки, то подкинул он преемнику хорошую свинью. Сам ушел к праотцам, а Грицай  за все отдувайся.  Кто поверит, что не он, новый сельский староста, инициировал жестокую казнь ни в чем не повинных людей? Да и будут ли разбираться большевики?  Им что комендант Кинцель, что Грицай,  что сам дьявол,  – без разницы.  Не будут они рассуждать. А коменданту  гарнизона судьба Грицая безразлична.  Самому бы ноги унести.  Вон, красные,  уже совсем близко...  Гауптман со своей свитой отвалит в неизвестном направлении,  а расхлебывать кашу придется  ему, сельскому голове.
     У комендатуры, к которой подъехал на повозке новый староста Новак,  царил переполох.  Грузились  фургоны, немцы срочно готовились к отступлению. Комендант  гарнизона сидел за письменным столом уже почти  пустого кабинета и  нервно  куда- то  названивал. Со лба его ручьями катился пот,  комендант  сжимал в руках носовой платок. Папки с  архивными документами, перевязанные бечевкой,  были уже  готовы, оставалось  только получить приказ об их вывозе.   Ближе к вечеру суета  уменьшилась.  Несколько грузовиков в сопровождении эскорта мотоциклистов  исчезли в дорожной пыли.  «Виллис» хозяина гарнизона  стоял  наготове. Вот уже и сам господин гауптманн  торопливой  походкой  приближается к  двери автомобиля.  Сельский староста, выбежавший из-за угла, встал на его пути:
     —  Господин комендант! – заискивающе прозвучал его голос.  —  Прикажите  взять с собой  и меня  с супругой.  Прошу Вас! Я  буду и дальше  верой и правдой  служить великому вермахту!
     Новак  пригнулся и хотел  в знак преданности поцеловать офицерский сапог,  но капитан Кинцель со злостью пнул его сапогом в живот.  Староста, потеряв равновесие, распластался на земле.
     — В расход этого жука навозного! — приказал капитан стоящему рядом солдату-автоматчику. — Предатель он и есть предатель.  Продал своих, продаст и нас. Оставлять живых свидетелей ни к чему!
     Чьи-то грубые  руки подхватили старосту с земли и поставили на ноги. Он  почувствовал в спине сильный  толчок,  сделал несколько шагов вперед, и  снова упал….  Автоматная очередь насквозь прошила его грузное, расплывшееся  тело.
     Офицер захлопнул за собой дверь, и машина рванула вперед, за ней пристроились  две легковушки и фургон с охраной.  Выезжая на большак, Кинцель  последний раз окинул взглядом то место,  где еще меньше недели  назад стояло зернохранилище. Сейчас  это было нечто подобное свалке мусора. Горы золы с осколками шифера,  покореженными обломками металла вперемежку с человеческими костями,    ярко напоминали о неслыханном зверстве.   Над страшным пожарищем летала  стая черного воронья,  и  легкий ветерок, поднимаясь вверх,  разносил  серую  пыль  по окрестным полям,  где после  зимней спячки пробуждалась от сна плодородная земля-кормилица.


                7.


     Артиллерийский дивизион  майора Мартынова вошел в деревню Обручи в пять часов пополудни. Сам  командир вместе с ординарцем и связистом старшим сержантом Черновым остановились у опушки леса напротив  белорусской хаты у самого края деревни. Внимание майора привлек копошившийся у калитки  карапуз.   Он нагибал ветки кустарника, пытаясь отыскать на них  засохшую прошлогоднюю ягоду. Исхудавшее лицо мальчика было испачкано золой.
     — Слышь, Чернов,  — обратился командир к  сержанту из  роты связи, — пойди,  расспроси пацана, что к чему. Что-то не нравится мне здесь:  дома стоят, а живым духом не пахнет.  Деревня как будто вымерла. Не уж то все жильцы двинулись  в лес, к партизанам?
     Связист поправил пилотку и,  сделав несколько широченных шагов, оказался у  калитки рядом с ребенком.  Мальчонка не проявил ни капли беспокойства при виде незнакомого человека.  Он держал  во рту палец  и  с любопытством поглядывал на советского солдата. Уж очень мальцу  приглянулась   начищенная до блеска  пряжка  со  звездочкой на солдатском ремне.  Такую звездочку  ему  показывала мама, и мальчик,  хотя и коряво, уже умел ее рисовать.
     —  Как звать  то тебя, орел? —  нагнулся к ребенку   старший сержант.
     —  Ильюшшша, —  ответил   мальчуган. Букву «ш»   он  научился выговаривать  совсем недавно,   старался произносить  ее  правильно,  поэтому шипящий звук выделялся из других звуков.
     —  А по фамилии тебя как кличут?
     Тут Чернов опомнился, что говорит  с малым ребенком и похлопал себя по карманам. Залежалого куска сахара в них не нашлось, зато связист обнаружил завернутый в носовой платок кусок ржаного сухаря.
     Мальчонка  схватил горбушку, и принялся жадно ее грызть.
     —  Так как твоя фамилия?
     — Малыш  что-то нечленораздельно прошепелявил  в ответ, и солдат попросил его повторить.
     —  Шшшварц  – моя фамилия!  Я –  Ильюшшша  Шшшварц. Понял? А папа мой  – Роман Шшшварц. Понятно?
     —  Значит, Шварц, говоришь?
     —  Да! — улыбнулся мальчуган. — А маму зовут Ганна. Папа мой на войне, а мама ушла на работу и не вернулась.   И кушать нет…
     Ильюшка доверчиво прижался к солдату, обхватив ручонками его за ноги.
     —  Я даже боюсь в дом заходить,  — признался он. — Там холодно и мыши. Дяденька, вы не оставите меня здесь одного?
     У старшины Чернова, тридцатилетнего чернявого красавца,  захолонуло сердце. В  левом кармане гимнастерки бережно хранилась карточка его родного  сынишки.  Фотографию на фронт прислала  жена Тамара.  В начале  войны семья Чернова  успела эвакуироваться за Урал.  Старшина опустил руку на белесую голову мальчика,  провел по   волосам.
     — Стало быть, мы с тобой –  однофамильцы. Моя фамилия – Чернов,  и твоя,  в переводе с немецкого языка,    тоже   обозначает:  «черный цвет». Значит, брат, мы с тобой –  родственники, и  никуда нам друг от друга не деться.
     — Ах, да. Я забыл представиться: Чернов Андрей Пантелеевич –  гвардии старший сержант.  Прошу любить и жаловать! — Сержант  шутливо приложил руку к пилотке: — Честь имею!
     — Вот окончится война,   сменю я военную гимнастерку на брезентовую робу сталевара.  И начнется мирная жизнь.   До войны ведь  я,   братец,  металл  варил.  Как ты думаешь, что мне больше идет: военная форма или рабочая спецовка?
     — Конечно,  форма! Она такая красивая…  — Ильюшка мечтательно коснулся  звездочки на пряжке солдатского ремня.
     Вокруг связиста и маленького мальчика уже стали собираться солдаты и офицеры. Каждый из них старался чем-то угостить мальчика.  Увидев в руках у одного из солдат  ракетницу,  Ильюшка заинтересовался:
     —  Дядя, а что это  у тебя за игрушка?
     Чернов перехватил взгляд сослуживца, и тут же ракетница оказалась в его руках.
     —  Ты настоящие звезды, когда-нибудь видел,  сынок?
     —  Только в темноте и на небе, —  отозвался малыш.
     —  Правильно, гвардеец!
     Чернов взял  ребенка  на руки и загадочно посмотрел ввысь.
     —  Давай  вместе зажжем  звездочки на небе,  — сказал он.

     Повернув ракетницу вверх, связист вырвал запал. Раздалось легкое шипение, и сотни маленьких юрких звездочек устремились в  сумрачное небо, и уже в воздухе дружно взорвались ярким, разноцветным фейерверком.
      —  А почему звездочки падают вверх?
      Глазки Ильюшки сверкали от любопытства. Он ждал ответа от своего однофамильца.
      —  Как тебе это объяснить, парень.   Представь себе, что  маленькие звездочки, летящие  вверх, это –  людские души.  Еще вчера они были  советскими солдатами и защищали нашу родину. А сегодня их души превратились в эти искры, и полетели на небо  зажигать другие звездочки. Видишь, как их много на небе!  Все они передают тебе привет, ждут, когда ты вырастешь, и станешь настоящим воином – защитником своей родины.  Ведь ты будущий  солдат, Ильюшка!  Защитник своего Отечества!
     Старший сержант Чернов снял с себя пилотку и нахлобучил ее на лоб мальчугану. Утопая в пилотке,  Ильюшка Шварц  повернулся к изумленным воинам и, приложив к виску оттопыренные пальчики, торжественно  произнес:
      — Да, я  – солдат!  Великой родины – солдат!



г. Кельн, 2005 год.




  Господа с крикливыми клоунскими никами! Не заходите на мою страницу, пожалуйста! Ваши серые логины сеят в моей душе семена сомнения. Я пишу серьезную реалистическую прозу и авторы с подобными никами меня очень раздражают. Прошу это принять к сведению.
  Борис БЕМ.


Рецензии
До слез тронул Ваш рассказ! я много у Вас прочитала; интересно и психологично Вы пишете, спасибо Вам, такое нельзя забыть, жаль Вашу героиню и всех, кто погиб в войнах, рада, что малыш не пропал, и добро победило,но плакать хочется...

Лена Дубровская   27.01.2014 14:50     Заявить о нарушении
Cпасибо и Вам за Ваше неравнодушие! Тема войны приоритетна в моем творчестве. Только что вышла в свет моя новая книга "ТЕВТОНСКАЯ КРОВЬ" Желаю Вам прилива творческих сил и здоровья. С приветом, публицист Борис Бем.

Борис Бем   27.01.2014 16:27   Заявить о нарушении