Летят за днями дни
- О чем Вы говорите? Это Вы мне доставили честь и удовольствие. Сам я никогда бы не взялся, уж поверьте. Вы сейчас куда?
- К Антону Антоновичу. Так ему и скажу от Вашего имени: "Это для "Северных Цветов". И вручу рукопись с Вашими поправками.
- И добавление не забудьте.
- Конечно, обязательно передам!
- Хорошо. От меня кланяйтесь.
Едва мог дождаться, когда он уйдет!
- Никита! Воды со льдом и лимоном! И никого не принимать, понял? Меня нет дома.
Этот "любомудр", гегельянец, этот "архивный юноша", архивец несчастный! И чтоб такую услугу оказал - вот уж от кого не ждал!
Успокоиться, надо успокоиться... Ведь ни к чему подобному я не был готов, поступок внезапный, едва обдуманный. Но только Титов заговорил, что хочет опубликовать под псевдонимом, у меня сверкнула мысль: да! Опубликовать! И место, где этот ров, подробно описать, чтобы читатели поняли, как туда добраться! И чтоб узнали, где эта тайная могила! Другого такого случая просто не будет, его нельзя упустить.
С напускным равнодушием я выслушал его доводы (говорит Титов так же, как и пишет, - судя по этой повести), вяло согласился: да, пусть прочтет свою запись моего рассказа вечером у Карамзиных, я послушаю. А внутри был страшно напряжен: каждую минуту ждал - вот сейчас он скажет что-то такое, к чему я не готов, и мой воздушный замок разлетится к черту, и замысел погибнет... Но ничего подобного не случилось. Он придумал хорошее название - "Уединенный домик на Васильевском" и удачный (невнятный) псевдоним - Тит Космократов. Нравится ли мне? Я похвалил.
(Для меня все складывалось идеально: я - в стороне, меня никто не заподозрит). Когда он кончил читать свой текст (неужели я так плохо рассказывал у Карамзиных?), я попросил у него тетрадь, чтоб немножко подумать.
Титов в это время пил мой остывший чай и продолжал волноваться (совсем еще мальчик, лет 20-ти). Читая, я увидел возможность кое-что исправить, но - главное! - я искал место, где можно вставить описание дороги к месту тайного захоронения казненных декабристов.
Подумал о себе словами героя повести, беса Варфоломея: "Ты не со своим братом связался", и сказал, что, пожалуй, начало повести должно быть более строгим, если при рассказе этого не требовалось, то теперь просто необходимо.
- Позвольте, я немножко Вам помогу, Владимир Павлович,- предложил я, он с жаром согласился, и я продиктовал ему начало.
На это ушло у нас некоторое время. Никита сварил на спиртовке кофе (хорошо это делает), я слушал взволнованные реплики Тита Космократова и думал: насколько опасно то, что я делаю, и поймут ли будущие читатели, чем так уж замечательны ряд огородов, последняя возвышенность и ров, а за ним - вал... И для чего он, весь этот мощный аккорд, завершающийся словом - "могила"? Ведь с событиями повести столь подробное начало не связано.
На всякий случай я усилил в двух местах повести зимний пейзаж - для равновесия.
Так вот, поймут ли они, вникнут ли в самое начало повести? Ведь на этой журнальной страничке будет изображено точно - точнее не бывает - как вы, читатель, идете мимо ряда просторных огородов, который по левую сторону замыкается рощами, и подходите к последней возвышенности острова, украшенной одним или двумя сиротливыми домами и несколькими деревьями; ров, заросший высокою крапивой и репейником, отделяет возвышенность от вала, служащего оплотом от разлитий; а дальше лежит луг, вязкий, как болото, составляющий взморье. И летом печальны сии места пустынные, а еще более - зимою, когда и луг, и море, и бор, осеняющий противоположные берега Петровского острова, - все погребено в седые сугробы, как будто в могилу.
Титов все это записывал, а я слушал себя - я говорил, словно читал по писанному.
Потому что я знаю эти места наизусть, я вытвердил эти приметы, бродя по южной оконечности Голодая, как только мне разрешено было вернуться в Петербург, в мае 827-го года. Думаю, время, проведенное в Михайловском, научило меня внимательнее смотреть на землю, траву - не так, как смотрит городской житель, - иначе. Например, когда мы с Вяземским ходили по Петропавловской крепости, я сразу нашел место, где стояла виселица, и Вяземский даже подобрал несколько щепок от нее.
Все это я вспоминал-вспоминал и вдруг испугался, что Титов вернется и скажет: "Я раздумал публиковать".
- Никита! Где вино? Я же приказывал!
- Лександр Сергеич, Вы вино не приказывали, извольте, сейчас подам.
- Ты помнишь, никого не принимать! Только если вернется Титов, его обязательно впусти.
- Ну, так он уж приходил!
- Когда? Сегодня?
- Да-с.
- Так что ж ты не доложил?
- Да Вы приказали никого не принимать...
- Ты господина Титова знаешь?
- Знаю-с.
- Сколько раз он сегодня приходил, один? Два?
- Два, то есть нет, один. И Вы сами его до коридора проводили.
- Ну, хорошо. Вино подай.
Выйдя из ресторана, я хотел было пройтись по книжным лавкам, но раздумал. Погода стоит прекрасная, и я просто погуляю по улицам, подышу Питером. Как я мечтал о таких прогулках, сидя в Михайловском!
Я на Сенатской площади у памятника Петру. О многом думаешь здесь, вспоминаешь, представляешь себе... Обязательно напишу о Петербурге, о белых ночах, о Медном Всаднике.
Нева, и как всегда на ней мелкая волна... Опять о Титове. В тот вечер у Карамзиных я его не помню. Вообще здесь, в Петербурге, Тит Космократов держится гораздо скромнее, чем в Москве. Племянник Стас-секретаря Дашкова, и живет у него. Из тех людей, которые все знают, все читали, в которых только ткни пальцем - и польется всемирная ученость. А-а, он сидел у стены, почему-то с закрытыми глазами. Видимо, такая манера слушать.
Я рассказывал все дамам, сидящим вокруг стола, смотрел на всех, но видел одну ее, обожаемую Катрин. Всего 17 лет, а какая умница, сколько очарования, какая обворожительная женщина будет! И, конечно, повторяет мать в молодости. Я у них провожу почти каждый вечер. Если меня нет, Екатерина Николаевна говорит: "Нам не хватало нашего хлеба насущного - Пушкина". Вот какая она прелесть!
Хорошо помню, как я начал бывать у Карамзиных . Они жили тогда в Царском Селе, в одном из "китайских" домиков Камерона, где размещались придворные. Самого Карамзина я помнил с детства: он был частым гостем моих родителей. А Екатерину Андреевну узнал только в лицейские годы. Последний раз видел я Карамзина в 1820 году, перед высылкой на юг.
Об этом последнем нашем свидании и сейчас тяжело вспоминать. Тогда весь Петербург говорил: меня вот-вот сошлют то ли в Сибирь, то ли на Соловки. Чаадаев поехал к Карамзину, просил заступиться за меня перед императрицей Марией Федоровной и графом Каподистрия, моим начальником. Смею думать, тогда Карамзин меня любил. Он часто навещал меня в Лицее, мы много разговаривали, я часто бывал у них дома. Он говорил о "прекрасном таланте" и видел во мне "надежду нашей словесности". Заступничество его имело успех, и меня отправили к Инзову. Но Карамзин строго и убедительно потребовал от меня, чтобы я 2 года не писал ничего против правительства и вообще "унялся". Я плакал (крепость была близко - руку протянуть) и дал ему слово "уняться". Это был наш последний разговор. Он умер, когда я был в ссылке в Михайловском, в мае 1826-го.
Он досадовал, что не видит следов своего благотворного влияния, - и ошибался. Я помню его всю жизнь, перебираю в памяти все, с ним связанное.
Однажды дома, собираясь ехать во дворец, он перед зеркалом очень долго и старательно надевал орден. Я стоял рядом. Наконец, мы переглянулись и расхохотались.
Когда мне было 18 лет, я полюбил его жену, Екатерину Андреевну. (И сейчас отношусь к ней так же, и всегда буду). Имел глупость написать ей любовное письмо, которое она, конечно, показала ему. Оба они прекрасно обошлись со мной, а я - я сидел и плакал.
Помню одно выражение на его лице, оно появлялось, когда он обдумывал какое-то нужное слово,- ни у кого подобного не видел.
На юге до меня доходили - через Жуковского и других - такие оценки Карамзина: "Талант, действительно, прекрасный, жаль, что нет устройства в душе, а в голове ни малейшего благоразумия". И со временем Карамзин сделался мне чужд.
Впрочем, когда он узнал, что я пишу трагедию о царе Борисе, он стал передавать (через Вяземского) важные замечания о Борисе, и я (через Вяземского же) благодарил Николая Михайловича. Через Плетнева Карамзин просил меня прислать ему трагедию на прочтение. Мой "Годунов" посвящен памяти Карамзина.
Его смерть я долго оплакивал. Вяземский имел жестокость попрекнуть меня "эпиграммами против Карамзина". Но я написал только одну (остальные мне приписываются), вот эту:
В его "Истории" изящность, красота
Доказывают нам без всякого пристрастья
Необходимость самовластья
И прелести кнута.
... Боже мой, я в Летнем Саду! Как же давно я здесь не был! Деревья за эти 7 лет стали выше, разрослись. Скульптуры не изменились, они все те же. Вот "Амур и Психея" - помню, как подолгу простаивал перед ними. "Ночь", "Нимфа", суровая "Немезида"... Подойти к Летнему дворцу Петра, потом - к Лебяжьей канавке.
Мой рассказ в гостиной Карамзиных - это остатки, крохи моего старого замысла, который остался неосуществленным. Название "Влюбленный бес" объединяло и наброски стихов, и рисунки на рукописи.
Сегодня бал у Сатаны,
На именины все званы.
Смотри, как эти два бесенка
Усердно жарят поросенка.
Мне нравилось рисовать грустного беса перед очагом, ведьм на помеле, танцующих чертей с рожками и длинными хвостами. Бес был влюблен в смертную женщину. Мне было тогда 22 года. И скоро я оставил эти шалости, diableries, как говорят французы, и погрузился в "Онегина", а потом и в "Годунова".
... Опять я на Неве. Смотрю на стрелку Васильевского острова. Как удалось развеяться, совершенно отвлечься от того, что занимало меня все утро...
Мемуары, конечно, появятся и будут содержать некоторые подробности, но ведь и теперь очень мало кому известно место захоронения казненных. Могила праведника - достояние потомков. Поэтому от нас должны сохраниться сведения точные и достоверные. То, что я сегодня вписал в текст Титова, как раз и точно, и достоверно.
Да, я остался в тени, почти не надеюсь, что кто-то когда-то угадает меня, Пушкина, в повести "Уединенный домик на Васильевском". Главное, чтобы нашли само это место, и чтобы эта, сегодня тайная могила сделалась достоянием потомков.
На рукописях я часто делаю рисунки - портреты знакомых, или героев произведений, пейзажи, деревья, кусты. Теперь сделаю несколько зарисовок местности, осторожными штрихами прочерчу весь путь, нависшую скалу, ров - авось попадется это на глаза людям внимательным и заинтересованным. Спокойно думать об этом я не могу, но верю: может, может случиться!
Как хорошо в Питере! Я все люблю здесь: театры, балы, "и тесноту, и блеск, и радость"; люблю общество образованных, блестящих, красивых женщин; люблю слушать рассказы стариков и старух, придворных Елизаветы Петровны и Екатерины; здесь и Жуковский, и Дельвиг, и Карамзины, - да разве все и всех перечислишь! Главное, здесь жизнь бьет ключом.
Надеюсь, через год, много через два, царь отпустит меня за границу.
Поедем, я готов. Куда бы вы, друзья,
Куда б ни вздумали, готов за вами я,
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
К подножью ли стены далекого Китая,
В кипящий ли Париж -
Повсюду я готов.
Спускается вечер, "цвет небес зелено-бледный". Иду к Карамзиным.
Примечание
Спустя 85 лет, в 1912 году, в печати появилось письмо В.П. Титова, где он сообщал, что повесть "Уединенный домик на Васильевском" является его записью устного рассказа А.С. Пушкина на вечере у Карамзиных. С этой записью Титова Пушкин ознакомился и внес свои поправки.
В течение многих лет работали поисковые экпедиции, состоящие из ученых специалистов и многочисленных волонтеров.
Указания, сделанные Пушкиным в начале повести, и 7 рисунков на его рукописях сыграли решающую роль в успешной работе поисковиков, и в конце 1987 года, спустя 160 лет, чаяния Пушкина сбылись: место захоронения пяти казненных декабристов - Павла Ивановича Пестеля, Кондратия Федоровича Рылеева, Сергея Ивановича Муравьева-Апостола, Михаила Павловича Бестужева - Рюмина и Петра Григорьевича Каховского - наконец было обнаружено.
Свидетельство о публикации №213100201649