Якорек

Я проснулась среди ночи оттого, что над головой, то есть в квартире прямо над моей двигали мебель. Нажала световую кнопку будильника - он показывал пятнадцать минут четвертого. На дворе была непроглядная темнота. Господи, кому понадобилось двигать мебель ночью?
Точнее было бы спросить, не кому, а зачем. Кому – ясно: недавно эту квартиру продали, теперь в нее заселились новые жильцы, им и нужно двигать мебель. А ночью... Наверное, хочется скорее наладить жизнь? Но они взрослые люди, неужели не понимают, что нарушают общественный порядок?
Да-а, кончилось прошлое... Прежние соседи, жившие этажом выше, были другими людьми. Я не слышала их жизни – ни когда они существовали мирно, ни когда шумно. Сколько лет прососедствовали, но ни они мне, ни я им не мешали. Муж и жена были лет на десять меня старше. Когда-то хозяин, по фамилии Кураев, соседи называли его Кураем, был председателем нашего кооператива: фактически он руководил его созданием. Потом, когда всё было сделано и дом заселили, Курай попросил на собрании переизбрать его: очень устал от этой деятельности, да еще одновременно работал на основном месте в министерстве... Слишком много! Жена Люба тоже работала, но ее гораздо чаще видели во дворе, чем самого Курая. Она дружила чуть ли не со всеми жителями дома.
Говорили, что у них обоих это второй и довольно поздний брак: поженились уже пятидесятилетними. У Курая детей не было, у Любы - сын. К тому времени он давно обзавелся семьей, жил от нее отдельно и ничем не мешал матери и фактическому отчиму, наезжал довольно редко. Словом, стал самостоятельным человеком.
Кураеваы смотрелись видной парой. Он – большой, важный, явно начальник, очень уверенный в себе господин. Она – невысокая, стройная, темноволосая, красивая. Похожа на хохлушку или молдаванку. Черные глаза светились особым огнем, однако не опасным, добрым. О том, что она именно добрейший человек, в доме знали все. Не отказывала соседям ни в какой просьбе. На общие мероприятия приходила первой и обязательно тащила две табуретки – на случай, если всем мест не хватит. Не ругала отсутствующих или опаздывающих – наоборот, убеждала сидевших рядом, что у людей наверняка нашлись серьезные причины нарушить общий порядок. Если возникали скандальные ситуации, а для любого кооперативного дома они нередки и естественны, Любаша, как ее называли, стремилась всех успокоить, призвать к разуму и убеждала мирно решать сложные вопросы.
Муж был совсем другим. К нему не подойдешь. Да и никогда не хотелось. Он, даже возвращаясь  вечером с работы, в душе там и оставался, продолжал командовать всеми, одним словом – начальствовать. С ним, кроме «Здрасьте!», не о чем было и говорить. Так и думалось, что сейчас он влепит тебе выговор, не отвертишься. На общих собраниях членов кооператива, словно забыв, что он давно уже не председатель, командовал громко и настойчиво, члены правления затихали поневоле.
Очевидно, супруги жили дружно. Люба вела хозяйство первоклассно: из ее квартиры всегда доносились вкуснейшие запахи. Сама опрятненькая, симпатично одета. Муж – ухожен, весь с иголочки. Судя по тому, какая искрящаяся чистота была возле их входной двери, можно было безошибочно сказать, что и в квартире у них чистота аптечная.
Так бы, наверное, и шла их спокойная, размеренная, во всем осмысленная жизнь, если бы не одно неожиданное трагическое обстоятельство. Как-то зимой, говорили соседи, Любин сын поехал в деревню, где в детстве жил с матерью и отцом. Зачем – не знаю. Но что-то там случилось, и в результате его убили. Преступников не нашли. Люба сама ездила в деревню, пыталась понять, что к чему, хлопотала, обращалась за помощью. Бесполезно. Так и вернулась домой, ничего не узнав. Заперлась в четырех стенах, горе свое старалась не выносить на люди. Но до меня тогда постоянно доносилось ее вытье в голос – сами стены плакали, рассказывая о нестерпимом горе этой женщины. Бывало такое только днем, пока муж находился в министерстве; при нем она, видимо, сдерживалась.
Сейчас кажется, что тот период прошел довольно быстро. Но только не для Любы! Она по-прежнему часто рыдала в голос. Однако постепенно кое-что изменилось. Муж вышел на пенсию, оставил себе полставки, больше находился дома. Во дворе рассказывали, как надоели ему ее рыдания, он хочет жить нормально, вот и орет на нее временами, чтобы «прекратила закатывать истерики», как он выражался. Соседи, особенно те, кто посердобольнее, перешептывались: ну разве можно так – жена от горя с ума сходит, а он ругает ее. Вмешивался ли кто-нибудь в их дела? Этого я не знаю.
Рассказывали, что Курай иногда даже побивает жену, так она надоела ему со своим горем. Ну ясно же, что парня не вернешь; видно, сам был в чем-то виноват – известно, что выпивал, вот по пьяной лавочке и полез в драку, достукался. Нет, нет, это совершенно невозможно, надо жить  хорошо и спокойно, считал глава семьи.
Видимо, Любаша все-таки взяла себя в руки, жизнь как-то наладилась. Однако кое-кто помнил и забывать не собирался, что в самый трудный период муж бывал весьма суров с женой. «Да и теперь  не дает ей  распускаться, уточняли люди. Любу очень жалели и, может быть, даже как-то помогали ей.
А спустя полгода или год Люба сама тяжело заболела. Слух пролетел с такой скоростью, будто его разнес ветер: рак. Жалели ее ужасно, хотя никто не удивлялся: пережить такое горе!.. Она долго лежала в ближайшей больнице. Иногда приезжала домой на несколько дней, отдыхала от сеансов химиотерапии. И снова возвращалась в больницу. Лицо  побелело, осунулось, и на этом фоне глаза удвоились, стали еще более глубокими, горестными, испуганными. В такие дни передышки от процедур Люба нередко выходила на улицу. Соберутся три-четыре соседки или подруги и вечно шепчутся с ней. Когда Люба уходила назад, они  подолгу сидели во дворе, и по выражению их лиц нетрудно было понять, что дела у соседки плохи.
Люба умерла. Ее очень жалели. Жизнь и так выдала ей страданий сверх меры, а тут еще послала раннюю и мучительную смерть. Тяжко! Перед похоронами ее привезли к дому. День был летний, ясный, на небе ни облачка. Проститься пришли все, кто смог, и даже те, кто ее совсем не знал. Муж стоял рядом с гробом очень красный, и кто-то даже шепнул, что он напился раньше времени. Но люди подобрее утверждали: нет, не напился; такая краснота – плохой признак, как бы у него не случилось инсульта. Когда подъехал автобус фирмы «Ритуал» и Любу увезли,  а вместе с нею и тех, кто пожелал участвовать в похоронах, у оставшихся даже вырвался вздох облегчения: наконец, Любаша обретет покой.
Как жил Курай после смерти жены, понять было почти невозможно: никто и никогда не видел его во дворе, на лестнице, в ближайшем магазине. Может быть, кто-то из соседей приносил ему продукты, помогал сделать дома самое необходимое? Трудно сказать.
Но однажды я заметила его в нашем дворе. Он сидел возле детской песочницы, на скамейке, где обычно собираются родители или бабушки. Иногда туда слетаются  кумушки почесать языки. А вечерами там же правит бал подростковая любовь: хохочут, матерятся, орут, поют, пьют; возможно, как пелось в старинной студенческой песне, и еще кое-чем занимаются.
Курай сидел на отдельной скамейке совсем один. Кто-то вытащил ее из общего ряда, поставил с самого края, так что теперь на ней мог отдохнуть любой прохожий. Курай раскинулся в обе стороны, будто хотел один занять всю скамью. Вышел в костюме, не в какой-нибудь домашней робе. Сидел улыбчивый, но очень красный. Смотрел попеременно то на людей, шедших мимо, то на фасад дома, который когда-то строился и входил в жизнь под его руководством. По его улыбке сам собой напрашивался вывод, что он всех рад видеть, и если вдруг кто-то подсядет, он уберет одну руку со спинки скамьи, а может и обе убрать, будет рад пообщаться. Спросит, что и как, он давно не выходил, а чтобы посидеть на скамейке во дворе, такого и вовсе никогда не бывало. Но теперь вот – есть. Так что подходите, любезные, поболтаем за жизнь.
Но люди шли мимо по своим делам. Кое-кто здоровался с ним, улыбался. А вот  подсесть – нет.
Я тоже прошла мимо, поздоровалась. Заглянула в магазин. А когда вышла, он все так же сидел на скамье. Уже не очень улыбался, наоборот – грустил. Видно, чего-то ждал от своего выхода во двор, а оно не осуществилось. И мне показалось, что нет, не людского внимания он ждет, поздоровались соседи и ладно. А ждет он совсем другого, чего в прежней жизни вовсе не бывало, потому что никогда он так на скамеечке не сидел. Но, возможно, в мечтах это представлялось ему совершенно реальным. Он ждал, что сейчас Люба закончит свои дела по хозяйству и тоже спустится во дворик. Подойдет к нему, присядет рядом. Кто сказал, что временами он бывал груб с женой? Что даже руку на нее поднимал? Будет врать-то, они всегда жили двумя воркующими голубками, и всё было у них очень хорошо.
Невиданное зрелище: бывший председатель кооператива Кураев, большой чиновник в министерстве, до последних дней не потерявший своего крупно-солидного и уверенного облика важного начальника, вдруг сидит во дворике, как старушки-пенсионерки, и если не судачит ни с кем, так только потому, что никого нет рядом, а вот если бы кто-то присел – посмел присесть! – и поболтали бы. Если бы раньше ему сказали о подобном для него действии, он бы почувствовал себя и униженным, и оскорбленным. Наорал бы на такого «сообщителя», как на дворовую шавку. А теперь – ничего, сидел, был, как все. Как все стареющие или старые люди...
От кого-то я знала, что он очень убивается из-за Любы, а его собственное здоровье стремительно катится вниз. Уже ничего не слышит, в магазин выходить боится. Какая-то их общая с Любой знакомая однажды, не застав его дома (скорее, он просто не услышал звонка), очень просила передать ему сумки с продуктами, когда вернется. Я выполнила ее просьбу, но в дверь Кураева звонила чуть ли не полчаса, и как уж он, глухой, все-таки услышал звонок, не знаю. Но открыл, сумки я передала.
Облик обликом, «крупногабаритность» осталась, но человеком теперь Курай стал другим. Он рухнул. Маленькая темноглазая женщина, которая несколько лет назад  доводила его до неправедного гнева своей тоской по убитому сыну, оказывается, была его главным якорем в жизни, так крепко державшим мужа на приколе, что он никогда не сомневался в том, что очень твердо стоит на ногах. Но вот ушла она, и жизнь оказалась необыкновенно зыбкой и ненадежной.
Больше я никогда Курая не видела. Вскоре по дому распространился слух, что он умер. Негромкий такой слух, как говорят  о самом  незаметном человеке. И мне показалось, что при всей его мощности, при том, что когда-то он был председателем нашего ЖСК и возводил этот дом, знали Курая в основном лишь потому, что он был мужем замечательной Любаши, чистого и светлого человека с очень красивыми темными глазами, смотревшими на мир и на людей из-под ресниц, будто звездочки небесные, окруженные ореолом своего необыкновенного сияния. Тихая женщина, никогда ни на кого не жаловавшаяся. Но и очень сильная, мужественная, способная терпеть грубый,   командно-директорский характер Купвя. Маленький, но крепко-стальной якорек, который держал в жизни и не давал затонуть мощному, чуть ли не многотонному кораблю.
Я и сейчас часто вспоминаю эту пару, жившую прямо надо мной и никогда не причинявшую мне ни малейшего шума или беспокойства. Вспоминаю их с благодарностью и теплом. Особенно, конечно, Любу, пусть ей будет вечное Царствие небесное.
Нет, эти люди никогда не докучали своими скандалами, ничем не гремели, ничего не двигали по ночам, не дрелили стены, тем более перфоратором, что теперешние соседи делают постоянно, и от этого жуткого звука кажется, что дом сейчас рассыплется на куски, как от землетрясения. Те люди, как бы ни жили между собой, всегда помнили, что у них есть соседи, а потому они ничем не должны их беспокоить.
Но однажды...
Было часов десять хорошего июньского вечера. Солнышко, отпылав за день и  устав, ушло на покой. В воздухе разливались самые разные цветочные ароматы. Но как бы они ни смешивались, вперед вырывался запах жасминов, словно пожелавших рассказать всему человечеству о том, как прекрасна жизнь, особенно таким вот ясным летним вечером.
Я часто засиживаюсь допоздна, даже за полночь. Вот и в тот раз, хотя в доме почти все уже спали, я сидела на диване и читала. И вдруг услышала пение. В первую секунду мне показалось, что оно доносится откуда-то  издалека. Но тут поняла: ничего подобного, поют совсем близко, и так слаженно, так красиво, что  невозможно было не отодвинуть все дела в сторону и начать слушать.
Песни лились одна за другой, будто морские волны. Вот волна поднялась на свою максимальную высоту и восторженно ринулась вниз. Но вовсе не разбилась, а внизу плавно перешла в другую волну, и та немедленно повторила ее путь: точно так же сама добралась до своего гребня и ринулась оттуда вниз. И тоже только затем, чтобы передать энергию, будто всю свою любовь, следующей волне, которая тут же приняла эстафету.

           Тополя, тополя,
           В город мой влюбленные,
На пути деревца,
Деревца зеленые.
Беспокойной весной
Вы шумите листвой,.
И не спится вам вместе со мной.
-  -  -  -  -  -  -  -  -  -  -  -  -  -  -  -  -  -  -               
         Хороши весной в саду цветочки,
         Еще лучше девушки весной.
         Встретишь вечерочком
         Милую в садочке –
         Сразу жизнь становится иной.
-  -  -  -  -  -  -  -  -  -  -  -  -  -  -  -  -  -  -  -  -  -
Ах, где мне взять такую песню –
И о любви, и о судьбе,
И чтоб никто не догадался,
Что эта песня о тебе?!

Голосов было явно несколько, шесть-семь, и превалировали женские, хотя отчетливо слышались и мужские баритоны. Время от времени один голос всплескивался выше других или просто вел свое соло, и мне не составило труда узнать его: Любин голос. Видимо, в этом неизвестном мне хоре –  друзей ли, сотрудников - она была запевалой. Я с удовольствием прислушалась. Поняла, что у Любы очень сильное, но теплое, душевное сопрано и она задает всему хору тон не только силой своего голоса, но и  его теплотой. Как в хорошей прическе ни один волосок не выбивается наружу, все они подчиняются общей модели, так и здесь никто «не торчал», не выбивался вперед, не отставал, все голоса, и мужские в том числе, аккуратно следовали Любиному голосу, потому пение получалось замечательно слаженным.
Наверное, у соседей отмечался чей-то день рождения, и вот, закончив трапезу, они вышли на балкон, вытащили стулья и табуретки и устроились там, как на деревенской завалинке. Однако, чуть-чуть приоткрыв балконную дверь, я сразу почувствовала, что там звук слабее, следовательно, они поют именно в квартире, чтобы никого не беспокоить, а на балкон выходят подышать. Даже таким приятным сюрпризом побоялись как-то обеспокоить соседей, ведь лоджия – уже часть улицы.
Я вернулась к дивану, села и продолжала слушать. Песни, конечно, вырывались на улицу, но не слишком сильно, в основном оставались в стенах дома. Кажется, никогда в жизни я не испытывала большего удовольствия. Будто сама сидела этажом выше, среди этих незнакомых, но чем-то очень близких людей и пела с ними песни, одну за другой.

Ягода малина нас к себе манила,
Ягода малина летом в гости звала.
Как сверкали эти искры на рассвете,
Ах, какою сладкой малина была.
-  -  -  -  -  -  -  -  -  -  -  -  -  -  -  -  -  -  -  -  -
         Птица счастья завтрашнего дня
         Прилетела, крыльями звеня...
         Выбери меня,
         Выбери меня,
         Птица счастья завтрашнего дня.

         Сколько в звездном небе серебра!
         Будет завтра лучше, чем вчера...

Я до сих пор помню этот вечер! К сожалению, он закончился ровно в одиннадцать часов, как и положено по законам человеческого общежития. Чудесным «фирменным знаком» этих людей, по своим причинам не очень счастливых, стал для меня тот вечер, тончайшая слаженность и в пении, и в желании  никого не потревожить. У них было совершенно особое, замечательное уважение к людям. И показалось, что в этих песнях воспеты и они сами, и их отношение к жизни...


Рецензии