Я любил бывать у Михаила

Я любил бывать у Михаила в его двухкомнатной «пещере». Приглашал он меня своеобразно:
«Предупреди, чтоб я развел костер,
Принес вина, добыл кусочек мяса,
Прогнал дела, хандру и лоботряса
И пол в пещере тщательно подмел».
Знакомы давно. Бывал редко: раза два в году – быт засасывал и его, и меня. Копеечное служение интеллигента отнимает много времени: наскребываешь часы по сусекам, планы, конспекты, подготовка и бесконечная учеба, а летом – овощной клондайк.
У редких встреч свои плюсы: не надо, надсаждая сердце, ломать навязанный жизнью ритм, кривить улыбку, искать тему и предлог.
Мы хотели, а поэтому умели наши встречи превращать в маленький праздник искренней радости. Два мужика, закованные в кольчуги фартуков, усердно ворожили на кухне, то и дело хлопая полупустым холодильником, где еще не успело остыть то, что скрупулезно и горячо выверялось у гастрономических ценников.
Нашей новаторской ворожбе нисколько не мешало пестрое многотемье. Мы, как милые дети, смеясь и вздыхая, наперебой вращали калейдоскоп времени с момента последней встречи. И никто на свете не мог расшифровать той глубины нашего откровения, что во всей полноте выплескивалось из сбивчивых реплик, междометий, оживших жестов и мимики. Эти редкие, но желанные встречи мы никогда и никем не разбавляли.
У нас были друзья и общие знакомые, и не было общих секретов; но мы всегда чего-то не договаривали, если кто-то был рядом, словно встретились в общественном транспорте. Потребность переросла в привычку,  привычка – в канон. Жизнь преподносит свои безобидные капризы, которым мы почему-то безропотно подчиняемся.
Волшебство кухонной ворожбы переносилось на раскладной стол зала, спальни, кабинета, где всегда царил творческий беспорядок: пишущая машинка, не успевшая «дожевать» белый лист; кипа бумаги, ручки, карандаши, книги, журналы, газеты с закладками, раскрытые и с выписками на столе у окна, подоконнике, диване, стуле, креслах… Привычный интерьер заглушал суету. Накрытый стол, мягкий свет торшера, тихий голос вращающегося диска пластинки; ароматный дым хороших сигарет, купленных по случаю в складчину; обжигающее тепло заколенкоренной марками водки – все располагало к откровению двух спрятавшихся на вечер от суеты мужиков.
И я сегодня, как и в два предыдущих мальчишника, не встретил его дочери, проживающей с отцом но в своей комнате, всегда закрытой от постороннего любопытства.
Я помню бросившую «неудачника» мужа и трехлетнюю дочь,  мешавшую не упустить счастье, холеную молодую женщину с томным и чуть снисходительным взглядом, точеной фигурой, грациозной пластикой, которую хотелось иметь и нельзя любить.
А Михаил, и брошенный, беснуясь, ненавидя, брезгуя, - любил!
И невостребованной любовью, и нерастраченной нежностью, и не сбывшейся, но чистой мечтой о большом человеческом счастье он окружил единственное и последнее тепло своей жизни.
Сквозь самозабвенное восхищение со временем стали пробиваться ростки настораживающих вопросов.
И вот она уже студентка того факультета, где он успешно работает над докторской, где молодые преподавательницы с безнадежной влюбленностью, не тая в стеснении своих чувств, вздыхают о нем, где студентки не пропускают его лекций, пожирая глазами и ненавидя молодых оболтусов с их тупой похотливостью и бычьим мычанием.
И чем больше она взрослела, тем чаще по вечерам, распахнув дверь ее комнаты и устало припав плечом к косяку, почти задыхаясь от отчаяния, он подолгу смотре в темную пустоту. Беседы по душам упирались в изумленное непонимание: «Ну, что тебе надо? Что я делаю не так? – Домой не вожу. В милиции не ночую. Тебе не мешаю. – Ты же общий любимец! – Устраивай свою жизнь, только меня оставь – я уже не маленькая!»
А совсем недавно, придя домой и встретившись с воспаленными бессонницей полными ужаса, боли и усталости глазами, зло, словно хлесткой пощечиной, ударила истеричным криком: «Теперь я понимаю, почему тебя мать бросила: ты ее просто достал!» - И так резко и сильно хлопнула дверью своей комнаты, как это бывает при последнем расставании…
«Вот и сегодня, - он поднял глаза к безжалостным стрелкам настенных часов, - уже двенадцатый час…». Непривычно ссутулившись, мужик дрожащей рукой поделил остаток водки, растер в пальцах огонек последней дорогой сигареты, поднял на меня опрокинутые в боль глаза и продолжал преломившимся голосом: «Прости, я совсем рассопливился.., вечер испортил… Не возражай – я прав… Ты как, заночуешь или домой?»
- Домой, - я вдруг почувствовал себя непривычно бессильным, беспомощно лишним. Это был тот редчайший момент, когда совет и утешение звучат предательски фальшиво.
- Тогда на посошок, да тебе пора – последний автобус, можешь не успеть.
Выпили рассеянно, не закусывая…
Когда он протянул руку к полушубку, я в каком-то отчаянии прижал его к себе:
- Не провожай. Я сам. Жди дома.
Он благодарно сжал своими сильными пальцами мои руки выше локтей и, глядя мне од ноги, слегка оттолкнув, с придыхом обронил:
- Давай!
Лязгнувшая за спиной челюсть замка отбросила его в безнадежность одиночества, а меня в отрезвляющую стынь зимней ночи. Я был так оглушен парадоксом любви, что в конец лишился способности соображать и чувствовать. Даже водка, всегда способная что-то обезболить или обострить, сейчас бессильно пряталась в ноги.
До дома я догарцевал без остановок на последнем автобусе, растерявшем где-то седоков и кондуктора. До подъезда жадно глотал дым дешевой сигареты. Распахнул дверь в душную упругость подъездного тепла, шагнул в полумрак маслянисто-слащавого косячного дурмана, винного перегара и режущего даже глаза нашатырно-острого запаха мочи. Тусклый свет зарешетчатой лампочки на площадке первого этажа высветил прямо передо мной на лестнице вдавленную всепоглощающим инстинктом в стену парочку. Слева, под лестничной площадкой, облегченно и нарочито громко постанывая, стоя спиной ко мне, опирался на журчащую струю зловонья здоровенный «шкаф» в распахнутой дубленке и сбитой набок шапке.
- Ну и тварь же ты! – задыхаясь, выдавил я, ожидая, когда он развернется…
В это время что-то холодно-шершавое, обдирая лицо с правой стороны, кинуло меня на уже захлопнувшуюся за спиной тамбурную дверь. Я попытался отлепиться от двери. Но то, что обрушилось на меня с лестничной площадки, заставило меня согнуться пополам. Жадно ища ртом исчезнувший кислород, я заглатывал разрывающимися губами жесткий ботинок, дробящий зубы. Сквозь кошмар боли, обиды и слабости, когда голова наливается горячим свинцом, живот разрывается от боли, а ватные руки и ноги беспомощно ерзают по полу, я слышал умоляющий женский голос:
- Славка! Хватит! – Убьешь! Перестань!..
- Не мешай!
И, вдруг женская мольба резанула истошным криком:
- Дядя Гена… О, Боже!.. – Перестань! Я кому говорю: перестань!
- Ты че, очумела?..
- Перестань! Это друг отца! Перестань, сволочь!
- Отстань, с-с-с-ука! Убью!
- Фашист!
Обиженный «шкаф», не смотря на разборку «влюбленных», продолжал меня футболить по спине, ставшей вяло-чужой, по ногам, которые после «взрыва»! поясницы уже ничего не чувствовали.
И вдруг что-то рухнуло на меня. А потом это рухнувшее трясли под змеиные заклинания:
- Рот откроешь – убью! Поняла, с-с-су-ука! И этому козлу скажи: убью! Ты меня знаешь, с-сука!..
Толян! Я на воле курну, а ты еще не доссал.
Хлопнула дверь. Под истеричный смех «шкафа» теплое и вонючее глумление, взрываясь ядовитыми брызгами, выбивало сознание сильнее тех страшных ударов, от которых тело сделалось чужим…
Острая боль в пояснице вытолкнула меня из забвения… Я чувствовал на своем лице чьи-то трясущиеся руки и, сквозь стоны боли и захлебывающийся плач, безутешную мольбу:
- Дядя Гена, миленький, не помирай!.. Отец не простит… Не помирай же!.. Прошу тебя: не надо…
Я в ответ мог только слабеющими пальцами карябать мокрый и липкий бетон подъезда, да пытаться шептать месивом разбитого рта:
- Прости, Михаил,.. прости…


Рецензии