Сумерки

               

  Знать ничего не знаю. Я кто? Меня нет. Был просто чужой человек. Личность без семьи и знакомых. Моих начал искать – как монетку на дне океана. По твоему делу я не пошел бы даже в свидетели. Что было – прошло, что произошло – меня не касается. Хотя, да, я последний, кто тебя видел. Представь - видел! Но мы об этом промолчим, так?

Ты сама приучила меня подглядывать в окна. Отвлекаясь от голода, два студентика бродили по мокрому черному городу и подглядывали в вырубы стен сквозь неплотно запахнутые занавески. Дождь обхлестывал наши нищие вязаные шапки, в ботинках мокли ноги, но пара сцепленных ладоней оставалась сухой и жаркой в тесном кармане моей куртки.
Когда ты уезжала к маме, я бродил под окнами один.

Так и полюбил воровать чужие судьбы.
Мое отныне ежевечернее кино. Как другие выгрызают до мяса ногти, так я ненасытно хожу в дозор за блеклыми впечатлениями. Обходы неизменно заканчиваются твоим окном.

Ах, как неосторожно селиться на первом этаже! Но ты почти никогда не забываешь про тяжелые багровые шторы, и я довольствуюсь черточкой света на стыке, научившись видеть, как ты обычно сидишь перед телевизором, рассыпав по плечам иссушенные перманентом волосы, и куришь.

В тот вечер, как всегда, ты сидела в кресле, поджав толстые ноги. Теребила нераскуренную сигарету, хмурила дужки ощипанных бровей. Пребывала в задумчивости? Хо-хо. Это же не в твоих привычках – мудрствовать. Буду-не буду, черное-белое, вкусно-не вкусно, хороший-плохой – вот перечень всегда коротких мыслей. Всё другое – философия, головная боль. Мне больно, как незамудренность унижала нашу любовь. Уничтожала ее.  Если бы мы не разбежались, я бы тебя убил. Но тебя убило другое. Я рад, я рад.

О чем размышлялось в последний вечер? Не иначе, как праздновать грядущее сорокалетие. Дни рождения всегда были твоей главной заботой, а уж этот.… О чем еще думать-то? Не о чем! Ты выплюнула меня, как пережеванную жвачку. К чему же топорщились бровки?..

Не к тому ли, что наутро тихая улица была переполошена твоим загадочным исчезновением?
 Прошло уже немало дней, тебя так и не нашли. Мне некуда ходить по вечерам. Но осталось, о чем поговорить. Мистические сорок – не повод ли?..
Помнишь, в двадцать отщелканных лет ты уверяла, что сороковник отметишь шумной компанией. Непременно, упившись в доску. Ты считала, что пьяное расслабление тела и мозгов – мерило веселья. К тому же, в этот день ты собиралась, наконец, распрощаться с молодостью. Хо-хо... И почему, спрашивается, моя молодость ушла вместе с тобой, а твоя должна была длиться чуть не вечно? Несправедливо.

Ладно, оставим обиды. Давай, лучше, подобьем бабки под чертой, которую ты сама себе, учти – не я! – неосторожно отмерила.

Жаль, былых товарищей пылью развеяло. Вот бы с кем былые подвиги вспомнить! Как любила безоглядно, водку пила безмерно, всякому делу отдавалась без нервов и времени.
 Помнишь, как ты читала тоскливые пьесы Метерлинка, затем только, чтобы в споре с новым поклонником доказать, что пьесы – тоскливые. Или как из рук твоих рвали неопубликованных еще тогда Рубцова и Бродского, и спорили, кто матушке-России более ценен?..
Твои новые друзья, кстати, читают стихи?.. Не очень? Отдали их на откуп тем, кому больше делать нечего? Объяснимо.
Ты отвела себе на молодость немалый срок и, в принципе, его выдержала. Хвалю. Не замечая потерь, жила, словно дни –  лишь промежутки между чем-то, и не важно, как они будут заполнены. Главное – начало и конец, направление вектора. Жизнь – это бумага, прочерченная отрезками разной длины. Когда страница будет заштрихована, тогда и заитожишь результаты. Так думалось? Не иначе.
Время приспело! Что же не курится твоя сигарета? Ты обнаружила вдруг, что всё, абсолютно всё – возраст, люди, положения – не таковы, какими ты ждала в данный период увидеть?

 Ты досадливо встряхиваешь перманентом. Что это от окна тоской потянуло? Почему неизменная молодость вдруг покрылась флером и стала исчезать под ним, как засветившаяся фотопленка? Потускнели глаза, обрюзгло лицо, и пустота, и скука, и хандра…

- Глупости! – машешь ты рукою. – Лезет всякая несусветь. Глупости!

Но не успела рука, украшенная чем-то рубиново-золотым, опуститься на подлокотник, как вклинилось, что – не глупости, что вожделенная молодость ушла гораздо раньше отведенного ей времени. Растворилась бесследно и бесполезно. И в сороковой день рождения тебе провожать, равно как и встречать, нечего: смена вех произошла без твоего участия и неведомо когда.

Ты еще можешь, из череды прошедших дней, вычислить тот, в который осиротела. Как думаешь, это заметили окружающие?

Про меня речь не идет, я знаю каждый день твой и час.… Хи-хи-хи! Ты думала – я умер?! В каком-то смысле – да. Но не настолько, прости, чтобы избыть сладкую отраву твоей любви. Да и мог ли я не дождаться задекларированного торжества?..
Так вспомним всё и решим, как обозвать корчи последних лет? Избавимся от хлама, в котором ты утонула. Неужели я прав, и ты прожила жизнь оловянной балеринкой среди цветочных горшков?...

Последнее па

Сорок лет – бабий век?.. Позвольте! Вот уж с чем Клавдия Шелестова не собиралась соглашаться. Она женщина в соку, не согбенная бременем. Годов своих покуда не замечала и лишнего по жизни не несла: ни забот о хлебе насущном, ни нервной семейной бытовухи. Кожа гладкая, взгляд ровный. Тускловат, так ведь многое  повидавши!
Клава в заслугу себе ставила, что не ту жизнь прожила, которую мечтала, а ту, которую обстоятельства подсунули. Другой за несложенную судьбу в горе впадет, досадой себя мучит, а Клава – съела, не поперхнулась. И вдруг почуяла эти сорок лет, как приближающийся водопад. Плыла, неслась, кружилась, уворачивалась от мокрых валунов, теряла в завихрениях попутчиков, а потом выплыла на тихую гладь и решила, что победила. Вот так и буду, думала, жить: покачиваясь на коротком дребезжании волны и наслаждаясь покоем.
И жила. И не знала, что дрожь воды, расцвеченная серебряными бликами, была отголоском течения. Что бурная река вовсе не останавливалась, разлившись поверху в широкую заводь, но ушла в глубину, чтобы накопить себя на главный, страшный, последний удар. Лишь потом битва реки закончится и она, наконец, станет сама собой, разбросав по берегам ненужный мусор.
Клаве стало нехорошо. Скучно даже. Жила-жила, а теперь что – тряси антресолями? Не рано ли?
Но понимала – не рано. Что вот сейчас, в уютном кресле, ее жизнь скрутилась в тугой комочек и требует: раскрути. Финита ля комедиа. Сроки подошли и ждут под окном.
Еще сегодня днем Клавдия служила продавцом отдела нижнего белья ба-альшого магазина. Пребывание среди трусов и лифчиков, граций и комбинаций, маек и корсетов казалось естественным, как радуга после дождя. Она известный спец по размерам и фирмам. Вросла в прилавок руками и ногами, давно забыв, что служила когда-то другим богам.
Ее страстью, наваждением, смыслом, целью, единственной любовью была Хореография.
Едва научившись ходить, она желала уже только танцевать. Клавочка вселилась в сказочный мир, и попробовал бы кто ее оттуда изгнать! Механические делай раз, делай два были для нее таким же чудом, как лебединое па-де-де на сцене Большого театра. Ее не коробил едкий пот раздевалок, не пугали порванные мышцы, не мешали огни софитов, не отвлекали поклонники. Всё, что составляло сущность танца, любая соринка, прилепившаяся к волшебному покрывалу хореографии, были святы для Клавдии Шелестовой.
Фанатичная погруженность приносила плоды. К пятнадцати годам Клаву называли образцом и гордостью молодежного ансамбля, и без того образцового. О ней писали и газетах, она давала интервью. Объездила с гастролями страну, побывала в турне по Скандинавии. Но уже нагнивала внутри заноза неполноценности, неожиданная при таких успехах. Созревание проявило драматическое несоответствие объекта и действия: девочка мужала.
Высокая, гибкая, с гладкими плечами, прыгучая и растянутая, она ловко вертела фортели, финты и футеля; лихо отплясывала народные, эстрадные, бальные танцы, но вот классику, обожествляемую и обожаемую, покорять не допускалась. В классе, у станка – пожалуйста. На подмостках – ни-ни, даже в кордебалете.
Бедра – борцовские, всё мощнее выпиравшие из-под балетной пачки, приводили в ужас педагогов. Лебедь с окорочками невообразим! Ты профессионал, Клавочка, не обижайся. Гопак, кадриль – это твое. Самба!.. М-м… Прелесть! Танцуй, Клавочка, но лебедей оставь другим.
Обида и стыд искалывали сердце. На репетиции стала ходить через не хочу. Но вне искусства Клавдия себя еще не представляла. Решила: танцую, пока танцуется, оканчиваю институт и занимаюсь обучением ребятишек. И однажды, некая девочка, гением Клавы Шелестовой превращенная из кузнечика в великую балерину, прославит ее имя именно там, в закрытой зоне большого танца.
Но в итоге не только не стала знаменитым балетмейстером, но отделилась от искусства настолько, что страшилась разглядывать свои концертные фотографии.
Обида проржавила-таки душу. Высокие устремления оторвались от нее и бесследно исчезли. Место сцены заняли стеклянные прилавки, запах кулис сменился атмосферой складских ангаров.
Ее талия раздольно оплыла, бедра ожирели, ноги закостенели и не разворачивались ни в одну из ученических позиций. Непристойно яркий маникюр довершал окольцованные перстнями пальцы.
Клава полюбила много и вкусно трапезничать, предпочтительно в одиночку, чтоб не перебивать удовольствия. В магазине деятельно хлопотала о поставках, считала товар, деньги, консультировала покупательниц, находила приятным смотреть на них во время примерок.
Жизненное пространство очертилось. Развлечений хотелось все меньше, даже постельные утехи постепенно исключила, за изжогу послевкусия.

Тот день

Клава, Клавочка… Штука в том, дорогая, что тот день оказался для всех последним. Не сразу, конечно. Мы сбегались еще, пили и закусывали, но с каждой минутой что-то утекало, гасло, на минуту выходили за дверь друзья и не возвращались. Любовники остывали друг к другу, остаток дружества скучно и раздраженно перебрасывался словами.
Занималась новая жизнь, и преддверием ее стал твой двадцатый день рождения.
А наша достославная спайка?! Для нас троих – троих! ты была щедра на любовь! – привычное застольное действо выпрыгнуло в зенит многоликой любовной коллизии. Чувства достигли апогея и обессилено рухнули.
Мы обретались в ту пору в городе на Неве. Типичное студенчество: обезвоженные сессиями организмы, торчание в аудиториях, бесконечные дымные посиделки, влюбленности и драматические разрывы, трагедии исключений, восстановлений и прочая-прочая.
На третьем году ты объявила о юбилее: фееричней, ребята, мы творческие люди! Сбросим усталость, сотворим праздник! Покажите, что вы можете!
Истощенные нервами, мы кое-как слепили тебе капустник. Леонид состряпал газету на куске выдранных в общаге обоев. Навырезал из журналов красивых слов, обклеил ими твои фоторакурсы.
Свое очередное стихотворение я вручил тебе накануне. Дарю невзрачные стихи, молю о снисхождении, из них венок себе сплети… Дурак. Во-первых, цветы были очень даже ничего – солнечные нарциссы. Во-вторых, их было много. Я оббежал все рынки Питера, насобирал аж три ведра. Разложил, расставил, развесил цветки по твоей съемной конуре, и, одурманенная неуёмным запахом, ты подарила мне неуёмную ночь. А днем все погибло в завесе сигаретного дыма. Не выказывая обиды, я выкинул вялую охапку в окно.
… Стол завалили жратвой и бутылками. Привыкшие к рагу из консервных банок, редко – макаронам с тушенкой, гости с вожделением взирали на тазик с оливье; на горки куриных частей; на жареную до хруста рыбу. Сизая шуба селедки, розовая колбаса вперемешку с четвертинками огурцов, нечто оранжевое, и серое, и коричневое, разложенное по тарелкам, что вот-вот предстояло разжевать и проглотить, бело-зеленый бутылочный строй, подняли тонус настолько, что впору было расходиться. От греха.
Интеллигентный Леонид сел, конечно, подальше и понеудобнее. Мне всегда казалось, а теперь особенно, что он ловил кайф от своих неудобных поз, ущемленного положения. Если я и Мишка соплями исходили в созданном тобой гареме, то Леонид страдал величественно, молча. Когда ты, не выдержав, завалила красавца в постель, а у того ни мышца на это не шевельнулась – такой-де, я – окаменевший от безответности и благородства к лучшим друзьям, - ничего в нашем союзе не изменилось. Ты также бегала к нему «отдыхать душой», а он по-прежнему благородно водил тебя по театрам.
А ведь мы тоже не подлецы! Леониду мы бы тебя точно отдали. Между собой поделить не могли, а ради него – отступились бы. С ним ты обязательно была бы счастлива. Но – товарищ не стремился. И в сторону, сволочь, не уходил.
Мишка тоже был в своем репертуаре, выбрав за столом лучшее место – на диване. По-хозяйски водрузил именинницу на мослы и уже пошаривал под юбкой подлой ручонкой, мстительно посматривая на меня.
… Много ели, много пили. Потом пацаны отправились ловить ночных таксистов, затовариться у них новой партией алкоголя. Девчонки сгрудились в спальне посплетничать.
Хмельные Клава и Леонид мыли посуду.
- Клава,- втискивал тарелки в сушилку сдержанный Леонид. – Вздремни.
- Зачем?
- Гулять еще долго. Не выдержишь нагрузки.
- И что тогда?
- Свалишься. Заснешь где-нибудь в разгар веселья. Потом обидно будет.
- А давай сейчас?
- Что?
- Свалимся. Вместе. Лёнчик, не будь занудой!
- Пока Витьки с Мишкой нет?
- Хотя бы! И что?
- Замучила ты всех, Клава. Определись. Ты же видишь, что сами мы не можем.
- И я не могу, представь! Люблю я вас, всех троих. Сама уже запуталась. Но как, как порвать круг, если мы вцепились друг в друга, как собаки! Скажи! Что ты притих? Не знаешь? Вот и я не знаю. – Клава раздавила сигарету о блюдце. – Ладно. Не праведничай, праведник. Все будет окей. Уж вы-то, мужики, ничего в этой истории не потеряете. Скатится с вас однажды всё, как с гуся вода, а мне - ответ держать. Только кукиш! В любви греха нет! Ни перед кем отвечать не стану! Эх! – хрустнула она пальцами и заломила голые руки за голову, - Будет хоть, что в старости вспомнить!..
Тут вернулись парни, и гульба во славу первой студентки третьего курса института культуры продолжилась.
До утра ты успела дважды уединиться с Мишкой на кухне, помочь мне выблеваться и полежать рядышком на диване, лаская, как ребенка, по мокрым волосам.
Мы праздновали два с половиной дня. Когда ты объявила, что через двадцать лет соберешь всех, кто бы где ни находился, на повторение Содома и Гоморры в честь сорокалетия, и этим завершишь бурную юность, никто не возражал. Только обрадовались, что это произойдет не завтра.
Интуиция девочку не подвела. Предсказание, брошенное Леониду, сбылось: троица страстотерпцев по очереди охладела к обожаемому объекту.
Первым сдался Мишка. В том же году он бросил институт и сразу женился, отключившись от старой компании. Леньку я старался к твоему телу не допускать. Он чуток поболтался в одиночестве, пока не сошелся с адептами какого-то вероучения, и не нашел там подходящей кандидатуры. Я держался долго, пока ты сама меня не прогнала, наплевав на слезы и горсти таблеточных отрав. Долго холостяковал – добирал любви во всех ее проявлениях. Семейной жизнью насладился быстро. Семь лет назад, загуляв в случайной шараге, был объявлен в розыск и обнаружен убитым в придорожной лесополосе. На обморочном опознании жена признала в предъявленном трупе меня.
Клава.… Погоревала, конечно, по канувшим героям первой любви и, отпечатав в сердце немеркнущий образ каждого, продолжила жить по-прежнему. Танцевала, сколько могла и пока хотела. Но круговерть бурных возлияний оставляли все меньше времени на Хореографию – прелестному недоразумению молодости, как оказалось. Охладела к сцене, устала от репетиций, уменьшала нагрузки, потом и вовсе их исключила.
И наступил день, когда она не вскинула негодующе бровки на чужое опять эти пляски со щелчком выключателя телевизора, где дрожали на пуантах шопеновские барышни. В тот день Клава Шелестова впервые самостоятельно отстояла смену за прилавком. В подсобке было тепло, сослуживицы торопливо накрывали немудрящий стол. Телевизор выключили, поставили кассету с Аллой Пугачевой, и Клава даже не догадалась, что произошло.
А произошло то, что заставило тебя впоследствии надеть полосатые носки. Не помнишь?! Гастроли популярного певца в вашем славном городе, ну?..
Ты красовалась в партере новой кофточкой сиреневого отлива, синими камешками по-цыгански длинных серег. Восседала с нескрываемым превосходством единственного на зал знатока театральных кулис, а под вздернутыми нога на ногу штанинами красовались полосатые носки. Серо-сиреневые, плотного трикотажа. Потому что зима, потому что берегла от простуды. Ты искренне решила, что полоски гармонируют с общей цветовой гаммой выбранного наряда…
Не исключено, что так же думали и окружающие…
Твоя наивная самопогруженность росла бы сильнее, но опыты юности еще не до конца исчерпались. Ты читала Набокова.
Обрела дефицитное собрание и вчиталась. Задевал он тебя. Завораживал роскошеством слов, туманной зыбкостью сюжетов. Туша твоя точно воспаряла, грациознела на волнах изысканной атмосферы. Ты догадывалась – там, в бесконечности смыслов, есть и твой смысл, твое оправдание. Увлечение Набоковым образовало брешь, в которую хлынула недопитая, затолканная в подземелья памяти, прежняя жизнь.
И воскрес я.
Теперь ты сидишь в кресле и мерзнешь от нежеланных воспоминаний.
В комнате сизо от сигаретного дыма, по углам шевелится скопище сумерек, в незашторенное окно молчаливо бьются снежные хлопья и огни автомобилей.
Поднявшаяся из глубин, память вдруг раскрыла карту судьбы, разрисованную простыми решениями, забрызганную глупостями, вроде гордости за предпочтение пятизвездного коньяка трехзвездному
В ушах учащающимся рефреном слышалось: основной шаг, руки во второй позиции в стороны, гран-батман в сторону с каблука на каблук… Господи, откуда это? Зачем?! Здесь и шевельнуться-то негде: ковры, мебеля, хрусталя, побрякушки, шепот о тряпках и деньгах. Куда звать друзей? Двадцать лет они ждут – обещалась! Явятся и что увидят?.. Со стыда провалиться: мещанка. Даже фикусом обзавелась. А оттопыренный у ножки фужера пухлый мизинец? Улыбка, закрученная в бантик, как нарочно?
- Нет у тебя никаких друзей, – слышалось из угла. -  Ты давно решила: без балласта проще жить.
- Всё! Поняла, хватит,– остановила Клавдия. – Я пойду замуж. Рожу ребенка. Люди еще не придумали удачней увертки от тяжких вопросов.
- А если в потомстве будет все та же пустота и безрадостность?
- Я выполню функцию! Вам будет не в чем меня упрекнуть! – и ты зарыдала.
Поздно.
Под затихающие всхлипы разбухшие в тесных углах сумерки поползли по квартире, облизали хозяйское добро, окружили кресло и похотливо-медленно покрыли теряющую очертания женскую тушу. Послышался слабенький выдох и – всё исчезло.
… Впоследствии одни говорили, что весь тот день не могли до Клавдии дозвониться, другие, что вечером она заказала в ресторане стол. Проверили: заказ был, но разговор прервался на середине. Родители удивлялись, что пропали студенческие конспекты и репетиционные тетрадки дочери, больше ничего в квартире не тронуто.
С той поры никто и никогда Клавдию Шелестову не видел. В доме родителей до самой их смерти висела фотография юной дочери в сползших на щиколотки гетрах, а потом незаметно исчезла, растворилась во времени, как и сама дочь.


Рецензии
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.