Детство. 1938 - 1955

               
                Детство.  1938 – 1955гг.



       Когда в 2005 году я оформлял в Феодосии свой первый заграничный паспорт, женщина, принимавшая документы, рассматривая моё свидетельство о рождении, недоумённо хмыкнула:
- Что это ещё такое ?
-Свидетельство образца 1938 г., о том, что я появился на свет в г.Симферополе., оформлено на русском и крымско – татарском языках.
-А…а! – многозначительно пропела она, как – будто что – то соображая.


     Моё  первое детское воспоминание относится к концу лета 1941 года. В просторах моря, гонимый ветром, неуклюже переваливается с борта на борт  рыболовецкий сейнер. Несколько часов назад, при переправе через  Керченский пролив, попали под бомбёжку.  Повезло  - остались живы, однако от близкого взрыва бомбы заклинило рулевое управление. Судно легло в дрейф и под напором ветра  медленно сползало к центру  Азовского моря. Находившиеся на верхней палубе беженцы, прильнув к своим узлам и чемоданам, пытались сдержать позывы, подступающей изнутри тошноты. И только я, трёхлетний карапуз с сияющей улыбкой,  толкаюсь среди них, с интересом разглядывая и трогая диковинные детали корабельной оснастки. Над головой  сияло солнце,  и в эйфории восторга я не мог понять, почему у всех такие кислые лица. 

     Спустя несколько дней… Город Куйбышев. Ночь. Я стою в центре огромного тёмного зала и смотрю в стеклянные витражи окна, занимающего всю стену. В свете луны видны контуры домов, затемнённого на случай вражеского налёта города. Искрящаяся дорожка, пробежавшая вдоль реки, высвечивает Волгу, по которой в обе стороны движутся огоньки проходящих судов. Вокруг меня на полу вповалку спят почти такие же сопляки, как и я, разве чуть постарше– это дети войны. Их собрала днём милиция по улицам, вокзалам, на территории порта. Спят неспокойно: порой слышатся крики, всхлипывания, а то и просто тихий детский плач. Мне не спится, душу раздирает щемящая тоска по матери, неизвестно как потерявшей меня в вокзальной суматохе. Слёзы текут уже из обоих глаз. Спазмы горечи и безысходной грусти сжимают глотку, грозя вот – вот выплеснуться из меня бурным рёвом. Но я молча глотаю слёзы и тешу себя надеждой, что бросить меня Она не могла и, может уже утром, обязательно найдёт.
     Декабрь 1941 года. Я стою на склоне пригорка у кромки леса. В руках у меня кусок ржаного хлеба, политый подсолнечным маслом и посоленный кристаллическими крупинками соли, в которых, как в драгоценных алмазах преломляются солнечные блики, источающие предвкушение счастья, связанное с поеданием этой вкуснятины. Подо мной – наша избушка: вросший в землю, засыпанный под склон горы снегом однокомнатный старый домишко с большими холодными сенями и гигантской русской печью, на которой мы спали все вчетвером: моя мать Юлия Васильевна, сестра Галина, я и кот Васька, доставшийся нам вместе с домом. Кот был старый, с печки слезал редко, разве что  покушать. Охотно пристраивался к каждому, кто решил разделить с ним его законное ложе, и, свернувшись калачиком в голове, начинал петь в ухо свою мурлычью песню. Как сладко было засыпать под треск поленьев в печи, трели отощавших сверчков и его мелодичное мурлыкание.
     Нас – беженцев, направили в деревню Исаклы, недалеко от Куйбышева. Мать  устроилась на работу в колхозную бухгалтерию. Меня определили в детский сад. Галина пошла в сельскую школу. Семейству дали домик, освободившийся на время, за счёт добровольного  уплотнения селян.

     Март 1943 года. Мы с другом – соседом по дому, во дворе детского сада играем в «снежки». Неожиданно на поле брани возникла детсадовская кляча, давно выбракованная из колхозного табуна. Она была запряжена в телегу, на облучке которой  сидел наш завхоз – ветхий старик, из которого уже даже не сыпался песок. Телега,  дребезжа на ухабах, выезжала с территории сада. Возница, поглощённый сюрпризами весенней распутицы, не обратил внимание на то, что на шест, торчащий сзади воза, взгромоздились два ездока.
Сначала хотели хоть немного прокатиться, ожидая каждую секунду чьего – либо окрика. Однако нас не согнали, и, в конце – концов, мы отъехали так далеко, что возвращаться назад не имело смысла. На душе  было странное ощущение – мы впервые преступили границу дозволенного: сбежали из детского сада. Через несколько минут волнение улеглось, а когда телега поравнялась с нашими домами, мы соскочили с насеста и растворились в великолепии весенней распутицы. Десятки ручейков, пробитыми в снегу руслами, стекали с горы. Они впадали в большой ручей, который журчал вдоль дороги. Наши корабли, обыкновенные щепки, кружились и лавировали в водоворотах весеннего потока, постоянно натыкаясь на ледяные утёсы и айсберги, заходили в хрустальные гавани, приставали к белоснежным причалам.   
Это сейчас у меня закостенелость нюха, а в детстве через запахи поступали и откладывались в сознании самые яркие и незабываемые впечатления жизни. Этот день мне запомнился волшебным запахом талого снега с примесью тонкого, щекочущего ноздри, аромата оттаявшего конского помёта.
     Тёмная тень неожиданно упала на мою гавань. Сильная рука ухватила за шиворот и оторвала от земли. Это пришло возмездие – моя мать. Ей сообщили о моей пропаже и, бросив работу, Юля отправилась на  поиски. Я был экстренно водворён домой. Увидев, что из моих валенок можно выливать воду, она окончательно вознегодовала. Ремень в её руках плясал по моей тощей попе, как веник по спине заядлого любителя русской бани. Зажатый между ног, я извивался как червь, насаженный на рыбацкий крючок. Попробовал дать октаву молодецкого
рёва – тщетно, этот дешёвый приём её не остановил. Отведя душу и разревевшись, Юлия Васильевна отбросила ремень и убежала на работу. Болезненно натягивая штаны на изрядно отрихтованную задницу, я медленно осознавал всю порочность своего необдуманного поступка: идёт война, отец на фронте, люди работают от зари до зари, а тут ещё я доставляю матери неприятности, отрываю от работы.
     Вскоре пришла из школы Галина и, увидев братца похожего на серую мышь, прыснула от смеха. В детском саду нас переодевали во фланелевую робу единого образца. Не скажу, чтобы это было красиво, но зато тепло и удобно. Мы могли сколько угодно скакать, ползать и драться без ущерба для семейной одежды. Но дома, в этой серой подёвке, я чувствовал себя не в своей тарелке. Даже кот  смотрел на меня  с какой – то подозрительной укоризной.
     Поздно вечером, когда, растопив печку, все собрались за столом, я уже готов был раскаяться, но мать начала первой. Она протянула мне пакетик с коллекционными почтовыми марками. Моё сознание поехало от восторга, такой красоты я ещё никогда не видел.
Сентябрь 1943 года. Воскресным днём мы всем семейством посреди огромного поля на участке, выделенном колхозом нам под огород, собирали урожай картошки. Мать копала, Галина сортировала выкопанное и складывала в мешок. Моей задачей было расковырять землю в поисках незамеченного. Урожай  не плохой – зима голодной не будет. Наш самозабвенный труд  прервал окрик: «Юлия Васильевна!». Все оглянулись. Метрах в двадцати на меже стоял отставной военный на костылях. Не помню как долго они говорили, но когда он ушёл, мать,  разрыдавшись, помчалась к дому. Подхватив картошку, мы с Галиной тоже двинулись восвояси.
Юля молча сидела у стола, на котором в беспорядке валялись довоенные фотографии, и в который раз перечитывала  единственное, сохранившееся у нас, его письмо с фронта. До этого момента на все наши запросы из военкомата приходил один ответ: «Пропал без вести». Сегодня мы узнали, что отец умер в фашистском плену. Да он и не мог протянуть там долго, ведь у него был наследственный порок сердца. Его, капитана артиллерии, прошедшего с красными конниками гражданскую (вследствие чего именитая смоленская родня отлучила его от дома), даже не призывали из - за болезни в начале войны. Он пошёл добровольцем. От папы мы получили только одно письмо. Как он меня и Галину любил, это я помню со слов матери. Как мне его не хватало, особенно в Нахимовском училище, когда я остался один на один со своими мыслями,  чувствами и мечтами – об этом я помню всю свою жизнь.
Апрель 1944 г. Прощай Исаклы ! Крым освободили, мы едем домой! Как в то время ездили? Сначала – с оказией в телеге на лошадях до Куйбышева. Дальше на запад – на попутных поездах.
     Раннее холодное утро, чуть розовеет горизонт. На металлических деталях борта открытой ж.д. платформы белый нарост инея. Наш состав стоит на каком – то разъезде. Помимо нас на платформе ещё человек тридцать с узлами, чемоданами и прочим домашним скарбом. Большинство спит, кутаясь во всё тёплое, что прихватили с собой. Разбудили меня стенания матери. Она проснулась первой и обнаружила, что ночью из-под моей головы вытащили чемодан, в котором находилось, помимо всего прочего, наше фамильное серебро. На правой руке у меня болтался обрезанный кусок верёвки, которой Юля привязала меня к ручке чемодана.
     Май 1944 года. Мы дома! Наше жильё мне понравилось. Полутораэтажный дом, выстроенный дедом Василием ещё в эпоху доисторического материализма (Глухой переулок дом № 6), был разделён на две половины между старшей дочерью Анной и младшей -  Юлией.
Анна была швея, через парадный подъезд к ней с улицы заходили клиенты. Мы поднимались в свою половину со двора. Оставшимся дочерям Любе, Нине и Марусе достались квартиры в длинном одноэтажном строении с выходом в общий двор. Люба в тот момент была директором школы в Алуште и жила в своей квартире наездами. Маруся вообще не появлялась, сдавала квартиру внаём, и жила в большом доме, где её муж,  зубной  врач М.В.Калмыков, занимался частной практикой.
     В углу двора стоял нужник на два посадочных места, а в центре, в небольшом садике полном цветов - беседка, увитая хмелем, где по вечерам за чаем собирались все родственники. 
     Большой зал нашей квартиры был расписан дедом масляными красками с талантом и дореволюционным светским вкусом, украшен изразцами и художественно оформленными полками для ваз и цветов. Если бы он не был разделён на две половины, то в нём вполне можно было собирать дворянское собрание, уж если не города, то по крайней мере нашего Глухого переулка. Над кожаным диваном висела огромная репродукция, написанная Василием с картины Айвазовского «Девятый вал». И диван, и картина имели следы от штыка немецкого солдата, который решил оставить о себе не лучшую память, в поколениях «порабощённых славян». А может это был полицейский – хохол, работавший по принципу - не съем, так понадкусываю. На великолепном деревянном столе, стоящем посередине комнаты, покоилась экзотическая раковина, когда – то используемая отцом под пепельницу. На двери, разделяющей зал на нашу и вашу половины, висел в натуральный рост портрет  И.В. Сталина – бумажная литография, облачённая дедом в рамку. В углу, около встроенной в стену печи, стоял высокий ажурный столик, увенчанный скульптурой Венеры Милосской, с отрубленными напрочь руками. В спальне было две кровати, шкаф и печка – чугунок, которую мы топили зимой для экономии дров и угля.
     Мой дед Василий Курганов был живописцем – богомазом. Прибыли они с бабой Дуней в Крым во время массового его заселения крестьянами центральных русских губерний. В 1913 году у них   была серебряная свадьба (подаренная им кем – то сахарница, хранится у нас по сей день). Василий, по рассказам матери, расписывал кафедральные соборы в Севастополе, Симферополе и многие церкви, строившиеся в то время по всему полуострову. Писал иконы, делал неплохие копии картин маслом. Баба Дуня горячо любила и защищала своего младшего внука от материнских нападок. В воспитании мать придерживалась спартанских правил, методы убеждения считала малоэффективными, поэтому ремень всегда висел на видном месте.  После школы я делал у бабушки уроки, играл, обедал, пил её неповторимый чёрный кофе. Настоящий кофе – это была кургановская слабость. Зёрна Дуня жарила на большом глубоком противне, постоянно перемешивая их специальной линейкой. Молола понемногу вручную, только перед варкой. Оба были богомольными, поэтому в их комнатах всегда приятно пахло ладаном, лампадным маслом и свежемолотым кофе.

     Окна нашей спальни всегда открытые летом,  выходили на крышу дедова сарая, где он тёр белила для грунтовки холста,  дробил камни в ступе, изготавливая краски по одному ему известной технологии. Это была крыша преткновения моего детства – излюбленное место ночного променада соседских котов и кошек, своеобразный кошачий Арбат. Особо любимы у них были полнолуния. Пушистая бестия из соседского двора, войдя через открытое окно, осторожно укладывалась в изголовье и нежно крутила хвостом по моей физиономии. Если я очень хотел спать, то просто накрывал её сверху ладонью, и она до утра пела мне свои песни. Мать и сестру, спавших на соседней кровати, коты не беспокоили.
Если меня всё – таки удавалось поднять, усевшись рядом со мной в проёме окна, кошачий ангел давал сигнал к началу представления. В первом акте коты подходили ко мне на поглаживание, выгибали спины, задирали хвосты и тёрлись о мои ещё не оволосевшие ноги. Лучшим тенором был кот тёти Нины. Он знал о своих достоинствах и не ждал, когда его вызовут на «бис». Усевшись на краю крыши, глядя на луну, кот начинал выводить гаммы лунной рапсодии. В своей жизни я не раз имел возможность применить навыки кошачьего «разговора» и, сознаюсь, довольно успешно.
     Иногда на собрание приходил драный кот Лёнька, это было « исчадье ада» тёти  Любы. Появлялась она  дома редко, так что пропитание кот  добывал себе сам. В кошачьих битвах  кто – то порвал ему ухо и, пропахав  когтями по его наглой  физиономии, придал ей выражение прищура на один глаз. Зная, что появившаяся дома хозяйка, ничего не даст, кот применял партизанскую тактику «неожиданного нападения из засады». Прокравшись не замеченным, он выбирал момент, когда хозяйка подальше отойдёт от стола. Схватив принесённый ею на ужин кусок варёной колбасы, кот пулей вылетал из квартиры. После чего минут пять  весь двор с  интересом  слушал монолог тёти Любы. Я ещё тогда удивлялся : культурная женщина, директор школы, кавалер ордена Ленина, а материлась так, что даже мне, простому школьнику,  было чему у неё поучиться.
     Кошки -  это моя слабость на всю жизнь, впрочем, и собаки тоже. Как тут не вспомнить слова  Шопенгауэра: «Тяжело было бы жить на свете, если бы не было собак, на честную морду которых, можно смотреть с абсолютным доверием». Точнее уже, кажется, не скажешь.
     В конце мая, приехав из Алушты, тётя Люба  привезла нам козу Белку. Юля, достав из моего арсенала винтовку, обухом топора забила её в землю – стволом вниз. К патроннику она привязала  козу и отправила меня на развалины соседнего дома рвать для неё траву. Это был подарок крымских татар. При выселении на сборы им дали сутки, в течении которых над Алуштой стоял плачь детей и рёв, убиваемой скотины. Белку передали Любе вместе с драгоценностями, которые несколько татарских семей оставили у неё на хранение.
Всё своё несознательное детство я воевал с «полясями». Может быть эта ненавязчивая идея и не торчала у меня всё время в голове, но я не знал, кто такие эти загадочные «поляси», поэтому моя детская фантазия постоянно работала, давая приток эмоций этой увлекательной битве. А началось всё с песни, которую вдолбили мне в башку ещё в исаклинском детском саду: «С песнями поляси побеждая, наш народ за Сталиным идёт!». Когда я позже узнал, что «полясей» не существует, а надо петь: «С песнями борясь и побеждая…» , то мне стало даже грустно расставаться с этими милыми сердцу существами, вместе с которыми я мужественно сражался под руководством Сталина.
     Май 1945 года. Мы были в гостях у Калмыковых. Обедали на кухне за большим столом. Всё было как в лучших домах старого света: льняные салфетки, полный набор столового инструмента у каждого, тарелки для первого и второго, большая супница вместо традиционной кастрюли. А главное, обед всегда заканчивался вкусным десертом. Мария Васильевна была непревзойденным кулинаром.
- Прошу тишины, - объявил в конце еды Михаил Дмитриевич, - сейчас по радио будут передавать последние известия.
     Тётя Маруся встала и повернула пипочку на круглой картонной тарелке домашнего репродуктора. «Какие же это последние известия, - думал я, - каждый раз всё последние и последние, а война никак не кончится».
     На сей раз известия с фронта были действительно последними. Выдержав паузу, монотонный голос Левитана, на высокой ноте душевного надрыва, медленно, как будто вколачивая в сознание каждое слово, объявил, что война окончена!
     Позабыв про десерт, обнимаясь и целуясь, все высыпали на улицу. Да, русский человек такое счастье в одиночестве переживать не способен. Со всех сторон  слышалась беспорядочная пальба и радостные крики, бросающихся друг другу на шею соседей.
Мой двоюродный брат Мишка (позже – Михаил Михайлович) потащил меня на огород. Он был старше меня и намного опытней, так как всю войну провёл с семьёй в оккупации. За клеткой крольчатника у него был целый арсенал оружия. Сначала хотел запустить в огород гранату, но передумав, высыпал передо мной коробку винтовочных патронов. Постучав молотком, мне надлежало раскачать пулю и извлечь её из патрона, отсыпав  2\3 пороха, загнать пулю обратно, острым концом вовнутрь. Тем временем он приволок большую банку из - под американской тушёнки и пакет настоящего артиллерийского пороха. Банку нашпиговали выхолощенными патронами, пересыпанными артиллерийским порохом.  Закрыв крышку, Мишка плотно обмотал всё это проволокой так, что получился шарик. Шар положили  посреди огорода и тонкой ниточкой протянули к нему дорожку из отсыпанного мной пороха. Загнав меня в сарай, он поджёг порох. Змейка огня быстро приблизилась к банке. О! Что тут началось!!! Словно из реактивных сопел, из банки вырывались длинные струи пламени, взрывающиеся патроны, подбрасывали её вверх. Иногда она, к нашему восторгу , не падала на землю несколько секунд, металась по огороду то вправо, то влево. Это был наш Салют Победы.

     Жизнь шла своим чередом. Я ещё не ходил в школу, и так как был загружен меньше всех, мне ежедневно выпадало «счастье» отоваривать хлебные карточки. Стоять в очереди для меня было не в тягость. Очередь – это не просто ожидание, это стихийно сложившийся коллектив. А наш коллектив ни сидеть, ни стоять молча не может. Некоторые особи начинали говорить прямо от двери, даже не удосужившись выявить крайнего. Они вещали вдохновенно и доверительно, как будто  все вокруг были их хорошими знакомыми. То, что я пересказывал домочадцам за ужином, называлось «очередные новости». А какой насыщенный аромат был в хлебном магазине, казалось, им можно было бы вполне утолить голод. Самым драгоценным в выдаваемой мне пайке, был довесок. Его безболезненно можно было съесть. Хлеб был неважный, тёмный, порой в него добавляли кукурузную муку. Белый – выдавали только по предписанию врачей. Именно такой мы получили как – то осенью в колхозе, когда всей семьёй ездили в поле собирать колоски, подбирать то, что осталось на земле после уборки пшеницы комбайном. За день работы на троих мы получили буханку белого хлеба и три литра молока. 
     Жили в те годы в основном на кашах. Друзья отца, так назывались все мужчины, приходящие к нам в дом, привезли мешок лука. Поэтому бутерброд чёрного хлеба с жареным на подсолнечном масле луком, отложился в моей памяти, как одно из вкуснейших воспоминаний детства. Но порой перепадало кое – что из ряда вон выходящее. Это было по большим государственным праздникам, когда мать поздно вечером возвращалась с корпоративных вечеринок (тогда это называлось торжественными собраниями). Наши с Галиной ожидания всегда оправдывались, Юля приносила каждому по кусочку халвы. Я сейчас не могу даже подобрать слова, чтобы передать детское ощущение того, как это было вкусно
Однако, несмотря на недоедание, отсутствие элементарных жизненных удобств (воду мы носили из соседнего двора метров за сто), строгости производственной дисциплины, мы любили и верили своей власти. Мы твёрдо знали, что дальше будет лучше, а сейчас всё брошено на восстановление разрухи и экономики. Каждый год с чувством душевного трепета и подъёма ждали начала марта, когда объявляли о снижении цен на товары первой необходимости.
     В сентябре 1945 года я пошёл в первый класс. Чтобы держать под контролем, мать определила меня в школу, которая находилась рядом с местом работы – городской телефонной станцией. После уроков я приходил к ней в плановый отдел и, отдохнув, т.е. сходив в магазин за хлебом, делал домашнее задание. Вспоминается один случай, характерный для того времени.
     Часов у нас в квартире не было, мы жили по сигналам нашего репродуктора, который никогда не выключался. Вставали в шесть утра, с началом трансляции. Галина ходила в пятый класс близлежащей женской школы и жила по своему распорядку. Однажды весной Юля, еле растолкав меня, приказала срочно собираться. В комнате было светло от полной луны, которая улыбалась нам во всю ширь окна. Видимо, мать выспалась и, увидев свет, всполошилась. Тряся меня она приговаривала: «Срочно вставай, радио не работает, уже светло, я проспала, опаздываю на работу». Что значит опоздать на работу, я знал. Это не только финансовый коллапс, но даже и судебное преследование, если опоздание  более 15 минут. Ещё сонного она тащила меня по пустынному городу. Трамваи не ходили, на улицах никого не было, поэтому Юля, осознав свою оплошность, резко сбавила скорость. Досыпал я в рабочей комнате планового отдела на сдвинутых стульях.
     Особой одарённости у меня не было, но была усидчивость и чувство ответственности. Я уже тогда понимал, что в отсутствии отца, свою жизненную судьбу строить придётся самому. Поэтому учился я не плохо. Со второго класса пошёл в шестую школу (недалеко от дома), где к тому времени директорствовала  тётя Люба. Моей гордостью была противогазная сумка, в которой я таскал учебники и тетради. И если основная масса носила чернильницы – непроливашки  в специальных мешочках, то у меня в сумке был спец-карман. Мои одноклассники знали, что задирать меня опасно, т.к. если я замахнусь сумкой и стукну, то отмываться придётся очень долго. Об этом я всех заранее предупредил. Писали ученическими ручками с перьями №86 , только они правильным нажимом обеспечивали каллиграфический почерк.
     Летом меня отправляли на поправку к морю в пионерский лагерь. Кормили великолепно и скорее не потому, что были высокие нормы питания, просто мы кое-что зарабатывали себе сами, т.к. почти каждый день по пару  часов проводили на колхозных полях: собирали помидоры, пропалывали виноградники, нанизывали длинными квадратными иглами табачные листья на бечёвки для сушки. Нам это не досаждало, с детства физический труд был привычен и естественен. Основной показатель оздоровления в пионерлагере выражался в килограммах привеса. Если за двадцать один день мы не набирали хотя бы два килограмма – это был позор для лагеря.
     Тётя Люба перебралась в Симферополь, потому что из армии возвращался её сын Константин – высокий, симпатичный старшина с большим иконостасом медалей. Все пацаны переулка завидовали тому, что у меня появился такой шикарный брат. Радоваться его покровительству мне пришлось не долго. Однажды вечером, уже в темноте, когда мы ещё сидели в беседке, во дворе появились два мужика в кожанках. Спросив, где живут Кулагины, они, дав пять минут на сборы, увели Костю. С тех пор я его больше не видел. За что его взяли, так и не узнал. Судя по тому, что он получил пять лет поселения на Севере, где валил лес, провинность была небольшая. Достаточно вспомнить, что герой – подводник Маринеско (личный враг Фюрера), был сослан на Магадан только за то, что будучи завхозом в общежитии, поставил в свою комнату государственную кровать. Вместе с ним этапом ехал старшина первой статьи, укравший банку тушёнки, при погрузке продовольствия на подводную лодку. После освобождения Константин поселился в Керчи. Мих. Мих., перебравшись в Симферополь, пробовал его отыскать, но безуспешно. Тётя Люба к тому времени умерла от «заворота кишок», наевшись у тёти Ани недоваренных голубцов с рисом – вечно куда–то спешила.
     Идея отправить меня после четвёртого класса в  военное училище пришла матери давно. Высшее образование, как она считала, необходимое нам обоим для лучшей жизни, на двоих было для неё не подъёмным. Все сошлись во мнении, что я должен пойти по стопам отца и стать суворовцем. Но судьба, развеяв все наши планы, определила своё предназначение. Меня, после сдачи экзаменов отборочной комиссии в Симферополе, направили в Тбилисское Нахимовское Военно–Морское училище.
     Прощание с моей обширной роднёй было долгим и печальным. Я обошёл всех, выслушал напутствия, стенания, всхлипывания. Моя физиономия была основательно замусолена отеческими поцелуями. Баба Дуня ругала дочку за то, что она ни весть куда отправляет одного такого «несмышлёныша». В слезах и лобзаниях она обслюнявила меня от души,  на прощание, возложив руки на мою голову,  прочитала молитву и подарила маленький деревянный образок Божьей Матери. Её благословение осталось со мной на всю жизнь. Думаю, это она намолила мне великолепного Ангела Хранителя.
     Дуня умерла через пару лет. Когда, приехав в очередной отпуск, я уже готов был нестись к ней, мать заявила, что её уже нет. Она мне об этом не сообщала только потому, что не хотела расстраивать перед экзаменами. Я пошёл к деду Василию, он жил у тёти Ани в небольшой полутёмной комнате. Я никогда не видел его плачущим, и тем более никогда не плакал с ним дуэтом.


Рецензии