Эксельсиор

I.
  Я получаю непонятное удовольствие от того, что давлю колесом велосипеда полоски слякоти, остающиеся на дороге после машин. Сейчас достаточно холодно, чтобы они оставались стоячими и хрустящими. Хотелось бы ещё посмотреть на следы, которые остаются за велосипедом, но для этого нужно было бы остановиться и слезть с него, а останавливаться посреди дороги в мои планы не входит. Поэтому я просто представляю свой след, тянущийся за мной уже несколько километров по улицам Этого города, как белый хвост за самолётом.
  Я перерезаю ещё пару перекрёстков со светофорами и сворачиваю в переулок, оживляя в памяти карту. Здесь, дальше от большой дороги, снег ещё не успел смешаться с солью и той дрянью, которой посыпают асфальт. Теперь мой след – узкий и мокрый, я прокладываю его по белому порошку. Каждый раз, когда иду или еду по свежему снегу, чувствую себя одновременно и первооткрывателем, и посягающим на нечто неприкосновенное и святое.
  Сорок третий, сорок пятый – корпус один, сорок пятый – корпус два. Кажется, здесь нужно свернуть ещё глубже во двор, и там должен быть парк. Поворачиваю и вижу парк. Значит, я двигаюсь по верному пути.
  Асфальтовая дорожка сквозь парк идёт под наклоном, пару раз прерываясь ступеньками; на первых я чуть не падаю, вторые предусмотрительно объезжаю по мокрой, запорошенной снегом, но всё ещё не успевшей пожухнуть и сгнить траве. На ней я тоже оставляю свой след.
Дорожка упирается, как и обещала карта, в здание номер сорок пять, корпус шесть. Куда делись все корпуса между вторым и шестым, я не уловил. Наверное, они прячутся где-то за деревьями, вокруг парка.
  У шестого корпуса вид стандартного общественного учреждения. Заброшенные газоны перед фасадом, огороженные низеньким погнутым заборчиком: заметно, что посетители учреждения не утруждают себя огибанием газона, а сокращают себе путь прямо через него, попутно наступая на дряхлую оградку. Над входной дверью выступает козырёк подъезда, поросший мхом; зуб даю, что на нём скопилась полугодовая горка сигаретных бычков, каждый день пополняемая усилиями работников офисов с верхних этажей и убираемая потом во время весенних субботников. А может, и не убираемая. Надеются на суровые дожди.
  Я пристёгиваю велосипед цепочкой к крыльцу подъезда и захожу внутрь. Входная дверь, тяжело закрываясь за мной, издаёт звук, похожий на мяуканье.
  После белого света улицы внутри очень темно, и я щурюсь, пытаясь найти глазами вахту или что-то вроде того. В моём буклете не был указан номер офиса, в который мне нужно обратиться, и требуется откуда-нибудь извлечь эту информацию. Ни при первом, ни при втором осмотре помещения ничего, похожего на вахту или администрацию, не обнаруживается. Вернее, есть стойка, за которой, возможно, когда-то сидели вахтёры, но она выглядит такой заброшенной, что надежды на возвращение хозяев нет никакой. Я постепенно начинаю терять кураж, с которым ехал сюда. По правде сказать, он начал слабеть ещё в тот момент, когда я увидел в глубине парка это потрёпанное здание. Да и интерьер ему соответствует – что-то такое советское, давно не ремонтированное. Пахнет скучным учреждением.
  Возле покинутой стойки висит привычная глазу доска объявлений с приклеенными файлами. В нескольких файлах – точные копии буклета, который имеется у меня, в одном – неаккуратно вырванный из тетради листок в клетку, на котором написано что-то от руки. Я делаю шаг к доске, и включается свет. Это происходит так неожиданно, что я подпрыгиваю на месте и начинаю озираться, смутно припоминая, что сейчас во многих домах установлена автоматическая система освещения. Просто по какой-то причине она не отреагировала на меня раньше. Зато теперь у меня есть возможность прочесть информацию, не напрягая глаза в темноте.

  «Уважаемый гость! Просим Вас проследовать в комнату номер 405, которая находится на четвёртом этаже. Чтобы найти лестницу, ориентируйтесь по указателям на стенах.
Азминистрация».

  Написано чёрной ручкой, чётким почерком, хотя буквы иногда прыгают и отрываются от строки. Я морщу лоб, пытаясь сообразить, относится ли это послание ко мне. Меня смущает тот факт, что человека, пришедшего сюда по тому вопросу, по которому пришёл сюда я, вряд ли можно назвать гостем. Может быть, потенциальным работником, или нанимающимся, или интервьюируемым, или, на худой конец, «принесшим своё резюме». Написали бы просто «по поводу работы обращаться в…» Гость? Хотя, судя в целом по тексту, содержащемуся в буклете, работодатель может оказаться весьма эксцентричным лицом. Почему бы и нет. Кого я буду учить составлять объявления? Или, может быть, это всё же относится не ко мне? В любом случае, выбора у меня нет. Зайду в комнату номер 405, в конечном итоге там должны быть люди, которые могут мне подсказать, если нужно обратиться в другое место.
  Что-то в письменном объявлении снова зацепило мой взгляд, и я уставился в подпись под основным текстом. «Азминистрация». «Азминистрация»? Допустить описку гораздо сложнее, чем опечатку, если ты грамотный человек. Хотя, кто знает, может быть, это особенность почерка.

  Я послушно иду в глубь коридора, увидев там значок с человечком и ступеньками, на ходу стягиваю с шеи шарф, наматывая его на руку, и расстегиваю молнию на пальто – становится легче дышать. Вновь становится жарко, пока я поднимаюсь пешком на четвёртый этаж. То ли ступеней здесь больше, чем в стандартных лестницах, то ли я устал, пока ехал на велосипеде.
  На четвёртом этаже стоит такая же пугающая тишина, как и на первом. Никаких следов жизнедеятельности, не слышно шагов, голосов – никого нет. И полумрак такой же. Здесь лампы зажигаться не торопятся. Я шумно выдыхаю ком горячего воздуха и яростно треплю, отлепляя от живота, футболку: она надувается и хлопает, как парус на ветру, становится немного прохладнее и легче. Одновременно этим я пытаюсь намекнуть о своём появлении тем, кто может меня услышать. Но всё по-прежнему – мёртвая тишина заброшенного здания.
  Может быть, я опоздал? Может, я невнимательно прочёл дату на буклете, и он просрочен на год или два? Эта мысль повергает меня в смятение; внутри всё опускается и замирает в таком положении. Не то чтобы я сильно испугался тому, что упустил работу, но не очень-то приятно сознавать, что только что преодолел довольно долгую дорогу только ради возможности поползать по заброшенному дому. Какие-то упущенные возможности, время, и всё-таки я на что-то надеялся…
  В такой темноте я вряд ли разгляжу сейчас мелкий текст буклета, хоть он сейчас и с собой, у меня в рюкзаке. Нужно добраться до окна, которое виднеется в конце коридора и через которое льются вязкие потоки серого снежного света. Я делаю несколько шагов в ту сторону и краем глаза замечаю отблеск на стене. Это металлическая табличка рядом с одной из дверей коридора. Наверное, номер кабинета. Возможности прочесть его, впрочем, нет, и я просто по наитию поворачиваю ручку двери.
  Дверь легко открывается, и меня ослепляет и обдувает одновременно. В маленьком кабинете очень светло от огромного окна, оно открыто нараспашку; врывающийся ветер звенит стеклом и заставляет лёгкие белые занавески биться в истерике. Такое буйство от неожиданности меня шокирует, и я быстро запрыгиваю внутрь и захлопываю за собой дверь; потерявший выход ветер сникает и опадает.
  Открытое окно – первый признак человеческого присутствия; если бы здание было заброшено и окно было открыто давно, кто знает, что бы ветер, дождь и птицы сделали бы с внутренностями кабинета за это время? А здесь всё чисто и чинно: тяжёлый и тёмный письменный стол, папки на нём – в идеальном порядке, словно приклеенные, запертые железные шкафчики вдоль стен, кулер, горшок с раскидистыми листьями. Холодно и светло, и мне очень не хочется обратно в коридор.
  На столе, кроме папок – маленькое металлическое полушарие с торчащим из него стерженьком, точь-в-точь доисторический звонок для прислуги. Они сейчас где-то ещё остались, возможно, в каких-то фешенебельных ресторанах или домах олигархов, помешанных на  старине, но я такие видел только в фильмах. После секундного колебания нажимаю; стержень легко вдавливается в полушарие, но никакого звука не слышно. Наверное, сломан. Или я просто не понимаю принцип его работы.
  Ветер делает ещё одну попытку проникнуть  в комнату, и по полу стелются, взлетая, листки бумаги. Точно, ведь когда я открыл дверь, ветру удалось всё-таки распотрошить одну из папок со стола. Осторожно, стараясь не наступать на листки, я собираю их с пола; мало ли, вдруг кто-нибудь зайдёт и решит, что это я учинил здесь беспорядок. Мимоходом я пробегаю глазами по листкам, ожидая увидеть там скучные тексты рутинных документов, но обнаруживаю там стихи. Аккуратные столбики стихов, сбоку пометки «Ref». Тексты песен?
  Прочесть их внимательнее я не успеваю, потому что за спиной вдруг хлопает дверь. Я оборачиваюсь на звук.

*         *         *

  Прорастают ветви, отдирая, оставляя в стороне дожди и туманы – здесь ничего нет такого, здесь только тьма и холод, и сухой воздух. Где-то далеко за пределами леса гудит марево. Это оттуда идёт сухость, только там воздух такой горячий, что самовозгорается; добираясь сюда, он стынет, ложится на землю и сам перестаёт верить в существование тепла. Цепляясь за почву свистящими пальцами, он подползает к корням деревьев и обнимает их, закручивается жгутами.  Это так страшно, потому что я фактически вижу его; это ещё и больно, а от страха больнее вдвойне.
  Кто протоптал тропы в этом лесу? Под чьими ногами приминалась эта жёсткая трава, чьи лодыжки обвивали лозы и лопались, оставляя после себя чернильные облачка сока? Я не понимаю, существует ли здесь кто-то кроме меня; я не понимаю, с какой скоростью здесь движется время; движется ли оно вообще? Чем ещё я занимаюсь, кроме того, что задаю себе вязкие, тягучие вопросы? Все мои мысли вязкие, они почти остановились; вопросы – единственное, что заставляет их хоть как-то двигаться. Марево дрожит, багровый горизонт, а я тону в синеве; на моих ветвях нет листьев, чтобы впитывать холодный воздух, и я захлёбываюсь, присоединяясь к общему хору молчания.
  Хор. Я одна, и нас много, у нас общие корни и разные тела; каждый пытается преодолеть эту недвижность, изгибая ветви неистовыми усилиями; прямо растут лишь те, кто только-только попал сюда. Они пытаются думать, осознавать себя, но их мысли постепенно застывают, как перестаёт живительный сок передвигаться по их членам, и тогда они тоже начинают извиваться, вливаются в общий беззвучный стон. Но я не понимаю, есть ли они, или всё это  - я, или всё это – мой зудящий бред.
  Топчущие тропы здесь, я чувствую их у одного из краёв леса. Насколько быстро дошла эта мысль от окраины до моего ума, до вязкого омута моих собственных мыслей? Когда я ощущала лопавшиеся стебли, было ли это в прошлом, или появление Топчущих было предопределено лесом? Я разгоняю сердцевину, заставляю себя думать, слежу за каждым их шагом, частично съедаю хвостики мыслей, появляющихся в других сердцевинах; они тоже их видят, следят за каждым их шагом, а значит, слежу и я.
  Всё ярче и громче гудение мыслей, потому что Топчущие приближаются, я почти их вижу. Или вижу уже давно; или они уже прошли мимо и ушли; куда-то в нижний край сердцевины закрадывается страх, он такой же тягучий, как и обычные мысли, но не горячит древесину, а студит её, и это очень неприятно.
  Происходит что-то ужасное; я не успеваю уловить начало этого процесса, потому что это начинается слишком быстро, слишком быстро для моего вязкого сознания; мою сердцевину вытягивают, разрывая древесные клетки, нарушая целостность потоков энергии. Нарастающий шум заглушает мой собственный невыразимый крик; весь лес кричит вместе со мной, не желая расставаться с долей себя, со своей кровью, с одной из частей своего разума; он отчаянно сопротивляется и тянет меня обратно, но невероятная сила мешает ему, она настойчива и беспринципна, она движется по вектору. Наружу. Наружу.
  Это хозяева леса. Никто не может сопротивляться их бессмертной воле.

  Кажется… Нет, это правда. Ко мне начинают возвращаться чувства. Обычные чувства, не те тягучие, еле ворочавшиеся под древесной корой. Кожей я ощущаю холод  земли, на которой лежу, в лёгкие свободно поступает воздух – я стараюсь втягивать его как можно больше, не могу надышаться, но делаю это тихо, ведь те, кто освободили меня из древесного плена, ещё здесь. Я лежу, не шевелясь – зачем они это сделали? Решили, что наказание было слишком мягким, и придумали что-то другое? Мысли о пытках заставляют меня покрыться холодными мурашками. Нет, уж лучше верните меня обратно в дерево.
  - Пф-ф!
  Кто-то трогает меня за плечо, пытается повернуть; я не даю ему этого сделать. Мне страшно: я чувствую, что рука, прикасающаяся ко мне, необычайно крохотная, детская. При всём своём желании я не могу представить себе ребёнка в этом месте.
Ручонка не сдаётся, убирает волосы с моего лба; жуткий ребёнок, которого я боюсь даже вообразить, наверное, заглядывает мне в лицо, садясь рядом на колени. Мои веки непроизвольно начинают дёргаться.
  - С ней всё нормально. Она просто боится.
  Этот голос принадлежит не тому, кто меня трогает, а слышится чуть поотдаль. Ребёнок дышит, я чувствую его дыхание щекой.
  - И что теперь? Как велишь приводить её в сознание? – пискляво говорит он. Какие-то нотки из этого писка заползают, минуя уши, куда-то мне под кожу, и меня всю передёргивает.
  - Какое сознание? Ты меня не слышишь, что ли? – досадует второй голос, приближаясь. – Я же говорю, она в сознании, просто боится. Вон, в дерево обратно хочет.
  - Этого она может хотеть и без сознания. Правда, хочет? Так я ведь запросто, - что-то шуршит, и писклявый голос убирается от моего лица. Меня уже всю выкручивает; нет, нет, я не хочу.
  - А если не хочешь, чего тогда притворяешься?
  Я вдруг понимаю, что ещё немного – и я могу схлопотать чувствительный пинок, потому, не раздумывая больше, сажусь на колени, упершись ладонями в землю. Глаза я пока открыть не решаюсь, даже головы не поднимаю. Нельзя больше их раздражать; надеюсь, моя молитвенная поза их хоть немного разжалобит.
  Ребёнок фыркает, слегка раздосадованно.
  - Страх и поклонение; они с веками не меняются. Ты посмотри, - малоэмоционально тянет второй голос. – Глаза-то откроем, или так и будем общаться исключительно вслепую?
  - И не надо ничего открывать, - пищит ребёнок. – Заворачиваем в эту фату и отправляем…
  - ГЛАЗА ОТКРОЙ!
  Вопль в ухо, и от неожиданности я падаю на бок, подставляя руки и поднимаясь почти сразу же, моргаю ошеломлённо.
  - Ну вот.

  Их действительно двое. Две пары глаз смотрят на меня, их взгляды вполне осязаемо скользят по всей моей фигуре, а я смотрю на них, поворачивая голову то к одному, то к другому. Они выглядят так странно, местами даже карикатурно, что я начинаю сомневаться, что действительно пришла в сознание.
  Некто с детскими ручками - карлица: вся её кожа, волосы и платье окрашены в глубокий синий цвет, по сравнению с которым блекнут и расползаются все остальные краски рядом. Только белки глаз пугающе белые, кажется, что они светятся; она ловит мой взгляд и улыбается только ртом, обнажая сияющие зубы. Хотя карлица выглядит настолько хрупкой, что я при желании могу с лёгкостью сломать ей ручку или шейку, именно в этот самый момент я чувствую себя кроликом в объятиях удава.
  Вторая, которая кричала мне в ухо, тоже женщина, но уже нормального роста, и карлица даже со своей высокой причёской едва ли достаёт ей до пояса. Она наклоняется и берёт меня за подбородок, задирая мне голову, смотрит мне в глаза, водит большим пальцем по коже. На её лице отражается деловитость, словно она выбирает подарок на Новый год. У неё тёмная кожа, которая выглядит очень плотной – как будто она родилась с этими морщинами у век и этими тугими складками у рта и на лбу; глаза ужасны – такое ощущение, как будто их когда-то вынули, пожевали и вставили обратно – сплошная кровь и сосуды, в которых плавают чёрные точки зрачков, от бровей к глазам и на подбородке – тёмные символы; губы покрыты твёрдой коркой и слегка шевелятся, пока она меня разглядывает. Я всхлипываю, пытаясь захватить воздух, и она отпускает меня.
  - Совсем ничего, - говорит с разочарованием. Я не знаю, кому она это говорит, потому что прячу лицо в колени. Нет, больше она не заставит меня смотреть на неё так в упор, я и так больше не забуду это лицо.
  - Конечно, ничего. Я и с самого начала это поняла; ты уверена, что мы не ошиблись деревом? – пищит карлица, шурша тканью.
  - А почему это я должна быть уверена? Это же твоя территория, твои пажи здесь учёт ведут, и если мы ошиблись, то только по твоей вине, Синька.
  Они вяло переругиваются, упоминая каких-то пажей, круги, деревья; ничего конкретного так до меня и не доходит, а я просто изнываю, ощущая полную безысходность.
  - В следующий раз я не буду голосовать за тебя.
  - Да я этот лес тебе хоть сейчас отдам, со всеми покойниками. Вот и сиди с ними.
  Спор окончательно вянет. Некоторое время они молчат, только кто-то, видимо, всё ещё карлица, продолжает шуршать тканью, дёргая и перекручивая.
  - Если мы продолжим в таком ключе, - голос темнокожей, - то нас найдёт здесь патруль. Двое гвардейцев достают самоубийц из деревьев. И чем мы это объясним?
  Синька снова фыркает.
  - Прямо заголовок для газеты, про гвардейцев – красота! А если по существу, то чего мы, собственно, застряли? Заворачивай её в фату и отправляй к любови своей, а если что-то не так, скажи, что она сама и ошиблась. Мало ли.
  Темнокожая мнётся, но в результате соглашается.
  Меня поднимают за плечи и ставят на ноги, задирают над головой руки, и через них на всё тело ложится мягкая ткань. Я трогаю её, провожу пальцами по груди, по животу – это платье, чудно сверкающего белого цвета платье, как будто свадебное, правда, доходит мне только до колена. Карлица оживлённо расправляет банты на пышной юбке, темнокожая роется в складках плаща, который закреплён на её правом плече. Я по-прежнему ничего не понимаю, но почему-то успокаиваюсь. Мне нравится платье, хотя при жизни, кажется, они никогда мне не нравились.
  Темнокожая наконец достаёт нечто, что она прячет в кулак и подходит ко мне. Я смотрю прямо, разглядывая позументы на её плаще.
  - Вот сейчас потерпи. Это необходимость, - говорит она. В её узловатых пальцах блестит лезвие.


Рецензии