Прибытие Поезда. Часть 1
1. Дорога домой: курс — норд-ост. 2. Кронштадт.
3. Вдоль по Питеру. 4. Владимирская церковь.
1.
Прозрачный альпийский воздух и целебные воды земли германской не смогли смыть печаль с души Гоголя и развеять его тягостные раздумья. “Как странно, – Россия без Пушкина! Видимо, не надобен человек сей Отечеству, раз оно так легко перенесло его уход. Закатилось Солнце Русской Словесности, а обществу и горя мало. Поволновались немного в столицах, пообсуждали, да тут же и успокоились. И что это за фигура такая в обществе, – писатель? Мы, пишущие, кто мы суть? А то мы и суть, – всего-навсего писаки, щелкопёры. Пёрышком-то щёлкай, да знай своё место: что бы ни вышло из-под пера, будь оно хоть трижды гениально, никогда ничего в жизни общественной не определяет и не меняет. Наше дело – развлекать, потешать публику, помогать людям бороться со Временем, той странной субстанцией, с которой они часто, по пустоте своей душевной, решительно не знают, что делать. А потому – пиши, не пиши, – всё едино, у Литературы – одни законы, у Жизни – совсем другие. Собака лает, караван идёт. И если, по-видимому, невозможно создать произведение, способное впрямую повлиять на жизнь, а сама цель – посредством Литературы воздействовать на бытие народа и направить его к Свету и Правде, – неосуществима, и есть утопия, то зачем всё? Главный труд мой, задуманная мной Поэма – к чему она, для кого?..”
И опять овладели Гоголем уныние и подавленность. Явилось чувство одиночества, а с ним – какое-то смутное, теребящее душу беспокойство. “Я – один, один в целом мире. Куда теперь податься бездомному, больному скитальцу? Мой славный, яркий Рим закрыт из-за эпидемии. Может, пора возвращаться обратно, в Россию?” – тоскливо размышлял писатель.
И вот, однажды, в октябре, когда ипохондрия и чувство безысходности стали особенно мучительными, Гоголь принял решение: “Домой!”, – и купил билеты на дилижанс. Погружённый в свои тягостные мысли, он, распорядившись о быстрых сборах, не заметил изменений в самочувствии слуги. А, тот, привыкший, правда, не без ругани, повиноваться, не смел нарушить планов барина и послушно стал складывать чемодан. Когда уже было всё готово и наступил час отбытия, Гоголь сдал номер и с портфелем и тростью вышел на улицу. У дверей гостиницы уже стояла, прибывшая ко времени, крытая бричка. Следом появился Осип, тащивший, покряхтывая, два чемодана – большой хозяйский и, скромных размеров, свой.
Николай Васильевич оглянулся по сторонам:
– Что ж, прощай покуда, «Виа Феличе»!* – и полез внутрь повозки. Уселся, рядом поставил портфель и трость. И вдруг сзади – «Бабах!». Путник выскочил наружу и увидел, что Осип лежит на мостовой вместе с чемоданами. Оказалось, тяжёлая кладь, которую слуга хотел водрузить на задник брички, перетянула, чемодан отлетел в сторону, но не раскрылся, а ослабевший Осип ухнулся на спину и скорчился, сжимая двумя руками живот.
– Ох-хо-хо! – качая головой, подбежал и, нагнувшись над упавшим, засуетился Гоголь. Подсунув руки под спину слуге, он помог ему приподняться:
– Осип, да что ж это с тобой?
– Не могу знать, барин, третьего дня уж бок и внизу болит.
– Почему молчал? – укорил писатель прислугу свою.
– Ды… бывало и ранее. - Осип с трудом встал на ноги.
– Ранее, ранее… а нам теперь как быть? Одно дело дома, а дорога… Куда мне тебя девать?! – воскликнул хозяин, придерживая слугу под руку. – Ладно, делать нечего. Он подвёл ковыляющего Осипа к ступеньке и вместе с извозчиком усадил на сидение. Залезая следом за слугой, обратился к возничему, – Ascolta, gentile amico, le cose stanno cosi, carichi le valige e vai. Fermati alla fine della strada davanti alla casa grigia. Hai capito? ** С этими словами, ещё не осознав, как без Осипа получится поездка, Гоголь отъехал от гостиницы. Неприятный, непредвиденный поворот событий наложился на ипохондрию и привёл его в какое-то странное, смутное душевное состояние. Почему-то подумалось о Пушкине, которому так же пуля попала в низ живота, нахлынули воспоминания о встречах с ним… Перебирая их в памяти, он, будто сквозь некое марево воспринимал происходящее, потому уже и не отдавал себе отчёта, как решил вопрос, какими словами удалось уговорить знакомых приcмотреть за Осипом до его возвращения, как отказался от чужого слуги, предложенного взамен своего, как доехал до станции, как пересел в многоместный экипаж и кто помогал ворочать его объёмистый чемодан.
–––––––––––
* улица, на которой Гоголь жил в Риме
** Слушай, любезный, такое дело, закинь чемоданы и езжай. Останови напротив серого дома в конце улицы. Понял? (итал).
Гладкие немецкие дороги незаметно и скоро провели дилижанс с юга Германии, на её север, до вольного города Гамбурга, а, затем, и, восточнее, – до не менее вольного Любека. На последнем отрезке пути, ощутив близость холодного моря, плоть писателя забила тревогу и потребовала сменить макинтош и котелок на тёплые – шинель и шапку. Дух же, от свежего дыхания Балтики, несколько успокоился, и даже слегка взбодрился.
Прибыв в контору порта утром, Гоголь узнал, что пассажирского рейса на Петербург дожидаться ему придётся, по меньшей мере, двое суток. Не собираясь терять время попусту, он справился о ближайшем попутном корабле.
Датский торговый пароход «Фрадерландет»* шёл в Кронштадт
с грузом букового дерева в трюмах. Он свернул с курса и пристал
к берегу, чтобы пополнить запасы угля и устранить небольшую поломку.
Капитан Йенсен, средних лет и околосаженного роста скандинав, с орлиным носом и висячими рыжими бакенбардами над крутым подбородком, недвижно стоял у причала, скрестив на груди руки. Короткая прямая трубка во рту его давно погасла, но из длин-ной пароходной трубы уже вился сизый дымок, – всё было готово к отплытию. Следовало навёрстывать день, ушедший на ремонт гребного колеса. Капитан наблюдал, как его матросы переправляют по цепочке на борт последние ящики и коробки из фургона. В этот момент, рядом с фургоном остановилась коляска. С подножки соскочил господин с портфелем и быстро направился к капитану. Подойдя сбоку, и, глядя снизу вверх, на резко очерченный профиль капитанского лица, господин промолвил:– Entschuldigung, Herr. Scheint, Kapit;n?**
– Na,und? – буркнул в пространство мореход.
– Ich mu; in Petersburg.
Капитан вынул трубку изо рта. – Bis Kronstadt.
.
––––––––––––
* Отечество (датск)
** Извините, господин, Вы капитан?
И что?
Мне нужно в Петербург.
До Кронштадта.
– Kronstadt? – переспросил господин. – Meinetwegen. 150 rubeln*
Капитан впервые коротко покосился на незнакомца: стёганая
фетровая шапка, надвинутая на уши, щёточка усов под прямым носом, и что-то такое в глазах… несерьёзное, то ли шутовское, то ли не от мира сего.“Странный русский… Больной? Вот так фарт – безумный просится на борт!”
Впрочем, мысли эти на лице моряка никак не отразились, он только снова перевёл взгляд на русского и ненадолго задержал его на нём. На сей раз впечатление сложилось иное: серые глаза капитана оценили добротность шапки и сукна шинели, а в облике уловили они какую-то природную, совершенно органичную независимость. “Ага, вон в чём дело. Этот – себе на уме. Сам себе хозяин. Молод ещё, а цену свою, похоже, знает. Видно, успел уже в чём-то отличиться.”
Последние соображения имели одно внешнее выражение: капитан протянул вперёд левую руку и пошевелил в воздухе пальцами. Господин жест понял, опустил портфель на землю, достал из внутреннего кармана бумажник, и пачка ассигнаций перекочевала оттуда в карман капитанского кителя. Капитан крикнул:
– Klaus!
И когда подбежал длинноногий юнга, изрёк, махнув рукой в сторону сходней:
– Steigen Sie an Bord ”**.
После чего потерял к своему новому пассажиру интерес.
На борту, идя к отведенной ему каюте, вслед за тащившим его чемодан юнгой, Гоголь с благодарностью думал о немногословной деловитости северян. Мысль эту он додумывал, уже сидя в каюте и плывя на северо-восток:
“М-да, здесь тебе не Италия! Ни одного лишнего слова, ни одного лишнего жеста. Предельная экономия – и дело делается в мгновение ока. Северный темперамент, флегма… Гм, а запорожцы тоже ведь славились хладнокровием. Из детства помню, родич мой, в Миргородском повете, дядька Панас. Ляжет, бывало, летом с утра под вишню – так до полудня не шелохнётся. А ведь не спит! Но это, когда делать нечего, а уж коли за дело возьмётся, тогда, наоборот, – остановиться не может! Да-а, сложная штука темперамент… Так как же, выходит, знаменитая казацкая невозмутимость, – она в нас от варягов?”
Так, в раздумьях, в воспоминаниях и провёл он всё время пути.
––––––––––––
* Кронштадт?... Сойдет. 150 рублей (нем.).
** Поднимайтесь на борт (нем.).
Плавание корабль имел благополучное и через неделю, важно попыхивая чёрной угольной копотью, и размеренно погружая лопасть гребного колеса в тёмные воды Финского залива, пароход капитана Йенсена вошёл в акваторию Кронштадтского порта.
2.
Позавтракав последний раз на борту, Гоголь выбрался из каютной духоты на палубу, и глазам его, а также небедному воображению, предстала картина обыденной портовой баталии.
Клипера, фрегаты, шхуны, бригантины, шлюпы и барки, – эти деревянные рыцари Ордена Солёной Воды, вместо того, чтобы, расслабленно покачиваясь на рейде, отдыхать от многодневного противоборства с ветром и пространством, с донкихотовской тщетной настойчивостью шли на приступ небесной цитадели. Размахивая пиками – мачтами, на клотиках которых, словно геральдические стяги, трепыхались разноцветные вымпела и флажки и, вероятно, сознавая безнадёжность предприятия, они всё-же старались как-то дотянуться остриями своих «копий» до стремительных рваных облаков. И те, кому это иногда удавалось, выписывали на бесплотной, эфемерной субстанции какие-то письмена, коих содержание ведомо было только им и небу.
Небо, разбуженное щекотаниями, опустилось низко и, наблюдая бессмысленную дерзость морских крестоносцев, недовольно хмурясь, время от времени, презрительно отплёвывалось мелкой дождевой влагой, полагая, видимо, что большего жалкие потуги нахальной «деревенщины» не заслуживают.
Стоя в кучке оживлённых попутчиков, Гоголь увлечённо озирал Кронштадтскую панораму, между тем, как чувствительный нос его морщился всё сильнее. Порывы предзимнего ветра выдували с кораблей на берег Котлина запахи дёгтя, просмоленной древесины и угольной пыли. Встречаясь со стенами крепости и тяжёлым нагретым воздухом суши, где преобладал дух камня, железа и пороха, запахи подмешивались к витавшим надо всем испарениям морской воды, дыму и зловонию гниющих водорослей и нечистот. Всё это создавало некий эфирный концентрат – характерное портовое амбре.
Внезапно в нос шибануло чем-то резким, – не то тухлой капустой, не то несвежими портянками. “Ну и ароматы,” – подумал писатель, зажимая нос.
“Странно, корабли-то ведь, по большей части, чужеземные. Помнится, в Мекленбургской бухте, откуда отплывали, тоже пахло, но как-то по-другому, вполне нейтрально. Эге-ге, да это же дух Отечества, сладкий и приятный!.. Ну, здравствуй, Отечество, здравствуй!”
Вскоре постукивание шлюпочных уключин сопроводило пассажиров к сухопутной тверди. Несмотря на ранний для этого времени года час, – девять – начало десятого, – твердь уже вовсю грохотала, скрипела, стучала, «вИрила» и «мАйнила», гудела, галдела и ругалась на самых разных языках. Всюду катили огромные бочки, толкали тачки, по мостовой ехали груженые доверху телеги с продовольствием, мануфактурой, такелажем и всякой всячиной.
В одной руке кожаный портфель, в другой – трость с набалдашником, с таким снаряжением путешественник шел вдоль причальной линии, сторонясь пыльных грузчиков с мешками на плечах, и, облепленных частицами морской флоры и фауны, рыбаков; обходя крикливых коробейников с пирогами и горячим сбитнем; мимо важно-молчаливых, не глядящих по сторонам, таможенных чиновников, по-голландски бородатых шкиперов и лоцманов, иностранных моряков в парадной форме и прочего разноплемённого люда. Сзади шагал, удерживая на плече объёмистый чемодан, коренастый матрос в овчинном бушлате, нанявшийся в качестве носильщика.
Гоголь брёл неспешно, привыкая к прочной земле, после шаткой корабельной палубы. Да и сия надёжная основа требовала внимания: приходилось то и дело поглядывать себе под ноги, чтобы не поскользнуться. Перешагнув через масляное пятно, арбузные корки и через ещё что-то, на вид ослизлое, он поднял глаза и остановился. Высокий, в рост человека, штабель туго перевязанных белых тюков преграждал путь. Гоголь повернулся налево, намереваясь обойти препятствие, но из-за тюков вышли два матроса в синих куртках: юноша, и сразу следом, припадая на правую ногу, пожилой. На бескозырках у обоих виднелась надпись – «Наследник».
– Эй, погоди, кому говорю? И башкой своей дурьей не верти, – обращался старый к молодому. Пара встала таким образом, что загородила проход между тюками и мостовой.
– Потому как, ежели напутаешь что, пеняй на себя. Наново повторяю: спросишь лавку Селима татарина, передашь ему деньги и заказ – сельди два бочонка, масла восемь фунтов, три мешка пшена, остальное – как обычно. А гусей не заказывай, жесткие они у него. С Васькой зайдете на рынок, там и возьмёте. И потрошеных чтобы, не забудь, смотри. Скажешь Татарину: отдаём концы послезавтра в утро, пусть с вечера всё и подвезёт, и штоф водки для меня пусть захватит – должок за ним, он знает за что. И не вздумайте, как в прошлый раз, деньгу зажилить. Ишь, брандахлысты! Девкам, стало, леденцы, а пассажирам, – он указал на Гоголя, – зубы об гусей ломать? Шалишь, брат! Ещё раз прознаю про такое, назад отправлю в Тихвин к мамке, не посмотрю, что ты племяш мой. Ну, ступай!
Окончив свою речь, моряк развернулся и, бурча что-то себе под нос, заковылял обратно, а парень со всех ног бросился прочь и скрылся в толпе.
Лишь только Гоголь сделал шаг в направлении освободившегося прохода, как оттуда, широко расставляя ноги, обтянутые кожаными панталонами, запустив одну руку в карман кожаного плаща, а другой, придерживая у рта дымящуюся сигару, выступил надменный вислоносый чужеземец, похожий на индюка. Обернувшись назад, он отрывисто скомандовал на ходу: “ Go ahead! QuicKly!”* И пошли за ним следом один за другим люди, нескончаемая вереница матросов с мешками, тюками, носилками, тачками. Теперь пройти вперёд стало решительно невозможно.
– Запомнил, касатик? Послезавтра утром, – прошелестело справа. Гоголь повернул голову: в метре, вперив в него немигающие агатовые глаза, стояла полная немолодая цыганка.
– Ступай себе, ступай, – бросил он и отвернулся. Однако спустя несколько секунд покосился на женщину и переспросил:
– Что – послезавтра?
– «Наследник» отчаливает. А на нём и ты, милок, поплывёшь.
– Ха, вот тут дала ты, тётка, маху! – хмыкнул писатель. – Я, к твоему сведению, только что с корабля. И поплыву теперь в Питер. А в дальний путь пускаться мне, сама понимаешь, уже никакого резона нет. Сказали тебе, ступай, – добавил он и отвернулся.
– А ехать сюда, значит, был резон? – не унималась цыганка. – Ты зачем в Россию заявился? Сам, поди, не ведаешь. Сидел бы себе в Риме, чем плохо? Не взяла бы тебя там холера. В Риме к тебе никакая хворь не пристанет. А здесь… и без холеры, как чумной проходишь.
Тут носильщик опустил чемодан на землю и двинулся к цыганке:
– А ну, живо, марш отсель, нехристь бессарабская! Неча к господам приставать. Не то я тебе, холере, сей же час чуму спроворю, ты у меня враз…
Цыганка зыркнула на парня исподлобья, словно метнула в него взглядом что-то увесистое. Матрос осёкся, остановился, отступил на шаг… ещё на один, и замолк.
––––––––––––
*Пошли, скорее (англ.).
Гоголь развернулся лицом к цыганке и с любопытством оглядел её: серый платок, серая накидка поверх вороха разноцветных юбок, затем спросил:
– Откуда про Рим знаешь?
– Э-э, милый, – протянула баба, – что было – знаю, а что будет… Денежку достань – скажу.
Гоголь обернулся к носильщику и передал ему свою трость, порывшись в кармане шинели, достал гривенник.
– Та-ак, – одобрительно кивнула гадалка. – А теперь, драгоценный, заверни монетку в рублик бумажный.
Услыхав такое, матрос снова обрёл дар речи и из-за писательской спины выпалил:
– Ага, может, тебе ещё и червонец подарить? Да гони ты её, барин, в шею!
– Заверни, да и зажми в кулаке, – спокойно продолжала гадалка. – А потом руку свою, в которой денежка, мне дай. А я тебе всю правду и скажу.
Под невнятное ворчание носильщика, Гоголь поставил на землю портфель, переложил гривенник в левую руку, правой выудил из кармана рубль, положил на ассигнацию монету, сжал правый кулак и протянул руку цыганке. Та, приблизившись на шаг, приняла кулак в свою левую ладонь, сверху наложила правую, закрыла глаза и принялась вещать:
– Высоко побываешь, ох, высоко. И помчит тебя конь железный далеко, ох, далеко. И придут к тебе гости незваные. Издалёка придут, изглубока…
– Гости? Какие гости?
– Непростые гости, ох, непростые…
– И опять ты, ворожея, обмишурилась. Я сам везде в гостях, какие к чёрту гости?- воскликнул Гоголь и оглянулся на носильщика:
– Слыхал, какие пули отливает? Гостей выдумала!
Тот отозвался:
– Да уж эта сбрешет – недорого возьмёт.
– Ну, сама посуди, куда они придут… – продолжал Гоголь, вновь адресуясь к женщине, и оборвал себя на полуслове: цыганка молча глядела на него с неприкрытой насмешкой. И глаза её… Он всмотрелся: в их непроницаемой черноте вспыхивали желто-зелёные искры. И струилось что-то из глубины этих глаз, охватывая его самого, и заполняя всё вокруг. На мгновение показалось, будто воздух, ближайшее пространство сжимается, становясь вязким и плотным. Что-то было не так. Гоголь забеспокоился и потянул свою руку к себе. Однако гадалка и не думала отпускать, более того, приблизив крупное индийское лицо к завороженной физиономии писателя, забормотала она совершенную тарабарщину:
– Однока, двока, трока…*
Сзади послышался шум, возгласы.
– Чич, пач…* – продолжала баба. Что-то загромыхало, приближаясь.
– Хабарда!** – крикнул кто-то.
– Шапты, вапты, нова, кока*…
Загромыхало совсем рядом.
– Ах ты, чертяка! – перекрывая грохот, рявкнул за спиной матрос. Что-то бухнулось, заскрежетало…
– Чга!* – торжествующе выкрикнула цыганка, и сразу вслед – то ли выстрел, то ли громкий хлопок слева – пфух-х! Клубы белой пыли взметнулись кверху и заволокли всё. От неожиданности Гоголь присел, голова сама собой
ушла в плечи, а левая рука поднялась для защиты. Тут же грохот сошел на нет и, осторожно выглянув из-под руки, он увидел, как из белого облака вышла фигура с палицей наперевес. Фигура склонилась и… о, ужас! Где лицо?! Мёртвая, белая маска нависла над ним.
– Сгинь, сгинь, бесовское отродье! – вскричал Гоголь, отмахиваясь. Тотчас облако рассеялось и отродье превратилось в его носильщика, с ног до головы покрытого белой пылью. Матрос начал было со смущённой миной отряхивать шинель писателя, но тот, выпрямившись, отстранился:
– Сперва свою физиомордию оботри, сущее пугало!
Гоголь нервно огляделся, покосился на свой, лежащий на боку, чемодан, и ничего не понял.
– Что тут стряслось? – спросил он, поднимая с земли, ставший белым, портфель.
– Да, вишь ты, барин, какое дело, – отвечал матрос, отряхиваясь. – Малый тот тележку катил, пудов десять извёстки, да словчить задумал, через немцев поскорее проскочить, и на тебя попёр. Так бы и – хрясть! – в лепёшку тебя. Да я-то ловчей его. Хотел костылём твоим стервеца огреть, по хребтине. Бросился было, размахнулся, а чемодан твой, будь он неладен, возьми, да под ногу и попадись. Вот я об него и спотыкнулся и по мешкам-то и угодил. А штукарю тому ногой под зад – таки наподдал, – будет помнить! Я ж и говорю, ловчей меня на нашем корабле не сыскать. Меня и боцман наш, Гаврила Кузьмич, ежели надобность какая, так кажный раз…
– Верю, верю, – остановил говоруна Гоголь, осматривая шинель. “С одного только боку запорошена, почищусь по пути в Питер”. – Верить-то верю, но больше тебе, Аника-воин, булаву свою не доверю.
И протянул руку за тростью.
––––––––––––
* Счёт от одного до десяти на цыганском языке.
** Берегись! (портовое наречие).
Матрос возвращать трость почему-то медлил, недоумённо воззрившись на раскрытую ладонь писателя. Гоголь перевел взгляд на свою пустую ладонь, и вспомнил.
– Где она?! – воскликнул он, вертя головой.
– Цыганка? Да где ж ей и быть-то, там она, где и рублик ваш. Ищи ветра в поле, – ответил матрос, снисходительно ухмыляясь. И, протягивая трость, с заметным удовлетворением констатировал. – Всё, барин, тю-тю. Плакал твой рубль.
Продолжая озираться, Гоголь принял свою трость и сердито пристукнул ею о землю: “Вот ведь бестия!” Странным образом, всё вокруг переменилось: не одна только цыганка исчезла, куда-то подевались матросы с мешками и тачками, проход больше никто не загораживал и путь вперёд был свободен.
“Ну вот”, – мысленно подвёл итог писатель. “Не успел ступить на землицу родную, как сразу и рубля лишился и шинель испоганили. Что ж, спасибо, Отечество. Нечего сказать, ласково встречаешь. А, впрочем, поделом мне, – зачем пожаловал? Кто меня звал?.. Да, вдобавок, ещё и баба невесть что напророчила. Экая плутовка! Гм, но откуда она узнала про Рим?..”
Тут, прозвучавший сигнал пироскафа, прервал его невесёлые размышления, и, вместе с носильщиком, он заторопился на посадку.
Через три с половиной часа, пироскаф «Елизавета» доставил своих пассажиров на стрелку Васильевского острова.
3.
Ближе к полудню выглянуло солнышко, облака рассеялись и установился погожий ласковый денёк, один из тех безмятежных дней, которыми славна осень. А по календарям день сей значился, как воскресенье, 30 октября 1837 года.
Вынесенный потоком пассажиров на набережную, Гоголь остановился перевести дух у фонаря, прямо напротив станции извозчиков. Заплатив носильщику двугривенный, некоторое время стоял он, равнодушно поглядывая на город, Таможню, колоннаду Биржи, на Неву, сплошь усеянную судами, баржами и лодками. То и дело подбегали извозчики, но, зазывные крики их он пропускал мимо ушей, пытаясь прежде разобраться в себе самом.
“Вот я и возвратился домой. И что же, – настроение снова испортилось, а подъёма душевного от встречи со столицей, нет и в помине. Стоило ли переться в такую даль, трястись в дилижансе, укачиваться на море, чтобы, достигнув, наконец, цели, ощутить одно лишь разочарование и пожимать плечами, не в силах подыскать мало-мальски вразумительное объяснение своему появлению здесь. Так чего же тебе было надо? И чего ты, вообще, хочешь?”, спрашивал он сам себя.
Прищурившись, взглянул на небо, чуть подёрнутое белесой дымкой. “Эх, подняться бы туда, и лететь, лететь над морями, горами, лесами… Оставить земле свои заботы и печальные думы, само тело, хворую свою оболочку сбросить долой, и уже невесомым воспарить за облака, устремиться к Солнцу, Свету, раствориться в воздушной лучезарности…”
Писатель тяжело вздохнул и низко опустил голову. Увы, на повестке дня были именно земные заботы, а стоящая на земле бренная плоть, по-прежнему требовала внимания и ухода, и нуждалась в пристанище. Пора было куда-то ехать и определяться в Петербурге.
– Барин, куда изволите? – подкатила крытая двуколка. Извозчик, приземистый, густобородый мужик лет пятидесяти, в высокой шапке и синей поддёвке, соскочил с козел и принял чемодан. Гоголь, с портфелем и тростью, забрался в экипаж.
Устроив чемодан, бородач уселся на своём месте, взял в руки вожжи, но никакой команды не поступало. Он оглянулся через плечо: опираясь локтем правой руки на портфель, а ладонью на трость, пассажир его сидел с закрытыми глазами, уткнувшись носом в воротник. “Уснул, что ли?” Мужик развернулся вполоборота и спросил: – Чего молчим, барин? Куда ехать-то?
Седок открыл глаза, поднял голову и досадливо поморщился.
– Экий ты, братец, право… сразу с расспросами лезешь.
Затем покачал слегка головой:
– Люди, из невесть каких краёв приплывают, из Европы, Африки, из самой даже Америки. И кого первого встречают они на родной земле, а?
И, строго сдвинув брови, поторопил:
– Ну, что уставился? Отвечай, – кого?
Застыв вполоборота с вожжами в руках, извозчик судорожно сглотнул, затем икнул.
– Вот, правильно, – кивнул пассажир, – значит, расчухал. То-то и оно, тебя, тебя они встречают. И, раз уж ты первый, то, обязан ты как свою службу нести?.. А обязан ты, перво-наперво сообщить: что, к чему, последние, понимаешь ли, известия, и в целом – какова обстановка в Отечестве. А ты заладил: – «чего», «куда».
Мужик выпучил глаза и пробормотал:
– Ды-ы… нешто я… токмо разве…
Взгляд седока смягчился:
– Вот и доложи мне, братец, что у вас тут нового.
Извозчик перевёл дух и оживился:
– Новое – оно да… Нонче, барин, и новое есть. Нонче не так, как встарь. Вона, какой-то и поезд пустили.
– Какой поезд?
– А енто пароход такой, только не по морю ходит, а колёсами по чугунной дороге. Прошлый год зачали дорогу ту мостить.
– Ах да, я тогда ещё здесь был, – вспомнил седок. – Это деревянный домишко в Семёновском полку, возле полковой церкви?.. Говорили – будет депо.
– Верно, барин, – подтвердил ямщик. – Вот от той хибарки и потянули чугунку, вдоль Введенского канала, по Новому мосту, через Обводный и аж до Павловска. Брательник мой и свояк тоже подряжались. А сей день, значится, и открыли.
– Сегодня? И когда же? – спросил пассажир. Извозчик повернулся в другую сторону и крикнул:
– Эй, Фрол, когда там нонче пароход пустили?
Товарищ его, дюжий малый, лет тридцати, в ладной чистой поддёвке, привязывал к заднику своей брички холщовый баул. Повернув светлобородое лицо, он отозвался:
– А с час тому назад и уехал.
Седок полез в жилетный карман за часами. Стрелки показывали без четверти два. Молодой извозчик, закрепив багаж, пошёл к своей лошади. Обернувшись на ходу, он осклабился, сверкнув зубами:
– Такие, брат, Семёныч, дела. Эт’ те’ не кобылой править. Эт’ те’ – МАШИНА!
Господин в коляске, пряча часы, распорядился:
– Вот и вези меня туда, к поезду.
Возница обрадованно тряхнул вожжами:
– Сей же час! И с ветерком!
– Только ты, брат, не того… – забеспокоился седок. – Сильно не гони. Двугривенный на водку, но, чтобы без ветерка.
– Как прикажете, – пожал плечами бородач. – Но-о!
И коляска тронулась.
Гоголь не спешил. Он пока не принял решение, у кого остановиться. “Приехал, никому не сказавшись, как снег на голову: – Здрасьте, вот вам Гоголь собственной персоной! Оно, конечно, есть, где остановиться. И все будут вначале рады. – Слыхали? Гоголь объявился. – Да что Вы?!. Уж, верно, привёз в портфеле своём что-нибудь презабавное. Надо будет зайти, послушать.
И все начнут приходить, расспрашивать, выведывать: - Нет ли чего новенького? А скажешь – «Нет», – не поверят; – Не может того быть. Не по-дружески это. Надо, дескать, надо поддержать журнал, дать хоть что-то под своим именем, хоть статейку какую… А у меня нынче, как на грех, никакой охоты ни читать, ни писать. И поэма моя в самом ещё начатии, и за год почти не продвинулась.”
Коляска проехала понтонный мост.
“А, может, выйти у соборной стройки , сесть в дилижанс и – в первопрестольную? Москва – не то, что Питер, она мягче, уютнее и роднее. Гм, но ещё пять дней в дороге? Нет, пожалуй, пока нет.”
Подъехали к вокзалу. У неказистого деревянного строения стояли экипажи, толпился народ. Все оживлённо переговаривались.
Извозчик остановил лошадь и обернулся:
– Ну, барин, идите, смотрите.
– Не буду я ничего смотреть, – отмахнулся барин.
– Неужто и одним глазком не хотите? Поезд ушёл, так чугунку посмотрите.
– Видел уже. В загранице. Да и как ты думаешь, станут ведь скоро поезда ходить регулярно, по часам. Так что, даст Бог, ещё насмотримся. А ты вези-ка меня дальше, на Владимирскую, к церкви.
Вскоре коляска выехала к Владимирской церкви. Гоголь велел остановиться перед храмом и ждать. С портфелем и тростью, он слез с коляски и ступил на тротуар. Оглядевшись, поднял глаза: неяркая синева неба тут и там перемежалась сизыми облачками, выходящего из труб дыма. “Здесь уже топят,” – отметил он, – “это хорошо. А всё же, не люблю я натопленного тепла, не живит оно меня. То ли дело Рим, – в любой сезон сидишь при открытом окне. Да что проку сравнивать, Рим на Юге, а здесь Север”. Он взглянул на низкое питерское солнце. “Здесь и солнце светит, но не греет. А ну, как дождь зарядит, да задует с Финского залива мокрый ветер, брр! Заявиться в Питер в такую пору – зачем? Зачем я сюда притащился?”
А Владимирская улица полнилась звуками: цоканье копыт, скрип колёс, крики кучеров и расхожих продавцов, шарканье подошв и говор прохожих – всё сливалось в привычный, неумолчный городской шум. Люди, самых разных чинов и званий, проезжали, проходили мимо, спеша по своим надобностям, и не было никому ровно никакого дела до одинокого господина, застывшего перед Владимирской церковью, и глядящего ввысь, туда же, куда указывали, увенчанные крестами, церковные купола.
Однако, появление в данном месте господина с портфелем не осталось совсем незамеченным. С остановившейся неподалёку открытой пролётки, за ним наблюдал молодой военный в походной драгунской форме. Некая неуверенность отражалась на его лице, словно не мог он решить – стоит ли окликать этого человека? Между тем, тот начал подниматься по ступенькам. Военный отпустил пролётку, подошёл к подножию лестницы и поглядел в спину господину, входящему в храм, но сам подниматься не стал. Он отошёл немного в сторону и остановился, раздумывая о чём-то.
4.
Утренняя служба уже закончилась, а вечерняя ещё не начиналась и церковь в это время была пуста. В притворе Гоголь передал портфель и трость служке и купил несколько свечей. Перед образом Спасителя, твердя Иисусову молитву, возжег он первую свечу, вторую – перед ликом Божией Матери. Третья свеча засветилась в его руках перед иконой Святого Великомученика Пантелеймона, покровителя всех страждущих и хворых. С последней свечой направился он к образу Николая Мирликийского.
Затеплив свечу, и, прочитав каноническую молитву (“О всесвятый Николае, угодниче преизрядный Господень…”), молящийся заговорил со Святым о личном, наболевшем. И кому же, как не ему, покровителю всех путешествующих и скитальцев, следовало поведать о думах и сомнениях, относительно своего пути и предназначения на земле. Истово крестясь, писатель вопрошал: “Куда же мне теперь ехать? Что я должен делать? Нужен ли мой труд России?.. Не о себе радею, Святый Отче, но всегда лишь о ней, о России, и не о моей судьбе, а о её великом Завтра.
Но многое, слишком многое мертво в России. И, увы мне, многие живут, а на деле уже мертвы. Ибо, чем они живы? Ничем. Они живы мёртвым – мелкими, пошлыми, ничтожными интересами. Они живы тем, что, само по себе, пусто и бессмысленно. Чины, ордена, лакеи, дорогие экипажи, – что они значат для человека? Да то же, что и наряды с безделушками. А вожделенные Власть и Богатство – зачем они? Чтобы иметь возможность низких удовольствий, чтобы тешить свою плоть и своё самолюбие. И вокруг этого вращается вся жизнь… А в простом народе – невежество и скотство. Да, Святый Отче, так оно было и всегда. Но, помнится мне, будто бы тёк раньше некий источник, оживлявший народные будни своею живой водою. И источник этот начал иссякать. Но, зато всё сильнее бьёт ключ воды мёртвой, и исподволь пропитывает этою водою всё Живое на Руси, и всё, могущее стать живым. Так ли это? И что должен делать я? И ежели мертвеет Настоящее моего Отечества, что ожидает его в Будущем?..”
Гоголь опустил голову, пытаясь сильнее сосредоточиться. И в склонённой голове его прозвучали слова: “Не из народов, не из держав, – из отдельных людских сердец струится в мир Живая Вода Добродетели. И не здесь, а в Небе подлинное Отечество всякой чистой души.”
“Да, это так,”– мысленно согласился Гоголь, – “народы, государства преходят. Лишь отдельные души способны верить и жить своей Верой. И о спасении душ Промысел Господень. И всё же есть такая вещь – дух народа. И что мне с собой поделать, коли Русский Дух любезен мне, он ближе и роднее всего на свете. И о нём, и о земле, на коей дух сей обретается, все мои помыслы и чаяния. Куда, к Свету ли, во Тьму ли несётся Тройка-Русь?…”
И вновь, на сей раз чётко и даже как-то чеканно, в голове его прозвучало: “В мирском многознании – многая печаль. Мир лежит во Зле. Все пути Мира искривлены, уделы горьки. Но путь Небесной Руси, Руси праведников, ясен и прям – к вящей Славе Господней! ВВЫСЬ, В ВЕСЕЛИЕ ВСЕЛЕННОЙ!..”
Тут, до молящегося писателя дошло, что прозвучавшие слова – не его, они пришли извне. Кто их сказал? Гоголь оглянулся в одну сторону, в другую, – никого. Он поднял глаза к образу… но что это? Глаза… они ожили. Глаза Святителя искрились! И блеск их не слепил, но была в нём невероятная, нездешняя, неземная Чистота.
Глаза Чудотворца стали лучиться. И в каждом лучике находилось множество мельчайших звёздочек… Они будто бы жили в лучах и, как живые, то ли плясали, то ли играли друг с другом. Вдруг все лучи собрались в два, которые, скользнув по лицу, попали прямо в очи Гоголя, соединив в одно глаза двух Николаев – писателя и Великого Святого.
Николай-человек невольно зажмурился и почувствовал, как в него вошли покой и невыразимые ласка и нежность. Будто он маленький мальчик и его погладили по головке, только на сей раз погладили и утешили саму его душу. Счастливая умиротворенность охватила всё существо. И ещё прозвучали, как бы прошелестели внутри него слова: “Не унывай… что бы ни случилось – не страшись.” И, уже затихая: “Делай, что делаешь, мессир Никколо…”
Умилённый, стоял Гоголь перед образом с закрытыми глазами и шептал: “Спасибо, спасибо…” С ожиданием и надеждой раскрыл он очи, полные слёз, но образ больше не лучился. И сколько ни вглядывался Гоголь, лик Святителя оставался неподвижен и строг. Диалог был окончен. Писатель перекрестился, поклонился и направился к выходу. В притворе, забрав свои вещи, он остановился в задумчивости.
“Что со мной приключилось? Почудилось?” Но переживание было живо в нём и слова всё ещё отдавались в голове: о живой воде, о Мире и Небе, и, последнее – “не страшись, делай, что делаешь, мессир.” “С какой стати – мессир? Синьор – ещё куда ни шло, так меня и звали в Риме – “синьор Николо”. А мессир – это из Средневековья. Право же, нелепо обращаться подобным образом к современному человеку. Разве что в шутку… То-то и оно, – несерьёзно всё это. Игра фантазии, как во сне. Весь отдался молитве, взволновался, вот воображение и сработало. Как то не раз уже с тобой бывало.
Нет. На сей раз случилось небывалое. Тот чистый фаворский свет – он здесь, внутри. Я чувствую его в себе…
Чувства, при твоей впечатлительности, ненадёжный свидетель. Да и те слова, так ли уж они конкретны? Просто, общие фразы о высоких материях. Уж ты-то умеешь цветисто изъясняться. Только нынче изъяснялся ты сам с собой. Возьми последнее указание: делай, что делаешь. Это же один из древнеримских девизов – “Агэ, куод агис”, ты ведь учил латынь в Нежине, само и всплыло в памяти.
– Вот, опять Рим. И мессир, кстати, итальянское обращение. Всё в одну точку. Да и мог ли я сам себя назвать мессиром? Гм, мессир Николо Гогольери. Или – Гоголетти?.. Нет ли здесь загадки, намёка на нечто, превышающее обыкновенное человеческое разумение? М-да, непонятно…”
Приземлённый, чуждый мистике рассудок, и возвышенная, благочестивая душа писателя, вели спор и не могли прийти к согласию. Но, данное затруднение никак не отменяло главного обстоятельства: настроение стремительно улучшалось. Новое, неизведанное доселе, состояние единения с Высоким и Святым, овладевало им, вытесняя сомнения и недоумения. Он ясно воспринимал близость, неразрывную связь с Божественной Гармонией, одушевляющей и животворящей бескрайний Космос. Существо его пронизывало острое переживание духовного сродства, сопричастности своей к Могучему Светлому Братству. Он, мнительный, слабый и болезненный, да и, что греха таить, в науках различных вовсе не семи пядей во лбу, Николка Гоголь – Яновский был отмечен. Благородные Братья Света знали о нём и дали о себе знать из своей горней выси. С этим чувством стоило жить и работать, ради него можно было пойти на муку и на смерть. Ликование наполняло душу, радость вскипала в крови и пенилась, как молодое вино.
Держа в левой руке портфель, шапку и трость, Гоголь вышел на паперть. Достав, не считая, из кармана пригоршню монет, он пересыпал их в протянутые руки нищих. Подойдя к спуску, остановился, небрежно накинул на голову шапку. Гоголь смотрел именинником.
“Что это я, в самом деле, с чего ломал голову? Мессир? Да ради Бога. Мало ли как можно обратиться к человеку, – идальго, например, или, сэр. Звучит забавно. А то ещё как-нибудь, – маэстро или мастер. Тоже интересно. Но это же пустяки. О них ли думать в такой момент? Ведь здесь, в церкви, я постиг главное: Я не один! Со мной все святые и подвижники земли русской. Со мной Спаситель и Пресвятая Богородица. И Сонм Ангелов, и всё Небесное Воинство. Мы – вместе!.. Лишь в земной юдоли я одинок. Да только тут уж, ничего не поделаешь: в земной жизни каждый одинок, и каждый – по-своему. Надо только верить и делать своё дело, а остальное… остальное как-нибудь образуется.”
Он вздохнул полной грудью. На сердце было легко и покойно. Внутри не осталось ничего, кроме Радости и Веселья. И, как всегда, в беззаботные минуты, оживало и поднималось в нём всё исконное, малороссийское и родная украинская мова сама слетала с языка.
“А этот, как его, Николай Гоголетти, он ведь не только тарантеллу, он гопака сплясать сможет!” И, припевая негромко:
“По дорозi жук, жук,
По дорозi чорний*…
Он начал спускаться, притопывая на каждой ступеньке.
– Здравствуйте, Николай Васильевич! – донеслось до него. Гоголь посмотрел вниз и застыл на месте. Правая нога зависла над ступенькой. Но лишь на миг. Приставив обратно ногу к левой, прыснул со смеху.
– А, Ви вже тут? Добридень, майстре Жук.**
––––––––––––––
* ”По дороге жук, жук,
По дороге чёрный”
**А, Вы уже здесь – Добрый день, мастер Жук (укр.).
Свидетельство о публикации №213101701604
Дед почти ста лет .
Михаил Лезинский 28.12.2013 13:35 Заявить о нарушении
В заключение нашей дифирамбистики и панигиризации, отметим, что мы не профессионалы и сей опус рождался около десятка лет. Получился или нет - судить Вам и другим читателям. Будем признательны за критические замечания. С уважением и пожеланиями здоровья Вам и Вашим близким.
Марсианский Драмадер 28.12.2013 16:10 Заявить о нарушении