Прибытие Поезда. Часть 5

                Ч А С Т Ь   V.
               
          1. Оказия на Владимирской. 2. Исторический день и
          история полицейского. 3. Частный пристав и Всеобщий    
                Смысл. 4. Тройка, семёрка,  туз и le cul feminin gigantesque
         
                1.

Тёмное безмолвие нарушили шорохи. Учащаясь, они слились в невнятный гул. Стремительно нарастая, гул накатил волной и, разбившись на множества отдельных звучаний, обернулся обычным городским щумом. И из этого привычного фона прорвались вдруг возбуждённые голоса.
– Держи! Держи! Один не слажу!
– Мне тут не с руки, с другого боку подхвачу!
– Да скорей, ползёт!
– Прошка, спереду подтяни!
– Куды тянуть, лямка лопнула.
– Ой, спасибо, дядя, пособил, дай тебе Бог здоровья!
– Что ж Вы, фалалеи, не могли покрепче привязать?
– Кто ж знал, что так выйдет?..

– Ты чего учинил, враг? Саврасок моих чуть не скалечил!
– А тебе повылазило? Держал бы влево.
– Так ты ж дрова свои прямо под копыта вывалил!
– То не я. Видал, колдобина какая? Знамо, тряхнуло.
– А вот я тебя твоим поленьем и тряхану!
– Ты, дядя, лучше колдобину бей, а меня не замай. Видал, кулак какой?..

– К доктору надо скорее, слышишь?
– Не беспокойтесь, Ваш бродь, разберем, кого куда. Эй, ты там! Шевелись, тюлень! Глаза мне не мозоль, собирай и отваливай!

– Клим! Упряжку под уздцы возьми, толкать будем. Взяли? Подымай, вместе разом – и-эх! и-эх!…

Гоголь медленно разлепил веки и упёрся взглядом в церковный колокол. Взгляд скользнул вниз по трём ярусам звонницы, вправо по голубям на церковном дворе, по прохожим на тротуаре. Приподняв слегка запрокинутую голову, он обнаружил, что неудобно полулежит на сиденье поперёк коляски. Гоголь уселся прямо и, c минуту, непонимающе глядел на  портфель, шапку и трость, будучи не в силах уловить смысл и связь событий. Затем снова прислушался к голосам. Большинство из них к этому моменту унялись, стали неразборчивы и осталось только несколько ближних. Говорящие находились где-то сзади и были скрыты пологом коляски. Два голоса из этой группы Гоголь узнал.





– …и приехали, значить, к поезду, – на одной ноте твердил извозчик.
– …немедленно к доктору, понимаешь или нет? – резко выделился голос Лермонтова.
– Отчего ж не понять…– протянул кто-то и тотчас оживился: – О, господин пристав самолично пожаловали. Здравия желаю, Вашблагородь!
– Молодец Крючков, хвалю. Хорош квартальный! На  дороге затор, тарарам, а он и не чешется.
– Так там будочник, Ершов. Он сам всё урядит. А у меня тут сурьёзное дело – у ентого, вон, седок упал.
– Бегом! Чтоб сию минуту разъехались!
Теперь слышались только три голоса – извозчика, Лермонтова и пристава.
– Та-ак, винись, что натворил?
– Дык я-то што, Ваше благородие…это, вон, Их благородие.
– С Кавказа, господин офицер? Знатная бурка. Не трофейная, часом?.. А ты давай, выкладывай.
– Я ж и сказываю… вези, говорит, меня к церкви.
– Кто говорит?
– Седок, то бишь упокойник.
– Извольте видеть, господин офицер, с каким разлихим народом приходится якшаться. Хамят, никакого тебе уважения. Что ваши абреки, что такие вот – два сапога пара… И повелел тебе, стало быть, покойник: – Вези меня в церковь, да? А оттуда куда? Прямиком на кладбище? Молчать! Дерзить не сметь! Кругом! Какой нумер?
– Погодите, господин пристав, я всё объясню.
– Минуточку. Так, 91-й. Билет сюда.
– Ды за што, Ваше Высокоблагородие? Я ж всё взаправду скажу. Оне сперва живые были, а из храма вышли – их благородие тут как тут, дожидаются. Сели толковать, а опосля встали и их благородие рукой как махнёть! И вдругорядь ещё эдак-то вот – раз! Барин и повалился, как тот сноп.
– Что за вздор? Э, э, братец, что ты мелешь?
– Подбёг я, значить, а оне уже белые и холодные.
– Опять врёшь. Упал, да немедля и остыл?
– Да ей-Богу! Провалиться мне на ентом месте – истый мертвец! Мне ль не знать, я в деревне в холерный год…
– Белены ты в своей деревне объелся, вот что! Кто рукой махнул? На кого? Ты хоть понимаешь, лапоть, мякинная твоя голова, кого вёз?
– Нам знать того не надобно. Дела ваши, господские. Ну, повздорили, чего не бывает.
– Тогда уж не обессудь, приятель…рассердил ты меня!
– А барин-то, царствие ему небесное, строгий был. Как сел, так сразу и наказал: мол, что случись, перво-наперво, говорит, должон доложить… Ой, батюшки! Караул!
– Ку-уда?! Отставить! Крючков, ко мне! Шашку в ножны! Я Вам, Вам говорю. Эй, бегом сюда!
– Руки! Уберите руки!.. Ладно, всё, виноват, погорячился. Ступай, служба, всё  в порядке.
– Нет, погоди покуда. Неровен час, наш господин драгун опять осерчает.
– Что ж я, по-Вашему, рубить мужика собрался? Хотел его, шельму, плашмя огреть, ведь экого вздору понаплёл. А мне Вы и слова не дали сказать.
– Так Вы же вылитый черкес: чуть что не по Вам – за шашку. Как с Вами говорить? Вот и толпа собралась. Расходитесь, господа. Крючков, ротозеев с глаз долой!
– Виноват, был грех, не сдержался. А теперь послушайте: никто не умер, человеку стало дурно. Нужно свезти к доктору.
– Разберёмся. Так где он сам – покойник, или кто там у Вас? В том драндулете?
– Проходите, господа… прошу разойтись. Ну, кому сказал?





– “Это они из-за меня”, – догадался Гоголь, – “следовательно, был обморок. Скверно”. Он припомнил подступивший к сердцу холод и поёжился. Однако, прислушавшись к себе, не отметил внутри ничего явно болезненного. Вполне сносное самочувствие. Он наклонился вперёд, слегка высунулся наружу из коляски… и сразу отпрянул. Рука в белой перчатке пальцем указывала на него. Что-то неприятное всколыхнулось в душе. “С этим пора кончать”, – решил Гоголь. Похлопав себя по щекам, передёрнул плечами, глубоко вздохнул и высунулся наполовину. В нескольких шагах стояли: рослый полицейский в мундире пристава, офицер в бурке и пожилой усатый будочник. Подальше – извозчик и, во внушительного размера ботфортах, квартальный, разгоняющий зевак.
Пристав, указывавший на коляску, так и замер с вытянутой рукой. То, что представилось ему, было до того нелепо, что он не поверил глазам: неведомо откуда взявшееся, немыслимое, сказочное чудо-юдо вылезало из-под полога коляски на свет Божий. Пристав зажмурился на миг, а когда открыл глаза, всё уже приняло обычный вид: из повозки выглядывал простоволосый, довольно молодой ещё мужчина. – ”Вот те на, чудеса в решете!”,– подивился про себя полицейский. Он степенно огладил ухоженные бакенбарды и обернулся назад:– Смотри-ка, а покойник твой раздумал помирать.
Бородач сконфуженно всплеснул руками: – На то их, значить, воля господская…
– Заскучал, сердешный, – усмехнулся в усы будочник.
– А я Вам что говорил? – подхватил офицер. – Ну, как Вы там? – крикнул он и шагнул к коляске.
Пристав тотчас заступил ему дорогу: – Попрошу не приближаться!
Тем временем господин в коляске со скучающим видом огляделся. Увиденным остался недоволен, отчего нижняя губа его под остриженными усами брезгливо опустилась. Остановившись взглядом на приставе, он небрежным, но не терпящим возражения жестом поманил его к себе.
Не спуская глаз с мнимоусопшего, пристав поправил треуголку и неспешно двинулся к экипажу. Встав у подножки, он всем своим высоким ростом прямо-таки навис над коляской. А пассажир в ней, безучастно поглядывая то в одну сторону, то в другую, осведомился: – Слышу, у вас тут помер кто-то?
Пристав не ответил. Он в упор рассматривал седока…
Оставим ненадолго этих двоих в положении визави и сделаем краткий экскурс в историю жизни блюстителя порядка, думается, он того заслуживает






                2.

Сегодня, в выходной, частный пристав Чернов оказался на Владимирской, в общем-то, совершенно случайно. Не помышляя о службе, он возвращался домой в приподнятом, праздничном настроении. Только что ему, отцу дружного немаленького семейства, довелось, совместно с супругой и четырьмя дочерьми, поприсутствовать на незабываемом и, вне всякого сомнения, историческом событии. Им выпала честь стать свидетелями первых, с позволения сказать, шагов Первого Российского Поезда!
То-то будет о чём рассказывать внукам долгими зимними вечерами!..
Чёрная, выдраенная до блеска, коптящая махина заревела вдруг так, что его благоверная, Полина Осиповна, в испуге ойкнула и прижалась к нему. А он даже глазом не моргнул, стоял непоколебимо, уверенный в себе, – чай, должность обязывает непугливым быть, да и выглядеть перед семьёй и окружающим обществом надо соответствующе. Но когда паровозная труба выстрелила залпом густейшего пара, колёса машины дрогнули и с натугой произвели первый оборот, парадно украшенные вагоны попеременно громко клацнули и стронулись с места, грянул оркестр, толпа взревела, его дочки-красавицы и супруга завизжали от восторга и захлопали в ладоши, вот тут и он не сумел сдержаться: – ”Ха!” – выдохнул в восхищении, но, мигом взявши себя в руки, разгладил слегка нафабренные усы и строгим оком стража порядка огляделся вокруг, – не заметил ли кто его нечаянного проявления чувств?
Они ещё постояли немного, махая вослед поезду, пока тот не скрылся с глаз, и, обмениваясь впечатлениями, познакомились с симпатичной, но, к сожалению, как оказалось, бездетной четой: коллежским советником Плотвиным, осанистым дебелым мужчиной, в свои сорок семь исправляющим должность начальника отделения в управе благочиния, и женой его – милой особой лет тридцати с манерами выпускницы пансиона. Между мужчинами непринуждённо завязалась беседа о перспективности безлошадных средств грузо – и пассажироперевозок, где пристав озвучил ряд идей касательно применения оных средств в военном и полицейском аспектах. Суждения эти заинтересовали советника, который, в свою очередь, отметил, что конный транспорт в недалёком будущем, может статься, и вовсе исчезнет за ненадобностью, а сам лошадиный вид, если и не вымрет, как мамонты, то уж, во всяком случае,  превратится в редкость, оставшись лишь в зверинцах и кунсткамерах. Чернов согласился с мнением советника, заявив, что лет эдак через сто все люди, исключая разве что цыган, перемещаться по земле будут  только на самоходных тележках.





Далее Плотвин подал что-то в плане освоения механизмами воздушной среды и, поскольку пристав и тут не замедлил с ответом, то ещё чуть-чуть и они могли бы добраться до космического пространства, и тогда их учёный диалог перерос бы в философический, достойный, пожалуй, стилоса самого старика Платона… но, увы, нисколько не интересный окружающим, начавшим слегка позёвывать, дамам. Положение поправила благоверная советника, выразив пожелание лицезреть обоих Черновых в будущую субботу к пяти часам в скромном особнячке Плотвиных на Литейном, дабы в покойной располагающей обстановке мужья смогли бы продолжить свои высокоумные исследования, а заодно и отобедать тем, что Бог к тому времени пошлёт. Супруг поддержал жену, добавив со своей стороны, что, как истинно русский помещик, от народных корней никогда не отрывался, и посему не приемлет всяких там марципанов, пудингов, фрикасе или устерс с омарами, от которых одно раздражение организму и толку, как от козла молока, и, конечно же, никакой располагающей атмосферы сии заморские деликатесы создать не способны. А вот стерльяжья уха, жареный поросёнок, фаршированный крутой гречневой кашей, ушки с телятиной, гусиные потроха под соусом, пирожки с мозгами, расстегайчики с сёмгой, кулебяки и прочие исконно русские кушанья, да под славную батарею домашних настоечек и наливочек, непременно поспособствуют воспарению мыслей к таким эмпиреям, откуда глазам их откроются пути технического прогресса в государстве российском на ближайшую сотню лет.
На том и порешили, тепло распрощавшись.
Черновы двинулись на станцию омнибусов и там неожиданно повстречались с давним знакомцем, доктором Фишлером, их бывшим семейным лекарем. Пару лет тому назад доктор оставил практику и занялся наукой, потому большую часть времени проводил за границей. Выглядел он посвежевшим и даже немного излишне поправившимся в теле. Галантно одарив дам комплиментами, Фишлер поинтересовался причиной отсутствия Чернова-младшего, на что Полина Осиповна, посетовав на частые простуды сына, ответила, что отправлен он в Рыбинск на Волгу к её родственникам, на свежий воздух и парное молоко. Доктор сочувственно покивал, побранил сырой питерский  климат, каковой, конечно же, никому не идет в пользу, и заметил, что не помешало бы им всем в осенне-зимнюю пору переезжать отсюда куда-нибудь поближе к альпийским лугам и германским источникам. Уловив в лице пристава некоторое замешательство, доктор оставил тему заграницы, осведомившись, не его ли протеже, доктор Фойхтшуппе, которого он порекомендовал в своё время Черновым вместо себя, настоял на переезде Алёши из столицы? Мать подтвердила сей факт, и Фишлер засвидетельствовал ешё раз, что Фойхтшуппе очень хороший врач, прибавив от себя совет, каждый день давать мальчику на ночь пить кружку горячего молока, растворив в нём по ложке  коровьего масла и мёда. Плюс ко всему, пообещал на днях навестить Фойхтшуппе и обратить его внимание на ряд новейших гомеопатических средств от слабых лёгких и часто простужаемых бронхов, модных нынче в Европе, каковые уже можно заказать в отдельных столичных аптеках.





Сговорившись таким образом, и, завершив встречу крепким рукопожатием, а также целованием дамских и девичьих пальчиков, они расстались. Пристав отправил на омнибусе домой раскрасневшуюся, переполненную впечатлениями дня жену и оживленно тараторящих дочерей, пообещав непременно быть к обеду. Сам же пошёл пешком, по дороге раскланиваясь со знакомыми, отдавая честь военным офицерского  звания и обмениваясь приветствиями с достойными людьми, проезжавшими мимо в открытых, по случаю погожего дня, экипажах. С таким приятным чувством уважительного  отношения к нему окружающего мира, он направился в заветную ерохинскую табачную лавку.
Английский трубочный табак, продававшийся у Ерохина, всегда был сух, крепок и в цене умерен, к тому же имел в себе ароматические добавки изысканного свойства. Все эти обстоятельства привлекали пристава, хотя заядлым курильщиком назвать его было нельзя. Просто, с тех самых пор, когда, выбившись в люди, он получил нынешнюю должность, Чернов взял себе в послеобеденную привычку набивать табаком трубку, погружаться в глубокое кожаное кресло у окна, попыхивая и наслаждаясь семейным уютом, выслушивать и самому рассказывать новости, а также разные забавности, каковые ему в избытке приходилось наблюдать на службе. Семья усаживалась перед ним полукругом и, рукодельничая, внимала, а любимый карликовый шпиц Леонард запрыгивал к нему на колени и, свернувшись калачиком, дремал под звуки голоса хозяина.
И пускай, вплоть до последних лет Чернов не имел к табачному зелью никакого касательства, зато теперь вошёл во вкус и научился получать удовольствие не столько от терпкого дыма, сколько от умиротворённости и значительности самой табачной церемонии, как-то гармонично вписавшейся в формулу его семейного счастья. К довершению всего, пристав считал курение привычкой благородной, следовательно, как нельзя лучше подходящей ему в нынешнем положении, когда его величали «Ваше благородие».





Дело в том, что 20 лет тому назад, когда Чернов начал служить в полиции, ни о каких чинах-званиях не мог он и мечтать, поскольку происхождения был самого простецкого – унтер-офицерского. Так и кончить бы ему свой век в квартальных, если бы не одна «квартальная» особенность его биографии: почти всё существенное в ней относилось к последнему, четвёртому кварталу года. В это время он явился на свет, довольно удачно женился; дети, кроме старшей дочери, также рождались в конце года. И в полицию, кстати, пришел он в октябре. Правда, карьера его едва не оборвалась самым трагическим образом.
Задержание с поличным шайки конокрадов пошло не совсем гладко. В тесноте и полумраке конюшни схватились врукопашную. Удар вилами был внезапным и сокрушительным. Наш герой среагировал и саблей отвёл смертельное орудие влево, но два зубца всё-таки вонзились в него, пробив грудь и левую руку. Коротким махом он полоснул лиходея прямо под вдетую в ухо серьгу и, когда тот, зажав ладонями рассеченную шею, выпустил вилы и, обливаясь кровью, стал валиться, Чернов отбросил саблю, и, успел, уже теряя от боли сознание, правой рукой выдернуть железо из тела.
Лекарь-немец поставил его на ноги уже через месяц. Смазывая раны медвежьим салом, старик качал головой и то и дело приговаривал: – “Der Bursche ist unter einem gl;cklichen  Stern geboren”*. Каким-то необъяснимым образом, железный штык, пройдя впритирку к сердцу, не задел ничего существенного. Что ж, возможно, в словах старика имелся резон, и звёзды были впрямую причастны к быстрому выздоровлению молодого полицейского. Ведь приключилось – то всё это поздней осенью, в его время, в ту пору, когда костлявая старуха, вздумай она сменить свою косу хоть на вилы конокрада, хоть на штык взбунтовавшегося солдата, нож душегуба или топор пьяного мужика, не могла, никаким способом не могла бесносая орясина достигнуть своей гибельной цели в отношении этого человека. В конце года ему улыбалась сама госпожа Удача. И впоследствии она не раз ещё выказала своё к нему расположение.


 –––––––––––––
*– Парень родился под счастливой звездой. (нем.)





Впервые он серьёзно отличился и обратил на себя внимание во время  ноябрьского наводнения, когда, рискуя жизнью, спас супругу и единственного сына действительного тайного советника N. Следующий раз, через год, в декабре, когда случилась заваруха на Сенатской площади, при воцарении Николая Павловича. Несколько бунтовщиков пытались скрыться дворами. Чернов, действуя в оди-ночку, без подмоги, ухитрился задержать всех и передать в руки законопорядка. Данный эпизод дошёл до самого Государя. Растороп- 
ность и храбрость полицейского были должным образом оценены. Его наградили и взяли на заметку.
Ноябрьское восстание в Польше, казалось бы, не могло иметь никакого отношения к его судьбе. Однако, ровно через год, после подавления мятежа, Чернова, в составе группы передовиков полицейского труда, откомандировали в распоряжение варшавского градоначальника с целью укрепления тамошнего правопорядка. И опять проявил он себя с наилучшей стороны, образцово наладив дело во вверенном ему околотке. Что же касается взяток… брал, конечно, но по чину и, преимущественно, натуральным продуктом. Через год, по возвращении домой, он был представлен к офицерскому званию, и с того момента дела его резко пошли в гору.





                3.

Итак, левой рукой придерживая гарду шпаги, а правой, то и дело, ощущая слегка оттопыривший шинель пакет с табаком, Чернов направлялся домой, предвкушая обед в семейном кругу и традиционный послеобеденный перекур. Однако, как истинный службист, заметив непорядок на дороге, не мог пройти мимо, и, в итоге, оказался вис-а-вис с чудным господином, глядя на которого чувствовал, как внутри растёт раздражение.
– “Что ещё за фрукт?” – шевелился в извилинах вопрос, но ответ отчего-то не складывался. А ведь ему, человеку бывалому, житейская искушенность позволяла зачастую с первого взгляда определить кто перед ним и чего тот стоит. – “Хотя, с другой стороны, как-никак – столица империи! Сюда ведут все дороги, и каких только гостей не заносит по ним в Питер! Подвернётся иной раз такой на улице – обезьяна обезьяной, а ведь вышагивает фертом, того и гляди лопнет от гордости. У себя-то, поди, шишка, рукой не достать. И что о таком сказать? Да нечего, кроме: – “Поставить бы тебя где-нибудь на бахче вместо пугала, самое твоё там место.”
Но то дело известное – иноверцы, дикари. А в этом… ни во внешности, ни в повадках его не наблюдалось мудрёных излишеств, платье – если и не с иголочки, то, во всяком случае, без видимых изъянов. Что же тогда так поразило пристава в его облике в самый первый момент?.. И это «что-то» вошло в глаза и застыло под треуголкой.
“Кто таков?” – терялся в догадках Чернов. – “Иностранец? Непохоже, да и выговор чистый… дворянчик захудалый, полсотни душ… а причёска козацкая… так это ж один из старых моих знакомцев – панок польский! Ну, держись, шляхта! Пшэпрошам, панэ… да нет, какое там, разве это пан? – учителишка, простой учителишка, напустил на себя гонору…а нос-то, нос, ишь, какой длинный… и морда лисья, видать, и хитёр, как лис…”
Но понимание не приходило, господин ускользал от разумения.  И опыт не помогал. Нечто иное, чуждое опыту предстало на сей раз перед приставом, оно-то и сбивало с толку. В чём же загвоздка? Никогда прежде не ощущал он такой сумятицы в мыслях. К стыду своему, полицейский не мог соразмериться не только с ситуацией, но и с самим собой. А тут новая беда: смутное чувство, воспоминание о некогда бывшем. Словно курьёз, подобный нынешнему, уже имел место в прошлом, правда, давным-давно, и не здесь, а чёрт знает где, тоже у моря, на каком-то дальнем берегу, в краю, в котором отродясь не приходилось ему бывать. И вышло тогда всё несколько иначе. И не с ним, приставом Черновым всё это было… Но тогда с кем? И причём здесь он?…
Эти недоумения разбудили в душе глухое возмущение. “Да кто он такой, разрази его гром?! По какому праву этот хлюст действует мне на нервы?!”. Сжав губы, пристав сверлил глазами сидящего перед ним человека. И как бы в ответ ни с того, ни с сего, явился в уме нелепый, обращённый к самому себе, вопрос: - “А сам-то ты кто? Ты, Чернов, кто такой?..”





А господин в коляске между тем продолжал любопытствовать: –  Так кто же всё-таки помер? Уж не я ль?
Спросил, зевнул сладко и, прикрывая рот кулаком, остро взглянул в лицо полицейскому.
Встретившись с взглядом карих глаз, пристав почувствовал, как в голове его что-то сделалось. Будто вспыхнуло там и озарилось. И пришла ясность. С удручающей отчётливостью понял он, что ничего не понимает. Ни в том, что вокруг него, ни в том, что внутри, ни в чём вообще. И пресловутая опытность его, знание жизни и людей ровно ничего не стоят. А если и имеют опыт и практическая сметка какую-то ценность, то только в отношении повседневного обихода, той житейской суеты, каковая сама по себе бессмысленна и никуда не ведёт.
Но, вместе с тем, Чернов ясно осознал, что есть и иное – Главное, некий Высший Смысл, осеняющий и привычный ему, родной, земной мир и всю бескрайнюю Вселенную. И лишь то в мире подлинно и на самом деле ЕСТЬ, что живёт Высшим Смыслом и выражает собою Главное. Прочее же, живя мирскою суетой, выражает одну свою мимолётную особость и потому существует не взаправду, не всерьёз. Жизнь, прямо не сопричастная Главному, по сути подобна пустой игре, каковую, бывает, затевают, чтобы убить время, когда его решительно нечем занять. По причине отсутствия настоящего серьёзного дела, создаётся видимость деятельности, и результат её всегда нулевой: поиграли, да и забыли, словно никакой игры никогда и не было.
И вот, случилось так, что, Главное, блеснув на миг, приоткрылось перед ним и, войдя в глаза, коснулось души его, а он, пристав Чернов, оказался к встрече не готов, ибо за всю свою жизнь ни на йоту не приблизился к Главному и потому не имеет о нём ни малейшего понятия. – “Гм, но ежели опыт мой в соотнесении с Главным есть нуль, то и жизнь моя… она тоже, выходит, прожита зря, и я только понапрасну тратил время… Это я-то? Я живу напрасно?! Ну, уж нет, дудки! Как только в голову могло прийти? Чушь, бред сивой кобылы! Заумь какая-то…
Но что ж оно всё-таки есть, – Главное? Известно, Бог. Ну и что? Или я не крещеный? Бог, святые – это понятно, это правильно. Только Бог – одно, а жизнь – совсем другое. На Бога, как говорится, надейся, а сам-то… Так чего же я не понимаю?..”





Нежданные и непривычные соображения вихрем пронеслись сквозь сознание полицейского. И ясность пропала. Осталась пустота, а в ней – растерянность и злость. Неудержимо захотелось дать кому-нибудь хорошего леща. В горле застрял комок обиды, лицо стало напряженным, глаза забегали. А господин в коляске тем временем пожаловался: – Устал я что-то… Верите ли, пока добирался сюда из Германии, растрясло меня всего. Поеду, пожалуй, в Зимний, там отдохну. Потом опять зевнул и поинтересовался: – А как Вас по имени-отчеству?
– Поликарп Карпович.
– Ну, и как служба? Порядок, вижу, блюдёте, а?
Пристав подумал несколько секунд, выпрямился, вытянул руки по швам и рявкнул: – Так точно, Ваше превосх-ство!
– Очень хорошо, – одобрительно кивнул господин. – Тогда уж Вы… э-э, Поликарп Карпович, не в службу, а в дружбу, поторопите мужичка, пора ехать, завечереет скоро.
И, слегка отодвинув его рукой, обратился к офицеру: – Я в Зимний, нам по пути?
Затем взглянул на пристава, улыбнулся: – А за усердие благодарствую.Пристав развернулся и подошёл к извозчику: – Чего встал? Вези господ, доктор хренов!
Очень ему хотелось врезать мужику от души, да ещё и наподдать напоследок. Но он сдержался, ограничился подзатыльником. Подобрав слетевшую шапку, кучер кинулся к лошади, а вдогонку ему донеслось:– “Холодный”! Дать бы тебе десяток горячих, чтоб знал, как врать, чёрт бородатый!
Пристав отвернулся от коляски, подозвал квартального и указал на дорогу: – Чего они возятся? Почему не отъехали? Я же русским языком…
– А у них там музыка, Вашблагородь. Чуть на дорогу не сыграла.
– Музыка? – пристав присмотрелся. –  Так в той фуре рояль? А чьи люди? Вон ту рябую рожу я, кажется, уже видел.
– Генерала Севрюгина челядь.
– Их превосходительства? Вот остолопы, привязать как следует, и то не могут. Эх, Расея…всё тяп-ляп, да абы-как. Ты уж, Петрович, проследи, а то ведь не довезут, стервецы.
– Слушаюсь, Вашблагородь!
Чернов покосился на коляску: офицер, подобрав полы бурки и придерживая шашку, залезал вовнутрь. Пристав отвернулся и, став лицом к Владимирской церкви, окинул взглядом её золочёные купола. – “А я-то ведь с Пасхи ни разу не причащался. И на Троицу некогда было. Надо будет в Филиппов пост исповедаться у отца Андрея.” И вздохнув: – “Ох, грехи наши тяжкие…” – быстро пошел прочь и скрылся за углом.





                4.

Тем временем извозчик стоял перед своей лошадью, поправляя что-то в сбруе. Он нисколько не обиделся, более того, излучал благодушие и, подтягивая ремешки, трещал без умолку.
– И слава Богу, барин, что всё обошлось. А Вы, Ваше благородие, уж не серчайте, нашего-то брата, Ваньку, чуть какая оказия, так и норовят, и в хвост и в гриву. Оно ведь как бывает? Вона, минувшей зимою стою повечеру у Кокушкина кабака. Выходит купчина: шуба бобровая, шапка соболья, бородища – моих две. В сани – плюх!, да и говорит: – “Не разберу никак – пил, пил, только горло промочил, не берёт меня нынче хмель и всё тут! Нелишне бы набавить. Гони в «Асторию»!” Едем. Выезжаю на пришпект, дык он возьми, да на завороте из саней-то и выпади. А напрямки на нас возок Великого князя катит, во как! Кучер-то ихний, дядька хваткий, поспел осадить. Квартальные как засвистять и ко мне со всех сторон! Один подбёг: “Пьян, скотина?!” Да как засветит в ухо! Второй с другого боку в ухо как махнёт: “Упеку!” – кричит. А купец, знай себе, лежит. “Ну, беда”, – думаю, – “расшибся.” Стали его подымать – так и есть, готов. Пьян мертвецки.
Возница забрался на козлы.
– Похоже, мешал анисовую с мадерой, – проронил Гоголь, надевая шапку.
– Ваша правда, барин, – засмеялся мужик. За хмельным в ресторацию ехал, а хмель-то внутри сидел и сам его, значить, изнутря и настигнул. Дык вот, а…
– Всё. Эпилог, – терпение Лермонтова иссякло. – До ресторана ты его не довёз, так он куда хотел сам внутри себя доехал. И точка. А теперь бери-ка, краснобай, вожжи в руки и правь на Невский. Да не так, как того купца, не то я тебя вместе с твоей колымагой…
– Ва-аше благородие, – добродушно протянул извозчик, – ды мы Вас с превеликим усердием… куда прикажете. И, дёрнув поводья, задорно выкрикнул: – Но-о, Анчутко-о! Коляска тронулась, зацокали копыта.
– Да сильно не гони, – бросил в спину кучеру офицер, повернулся к Гоголю и воскликнул: – Что?! Что опять стряслось?!
Как громом пораженный, Гоголь застыл на сиденье с приоткрытым ртом, глядя в одну точку, видом своим, выражая сильнейшее ошеломление.
– Я ведь тоже… ехал внутри, – прошептал он, – и оно само неслось через меня.
– Что неслось? – переспросил Лермонтов. – О чём Вы, куда неслось?
– Не знаю,– пожал плечами Гоголь. – Скажите, – спросил он и пощипал ус, – сколько длилось моё беспамятство?
– Считанные минуты – три, от силы пять. Только уложили Вас в коляску, а Вы уже оттуда выглядываете.
– Когда же это было? Откуда взялось?
– О чём Вы, голубчик?
– Я чувствую в себе что-то, но что… не помню, хоть убей…
– Пустое, не думайте Вы ни о чём. – Лермонтов мягко взял соседа за локоть.– Послушайте, Николай Васильевич, Вам нужно отдохнуть, успокоиться. Вы собирались остановиться у Жуковского, не так ли? (Гоголь кивнул, прислушиваясь) Но он сегодня уехал.
– Василий Андреевич в отлучке? И где же он?
– При наследнике. А двор вместе с императором сейчас в Царском Селе. Я же Вам рассказывал.
– О чём? – вяло отозвался Гоголь.
– О поезде, помните?
– Вспомнил! Это был поезд! – вскинул голову Гоголь. – Сперва паровоз. Большой чёрный. Слепящий свет, фонари, а над ними цифры – «19» и «37». Что они означают?
– 37 и 19? Не сходится. – Лермонтов отрицательно мотнул головой. – Девятка не идёт. Вот ежели 11, тогда будет как в «Пиковой Даме» – тройка, семёрка, туз.





– Как Вы сказали? – Гоголь повернул лицо, в глазах его появился лихорадочный блеск.
– Я говорю: вместо единицы и девятки – две единицы.
– Зачем две единицы? Хотя постойте, повыше, на красном фоне я видел два креста.
– Ну вот, значит, туз был трефовый. Только почему на красном, играют-то на зелёном?
– Играют? Кто играет?
– Да кто угодно. Верно, и сами на пароходе банчик метали, а? Да и чем в дороге займёшься? Только и остаётся – дуться в карты.
– Карты?.. Точно! Впереди была карта.
– Одна? А, ясно. Бьюсь об заклад – пиковая дама, угадал?
– Огромная, во всю ширь, от края, до края, – Гоголь раскинул руки.
– Дама во весь горизонт? Недурно, – кивнул офицер.
– И живая, словно бы она дышит… – продолжал вспоминать Гоголь, глядя перед собой невидящим взором.
– Ого, так ты, Васильич, не карту, ты бабу видел.
– Я, Вашблагородь, тоже бабу видел, – крикнул, полуобернувшись, извозчик. – Летом, на Сенном. До пояса – как селёдка, а пониже спины – три обхвата, ей-Богу! А седло сзади – куды моей кобыле!
– Не лезь, борода, – отмахнулся Лермонтов, – не верти башкой, вези.
– А насчёт бороды, – вёл своё мужик, – Вы, Вашблагородь, в самую точку. Видал и с бородой.
– Как с бородой? – не понял Лермонтов.
– Ды не так, как у меня. У той борода была в другом месте.
– Ужо я тебя, охальник! – погрозил кулаком офицер и, хмыкнув, хлопнул по обтянутой синим спине. – За дорогой смотри!
Затем, откинувшись на сиденье, покосился на соседа. Тот, разговаривал сам с собой.
– … и не прямая и ровная, а как-будто на глобусе… кверху округляется, – он провёл руками вверх и свёл ладони, словно ощупав шар. – И влево закругляется, и вправо…– Гоголь описал в воздухе поочерёдно левой и правой ладонями две полуокружности. Со стороны это выглядело так, как если бы некий хозяин, возвращаясь с базара, держит на каждом колене по огромной тыкве. И вот, радуясь непомерной их величине, он неспешно огладил одну за другой обе округлости и продолжает придерживать своё сокровище с боков, чтобы, не дай Бог, не съехало с колен и не разбилось.
Лермонтов, подняв брови, озадаченно наблюдал за манипуляциями с невидимыми шарами. Когда же Гоголь пробормотал: – “И какие-то знакомые очертания…” – лицо офицера прояснилось и он воскликнул: – Voila! Ce le cul feminine! Le cul gigantesque!* И, качая головой, прибавил: – Да-а, силён Гоголь, ничего не скажешь, силён. Женский зад во весь горизонт… до такого сам Пушкин не додумался!
Гоголь же, к этому моменту, уже полностью ушёл в себя и, ничего не слыша, бормотал: – “И из неё выплывают вагоны. Вагоны, вагоны – нет им числа.., а на окнах – решётки. Откуда это во мне?.. Нет, не могу понять…” Он опустил голову на руки, сгорбился, продолжая невнятно что-то лепетать себе под нос.
Лермонтов участливо глядел на писателя: – “Подустал человек с дороги, он ведь только что с парохода. Скорее всего, укачало.

––––––––––––––
*  Вот! Это женский зад! Гигантский зад! (франц.)





Да он и сразу был не в себе – назвал меня как-то странно, жуком, что ли? Потом о шведах заговорил, ещё и не по-русски… Сразу следовало догадаться. Свезти к лекарю? Обойдемся, имеется у меня средство, эликсир Майера здесь придётся как нельзя кстати.”
– Николай Васильевич, – он мягко тронул Гоголя за плечо. –Мы вот как сделаем. Сейчас едем ко мне. Переночуете, наберётесь сил. Вас никто не будет беспокоить. А завтра утром решите, где Вам остановиться. Согласны?
Гоголь не ответил.
Офицер приподнялся с сиденья и крикнул кучеру в ухо: – У Гостиного двора поворачивай на Садовую, дом князя Щербатского знаешь?
– Как не знать. – весело отозвался извозчик. – Мы тут всё знаем!


Рецензии