Керчь знакомится с новым порядком

     16 ноября немцы заявили о взятии ими Керчи. Словно ожидая этого момента, из села убрались и немцы, и румыны. Впрочем, что им там оставалось делать, всю живность они съели... Командовать селом они поставили назначенного ими старосту. Мать  и тетушка Ирина  решили, что пора возвращаться домой, в Керчь родимую. Естественно, детей и старую бабушку, которой перевалило за 90 лет, оставляли в Чурбаше. На этот раз в деревне оставался и я. И это правильно, ведь никто не знал, что там ждет нас в городе? И сохранилась ли хотя бы крыша над головой? И так, взрослые ушли,  мы остались на попечении родственников. Прошло около недели, а ушедшие не возвращались. Что произошло там, никто не знал? Возникали самые нелепые предположения. Их рождала жена нашего родного дяди по отцу – Мария Ивановна. Женщина она была неграмотная, всю жизнь прожила в селе, где самая простая информация была редкостью. Работала во всю система слухов, предположений, сплетен. Почвы для них не было, ибо жизнь всякого на селе прозрачна и нет необходимости выдумывать что-нибудь. Но, чудовищные по содержанию вымыслы рождались часто, существовали совсем недолго, сменяясь другой очевидной нелепостью. Даже мне, подростку, они казались невероятно глупыми, вызывающие нестерпимое желание съязвить...
     Между тем, совсем внезапно, пришла зима. Еще вчера так ласково светило солнышко, а сегодня  задул холодный норд-ост, не хотелось высовывать носа наружу, на мороз. Землю припорошило сухим колючим снегом, переметаемым с места на место сильным ветром.  В селе зимы кажутся значительно холоднее, чем в городе, у ветра здесь нет преград, гуляет, как и где  ему хочется. Как-то за завтраком опять зашел разговор о моей матери и ее сестре.
«Небось товаров натаскали из магазинов? – сказала жена моего дяди, посматривая не слишком ласково на меня. – Чего теперича им сюды спешить, свалили обузу на мою голову, а сами там отсыпаются. Мылом, и спичками запаслись, небось?.. Да и мануфактуры, наверное, натаскали?» Она стала попрекать нас едой. Это взорвало меня. Ведь сколько я, и остальные члены нашего семейства, натаскали зерна и картошки из амбаров колхоза? Таскали, пока складировать стало некуда! А кто притаскивал барана, который вдвое был сильнее меня? Похоже, взрослые не всегда замечают грани дозволенности, имея дело с подростками. Никогда бы Мария Ивановна не позволила себе сказать подобное моей матери, памятуя о  том, что ее муж чтил старшего брата, как отца! Вспылив и наговорив дерзостей взрослым, я встал из-за стола и стал собираться, чтобы отправиться в Керчь. Никто и не предполагал, что я решусь на подобное! Я так всегда боялся холода... Меня стали уговаривать, не делать глупостей. Но, по-видимому, такт разговора был таков, что я еще более раздражался. Поняв, что я сорвался, и меня просто так не остановить, у меня забрали шапку и тощее пальтишко. Остался в пиджаке, с непокрытой головой. Но и это не остановило меня. Я выбежал из дома и быстрым шагом направился в сторону Камыш-Буруна. Гнев гнал меня вперед. Дорогу домой, в Керчь, я знал. Но, что ни говори, мороз есть мороз!  Уже, через минут пять я почувствовал, что холод пробирает меня до самых костей.
Куда ни глянь степь, припорошенная снегом, Сливающаяся вдали с тусклым, неприветливым небом. Серыми пятнами видна наша разбитая и брошенная техника: танкетки, орудия... Ее было много, и валялась она ненужная пока и немцам!  Куценький пиджачок совсем не грел меня, мороз щипал за нос и уши. Мне часто приходилось защищать их руками. Перчаток не было,  руки мои посинели и были сами холодными, как лед. Я прятал их под мышки, чтоб согреть, но не надолго, уши и нос опять заставляли их взметнуться к этим, так мерзнувшим, частям тела. Мне повезло, я догнал обоз из трех фур, на которых везли сено. Следуя за ними, я мог укрываться от ветра. Жаль только, двигались они не быстро, а это приводило к тому, что начинали мерзнуть и ноги. Так я, под прикрытием возов с сеном, почти добрался до Камыш-Буруна. Но тут обоз, к несчастью моему, повернул вправо, тогда, как мне следовало двигаться влево. Оставшись один, чуть в стороне, я увидел ящик с бутылками. Стекло бутылок полопалось, и местами отвалилось, обнажив серо-желтую крепкую, как камень массу. Это были бутылки с зажигательной смесью. Я не думал, что смесь будет так вести себя на морозе, как ведет себя вода, расширяясь. Я решил попробовать погреться, подпалив одну из них. Как это делается, я не знал. Но любопытство сильнее разума. Подняв одну из бутылок, я просто бросил ее, попав в стенку ящика. Того, что потом случилось, я не ожидал, Бутылка с легким хлопком вспыхнула. Скоро она запылала, высоко взметая пламя и сильно коптя. Черные, как крупные мухи, замелькали в морозном воздухе. Потом занялся весь ящик. Черный густой дым повалил, как при дымовой завесе, и испугал меня не на шутку. Я опасался, что он привлечет внимание немцев, а встречи с ними мне не хотелось. Слишком уж они суровы. Поэтому понесся прочь, что было сил, по дороге. Это согрело меня, но и здорово утомило. Я был и до войны тощим, а тут и говорить нечего... Меня можно было приглашать для съемок сцен, где нужно было бы изобразить сцену  смерти от голода. Похоже, энергии для зимнего холода мне таки здорово не хватало. А тут еще ветер усилился, - местность стала более открытой. Я здорово пожалел, что решился на столь опасное и отчаянное путешествие, но... Я не стану утомлять описанием, как я падал на землю и плакал. У меня не осталось совсем сил. Тянуло в сон. Но я был начитанным мальчиком, и знал, что сон таит в себе опасность смерти. Поэтому заставлял себя всякий раз подниматься и идти. Как во сне, ничего не помня, я добрался до города. И попробуйте меня после этого разубедить, что спасение мое не рук Бога моего? Он, и только он, спас меня  тощего, слабого, голодного и раздетого в лютый мороз и сильный ветер. Я даже ничего не отморозил, не простудился! Разве это – не чудо!  Вот, наконец, передо мной город. Прохожие крайне редкие, похожие на крадущиеся тени  Улица Свердлова, устало сижу на пороге какого-то дома, не в силах продолжать движение. Мне казалось, что попал в комнату. Действительно, здесь, улица, прикрытая горой, менее страдала от  ветра, да и ощущения мои притупились,  мне стало намного теплей.  Еще минут двадцать я добирался до своего дома, по улице К.Маркса, окоченевшими руками стучал в дверь квартиры. Ее открыла мне сестра матери. Она всплеснула руками, ахнула, увидев, в каком виде я пришел! Две большие кружки горячей воды и немного гречневой каши, приготовленной из брикета концентрата, согрели меня. От тетушки узнал, что мать моя уже два дня, как ушла в Феодосию, где в концлагере для военнопленных находился отец.
«Почему ты ушел от пищи и тепла в голод и холод?» - спросила меня тетя, когда я поел и согрелся.
Не скрывая озлобления, я, подробно рассказал все, что предшествовало моему уходу. Тетя Ира внимательно слушала, не перебивая меня
«И, все-таки, ты сделал глупость, решившись сюда придти? – сделала тетушка заключение.
Я не стал убеждать ее. Она не могла меня понять по двум причинам: она была женщина, привыкшая к тому, что за нее кто-то принимал решения, а она была только ведомой.  Во- вторых, она привыкла терпеть, куда ей было деться с маленькой дочерью без мужа, без специальности, да еще полностью неграмотной? У нее было одно богатство – внешность. Но и ту она скрывала, оберегая женскую честь. Вот только для кого?.. Я с детства особой покорностью не отличался, и, если считал себя правым, упрямство моле не знало границ!
Какое счастье, что Творец, создавая нас, дал в награду способность прощать. Особенно склонны к прощению дети. Возможно потому, что их часто совсем незаслуженно обижают. Если бы память наша хранила остроту причиненных обид, то мир состоял бы из одних врагов. Не даром, когда мы молимся, пусть даже механически, не вникая в глубину смысла, то произносим:
«И оставь нам долги наши,
Так же, как и мы оставляем должникам нашим»...
О каком долге мы говорим? О материальном? Нет, оценка материального давно определена человеческими законами. В данном случае, речь идет об обидах. Сколько раз в жизни своей мы наносили Богу нашему обиды, и словами, и делами своими? Наверное, значительно чаще, чем обиды причиняли нам? И он прощал нам. Прощал даже тем, кто прощения не достоин. Он давал им еще время опомниться! Ребенок не анализирует причин наказания своего! Он считает себя обиженным!  А чем может ответить ребенок на обиду взрослого?.. Только тем, чтобы уйти от обидчика! Не так ли поступают те, кого мы называли беспризорниками? А если беспризорников тьма, не стоит ли власть имущим задуматься над тем, сколько зла и обид совершено?..
    В городе есть нечего. Отапливать квартиру нечем. Я понимал это, но возвращаться в Чурбаш не собирался, давила душу обида. Как велика она была, если след от нее остался на всю жизнь, раз я об этом помню и на склоне лет своих. Я давным-давно простил в душе своих обидчиков, но забыть не мог. Знать, не научился я еще оставлять должникам своим! А как остра она была тогда, незаслуженная обида? Может, этого и не понимала   Ирина Максимовна, говоря мне о глупости совершенного мною, но она понимала хотя бы то, что безумно рисковать ребенку вновь, одному, беззащитному, возвращаться туда, откуда он изгнан дурным словом взрослого. Впрочем, оставшись в городе, я быстро нашел себе занятия...
Подростка, да еще мальчишку, в доме не удержать. Уже на второй день после прихода в Керчь я почувствовал, что мне не усидеть, как мне не хватало друзей! На улице мороз, я почти раздет. Начались поиски одежды. Они были продолжительными, но успешными. Нашлась старая шапка отца. Верх у нее был суконным, сильно пострадавший от моли. Кроличий мех выглядел жалким, с большими прогалинами и висящими клочьями. Одним словом таким, словно его долго терзала собака. В хорошее время такую шапку стыдно надеть огородному пугалу, но я был рад этой находке, теперь. Правда она была чуточку велика, при движении, то и дело, опускалась на глаза, вызывала искреннюю жалость редких прохожих. Но в ней было два больших преимущества. Одно, она сохраняла тепло, излучаемое моей головой. Второе, на нее не покушались немецкие солдаты. Удивительно, собираясь воевать на просторах России, они не догадались снабдить своих солдат шапками; простым, но эффективным созданием рук человеческих, проверенным временем и лютыми морозами? Возможно, они рассчитывали на поражение огромного государства еще до наступления холодов? Что поделать, не вышло!  Не тем местом думали! А теперь пришлось вести охоту за шапками и женскими пуховыми платками. Где-то тетушка Ирина разыскала старенькую ветхую стеганую ватную фуфайку. Рукава были слишком длинны, пришлось  их подтянуть вверх и закрепить стежками ниток. Фуфайка свисала с моих узеньких плечей, пряча вглубь руки.  По длине вполне похожа была на пальто. Чтобы под нее не поддувал ветер, мою талию охватывал узенький ремешок. Одевая меня, тетушка время от времени смеялась, хотя я не находил ничего смешного в своем одеянии. Облачившись так оригинально, я выскользнул на улицу. Во дворе дома – никого. Даже следов  на снегу, заботливо подсыпанного матушкой-зимой. Холодно, но терпимо. Перчаток или рукавичек у меня нет, я втянул кисти рук в рукава фуфайки, там до них морозу не добраться. Выхожу на улицу. Редкие прохожие, чаще немецкие солдаты. Я схожу с тротуара, при виде них. Может, со стороны показаться, что поступаю так от учтивости? Нет, я опасаюсь получить пинка под зад! Смеющихся над моей одеждой не видно. Напротив нашего дома зияет пустыми глазницами оконных рам детская поликлиника. Направляюсь внутрь здания. Гулко звучат мои шаги в пустом помещении. Двери, сорванные с петель, лежат на полу, валяются какие-то банки темного стекла с порошками. На полу, в  банке – человеческий эмбрион. Запах йодоформа, въевшийся за долгие годы в стены. У нас топлива нет, но у меня почему-то не возникает мысли использовать в качестве топлива дерево дверей. У перекрестка моей улицы с Кировской, напротив – здание морской библиотеки. Прямо перед ним грудами на земле, где к ней примерзшие, где припорошенные снегом, валяются книги. В таком же порядке книги и в помещении библиотеки. Кто-то потрудился над ними, сбрасывая со стеллажей. Кто-то и перебрал их. Наших классиков нет, из зарубежных  нашел: «Ярмарку тщеславия» Теккерея, «Хромого беса» Лессажа, «Монахиню» Дидро. Их я, спрятав под полой, несу домой. Временный источник отопления мною найден – книги.  Нет, я не собираюсь предать аутодафе творения великих  мыслителей и литераторов. Но среди валяющихся книг я видел много макулатуры, мифотворческого бреда, ценности особого не представляющего; мало того, хранить его у себя дома – опасно. Но открыто набивать книгами мешок и нести домой опасно вдвойне. Еще не знаю, не являются ли валяющиеся на земле книги достоянием Германии? Можно ли их брать открыто? Кое-где я вижу наклеенные на створках ворот приказы немецких властей. В одном  требуют всех граждан пройти регистрацию в городской управе,  в другом требуют зарегистрировать живность (коров, телят, коз... птицу тоже). Я внимательно читаю приказы.
Вот приказ касается радиоприемников и иной аппаратуры. Ее требуют немедленно сдать. Сдать требуется и огнестрельное оружие, в том числе и охотничьи ружья. Каждый приказ заканчивается грозным напоминании о расстреле, в случае его невыполнения. А вот этот белый клочок бумага, большего размера, касается исключительно евреев. Им приказано носить на левой стороне груди сделанную из белой материи звезду Давида. Я уже видел группу евреев с шестиконечными звездами на груди. Вначале я подумал, что это – военнопленные, поскольку их охранял полицейский с винтовкой. Они собирали руками  в тачки то, к чему прикоснуться без чувства омерзения было невозможно. Теперь я знал, что это – евреи. Женщин и подростков среди них не было, только – мужчины. В приказе том евреям запрещалось ходить по тротуарам, им разрешено пользоваться только проезжей частью улицы. Они были обязаны при приближении немца обнажить голову. И опять следовало напоминание о расстреле. Иных форм наказаний в немецких приказах не было. Я понял, что пункты приказов  распространяются и на детей. Себя я внутренне уже давно причислял к взрослым. Я всего два месяца изучал в школе немецкий язык. Даже помнил первую страницу учебника. Но слово «Tod» - смерть было первым немецким словом, с которым я познакомился наяву.  Ноги меня вели туда, где были проведены предвоенные годы, - Гудованцева 5. Двор резко изменился. Многие квартиры в развалинах, в остальных жили люди. Я не выяснял, кто погиб. Большинство сохранили жизнь, благодаря той щели во дворе,  защитным свойствам которой мы, во время ее строительства, не доверяли. Жильцы двора оказались предприимчивыми, запаслись продуктами из магазинов, которые должны были быть по приказу городских властей уничтожены. Приходилось вытаскивать многое из уже горящих зданий. Меня угостили куском коричневого и крепкого сахара, подвергшегося действию пламени. Я и сейчас не понимаю действий советских властей. Ну, почему не раздать горожанам то, что подлежало уничтожению? Оставляя массу людей, кто позаботился об их пропитании?.. Мой вид не рассмешил прежних соседей. Напротив, я уходил из своего прежнего двора с наволочкой, наполненной пакетиками концентрата пшенной и гречневой каши. Кто-то из моих прежних друзей, уже сейчас не помню, под секретом решил показать кое-что. Он подвел меня  к входу в щель, расположенную на улице Кирова и приоткрыл дверь, прикрывающую вход. То, что я увидел, потрясло меня. Это была верхняя половина человеческого тела, объеденная кошками. Кошек я видел собственными глазами. Они трудились над мертвым телом. Видел обнаженные кости и красное мясо. В ужасе я захлопнул дверь...
      Тетушка, раскладывая принесенное мною, сказала, что и прежде жильцы двора дали кое-что на пропитание ей и матери, когда они вернулись в город из Чурбаша. Вот те и чужие люди? Ведь я ничего не просил у них, они сами... Может, им внушил жалость мой необыкновенный наряд? Но поверьте, я был не единственным в городе, щеголявшим в потрепанном старье! Немцы не обращали внимания на мой наряд, жалости в их глазах – не видел. Иногда отправлялся на Новый рынок купить конины. Ее продавали два татарина, в неотапливаемом отделении одного из торговых павильонов. Вскоре они «признали» меня. Широко улыбаясь, стали отпускать конину лучшего, чем прежде, качества. Как-то, выходя с купленной кониной, я обратил внимание на собравшуюся небольшую толпу, у ограды сквера Л. Толстого, где стоял памятник Ленину. Он и сейчас, при немцах, стоял на том же пьедестале, вытянув вперед руку, только сильно поврежденный. Его не свергли с пьедестала, как этого следовало ожидать. Но, множественные пулевые ранения он получил. Я не видел стрельбы немцев по памятнику, поэтому не знал, откуда повреждения его? Любопытство направило меня к толпе. Немцы собирались повесить трех одетых в фуфайки, брюки и сапоги мужчин среднего возраста. Мне было страшно, но я не уходил. Нет, здесь не было того, о чем читал в книгах. Здесь не было стука топоров, готовящих помост. Здесь не было перекладины. Здесь не стучали барабаны и не строились шеренгами солдаты. Да и толпа была небольшая и редкая. Людей по городу передвигались мало. Немцы вытащили три ящика из рыбного магазина, поставили на него трех живых людей, изо рта которых в морозный воздух вылетали облачка пара. Привязали к ветвям деревьев веревки, изготовив на них петли. По команде ящики были выбиты из-под ног, тела несколько мгновений дергались, как будто старались ногами дотянуться до земли, но не могли этого сделать, а потом обвисли и затихли. За что их повесили, я не знал? Все делалось немцами деловито и просто, а потому и особенно страшно. Думалось невольно: «А не стану ли я следующим?»  Казнимые молчали, не выкрикивали лозунгов, о которых я читал в книгах. На следующий день  увидел, что кто-то с мертвых стянул сапоги. А еще через несколько дней они были только в нижнем белье, и на груди каждого висела тонкая дощечка, на которой крупными буквами было написано: «Повешен, как партизан». Это единственный случай, когда я видел написанным  это слово. Немцы ничего не говорили и не писали о партизанах. О диверсиях мы тоже ничего не слышали.
Все новые и новые приказы германского командования расклеивалось на стенах домов. Все они должны были регламентировать нашу жизнь. Не выполнить их, означало – расстрел. А выполнить?.. Как-то появился приказ детям школьного возраста явиться в школы для продолжения учебы. Я проигнорировал этот приказ, полагая, что ничему путному меня по приказу немцев учить не будут. Видно Богу угодно было опять сохранить мне жизнь, породив в моей душе сомнения? Откликнулось на этот приказ более двухсот пятидесяти детей. Домой они уже не вернулись. Поползли слухи по городу, что всех детей немцы отравили, угостив пирожками с чаем, содержащими яд.
    Отапливать помещение книгами хлопотное занятие. Книга, брошенная целой в плиту, горит плохо, ее нужно прежде растрепать на отдельные тетради, размять, распотрошить. А это означало, что нужно сидеть рядом с нею и только этим и заниматься, Да и прогорает бумага моментально. Как-то два сапожника, алкоголики, живущие в нашем новом дворе, притащили откуда-то ящик с толовыми шашками, сказав жильцам, что они нашли мыло. Внешне тол походил на куски мыла, но был более желтым, а главное он не собирался образовывать пену. Сапожники были нежадными и поделились добычей с соседями. Несколько шашек досталось и нам. От соседа, живущего в квартире рядом, в прошлом красного командира, я узнал, что тол - взрывчатка, но если его сжигать маленькими кусочками, то он горит. Я провел такой эксперимент, кусочки тола были крошечными, они плавились, пузырились, горели, создавая много черного дыма. Как источник отопления они были забракованы мною, тол был выброшен. Пришла война, и исчезли спички. Я и до сих пор не могу понять, какая связь между спичками и войной? Но, хочешь, не хочешь, пришлось подумать, как добывать огонь, не прибегая к тому способу, который описал Рони Старший в своей повести «Борьба за огонь» Все-таки человечество далеко шагнуло в своем развитии от того, каменного века. Способ мой не был изобретением, он описан давно: кремний и кресало (кусок закаленной стали), трут получить не трудно, опалив конец любой хлопчатобумажной ткани. Подносишь тлеющий уголок ткани к  кучке бездымного пороха, все – горит! Дымный порох для этой цели не годиться. Доказано экспериментом, результатом которого были опаленные волосы на моей голове. С более серьезными взрывающимися структурами, заключенными в специальные металлические каркасы я экспериментов не проводил.
Когда человек идет на войну, он готов к тому, что может ждать его там, я имею в виду самый нежелательный вариант. Надежда не оставляет человека до самого конца, он идя на передовую думает о том, что должно же ему повезти... Ну, не всех же убивают?  Много остается живых! Неужели он составляет печальное исключение? Не может этого быть!  Ведь не создан он для того, чтобы, еще не начиная жить, не оставя след  в ней, уйти в небытие? Но, быть готовым и к худшему все же надо. Недаром на Руси, провожали ратника со слезами и причитаниями, так, как принято провожать покойника. Да и сам ратник, кланяясь всем в пояс, просил простить ему все беды и зло, которые он, совсем случайно, мог кому-то из соседей и знакомых причинить. Мирные люди, оставаясь дома, тоже не были спокойны. Все зависело от того, как развернутся события на войне, происходящие  далеко от дома. Они могли обернуться разорением, пленением, рабством. Для того чтобы избежать этого, и шли молодые, крепкие парни сражаться. Цивилизация ослабила последствия войн для мирного населения, надежды на хороший исход возросли. Мало того, некоторые научились извлекать для себя немалую выгоду из несчастия других.  Неудивительно, что и в нашем городе были такие, которые без боязни, возможно с нездоровым любопытством, ожидали прихода немцев. Еврейские семьи не были исключением. Я вспоминаю слышимые от отца с матерью разговоры на такие темы. Поэтому называю не выдуманные фамилии и ненадуманные факты, а реальные. На улице Пролетарской, во дворе дома № 40 проживала семья зажиточных, естественно по нашим меркам, евреев по фамилии Тун. Они, обладая значительными денежными средствами, а отсюда и возможностями, не слишком торопились покинуть Керчь. Моя мать, будучи управдомами, встетив главу упомянутого семейства, задала такой обычный вопрос:
«Почему вы не эвакуируетесь? Ведь немцы могут вас застать здесь?»
Тун на это ответил: «Мадам, я знаком с немцами по восемнадцатому году! Это – культурные люди, не то, что наши босявки!»
О, как наивен был этот человек, так говоря о немцах! Как он жестоко ошибался, не доверяя нашим средствам массовой информации, повествующими достаточно красочно о преступлениях, творимых по отношению к евреям! Среди евреев были и такие семьи, которым подняться и улететь не давали слишком короткие крылья. Они доверяли средствам массовой информации, но еще более доверяли Туну. Подняться им было трудно, отсутствие средств, многочисленные семьи резко уменьшали возможности передвижения. Но попытаться все же было можно, ведь работникам металлургического завода это было сделать легче других, их обеспечивали транспортом и всем крайне необходимым. Не стану вдаваться в подробности мыслей и поведения бедной еврейской семьи, проживающей в нашем дворе и носившей такую же короткую фамилию, как и Тун, из трех букв – Шор. Давид и Соня Шор, с их десятиголовым выводком, с трудом сводили концы с концами на зарплату жестянщика метзавода. Да, в этой семье белый хлеб был редкостью, его ели только в день получки, он был для них лакомством. И не было свободного часа у этого человека. Жесть и киянка, ножницы по металлу и наковальня с металлическим квадратного сечения брусом – кормили его и многочисленную семью. Раньше его никто во дворе не вставал, и позже не ложился.  Вся жизнь сопровождалась звуками ударов киянки. Был он невелик ростом, сутуловат, с впалой грудью и кожей, сплошь усыпанной веснушками. Говорят, веснушки – к счастью. Но, к сожалению, счастья веснушки ему не принесли. Мог ли он, да и мы тоже, полагать, что от начала войны семье Шоров будет отсчитано всего 5 месяцев, а точнее 159 дней жизни. И уйдет в небытие бедная еврейская семья, бившаяся над каждым куском хлеба, не причинившая никому зла, о которой в Германии, начиная войну, и понятия не имели? Я назвал только две фамилии, две еврейских семьи, а ведь на Сенную площадь их 28 ноября 1941 года пришло около 7 тысяч. Семь тысяч тех, кто на что-то надеялся, на что-то рассчитывал?  Оставили они свои ценности врагу – это факт. Только кто из них Туны, а кто Шоры?  А мысли, надежды, что с ними?..  Превратились в «п-фу», легким выдохом отправленные в холодный, промозглый воздух. Правда, идя на площадь, забрав с собою все ценное, некоторые не догадывались, что их там ждет? Активно распространялся слух, что евреев отправляют в Палестину. Большинство знало о Палестине только то, что было написано о ней в святом писании. Где расположена она? Кому принадлежит? И как Германия может выселять людей туда, где все уже давно занято?  Зачем думать, когда о том так уверенно говорят. Отсюда и возможность создания заведомо ложной иллюзии. Все сомнения по поводу евреев отпали, когда на створках ворот были расклеены листки с приказом, где было четко сказано – за укрывательство евреев – расстрел! Расстрел ожидал в этом случае не одного человека, а всю семью, всех жителей двора. Евреи в городе были обречены. Трудно предположить, что не найдется во дворе такой, кто из трусости, из страха перед смертью, не выдаст немцам своего соседа, даже в том случае, когда он не чувствовал к нему неприязни, напротив жил дружно, поздравляя с семейными праздниками?
 Я назвал только евреев, но в городе проживала тьма тьмущая людей других национальностей. Их, в массе своей, пока не трогали, пока выдергивая по одиночке. Но, тронут позднее, узаконив уничтожение невинных. И цыган, и семьи смешанных браков, и крымчаков будет ждать такая же судьба. Коснется она и массы русских. Никого не оставит в покое. В живых останутся только те евреи, которые догадались переждать сложности временного характера, перебравшись в село, сделав это заранее. Да раненые,  выбравшиеся из-под трупов, заполнявших Багеровский ров. Но таких счастливцев было единицы. И спасались они не в городе, где, кажется человек, как иголка в стоге сена, может затеряться, а добравшись до глухого села, где все на виду, где друг друга давно знают, а прибывший только-только, как букашка на открытой ладони!. Село немцы не трогали. Евреи никогда, со времен царей русских не жили в деревне. Им там делать было нечего – прав на землю они не могли иметь. Богатые евреи  занимались ростовщичеством, бедные – ремеслом. А эту возможность давал только город.
      Взрослые, наверное, недооценивают чувств подростков, еще не окрепших душами, но уже брошенных в мир смерти, боли, страданий. Подросткам сложнее, они еще не научились глубоко прятать свои чувства, и не научились объединяться для выживания. Я сопереживал чужим несчастьям, опасаясь открыто высказать то, что переполняло меня. Болтать было опасно, замкнуться в себе еще хуже. Трудно в одиночку с бедой справиться – это я хорошо усвоил. Но труднее всего человеку, превратившегося внезапно в изгоя. Общество не приемлет его из-за страха навлечь на себя беду. А он, в свою очередь, не успевший освоится с новой ролью невинно осужденного, в любой момент может ожидать расправы. Несколько слов о нем. После массового расстрела евреев, и последующих уничтожений, не явившихся по приказу немецкого командования на Сенную площадь,  в городе остался в живых только один еврей. На улицах он появлялся редко. Шел, потупив взор в землю, с шестиконечной звездой на левой стороне груди. Нет, он не стыдился своей национальности, ему, наверное, было стыдно за тех, кто, давно зная его, теперь сторонился, словно от прокаженного. Фамилия еврея была Гольдберг. В потоке времени я забыл его имя и отчество, но фамилию запомнил на всю жизнь, поскольку всегда поражался видимым, доступным для восприятия, чувствам этого человека. Я помню его голос с нотками баса, мягкий, ровный, без срывов. Это был высокого роста, тощий мужчина, с выдающимся вперед кадыком,  всегда одетый во все черное. Ходил он, сутулясь, широкими шагами. Семитских черт в лице его было мало, но интонация речи с головой выдавала принадлежность к еврейской нации. Работал он врачом, оперирующим хирургом в городской больнице. И до войны, и во время оккупации города немцами он ежедневно оперировал больных и раненых, всех, без разбору, русских, татар, немецких солдат в том числе. Только потому, что немцы нуждались в его искусных руках, они оставили его в живых. Он знал, что, как только будет ему найдена замена, жизнь его прервется. Он сам об этом говорил не раз. Откуда я это знаю? Он был лечащим врачом моей матери,  лечил моего отца, оперировал моего родного дядю, да просто он часто бывал у нас. Бывал тогда, когда тоска одиночества заставляла его искать общества людей. Когда он приходил к нам, мать начинала суетиться, выискивая, чем бы его накормить. Он, стесняясь, отказывался, хотя стоило заглянуть ему в лицо, увидеть его глаза, чтобы понять, насколько он голоден! Когда он уходил, мать совала ему в руки крохотный мешочек с пшенной крупой. Что она могла ему еще дать, если для того, чтобы прокормить нас, из-за пайки хлеба и десятка мерзлых картофелин, которые она прятала на груди у себя, работала подсобницей в немецкой кухне. Эта картошка обошлась матери жесточайшим бронхитом, от которого ее излечил все тот же Гольдберг. Как-то в средине декабря он пришел к нам днем, что бывало крайне редко. Пришел такой озябший, что его буквально трясло от холода. Да и как было не замерзнуть, если на нем была видавшая виды фетровая шляпа и потрепанное демисезонное пальто. Мать напоила его кипятком с кусочком ржаного сухаря. Подарила старенький шерстяной шарф. Отец протянул ему  свою зимнюю шапку. Он не хотел ее брать. Отец уговорил его словами: «Она мне не нужна, я  все равно никуда из дома не выхожу». Это была правда, и Гольдберг поверил отцу. Но прежде, чем надеть шапку, он повредил ее мех и надорвал «ухо». Забегая вперед, скажу, что этот врач уцелел, дождался того момента, когда наши высадили десант и захватили город. От него мы узнали, какой ценой была освобождена Керчь. Десятки молодых людей стали калеками. Им ампутировали отмороженные верхние и нижние конечности. Я помню, как меня потрясло это. Я представил себе человечий обрубок, только туловище и голова... Что такому делать, ведь он обслужить себя не может?..
   Потом Гольдберг  уходил из Керчи, чтобы в нее уже больше никогда не вернуться. Он уходил по льду пролива с партией раненых. Он заскочил к нам попрощаться. На вопрос, почему он так поступает, он ответил прямо:
«Наши застряли на Акмонае, я думаю о возможности возвращения сюда немцев. Тогда мне в живых – не быть!»  Да, он был  дальновидным, этот талантливый еврей. Я вышел во двор, чтобы его проводить. Он обернулся на прощанье ко мне лицом и мягко улыбнулся. Он ушел, оставив мне на память свою улыбку.
       Город и до войны испытывал сложности с водоснабжением. Хорошую мягкую питьевую воду покупали, платя по копейке за ведро воды. Вода из водопровода  была жесткая, невкусная, но и этой не стало после того, как немцы заняли город. Водопровод не функционировал. Для водоснабжения использовались  колодцы, оборудованные механическими помпами. Приходилось, действуя  руками, откачивать воду из глубины. Таких колодцев в центре города были три. Около них скапливались люди, образовывались длиннющие очереди. Приходилось тратить часы для того, чтобы принесть домой два ведра питьевой воды. Использовали дождевую, подставляя ведра под водосточные трубы, растапливали на плите снег, когда он был свежий. Как-то, стоя в очереди, я стал свидетелем жуткого случая. С момента, когда на Сенной площади собрали  евреев и куда-то вывезли, прошло несколько дней. Большинство людей знало правду о том, что с ними сделали, хотя вслух, да еще с незнакомыми людьми, об этом не говорили. Случилось, что, когда моя очередь приблизилась  к колонке, к воротам двора напротив колонки, подъехала грузовая автомашина. В ней находилось трое полицейских, одетых в новенькую форму черного цвета, со светло-серыми отворотами на рукавах. До этого одежда у них обычная, гражданская, выделяла  их из массы других людей надпись на белой повязке- «Polizei»  Подъехавшие полицейские попрыгали с машины и стали выводить из ворот, и рассаживать в кузове машины немощных стариков, которые самостоятельно прибыть 28 ноября на Сенную площадь не могли. Стоящий передо мною, еще с пустыми ведрами, мальчишка лет 15-ти вдруг крикнул звонким голосом: «Евреи, вас же везут на расстрел!» Двое полицейских бросились на этот крик, выволокли парнишку из очереди, и тут же на глазах большой толпы, стали избивать его прикладами винтовок. Удары приходились по плечам и голове. Фуражка у избиваемого упала с головы, кожа от ударов местами лопнула и кровила. Мальчишка опустился на колени и просил: «Дядечки, не бейте меня, я больше не буду!» Надо было видеть озверелые физиономии полицейских, продолжающих избивать пацана. Потом избитого, оставляющего за собою кровавые следы на снегу, его подтащили к машине и, раскачав за руки и ноги, бросили, как бросают бревно, в кузов. Очередь безмолвствовала. У меня от страху все в животе занемело. Но я еще тогда подумал: «Ведь эти полицейские годами жили среди нас, здоровались, шутили, сочувствовали. Откуда у них такая злоба к незнакомому человеку, ребенку еще, не умеющему контролировать свои чувства? И ведь не было рядом немцев, перед которыми они бы выслуживались? Чем мог помешать ими проводимой акции какой-то пацан?»
           Во все времена среди обычных смертных появляются угодники. Я не имею в виду тех, кто угождают Богу. Такое угождение – символ величайшей послушности и служению справедливости. Я имел в виду тех, кто всегда торчит при власти, любой власти, ни идеи, ни цвет роли в таком случае не играют. Такие при приходе немцев тотчас оказались при власти, ну, словно только и жили ожиданием тевтонов? Некоторые оправдывают свои деяния звериной ненавистью к советскому строю. В какой-то мере, я могу таких и понять. Хотя нельзя, служа ненависти, причинять страдания и беды невинным. Можно понять поступок Дементеева Константина (отчество его я и прежде не знал), который стал при немцах полицмейстером. В прошлом белый офицер, бухгалтер при советской власти, он имел основания быть ею недовольным. Но никак нельзя понять действия человека, невысокого роста слегка смугловатого, лет 35-ти, прибывшего с немцами в город Керчь и ставшего здесь начальником тюрьмы. В городе  у него не было ни друзей, ни  знакомых. Почему он выбрал соседний с нашим дом для своего жилья? Может, потому, что там жила соблазнительного вида девчонка? Вера Вертошко, 16 лет, бесспорно, была красива. Выросшая в нужде, она была горда вниманием взрослого человека, да еще занимающего такую высокую должность, человека, которого боятся все, и стараются стороной обойти. Все боятся, а вот она может вить из него веревки? Вера была очарована подарками своего перезрелого «мужа». Знала бы она, чем занимается он? Знала бы, что подарки, приносимые ей, принадлежали расстрелянным евреям, и были сняты с мертвых тел? И знала бы она, каким коротким будет ее «счастье»? Все станет на места, когда они будут убегать вместе с немцами.  В Джанкое в ее муже узнают того, кто при советской власти возглавлял местный райпотребсоюз. Но самое удивительное во всей этой истории то, что он сам-то  был евреем. Евреем, пытавшим и казнившим евреев! Ну и ну! Как еврея, немцы казнят и его самого. Только не знаю, присутствовала жена при его казни, или нет? А может, ее казнили вместе с ним? О ней мы больше ничего не слышали, как в воду канула!.. Были и такие предатели, принявшие из рук немцев власть только потому, что желание властвовать было заложено в их природе, но прежде она, эта власть, была при советском строе им недостижима. Такими были Токарев, возглавивший городскую управу, и его заместители Зеленкевич и Петров, кстати, последние, оба до прихода немцев, работали врачами в городской поликлинике. Почему  эскулапов потянуло к руководству, мне не известно? Одно знаю, сделали они это добровольно, не под давлением.
     Иногда желание услужить проявляется не в одиночку, а в коллективе людей, причем, выступающих от лица той нации, к которой они принадлежат. Так в городе Керчи появились комитеты содействия германской нации: греческий, итальянский, болгарский, армянский, татарский. Русского комитета с таким названием не было. Был создан комитет содействия военнопленным, но просуществовал он до того момента, когда собранные людьми продукты для военнопленных, были конфискованы германскими властями. Я не знаю ничего о целях и задачах, которые ставили перед собою помогающие германской нации?  Я говорю о достоверном факте, бросившим  тень на остальных представителей этих наций. И не нужно удивляться тому, что такие факты легли потом в основу причин, так называемой депортации народов. Вопрос депортации не возник из пустого воздуха. Жаль, конечно, что депортации подверглись все, подряд, без учета лично содеянного! Среди депортируемых было множество людей, действиями которых должна была гордиться советская власть. Скольких спас от отправления в Германию на каторжные работы врач Василькиоти?  В судьбе моей и моих родителей много положительного сделали крымские татары. В случае освобождения моего отца из концлагеря военнопленных в Феодосии, мать с отцом, пробираясь домой, в Керчь, остановились в доме, принадлежащем крымским татарам. Было это на окраине «Дальних Камышей». Хозяин дома побрил моего отца, он был заросший щетиной и только одним свои видом мог вызывать подозрения. Им же была заменена военная форма отца на гражданскую. Он же дал ценные указания, как обойти немецкие посты... У этой татарской семьи скрывалось еще два краснофлотца. Вот и решите, какой опасности подвергалась татарская семья, поступая таким образом? Заслужила ли она депортацию?  Нет, не все так просто в нашем подлунном мире?  И нельзя винить людей за действия отдельных представителей национальностей?
Презренны те, кто жизнь свою бросил на алтарь алчности и порока, в каком бы возрасте он ни был! Живущий в нашем дворе, игравший со мною в мальчишечьи игры, превратившийся скоропалительно в долговязого парня, Васька Лисавецкий, по кличке «Лиса», перешагнул свое семнадцатилетие, не ведая о пороке, уже свившим  в душе его гнездо. И прежде, будучи еще мальчишкой, он стремился верховодить младшими. Но мы его отвергали, внутренне не доверяя ему, хотя размерами тела и силой он значительно превосходил нас, и было лестно играть с таким большим. Желание господствовать терзало его, ища постоянно выхода. Выход ему предоставили немцы, заняв город. Нет, он не побежал в военкомат, чтобы записаться добровольно на фронт при наших, но, он, в первые же дни прихода немцев, добровольно пошел служить  в полицию. Теперь он упивался своей властью, демонстрируя ее над нами. У меня не было опыта, но хватало ума, чтобы ускользать от встречи с ним. Первый поступок, заставивший заговорить всех живущих во дворе, был совершен Лисой, когда он силой заставлял любить себя, тридцатилетнюю замужнюю женщину. Первая атака его была отбита. Он сломил сопротивление женщины, когда ложным доносом убрал со своего пути ее мужа. Я не стану копаться в клубке его чувств, кажущимися, мне изначально, скоплением омерзительного. Дальше больше, «Лиса» полагал, в силу отсутствия самого элементарного ума, а, следовательно, и способности анализировать, что служба в полиции ему открывает дорогу к вседозволенности. Эта вера во вседозволенность и погубила его, когда он решил завладеть имуществом богатого цыгана, в прошлом цыганского барона. Не дожидаясь команды сверху: «Ату его, взять!», Лиса зарезал цыгана на глазах у его семьи. Немцы открыто недолюбливали цыган, но они были рабами ими же созданного «Нового порядка» Васька навсегда исчез, попав в подвалы гестапо.
    Раскрепощение души и тела, прежде зажатого в тиски, тоже может сыграть роль катализатора, ускорившего распад морали и приведшего, в конце концов, к уходу из жизни. Что мы знали о жизни  Миньки Александрова, по прозвищу «Ноль», «Нолик»? То, что он слыл отпетым хулиганом, старательно поддерживающим в сознании всего двора этот имидж? Его готовы были некоторые мужчины убить, - он жизни не давал их чадам!  Не было условий, и взрослые скрипели от злости зубами, рисуя себе в голове те способы, которыми следовало бы расправиться с гаденышем. Но, гаденыш не вынырнул из чистого озера, не выплыл на крылышках из светлого эфира! Он был порождением своих родителей. Следовательно, мы ничего не знали об отце отпетого? Я не помню даже имени того, ведь ему никто руки своей во дворе не подавал. Знать, было за что? Он жил обособленной от всех жизнью, никому не мешая, ни во что не веря. Как обращался со своей женой, со звероподобным взглядом, отверженный дворовым обществом, мужик?  Что знали мы о маленькой, невзрачной женщине, девочкой доставшейся своему мужу? Мы не слышали тех проявлений жизни, которые доступны слуху и зрению. А из квартиры Александровых ничего такого не выходило. Там было все глухо, как в могиле.  Может, отношения между супругами, и были источником того, что «Ноль» не ставил и в ноль свою мать? Война приоткрыла занавес. Главу семьи в армию призвали. И ни слуха, ни духа – о нем? Пришли немцы и женщина, мать «Нолика», вдруг расцвела, начала надевать наряды, которые прежде лежали без движения в сундуке. И двор разом заметил, что женщина просто красива. Заметил эту красоту и немецкий оберст. Теперь она возвращалась домой на легковом автомобиле. Шофер, выскочив из авто, почтительно открывал перед нею дверь. Где служил оберст, я не знал, но погоны у него были витыми, а не обычными.
Соседки говорили женщине: «Как ты, Нин, не боишься возвращения наших?
Та отвечала со смехом: «Чего мне бояться? Я прежде жизни не видела! Она хуже смерти была! Не один раз мысль в голову приходила, покончить с собой!  Только сейчас и живу!  Перед богом отвечу за свои поступки, не перед людьми!»
Она ничего никому не сказала, когда пришли наши? Она – повесилась!
«Ноль» куда-то исчез! Слышал потом, что будто  был на Японской войне. Увидел его я значительно позднее. Узнать его было еще можно, характер не изменился. Все остальное... Наркоман, без кистей рук. Калека, которому хирург-ортопед из костей предплечий соорудил клешни.
Я видел, как он брал клешнями стакан с водкой... Хотелось мне представить его, потерявшим руки в бою. Нет, все было намного прозаичнее. Минька проиграл свои руки, находясь в лагере заключенных, куда он попал за хулиганство...
Я рассказал только о судьбе части живых существ, когда-то пребывавших на небольшом клочке земли, называемым двором.  Не стану касаться многих других, судьба у всех была нелегкая, война круто изменила жизнь всех, обнажив сущность каждого. Будет она называться судьбой простого советского человека. Но не была она простой уже потому, что изведала  «Новый порядок Гитлера», все ужасы и страдания войны, унижения, прошла через смерть саму, может и не забравшую жизнь, но опалившую ее предостаточно. Нас, переживших войну, называли наследниками Советской эпохи. Что из этого наследства  сумели наследники передать детям своим? Не уверен, что наследство было великим, когда наследство исчисляется только материальными благами...
       Зарегистрировавшимся в городской управе людям, стали выдавать по 100 граммов хлеба, из непросеянной ячменной муки. Хлеб был тяжелым, колол глотку «костюками», но и его было слишком мало. К тому же, хлеб следовало еще получить, а это сделать было совсем непросто. Единственный магазин, где его выдавали, располагался на углу Ленинской и Крестьянской, там, где потом будет построен «Детский мир». Действовал комендантский час, согласно которому хождение по городу разрешалось только в светлое время суток. Но, если придти к магазину, когда станет светло и перестанет действовать комендантский час, то это означало бы одно – хлеба не достанется!  Поэтому меня будили часа в 4 утра. Я теплее одевался и выскальзывал на улицу. Город вымер, ни движения, ни полоски света, лишь легкое шуршание пересыпаемого ветром  сухого, колючего снега. Темнота охватывает со всех сторон, Стою некоторое время без движения, пока глаза адаптируются к темноте. Внимательно осматриваюсь. Нет ли поблизости патрулей?  Мне предстоит несколько раз пересекать улицы. Немцы патрулировали улицы города, его центральную часть. Столкновение с ними – стопроцентная смерть! Ходили они по трое, по осевой линии улицы, время, от времени, постреливая из автомата. Но, иногда внезапно появлялись из-за угла... Чтобы не попасть им на глаза, приходилось передвигаться, перебегая от подворотни к подворотне. Добирался до магазина и занимал очередь. Там всегда находил трех глубоких стариков, которые дежурили, присев у стены магазина, почти сливаясь с ней. Заняв очередь, я по митридатской лестнице поднимался на улицу 23 мая и гулял по ней, время, от времени, навещая стариков, чтобы убедиться в том, что меня из очереди не удалили. Немцы на Митридат не поднимались... И все же, сколько испытаешь страха, словами не передать. Хлеб дорого стоил мне. Но без этой ничтожной порции хлеба не обойтись. Бесстрашие – смерти подобно. Страх мой был обоснован... Как-то я пришел домой без хлеба. Как всегда, заняв очередь, направился на свое излюбленное место дежурства. Находясь там, я услышал звуки выстрелов. Когда минут через пятнадцать спустился к магазину, то увидел стариков мертвыми, снег под ними окрашивался кровью...


Рецензии