***
Селивёрст Кухарев, Эмма Лосева
ПРОШЛОЕ,
ДАЛЕКОЕ И БЛИЗКОЕ
(воспоминания)
ПРЕДИСЛОВИЕ
Эта небольшая книжка состоит из двух частей. Первая часть, «Как давно это было…», написана Селивёрстом Федоровичем Кухаревым. Мы прожили с ним вместе около десяти лет. Когда он рассказывал о своем прошлом, я каждый раз удивлялась тому, что он помнит мельчайшие детали событий, имена, подробности. И не раз ему говорила: «Тебе нужно писать мемуары. Ведь ты – почти ровесник революции. Очевидцев того времени почти не осталось, и сейчас уже никто толком ничего о нем не знает». Он обычно отмалчивался. И вдруг однажды передает мне несколько исписанных листков – это было начало его воспоминаний. И стал он их писать, верьте – не верьте, на девяносто втором году жизни. Он понемногу писал, я набирала на компьютере. Самое-самое начало, где он рассказывал о своем раннем детстве, я оформила как отдельный рассказ и передала в очередной «Литературный альманах» геологов, который когда-нибудь да должен был выйти. Ему, конечно, ничего не сказала, хотела сделать сюрприз. Увы, сюрприза не получилось.
Я это пишу 27 июля 2010 года. Три недели назад у С. Ф. случился инсульт; 12 дней он пролежал в больнице (и при этом был в сознании), а 17 июля, накануне выписки домой, он скончался.
Он успел рассказать лишь о небольшом отрезке своего долгого жизненного пути, как раз до дня Победы. После этого прошло еще 55 лет, и… Я была очевидцем последних десяти лет его жизни и решила написать о некоторых событиях этого периода во второй части книжки «Как недавно это было…».
Зачем я это делаю? Если «вначале было слово», то и в конце тоже должно быть «слово». Каждый человек неповторим и по-своему интересен, и только так, в «слове», мы можем увековечить о нем память.
С. Ф. – один из многих и многих миллионов колосков огромного и великого русского поля, и в его долгой и нелегкой жизни отразилась, можно сказать, сама история страны.
Э. Лосева
КАК ДАВНО ЭТО БЫЛО…
КУЛУНДА. ИСТОКИ. РАННЕЕ ДЕТСТВО
Родился я в Алтайском крае, в Кулундинских степях. До Великой Отечественной войны вся эта территория относилась к Западно-Сибирскому краю. После войны ЗапСибКрай был разделен на Новосибирскую область и Алтайский край с центром в г. Барнаул. К Алтайскому краю отошли и Кулундинские степи, а точнее – лесостепи. Здесь участки степей перемежаются с нестроевым березняком и березовыми рощами. Березняки растут в основном по низким местам, где подолгу задерживаются вешние воды. В восточной части Кулундинской лесостепи, на правом берегу Кулунды расположено село Баево, районный центр.
Километрах в 40 ниже по течению, на левом берегу Кулунды стоит старинная деревня Жарково. Построена она не как обычно – вдоль реки, а перпендикулярно ей, потому что с одной стороны примыкала пойма, а с другой – от самой реки полосой шириной до 200 м возвышались стройные сосны могучего соснового бора, протянувшегося далеко на юго-восток и кормившего грибами и ягодами жителей деревни и ближних сел.
Река здесь относительно неширока, с илистым, местами песчаным дном, водорослями у берегов, где почти всегда можно было увидеть маленьких щурят. Немного ниже деревни река делает изгиб, сужается, течение ускоряется, и здесь была построена мельница для помола зерна.
Исконными жителями деревни были староверы и кержаки. Они никогда не подадут прохожему кружку воды не говоря уже о чае. Всех остальных людей они называли чалдонами, вроде того как украинцы называют русских кацапами.
В конце XIX века из центральной России на свободные земли Кулунды устремился поток людей.
Вот в эту деревню Жарково где-то в 1899 или в 1900 году переехал из Воронежской области мой дед Макар Миронович. Он привез с собой детей – Татьяну и Федора. Куда делась жена, никто не знал. Вскоре 14-летнего сына пристроил на работу, а 17-летнюю дочь выдал замуж за Мосалова Михаила, и она уехала с мужем к его родителям в с. Кривое Панкрушихинского района. Сам Макар уехал из деревни на долгие годы.
Второй мой дед, Андросов Кузьма Архипович, приехал из Курской области раньше и к тому времени имел уже свое подворье. Сам Кузьма был известным бондарем, делал хорошие деревянные ведра, кадушки для засолки капусты, огурцов и другие изделия. Для работы по хозяйству и уходу за скотом нанимал работников. Вот в это хозяйство и нанялся батрачить Федор. Кузьма Архипович относился к подростку по-родственному, и тот, благодарный, хорошо и беспрекословно выполнял всю порученную ему работу. Арине, единственной дочери хозяина, было тогда 11 лет. Прошли годы, дети подросли; их дружба перешла в любовь. Ариша забеременела, и сначала они скрывали это. Но мать не проведешь, и Агафья Панкратьевна заставила дочь во всем признаться. Узнав об этом, Кузьма хотел с треском и без копейки денег выгнать Федора, но потом побоялся позора единственной дочери. Родители мои поженились, но свадьбу не играли.
За годы батрачества отец многому научился у Кузьмы. Забегая вперед, замечу, что никогда и ни к кому отец не обращался с какой-либо просьбой, зато к нему с просьбами приходили почти все жители поселка. В нашем доме всегда стояли ведра и кадки, сделанные руками отца. Да и сама жизнь заставляла его делать все крестьянские дела и сама учила этому. Умел он шить сапоги на деревянных гвоздях, шил полушубки и тулупы из овчины, мохнашки (рукавицы) из собачьей шкуры и много чего еще.
Денег на покупку или строительство дома из бревен Кузьма не дал, и молодым пришлось строить землянку (избушку из пластов дерна и глины), и все мы, их дети, кроме Павла, родились в этой землянке: Василий в 1908 году, Екатерина – в 1910, Григорий – в 1912. Затем родились две Дуни-двойняшки, Вера, Ваня (эти четверо умерли в младенчестве), восьмым – я, Селивёрст, в 1919 г., а после меня еще Тимофей, а Паша родился в 1926 г. уже в поселке Покровском.
Родители часто вспоминали Ваню, который был очень славным ребенком, но умер в четыре года от оспы. И когда я, двухгодовалый, тоже заболел оспой, они не надеялись, что выживу. Но они уже имели опыт борьбы с этой болезнью. На руки мои натянули чулочки и привязали к туловищу, чтобы я не мог достать лица, которое было все в коростах и сильно чесалось. Присматривать за мной поручили сестре Кате. Много лет спустя Катя рассказывала, как я ее мучил. Дело было летом, в жару. Мухи садились на болячки, и я не давал покоя Кате. У нас была детская тележка, которую отец смастерил еще до рождения первенца. Вот на этой тележке и возила меня Катя по деревне. А я даже не мог ничего видеть, поскольку глаза мои слиплись и не раскрывались.
Рядом с деревней на реке был небольшой порог, где стояла мельница. Большое колесо с лопастями крутило поставленные одно на другое два жернова, которые и мололи зерно. Шум лопастей далеко разносился по округе. Однажды Катя привезла меня к этой мельнице. Там было очень хорошо: монотонный шум мельницы успокаивал, от реки веяло прохладой, было меньше назойливых мух, и я спокойно лежал на своей тележке. С тех пор я ежедневно просил Катю отвезти меня «на мельту». Кате это надоедало. Повозит она меня по деревне, а потом и говорит, что привезла на мельницу. Но я соображал, что у реки слышен шум колеса, а тут поет петух. Тогда Катя отгоняла петуха подальше от дома, чтобы его не было слышно, но я все-таки криком своим заставлял ее везти меня «на мельту». К осени болезнь моя почти прошла, но как ни оберегали мое лицо, все-таки мне удалось много корост выковырять, и там остались ямки. Лицо мое превратилось в кухонную терку. Как только меня ни дразнили (и рябой, и долбаный) и мои браты, и мальчишки-одногодки! Но я почему-то не обижался на эти прозвища.
В эти годы шла гражданская война, и отца призвали в партизаны. По нашим местам прошел с войском генерал Колчак, и нашу деревню Жарково почти полностью сожгли как партизанскую. Наш дом почему-то уцелел, и из нашей семьи никто не пострадал. После возвращения отца с войны мы переехали.
Летом 1923 года отец купил небольшой домик на окраине поселка Покровского, в 5 км от деревни Жарково, и мы туда переехали. Здесь реки не было, но с северной стороны росла большая березовая роща, защищавшая поселок от северных ветров, мы ее называли дубровой. Мне было четыре года, я уже неплохо соображал, и многое с тех пор запомнилось мне на всю жизнь.
Здесь было в то время всего два домика. В одном стали жить мы, а в другом проживала семья из трех человек. Хозяин часто выпивал и просто издевался над женой Марьяной на глазах у 14-летней дочери Маши. Он мог без всякого стеснения повалить Марьяну где придется, задрать ей подол и делать свое дело. Дочь все это видела много раз, не удивлялась и думала, что так и надо и что все так делают. Других соседей не было, Маша стала приходить к нам и подружилась со мной. Она уводила меня к себе домой, когда не было ее родителей, и занимала всякими играми. Мне это нравилось, и я стал почти ежедневно играть с ней. Однажды она предложила мне поиграть в ее родителей: сняла с меня штаны, затащила на себя и заставила двигаться. Я такого никогда не видел, все время сваливался, но она снова затаскивала меня на себя. Дело дошло до слез, и я убежал домой. Но этим игры наши не закончились.
В Кулундинской степи дрова пилить-рубить не приходится, а на зиму жители сел и деревень заготавливают кизяки. Делается это так. Весной конский и коровий навоз размешивают водой до вязкости. Эта масса набивается в специальные деревянные формы, немного подсушивается, вываливается из формы на землю и сушится дальше. Когда кизяк подсохнет, его складывают в пирамидки круглой формы примерно в рост человека. Здесь кизяк окончательно досушивается, а такие пирамидки стоят возле каждого дома.
Наши кизяки сохли за оградой в стороне от дома. И вот эта Манька, как я ее звал, в самой большой пирамиде вытащила сбоку несколько уже сухих кирпичей. Получился вход внутрь пирамиды. К Маньке я уже не ходил; она позвала меня внутрь и заставила раздеваться. Я сопротивлялся, и мы громко спорили. Как появился отец, мы не заметили, но услышав наш разговор, он заглянул внутрь пирамиды и увидел нашу возню. Манька пулей вылетела из кучи, а отец гнал ее до самого ее дома и хворостиной стегал по заднице. Меня он отругал, но не порол. После того наши «папки-мамки» закончились, а вскоре мы переехали.
Отец купил усадьбу в самом селе. Здесь была землянка, впоследствии служившая нам кухней, и недостроенный дом, поднятый очень быстро; он был соединен с землянкой.
С одной стороны от нас жил одинокий мужик, любивший выпить, который всегда у кого-то батрачил. Нашими соседями с другой стороны были Зайцевы (хозяйка Дуня, ее муж, работавший кем-то в сельсовете, и две девчонки). Дуня руководила всем хозяйством и своим мужем. У них были корова, свиньи и куры. У одной свиньи было штук 15 поросят. И вот эта противная свинья повадилась залезать к нам – поломает забор и разгуливает по огороду.
В 1924 году отец, трудом своим и своих сыновей, имел уже большое хозяйство: пять лошадей, жеребеца Кольку, гнедого красавца, купленного где-то за 70 рублей, шесть дойных коров, две телки, 30 овец, гусей, кур, уток – полон двор живности. Не помню, сколько десятин засевалось пшеницы, но осенью на гумне было ее очень много. Брат Василий возил пшеницу в г. Камень как хлебоналог и на продажу. Помню, привез Василий оттуда яблоки. Отец велел мне идти на гумно охранять пшеницу от Дуниной свиньи и пообещал дать потом целое яблоко. Наша семья никогда яблок не видела, и всем хотелось их потрогать и попробовать. Прибежал на гумно, а там свинья с поросятами топчется на пшенице. Я схватил валявшийся прутик и, стегая по свинье, выгнал ее, а потом кинулся в дом за яблоком. Отец велел вернуться на гумно. Примчался назад, а там свинья с поросятами почти на самый верх кучи зерна залезла. Тут я схватил палку и давай лупить по свинье, а она неожиданно отскочила в сторону, и я попал палкой по поросенку. Тот брык-брык, и затих. Свинью я выгнал, а поросенка куда девать? В огороде у нас росло много паслена, и я в эти кусты и спрятал беднягу. Вскоре отец пришел на гумно проверить мою работу и увидел, что вся пшеница истоптана свиньей. Выпорол меня отец по полной, вся спина в кровавых рубцах, и мне уже было не до яблок. К вечеру пришла Дуня с дохлым поросенком в руках и подняла хай на всю Европу. Отец уже не стал меня пороть, и так уже досталось. Как, в конце концов, отец рассчитался с Дуней за поросенка, не знаю. Кстати сказать, каждого из нас, кроме младшего, отец не раз порол нещадно. И сейчас я думаю, если бы не отцова наука, неизвестно еще, что бы из нас, хулиганистых пацанов, получилось.
Какое-то время в сенокос и на уборку зерна отец нанимал соседа по прозвищу Самарец. Никто, видимо, и не знал ни его имени, ни фамилии. Из всех наших лошадей он полюбил почему-то одного мерина саврасой масти и всегда выбирал его, если приходилось куда-то ехать. Наша семья прозвала этого мерина тоже Самарцом, и мы смеялись: «Смотрите, Самарец на Самарце едет!»
Была у нас старая кобыла Рыжуха, до того ленивая, что позволяла пороть себя любым кнутом, только бы не бежать в упряжке. Никто из старших братьев не хотел на ней работать. И тут вдруг Гриша стал ее запрягать и каждый день возить сено с сенокоса домой. Отец и Василий удивлялись, что могло случиться, – то не любил на ней работать, а теперь каждый день ее запрягает и даже не берет кнута. Решили за ним понаблюдать – вышли за поселок и стали ждать его появления с сенокоса. Видят: Гриша сидит на сене, поет песни, а Рыжуха трусцой бежит по дороге домой. Заметив отца и брата, Гриша застеснялся, перевел кобылу на шаг. Своего секрета так и не раскрыл никому. Однажды отец заметил, что шкура на задних ногах Рыжухи ободрана, и понял, как Гриша заставил кобылу ему подчиняться: он подбирал сучковатую хворостину и обдирал Рыжухе ляжки,
причиняя кобыле нестерпимую боль. Пришлось ей покориться. Отец не наказал Гришу за такой жестокий прием, работа дороже.
Подошло время праздновать масленицу. Все взрослые парни собирались в центре поселка на своих подготовленных скакунах и проводили гонки, конечно, не за призы, а ради славы оказаться первым, всех обогнать на своем коне.
Я тоже попросил Василия посадить меня на лошадь. Он долго не думая вывел из конюшни Рыжуху, посадил меня на нее, вывел за ворота и ушел по своим делам. Рыжуха моя пошагала во двор Дуни Зайцевой (ворот у них никогда не было), подошла к сеновалу и спокойно, не обращая на меня никакого внимания, стала жевать сено. Дуня, увидев такое чудо, кинулась к отцу с криком, что заявит в сельсовет, что, мол, поедают ее сено. Тут прибежал Василий и со смехом увел Рыжуху с наездником домой.
Из всех наших коров, оставленных отцом на зиму, запомнилась мне рыжая комолая (безрогая) корова, могучая, с огромным выменем. Доила ее только мама, а Катя – остальных коров. Однажды Кате пришлось доить комолуху, и та так шарахнула задней ногой по ведру, что Катя пулей выскочила из ее стойла. Эта комолуха давала по ведру молока утром и вечером, тогда как остальные четыре коровы давали столько же все вместе. Комолуха родила телочку, которую все мы жалели, как ребенка.
Дело было ранней весной, снег еще лежал во дворе, и телочку поместили на кухне (в землянке). Как-то меня отправили спать в кухню на печку. Я был очень доволен, но ночью проснулся по нужде. Тьма была кромешная. Спросонья стал искать спуск с печи, но со всех сторон рука натыкалась на стену. Я перепугался, начал во все стороны толкаться обеими руками и неожиданно загремел вниз головой прямо на телушку. Та взревела не своим голосом «бя-а-а», а я, обалдевший, заорал во всю глотку пуще телушки. На этот рев прибежали перепуганные родители. Долго не могли найти спички в темноте, а когда спичку зажгли, увидели картину: телушка стоит, трясется с перепуга и мычит, а я залез под кухонный стол и тоже трясусь в ожидании порки. Увидев, что обе жертвы живы, родители расхохотались. Больше на этой печке я не спал.
А весной, уже перед выпасом коров, случилась беда. Утром мама пошла доить комолуху и увидела, что та лежит в стойле в неестественной позе. Оказалось, что она удушилась веревкой, которой была привязана за шею, ведь рогов у нее не было. По закону крестьянства, погибших животных вывозили на скотское кладбище и там закапывали. С болью в сердце отец отвез комолуху и похоронил ее там. Это печальное событие запало и в мою душу.
Но жизнь продолжалась. Опять весна.
В наши края, где много озер и лугов, весной прилетает множество разных птиц. И стоит только пойти по лугу, как из-под ног взлетают со своих гнезд утки. Недалеко от нашего поселка и реки Кулунды есть два озера – Гусиное и ****ур. Удивительно, но на Гусином полно уток, диких гусей и гагар, а на другом озере – ни единой птичьей души, хотя оно также заросло камышом. Берега его обрывисты и круты. Жители вымачивали в нем снопы льна и конопли, которые должны вымокать две недели, после чего их расстилают на берегу и сушат. От стеблей отделяются нити, потом пропускаются через мялку, и льняная пряжа готова.
Заросли камыша на озере Гусином перемежаются с большими окнами открытой воды; берега его пологие. Озеро завалено сухим камышовым валежником, из которого чайки и гагары вьют весной гнезда, где и выводят птенцов, поэтому здесь птичьих яиц тьма. Вот на этот «яичник» и привела меня как-то Катя. Я сидел на берегу, а Катя задрала подол и пошла собирать яйца. Озеро как будто специально предназначено для сбора яиц – можно свободно ходить по озеру, так как воды в нем было не выше пояса. Катя велела мне снять штаны, переложила в них яйца и еще насобирала полный подол. Когда мы подошли к огородам поселка, Катя оставила меня с мешком яиц, сделанным из моих штанов, а сама понесла домой яйца в подоле. И тут не обошлось без соседки Дуни. Увидев меня сидящим за огородами голышом, она кинулась к отцу с криком: «Что же ты, разбойник, делаешь? Родного сына выгнал из дому голым!». Тут прибежала Катя, забрала оставшиеся яйца к себе в подол, я натянул штаны, и мы благополучно вернулись домой. Отец и мама покатывались со смеху.
Я уже упоминал, что на севере села Покровского стояла большая высокая березовая роща (дуброва). Она хорошо защищала село от северных ветров и буранов. Весной, когда повсюду снег уже сходил, в дуброве весь май было снегу выше колена. За дубровой в это время снега уже не было, а на низких местах росло много красивых подснежников, дикого лука и чеснока. И вот мы, ребятня, собирались толпой и протаптывали голыми ногами тропинку в снегу, чтобы попасть на ту сторону дубровы за луком и чесноком. Ширина снежной полосы была около 100 м, и, выбегая на ту сторону, мы падали на землю и кричали от боли в замерзших ногах. Но солнце вскоре нас отогревало, и в следующий раз мы опять прибегали сюда.
Лесостепь Кулунды богата полезными травами и ягодами. Нигде не встречал я таких обширных плантаций дикой клубники, как на Кулунде. Когда клубника поспевала, люди ведрами таскали ягоды домой и делали из них лепешки. Помню, лежа на печке, мы с Тимкой щипали эти лепешки, сложенные стопкой. Когда лепешки размокнут, во рту остается вкус свежей клубники.
Однажды Катя потащила Тимку с собой по ягоды. Увлекшись сбором ягод, Катя забыла про Тимку и когда о нем вспомнила, его рядом не было. Перепуганная Катя стала бегать по полю с редкими кустами, кричать, но Тимку не нашла. Стемнело, и Катя вернулась домой без Тимки и без ведра. Переполох был страшный. Не спала вся семья, дожидаясь утра. Рано утром отец, Василий, Гриша и Катя отправились на поиски Тимки. Вернулись ближе к обеду. Отец нес беглеца на руках. Нашли его, как рассказывал отец маме, спящим под кустом. Ведро с ягодами Катя тоже принесла. Не знаю, наказал ли Катю отец.
Не помню уж, сколько было у нас телят. Одна из телушек любила что-нибудь сосать. И вот что с ней приключилось. Наша сбруя и хомуты висели на длинных штырях под навесом. Шлеи от хомутов всегда свисали почти до земли. И вот эта телка обычно сосала эти шлеи, пока ей на шею не сорвался со штыря хомут. Телка задрала хвост дугой и с криком «бя-а-а!» и с хомутом на шее понеслась по двору.
На крик телушки мы все повыскакивали из дома. Я выбежал первым; телушка неслась прямо на меня, и только Тимка подбежал ко мне, телушка поравнялась с нами и заорала свое «бя-а-а!». Тима с перепугу хлоп на землю и глаза закатил. Подбежали братовья Василий и Гриша, катаются со смеху. Отец Грише: «Лови телушку, а то разобьется!», а сам поднял Тимку и унес в дом. Гриша еле поймал одуревшую телушку, и с тех пор она близко не подходила к хомутам.
Помню двор для лошадей с выгулом и оградой – прекрасное зрелище! Лошади стояли свободно, каждая у своей кормушки, а сено было над головой, на чердаке. У жеребца Кольки была своя, отдельная от кобыл, изгородь. Однажды Гриша приходит к отцу и говорит, что у Кольки грива заплетена в косу. Отец не поверил и пошел посмотреть. И правда, грива у жеребца словно расчесана гребешком и заплетена наподобие женской косы. Отец расплел ее и попутал гриву. На следующий день коса снова была заплетена. Было удивительно, что такой беспокойный жеребец, как Колька, позволяет кому-то залезать к нему на шею. К этому чуду отец и братовья уже привыкли, пока Гришка однажды не увидел на шее коня зверька ласку. Из всех лошадей она выбрала Кольку и холила его.
Раньше в деревнях и поселках в зимнее время молодежь устраивала вечорки. Девушки и парни собирались вечерами в какой-либо избе и проводили время в играх, беседах и работе. Девчата приносили с собой пряжу, вязали носки, рукавицы, кружева. Парни рассказывали разные байки и смешные истории. Никто из ребят не курил, не ругался бранными словами, поэтому старшие не запрещали молодежи так проводить время. Вот на такой вечорке познакомился брат Гриша с девушкой Ниной Прибыловой. Все в ней было прекрасно; у другой и половины ее достоинств не найдешь. Впоследствии она стала его женой, но умерла при родах.
Нина дружила с девушкой ее возраста Ульяной Воробиной. Дом Воробиных стоял напротив нашего, через дорогу. Главой семьи у них был старший брат Иван (родителей почему-то не было). Были еще у них сестра Улька и братья Борька и Алешка. Алеша был моим другом; мы с ним и в бабки играли, и ходили на Кулунду силками ловить щурят, и бегали по снегу за дуброву за диким луком и чесноком. Боря, старший брат Алешки, был немой. А случилось с ним вот что.
В те времена крестьяне соблюдали все праздники. На праздник Ивана Купалы было принято обливать друг друга холодной водой. Такое действо проходило и во дворе Воробиных. Собрались девчонки и начали бегать друг за дружкой с ведром воды, обливаясь. Одна девчонка погналась за Улькой, та заскочила в комнату, где спал двухгодовалый Боря. Девушка плеснула из ведра на Ульку, а попала на Борьку. Боря долго болел, перестал говорить и всех избегал. Улька, чувствуя свою вину перед ним, научилась понимать его жесты, заботилась о нем и оберегала его от всех неприятностей.
Летом по вечерам молодежь собиралась на площадке возле сельсовета. Клуба в поселке не было, кино не показывали даже в Баево. Развлечением считалась борьба, в которую вовлекалось все мужское население от подростков до женатых мужиков.
Недалеко от сельсовета жили два приятеля, два чудака, Игнат и Аверьян. Дома их стояли напротив через дорогу. У них была одна корова на двоих. Каждую ночь в бане Игната они разыгрывали эту корову в карты. Кто выигрывал, приводил корову домой и велел жене ее доить. А если жена проигравшего собиралась доить корову, муж бурчал: «Куда собралась? Нет коровы!». И так всю зиму, а летом корова обычно жила у кого-то одного из них. Жены их привыкли к такому раскладу, не обижались и даже, похоже, дружили.
У Игната был старенький шомпольный дробовик. Как-то приобрел он новую берданку-одностволку. Однажды сидит он перед домом и демонстративно вытирает тряпкой и без того чистое ружье. Аверьян увидел и кричит: «Ты из этого ружья мне даже в ж… не попадешь!» – «Снимай штаны!» – кричит тот в ответ. Недолго думая, Аверьян поворачивается, спускает штаны и показывает голый зад. Игнат быстренько зарядил ружье и пальнул. Аверьян заорал во всю глотку и упал. Игнат с перепуга бросил ружье и кинулся к другу. Аверьян лежал на боку, из голого зада в трех местах сочилась кровь. Увидев Игната, он застонал громче и заматерился. В поселке долго веселились, вспоминая, как жена Аверьяна выковыривала со смехом дробинки, а он орал и материл жену. Последствий никаких не было. Друзья по-прежнему играли на корову и подшучивали друг над другом. Вот такая была у них дружба.
Еще была история, невеселая. Дом Павины и ее сына стоял на нашей улице через несколько домов. Вышла она замуж, как говорили, за красивого и состоятельного парня по страстной любви, родила сына и назвала его в честь отца, Гришей. Что случилось с мужем Павины, никто не знает, только потом она долго лежала в психушке в г. Камне. После лечения вернулась в поселок к сыну, но с тех пор у нее периодически случались приступы болезни. Смуглолицая и черноволосая Павина, крепкого телосложения, была похожа на цыганку. И когда случались с ней приступы, ее не могли удержать даже двое мужиков. Она кричала, рвала на себе волосы, пыталась куда-то убежать. Мужики скручивали ей руки и привязывали к кровати. После приступа сын Гриша ее развязывал, она долго плакала навзрыд; плач ее часто слышали соседи.
Однажды отец собрался на пашню, и я попросился с ним. Пашня была километрах в пяти. По дороге нужно было переехать неглубокий овражек, на дне которого почти все лето струилась вода. По сторонам ручейка росли кусты до двух метров высотой, а у самой дороги образовался небольшой плес. Подъезжаем мы к этому оврагу, лошадь вдруг захрапела. Отец насторожился – могут быть и волки у водопоя. Однако лошадь не встала, похрапывает, но идет. Когда подъехали к ручью, увидели, что там купается Павина. Она нас заметила, лишь когда мы уже переехали ручей и стали подниматься на пригорок. Павина громко вскрикнула, выскочила из воды, голая, с растрепанными волосами, как бы пытаясь нас догнать. Но отец стеганул лошадь, мы быстро уехали. На обратном пути никого у ручья уже не было.
Это было время НЭПа, 1925–27 годы, – золотое время; всего было много, и все было дешево. Корова стоила 40 рублей, овца – три, а птица – вообще копейки. Помню, были тогда большие медные пятаки. Однажды отец дал мне такой пятак, чтобы я купил в лавке конфет. На этот пятак продавщица насыпала мне полную фуражку «раковых шеек».
Когда отец все успевал делать, понять не могу. Вскоре он купил сенокосилку с молотилкой и стал первым богачом в поселке. Чего у нас только не было: зимой в амбаре висели туши баранины, гусей, уток, стояли бочки со свиным салом.
И вот начались иные времена. Пошел слух о коллективизации и раскулачивании крестьян. Многие начали распродавать скот, чтобы не записали их в кулаки.
Как-то попала к нам книжка под названием «Ташкент – город хлебный». И Гриша стал упрашивать отца отпустить его в Ташкент. После долгих разговоров отец согласился, и проводили мы Гришу, 16-летнего парня, конечно, с родительскими слезами, в неизвестность. Единственным помощником отцу остался Василий. К тому времени он уже жил своей семьей, но хозяйство с отцом было общее.
Как-то увез он меня на пашню. Там с отцом они вспахали две десятины земли, а мне Василий велел боронить пахоту верхом на кобыле Саврасухе. Первое время Василий часто приходил проверить мою работу, а потом стал приходить реже. Я наловчился справлять нужду, не слезая с кобылы, и дело пошло веселее. Саврасуха то того была приучена к работе, что ею не нужно было и управлять – сама все делала, лишь бы не мешали. Я спокойно сидел верхом и однажды задремал (спать приходилось мало) и свалился на землю. Лошадь встала как вкопанная. Пока я копошился, поднимаясь, подошел брат. Немного пожурил, а я показал ему натертый зад, после чего он снова посадил меня на кобылу и ушел. Сев проводил сам отец, у него это здорово получалось – никаких пролысин.
Весной 1928 года приехал в поселок уполномоченный и объявил на сходе, что единоличным хозяйствам – конец, что кулаки эксплуатируют бедняков, а теперь будет объединенное хозяйство – коммуна. И сразу стал записывать желающих вступить в эту коммуну, названия которой еще и не было. Отец рассказал потом, что первым записался Самар;ц. О том, что еще было на собрании, отец обсуждал с матерью и Василием, так что подробностей не знаю, но помню, как отец с Василием увели в коммуну коров и лошадей, некоторых в упряжке. Не помню, сгоняли ли в коммуну овец, но птицу, точно, – нет.
Около сельсовета собралось стадо лошадей, коров, повозки, а куда их поместить, не подумали. Эту ночь каждый хозяин ночевал со своим скотом у сельсовета. Утром отец с Василием всех животных пригнали домой. Уполномоченного больше в поселке не видели. Началось раскулачивание зажиточных крестьян, не вступивших в коммуну. Их ссылали куда-то в тайгу, «на Урман». Никто не знал, куда высылали первых раскулаченных крестьян. Я узнал гораздо позже, что ссылали на Урман не только из Баевского, но и из Панкрушихинского района. Людей с их жалкими пожитками довозили до этого места и ссаживали прямо в тайге на верную погибель. Умелые хозяева и здесь не пали духом: начали объединяться в артели, строить жилье, благо лес рядом, обживаться, вырубать делянки под пашни и огороды. Впоследствии это поселение стало огромным населенным пунктом, крепким и богатым, хоть раскулачивай снова.
Рассказывали такую историю. Возле места высылки были два таежных озерка метрах в ста одно от другого. Находчивые мужики прорубили широкую просеку между ними. Теперь дикие утки не поднимались над лесом, а стали летать между озерами вдоль просеки, где их встречали рыболовные сети, натянутые поперек просеки. Вот вам и свежее мясо без ружья и больших трудов. Это была вынужденная мера, чтобы выжить в таких условиях.
В освободившиеся дворы в поселке и распределили коммунарских животных. Выбрали правление коммуны из бедняков, и они стали руководить таким огромным хозяйством, хотя не могли справляться и с личным. Со временем урожаи стали низкими, коммуны обеднели, а в 1933 году начался голод по всей Кулундинской степи.
Осенью 1928 г. я пошел в школу. Первой моей учительницей была Надежда Ивановна Жарикова. Она жила при школе со своей младшей сестрой. Учеников было мало, поэтому она вела одновременно два класса, которые занимались в смежных комнатах. Иногда учительница стояла в дверях и поглядывала то на один класс, то на другой. На следующее лето она, с разрешения родителей, решила свозить нас на экскурсию в г. Камень. Уговорила двух мужиков с бричками; на каждой бричке разместилось человек по десять, и мы выехали. Дорога была дальняя, и нам пришлось ночевать в поле, чтобы накормить лошадей. Помню, как девчонки боялись темноты и жались друг к дружке. В Камень мы приехали лишь на следующий вечер. Нас разместили в школе, накормили и уложили на полу без постелей. Утром Надежда Ивановна повела нас на берег Оби. По дороге нам встретился выводок индюков с большим индюком во главе. Мы остановились и стали разглядывать этого красавца с красной кишкой, свисающей от носа. Только хотел я подойти поближе к индюшатам, как индюк бросился на меня с криком «буль-буль». Я кинулся от него, но он успел клюнуть меня ниже спины и ударил крыльями. Подбежала Надежда Ивановна, и тогда индюк вернулся к своему семейству. Долго потом ребята смеялись надо мной, даже в Покровском. В школе ночевали мы две ночи, побывали на пристани, посмотрели на пароходы, которых никогда раньше не видели, и вернулись в свой поселок без приключений.
К тому времени в нашем доме жили, кроме отца с матерью, Катя, уже невеста, я, Тимка, самый младший Паша и дедушка Макар. Василий был женат, имел двоих сыновей и жил отдельно, Григорий уехал.
Дед появился неожиданно и неизвестно откуда. Помню, приходит отец и говорит маме: «Тятя приехал!». Мама почему-то не удивилась и не выразила радости, а только сказала: «Хорошо». А я удивился – какой такой «тятя» мог приехать к нашему тяте? Все дети называли его не батя, не папа, а только «тятя». Видно, так было принято. Так я познакомился со своим дедушкой по линии отца, Макаром Мироновичем. А вот второго моего деда, Кузьмы Архиповича, и бабушки Агафьи Панкратьевны я никогда не видел, хотя они жили в трех километрах от нас, в деревне Жарково. Никто и никогда в нашей семье не упоминал про них.
Несмотря на то, что отец стал коммунаром, ему припомнили, что он нанимал работника Самарц;, и собирались его раскулачивать. И отец принял решение. В конце октября 1929 г., ночью, отец привел из коммуны своих двух лошадей, погрузил на бричку все, что счел необходимым, усадил нас, пацанов и маму, и на зорьке выехали мы впятером из Покровского навсегда. В доме остались старый дед и Катя. Путь наш лежал через деревню Жарково; видел я ее в последний раз. Моя родина Кулунда осталась в моей памяти до боли любима.
Была у нас собачка Дамка; все мы ее очень любили, и она, чувствуя эту любовь, была привязана к каждому из нас. Когда отец погружал пожитки в бричку, Дамка сидела в сторонке и ждала, видимо, с надеждой, но отец второпях даже о ней не вспомнил. «А Дамку?» – спросил я. Отец не ответил, взглянул лишь на нее и тронул вожжами лошадей. Заметили мы Дамку, когда уже выехали из деревни: она бежала на некотором удалении. Расстояние постепенно сокращалось, а потом, не услышав от хозяина запрета, собака завиляла хвостом и побежала впереди.
Чем дальше отъезжали мы от Жарково, тем больше лежало снега на дороге. И не доехав до поселка Фараевский, бричка застряла: колеса утонули в снегу. До поселка оставалось около километра. Отец сел на одну лошадь и направился в поселок. Через какое-то время вернулся на санях, и мы, оставив бричку, поехали уже на них. Из Фараевского отправились на санях с одной лошадью. Перед самым отъездом отец привязал Дамку у крыльца дома, сам быстро сел в сани, и мы тронулись. Не передать словами, каким голосом завыла Дамка, как она пыталась освободиться от привязи! Мы с мамой заливались слезами. Чем дальше отъезжали мы от того дома, чем тише становился плач Дамки, тем громче были наши рыдания. Как же мы бываем жестоки к животным, которые нам безгранично преданы!
Через много лет, когда все пять братьев встретились во Фрунзе, где в то время жил старший, Василий, мы вспоминали про Дамку, но без сожалений, а просто как эпизод нашего детства. Вот так!
До села Кривое доехали благополучно поздно вечером. Там жила родная сестра отца Татьяна. Наш приезд был совершенно неожиданным. Брат и сестра не виделись почти тридцать лет и ничего друг о друге не знали, но признали друг друга, и мы поселились в одной из комнат их дома.
Так началась наша жизнь на новом месте в селе Кривое Панкрушихинского района Алтайского края. Здесь закончилось мое детство и прошла юность.
СЕЛО КРИВОЕ. ГОДЫ УЧЕБЫ И ВЗРОСЛЕНИЯ
Почему такое большое и красивое село назвали Кривым, непонятно. Население в нем разнородное – жили смоленские, новгородские, рязанские выходцы и даже семьи киргизов.
Здесь была создана коммуна «ОСО», которую позднее разделили на четыре колхоза с учетом национальной принадлежности. Так, в нашем колхозе крестьяне в основном были русские. Само село естественным образом было разделено на две части старицей шириной метров 200–300. Вода держалась здесь все лето. Непонятно, почему вода не задыхалась; в ней водилась даже мелкая рыбешка – гольяны и карасики, которых мы, детвора, ловили удочками на червячка. Через старицу была проложена земляная дамба с переходным мостиком и большой деревянный мост на трех треугольных быках. Ширина моста позволяла разъехаться двум встречным телегам.
Итак, мы свалились Татьяне, как снег на голову. Семья ее состояла из шести человек. Кроме нее в доме жили ее сыновья Афанасий и Николай, жена Афанасия Фрося и двое их детей. Николай был старше меня на четыре года, поэтому сразу взял надо мной шефство. Тайком он таскал у брата самосад и курил, а чтобы я его не сдал, насильно заставлял меня делать то же самое. Я очень сильно кашлял, но послушно курил.
Одногодки Николая по вечерам собирались в пустой избе и развлекались, как умели. Чья была изба, не помню, но она всегда в зимнее время была натоплена. Когда в первый раз Николай привел меня с собой, все удивились, мол, я еще пацан, а им уже по 14 лет. Но вскоре я там стал своим, а после того как отец купил мне балалайку и я быстренько научился тринькать кое-какие танцы, я и вовсе стал необходим на вечеринках.
Я начал ходить в школу в третий класс вместе с Николаем. Не знаю уж, почему он учился только в третьем классе.
Отец сразу решил устроиться на маслозавод; его приняли делать бочонки под масло. В каждый бочонок затаривали по 20 кг сливочного масла. Директору завода работа отца понравилась, и теперь отец имел доступ к маслу, сливкам и сыру.
Так мы прожили у Мосаловых до весны 1930 года, а потом отец нашел пустой кулацкий дом, мы переехали в него и прожили в нем больше года. Потом отцу пришлось уволиться с маслозавода и вступить в колхоз, чтобы иметь право держать корову. Без коровы с детьми жить трудно, а Павлику было всего пять лет. Корову из колхоза нам дали хорошую, и мы зажили получше.
В 1932 г. Гриша приезжал в поселок Покровский и забрал с собой в Ташкент свою любовь Нину Прибылову. Весной 1933 г. они вернулись в с. Баево, и здесь жена Гриши умерла при родах. Роды были тяжелыми. Сначала, чтобы спасти мать, не смогли сохранить ребенка, а потом ей сделали какой-то укол, чтобы быстрее поправилась, но через три дня она умерла. Гриша хотел судиться с врачом, но Нину уже не вернуть, и он не стал обращаться в суд. Через какое-то время Гриша поехал в Покровский, где еще жила Васеня Судакова, которая когда-то соперничала с Ниной. Васеня была уже замужем, но, по-видимому, мужа не любила; увидев Гришу, она тут же бросила мужа и уехала с Григорием в Баево.
С новой женой Гриша приезжал к нам в Кривое и привез мне гармошку. Правда, 1933 год был по всей Кулунде неурожайным и голодным, и тут уж не до гармошки, но все равно я был очень рад. Тимка тоже начал брать в руки гармонь и рыпать непонятно что.
Родители Васени были единоличниками, т. е. не хотели вступать в колхоз, а таких быстро давили налогами. И они решили уехать на Дальний Восток, в Комсомольск-на-Амуре, всей семьей. Отец Васени, Форипон, прислал ей письмо и просил их с Гришей приехать в Комсомольск, поскольку на Кулунде голод. Осенью 1933 г. Васеня и Гриша, не заезжая к нам, уехали в Комсомольск.
Помню самое тяжелое время для нашей семьи – зима 1933–1934 годов. Колхоз на трудодни никаких продуктов дать не мог, картошка не уродилась, и колхоз перестал сдавать молоко на маслозавод как налог, а выдавал колхозникам по одному литру на семью. Но что такое литр молока без другой еды? Павлику было 7 лет, рос он слабеньким, и мать, отрывая от себя, кормила его молоком. И вот однажды не стало и молока, а до ночи, когда можно лечь спать, пусть и голодными, было еще далеко, Павлик сквозь слезы захныкал: «Мам, йись хочу!». И мама не могла сдержать слез: «Ну что я тебе, сыночек дам, ничего ведь нет!». Отец повернулся к Тимке: «Тимош, сыграй нам что-нибудь на гармошке!». Тимка взял гармошку и начал пилить, а отец отвернулся, и затряслись его плечи от слез безысходности.
На другой день отец взял наш тулуп, которым мы ночью укрывались еще в Покровском, и куда-то уехал. На следующий день вернулся с шестью буханками ржаного хлеба. Мама сделала из этого хлеба много-много порций с молоком.
До весны 1934 г. как-то мы все же дотянули, а весной выручил рыжик. Рыжик – это мелкие семена (мельче проса) рыжего цвета на кустиках, похожих на паслен, растущих в поле. Они созревают к осени, но держатся на кустах всю зиму. И вот мы, голодная детвора, ходили гурьбой собирать эти рыжики. Дома их толкли в ступе до муки и пекли лепешки на молоке. Еда довольно противная, но жевать можно. Так мы дожили до сенокоса.
Я закончил 5-й класс. Несмотря на пустой желудок, были у нас свои развлечения. В параллельном пятом классе училась девочка, которая отличалась от других какой-то своей особой манерой поведения и красотой. Звали ее Настя Стецура. У нее были старший брат Гриша и старшая сестра. Она почувствовала, видимо, что мне нравится, и стала чаще, якобы случайно, встречаться со мной на переменках. Сразу же и мои, и ее друзья заметили это и стали похихикивать. Однажды после уроков по дороге домой я ее увидел – она меня ждала. И тогда она сказала: «Все говорят, что мы нравимся друг другу, но это не правда; я просто люблю тебя, что бы обо мне ни говорили!». Я просто ушам своим не поверил. Такого еще никто из девчонок мне не говорил.
После этого признания Настенька стала открыто подходить ко мне на переменах и ждала после уроков, чтобы вместе идти домой. А жила она как раз по пути к моему дому.
В любом классе есть подхалимы и предатели. Нашелся такой и в нашем классе, Антон Бутаков. Он ни с кем не дружил, над всеми девчонками насмехался, выискивая в них недостатки. И вот Антоша донес в учительскую о нашей дружбе с Настенькой. Наш классный руководитель, Крючков Николай Григорьевич, преподаватель истории, вызвал меня в учительскую прямо во время урока и спросил, правда ли, что мы со Стецурой любезничаем в школе. Я был готов к этому разговору и ответил, что если я лучше, чем к другим, отношусь к одной из девочек, это не значит, что она уже моя невеста. А дружба всегда поощряется. Учитель, видимо, не ожидал такого ответа и, улыбнувшись, отправил меня в класс.
В каждом коллективе, и в школе в том числе, есть люди «ведущие», «нейтральные» и бесхарактерные, или чем-то обиженные природой, над которыми посмеиваются или шутят. Вот такая девочка, тихая, худощавая, корявая, училась и в нашем шестом классе. Ее лицо так было обезображено оспой, что живого места на нем не осталось. Наташа, а фамилия ее была Потеря, очень стеснялась, старалась уединиться и болезненно переносила насмешки учеников. Бывало, один из учеников берет с парты другого ручку или карандаш и вопрошает:
– Чья потеря – мой наход!»
– «Моя!»
– «Вон она, возьми ее!», – и шутник указывает на Наташу. А еще за ней закрепилось прозвище «Тираны мира», с тех пор как она еще в пятом классе с выражением прочла на уроке литературы стихотворение: «Тираны мира, трепещите! Вы нас, вы нас не победите!». Так к ней в шутку и обращались. Так продолжалось долго, и я решил заступиться за Наташу. Однажды, когда учителя еще не было в классе, я встал и обратился к ребятам:
– Вот вы смеетесь над Наташей за то, что ее обидела природа. А если бы с вами такое случилось и все бы смеялись над вами, вам было бы приятно? Вот у меня тоже остались следы этой болезни, так что, надо теперь и надо мной смеяться?!
Услышав мои слова, Наташа разрыдалась. Тут заходит учитель Николай Васильевич Крючков:
– Кто обидел Наташу?
И тут опять этот предатель, Антоша Бутаков, встал и ехидно сказал:
– Это Кухарев ее обидел!
Учитель строго посмотрел на меня:
– В чем дело, Кухарев?
Я коротко объяснил, и он долго говорил о взаимоотношениях между людьми.
Закончились уроки, мы пошли по домам. Вышел я за калитку школы, а там ждет меня Настенька. Долго мы шли молча, потом она тихо заговорила:
– Ты молодец, что защитил Наташу. Я готова целовать каждую твою корявину; без них ты был бы каким-то чужим, а сейчас, с ними, ты мой навсегда! – и прижалась головой к моему плечу. И что ответил на такое признание в любви этот оболтус? Да ничего. Только посмотрел на нее и улыбнулся. Видно, не созрел еще тогда для большой и искренней любви.
Вспоминая этот эпизод спустя столько лет, я вдруг захотел сочинить песню о первой любви, и я ее сочинил!
Через какое-то время я заметил, что Настеньки не видно в школе, а потом услышал страшную новость – ее брат Гриша лежит при смерти от чахотки, а Настенька днюет и ночует возле него. Хоронили Гришу всей улицей; было ему всего 18 лет. Вся их семья долго носила траур, а Настенька так и не появилась в школе. Я постеснялся к ним зайти, и наша дружба с Настенькой на этом закончилась.
Директором нашей школы был милейший человек Николай Александрович Уткин, лет пятидесяти. Его все уважали не только в школе, но и в районе. И вот однажды он не явился в школу, день, другой. Семья его жила в колхозном двухэтажном доме, недалеко от нашего. Жена Николая Александровича заходила иногда к нам по хозяйственным делам. И тут рано утром прибежала она к нам и простонала:
– Колю арестовали и увезли в район, даже не дали одеться! Когда я спросила, за что, один милиционер сказал с презреньем: «Ты жила с врагом народа!».
Больше о нем никто ничего не слышал.
На нашей стороне старицы протянулись три большие улицы, которые заканчивались с обеих сторон еще большим количеством беспорядочно расположенных домов. Среди них бросался в глаза старый двухэтажный, все еще красивый дом. Его звали купеческим. В то время, когда мы жили в Кривом, в этом доме проживала старушка, которая ни с кем не общалась, с девочкой Леной примерно моего возраста. О старушке ходила молва, что она держит в своем подвале змей, разговаривает с ними и кормит молоком.
Лена училась в том же классе, что и Настя, но они не дружили. Лена вообще ни с кем не дружила, никого не обижала и была довольно замкнутой. Как мы с ней встретились в первый раз, не помню, но так сложилось, что мы стали встречаться в школе и вне ее. Захотелось видеть ее чаще, разговоры стали откровеннее, и я узнал о ее происхождении.
Родителей своих Лена не помнила, а бабушка ничего не рассказывала ни про них, ни про себя. Своей фамилии Лена не знала и даже когда пошла в школу, не могла назвать ее, и учителя дали ей фамилию Октябрева. Как-то я спросил ее про змей. Она рассмеялась: «Бойся, я могу тебя ужалить!», а потом, уже серьезно, рассказала. Когда появился уж в доме, она не знает; бабушка поит ужа молоком из блюдца и разговаривает с ним, когда внучки нет рядом.
– Я с детства к нему привыкла, а он ко мне; иногда он забирается ко мне в постель, но он холодный, и я его выталкиваю с кровати на пол.
Так я узнал о змеях в бабушкином доме.
Раньше Лена ни с кем не дружила, впервые стала встречаться с парнем и постепенно привязалась ко мне. Однажды в шуточном разговоре я ее поцеловал. Она смутилась и не знала, как себя вести. Во второй раз она ответила взаимным поцелуем. А сколько их было потом!
Когда начался сенокос, вся молодежь поехала в полевые бригады. В нашей бригаде была и Лена.
В любой бригаде мне давали одну и ту же работу – ворошильщика. Конные грабли сгребают сухое сено в валки, длинные гребни. Мне нужно было сгребать эти валки в копны, которые прихорашивали девчата, идущие сразу за мной. А техника ворошильщика такова. Берется толстая жердь длиной до трех метров, на ее концах привязываются гужи, которые, в свою очередь, прикрепляются к хомуту лошади. Лошадь направляю вдоль валка, а сам становлюсь на эту жердь и ногами и корпусом сдвигаю сено до размеров копны. Затем останавливаю лошадь, освобождаю жердь и продолжаю сдвигать валок дальше. За день мне записывали полтора трудодня.
Кормили работников кое-как. Хлеб пекли из просяной муки. Жутко вспоминать это время. После этого хлеба у всех начался страшный запор. Рядом с бригадным станом находился березняк, куда все и бегали по нужде. По утрам из того березняка доносились стоны и слезы. Тут уж не до стеснения, когда разрывается плоть. Многие отказывались есть такой хлеб и жили на одном супе, в котором варилось какое-то мясо. Что касается меня, я так же орал в кустах, не стесняясь девчонок.
За зиму и весну 1934 года я уже прилично научился играть на гармошке, и меня приглашали на гулянки даже взрослые компании. Мне было 15 лет, и я, несмотря на мои корявины на лице, нравился девушкам. Когда настало время сенокоса, правление купило гармошку, прикрепило меня к ней, и каждую неделю я с гармошкой приезжал в лучшую бригаду по заготовке сена. В каждой бригаде было много молодежи, все старались хорошо работать, чтобы победить в соревновании. Однажды отец (а он был уже председателем коммуны), приехал в бригаду проверить, как идут дела. Потом подозвал меня и говорит:
– Про тебя, сынок, нехорошая молва пошла, будто ты вскружил головы двум девушкам и они даже подрались!
И отошел с усмешкой. Мне было и стыдно, и приятно слышать это от отца.
А история была такова.
Рядом с нашим домом жил мужчина без левой руки. У них с женой была единственная дочь Мотька, старше меня на год, но в школу она почему-то не ходила. После того как она в первый раз услышала мою игру на гармошке, она стала искать со мной встречи. Видя, что я не обращаю на нее внимания, Мотька злилась, а когда узнала о наших с Леной отношениях, вызвала ее на крупный разговор. На грубость Мотьки Лена отвечала вызывающе и на зло ей похвасталась, что целовалась со мной. Тут Мотька вцепилась Лене в волосы, а Лена ударила соперницу по лицу. Инцидент был исчерпан, а шуму было на весь колхоз.
А я как раз в это время был в другой бригаде, которая на этой неделе победила в соревновании. Услышав о ссоре девушек, я не находил себе места. Приехав в село в очередную субботу (нас возили каждую субботу домой в баню), я увидел Мотьку и отругал ее. После этого она от меня отцепилась и вскоре стала любовницей женатого человека, председателя сельпо.
Секретарем Панкрушихинского райкома партии был в то время Басых, а председателем райисполкома немец Урбштас. За то, что отец посеял не протравленную от вредителей пшеницу, его вызвали в райисполком и предупредили, что если будет плохой урожай, пойдет под суд. В разгар посевной приехал какой-то врач и признал лучших лошадей больными сапом. Что это за болезнь, никто не знал. По указанию райисполкома за подписью Урбштаса надлежало этих лошадей уничтожить. Их выводили в поле, копали большие ямы и лошадей расстреливали. Это было, как мы потом узнали, вредительство против колхозов. Один парень, работавший на двух лошадях, которых собирались увезти и расстрелять, не дал этого сделать. Он взял лошадей за поводья и сказал:
– Расстреливайте и меня вместе с ними!
Так он отстоял своих лошадей и работал на них долгое время.
Тот же врач признал семена пшеницы зараженными клещом и дал распоряжение обменять их в Славгороде на хорошие. А до Славгорода больше 100 км, и пока семена обменяют, уйдет посевное время, земля высохнет и урожая не будет. Вот отец и принял решение посеять пшеницу гарнцового сбора (семена, подлежащие помолу, которые не протравливают). Поэтому отца и предупредили в райисполкоме об ответственности. Осенью отца арестовали и дали три года лишения свободы несмотря на сносный урожай. Однако зимой 1936 года всю верхушку райисполкома признали врагами народа и расстреляли, а через месяц отца оправдали, и он вернулся домой.
Около деревянного моста через старицу в небольшом домике жила женщина с двумя взрослыми детьми – старшим Толиком и дочерью Клавой. Толик Казанец нигде не работал, а ездил по городам, воровал и грабил людей. Временами появлялся дома, видимо, привозил награбленное и деньги, а потом опять исчезал. Клава где-то работала и жила дома. Как-то на маслозаводе появился новый лаборант Гоша Королев – красивый молодой парень, хорошо одетый по тем временам. Он здорово плясал чечетку, кстати, под мою гармошку. Клава тоже была видной девушкой. Они познакомились, стали встречаться. Сколько длилась их любовь, не помню, только вдруг Клава исчезла. Поиски ее продолжались с осени до следующего лета, но были безуспешными. Приезжал Толик и поклялся найти ее живую или мертвую.
Как я уже упоминал, в старице водились рыбки-гольяны, которых мы ловили удочками на червячков. Особенно хорош клев был возле одного из деревянных быков моста. В середине лета вода сильно спала, и стало хорошо просматриваться дно. И как-то один пацан увидел сапог, торчавший из-под треугольного быка. Так было найдено тело Клавы. На ее шее был привязан камень. Все сразу подумали, что это дело рук Гоши. А тот еще весной уволился с маслозавода и исчез. Тело Клавы, уже расползшееся, вытащили, положили в гроб и накрыли крышкой. Так Клава лежала в горбу на берегу старицы недалеко от своего дома, пока не появился Толик. Был вечер. Подбежавший Толик упал на гроб и взревел во весь голос, как дикий зверь. Он поклялся найти Гошу и так же утопить его с камнем на шее. Больше Толя не появлялся в Кривом до нашего отъезда из села.
Мне приходилось слышать, что, бывает, мужчины превращаются в женщин, а женщины в мужчин, и вот такому чуду, что приключилось с одной женщиной, я был свидетелем. Фамилию ее я забыл, а имя запомнилось; звали ее Феня – Федосья. Росла она обычной девчонкой, ходила в школу, потом работала в колхозе. Вышла замуж, но детей не было. Через три-четыре года они разошлись. Причину никто не знал. Бывший муж из села уехал; Феня осталась одна и ни с кем не встречалась.
И вот в колхозе появился новый трактор ЧТЗ, а тракториста не было. Феня пришла в правление колхоза и попросилась поехать учиться на тракториста. В районе таких курсов не было, и колхоз отправил Феню на месячные курсы в г. Камень-на-Оби. Федосью проводили, и мать хвалилась, что дочь теперь будет механизатором колхоза. К концу учебы Феня прислала матери письмо с обратным адресом не на Федосью, а на Федора. В письме же написала, что теперь она мужик, и звать теперь ее Федором. Эта новость быстро разнеслась по соседям, похихикали они, и колхоз стал ожидать приезда ученого тракториста Феди.
И вот как-то утром тракторист Федя появился в правлении колхоза и предъявил удостоверение Федора по старой фамилии. Одет был, как обычный мужик, и заявил, что не потерпит насмешек от кого бы то ни было. С тех пор Федя ни с кем не дружил, а в баню стал ходить один. Однажды, рассказывали, две женщины хотели зайти в баню, когда Федя там мылся, так Федя тут же плеснул на них кипятком, и те, ошпаренные, убежали.
Шло время, Федор пахал на своем тракторе, и все к нему уже привыкли. И вот опять новость: Федя женился! Невесту его Грапину я знал. В народе ее звали Гапкой. Ни свадьбы, ни регистрации брака в сельсовете не было. Невеста была выше ростом, а лицо ее сильно портила оспа. Родители Гапы отказались встречаться с молодыми и вскоре переехали в другое село.
По направлению из Кривого на Панкрушиху с левой стороны улицы стоял небольшой домик, где жили трое: мать, отец и сын Миша лет шестнадцати. Отец, поговаривали, пил, а пьяным издевался над женой и сыном. Видимо, поэтому отец и сын не ладили многие годы. Злоба на отца у Миши копилась с детства, и как-то раз он в такой ярости отмутузил отца, что тот отдал концы. Что теперь делать с трупом? Хоронить при народе нельзя, так как тело было сильно изуродовано. Решили на время закопать его в конце своего огорода. А у соседа была собака, которая и начала раскапывать захоронение. Сколько ни отгоняли собаку от ямы, которую она вырыла, собака продолжала скулить и раскапывать яму дальше. Это насторожило хозяина, тем более что сосед-то пропал. Сообщили в сельсовет и в милицию. При раскопке могилы собралось, говорят, полсела. Сына с матерью арестовали и увезли; больше в Кривом они не появлялись. Дом стоял пустой, и все обходили его стороной.
Осенью я заболел золотухой. Откуда она взялась, вроде сахара я много не ел, но из ушей потекло. Мне приходилось затыкать уши ватой, поэтому я плохо слышал и получил прозвище «Глухой». Правое ухо со временем болеть перестало, а левое до сих пор слышит лишь на 10% и забито серой.
В 1935 году колхозники стали жить получше, чем в прошлые годы, и хлеб ели, и крупы были, но… в магазине, кроме игрушек, никаких товаров не было. Я пошел в 7-й класс в латаных штанах, а что было на ногах, даже не помню. Большинство учеников носило то же, да и учителя одевались кое-как. Ближе к весне отец купил где-то мне черные суконные брюки, в которых я и окончил 7-й класс. А в июне было в них уже жарковато.
Еще до конца учебного года из района пришла разнарядка направить по окончании 7-го класса трех лучших учеников в район на курсы учителей. Направили моего друга Ивана, Настю Золотареву и меня. С 1-го июля 1936 года нас, собравшихся со всех школ Панкрушихинского района, зачислили на первый курс педагогического техникума в г. Камень, с филиалом в Панкрушихе, и начали учить.
Лето есть лето, жара, духота в аудиториях, а я заживо поджариваюсь и пахну в своих толстых суконных брюках.
Преподаватели обращались к нам на «вы» и по имени-отчеству. И вот однажды наш математик Антон Александрович Хох спросил у меня, не могу ли я надеть другие брюки, на что, краснея, я ответил, что других брюк у меня нет (Ах, эти черные штаны меня достали!..).
В конце августа приехала из Камня комиссия по экзаменам, и нас гоняли по всем программам за первый курс техникума. Я еле вытянул на тройку. Учебники покупать не мог – не было денег; старался запомнить то, что слышал на лекциях. После экзаменов нас распределили по школам района. Меня направили в Велижанскую НСШ.
НАЧАЛО ТРУДОВОГО ПУТИ
Итак, я начал свой трудовой путь с 1-го сентября 1936 года учителем первого класса Велижанской НСШ Панкрушихинского района Алтайского края в возрасте 17 лет.
Директором школы был Филоф Иванович Нефедов лет пятидесяти пяти. Он имел свое хозяйство, дом, корову и какую-то птицу. В общем, жил хорошо. Жена его, Юлия Константиновна, была учительницей русского языка и литературы в старших классах. Сам Филоф Иванович хорошего образования не имел, но естествознание преподавал, рассказывал ученикам про жучков-тараканов и лягушек. Меня встретил сдержанно; он не знал, кто мои родители и не помешают ли ему жить и служить. Я предстал перед ним в тех же черных суконных брюках, но была уже осень, и они не так бросались в глаза.
Село Велижанка – большое, и было тогда в нем два первых класса. Один из них размещался в другом конце села. Учительница его по имени Анна (отчества не помню), а по фамилии Сытых, работала уже не один год. Было ей 45 лет; жила с больным мужем, который работал когда-то бухгалтером. С Анной мы соревновались в том, чей класс красивее пишет и лучше читает. Ее класс в соревновании всегда побеждал, ведь у нее был уже большой опыт.
Решили мы всей семьей переехать в Велижанку. Хотя детство мое и юность прошли в Кривом, при расставании с ним нигде у меня не щемило. Новые чувства овладели мною – и радость быть учителем, и тревога перед будущим, и ожидание нового. Сняли мы квартиру, начали обживаться.
Никто меня ученикам первого класса не представлял; показали лишь класс, где буду учить детей, – и все, вертись сам! И я сам, как мог, представился ребятам, и потекла наша повседневная учеба. Учеников было двадцать один. Я еще подумал: 21 – очко, счастливая цифра в картежной игре!
Антон Александрович Хох после выпуска нашего курса в Панкрушихе тоже был направлен в Велижанскую НСШ – преподавателем математики и геометрии в старших классах. Встретились мы с ним как добрые знакомые, так как других учителей Антон Александрович не знал. Для меня он стал консультантом по заочному обучению за второй курс техникума учителей. Когда я в чем-то не разбирался или ленился усвоить материал, он мне выказывал свое неудовольствие, и мне было стыдно выслушивать его упреки. И лишь благодаря его шефству надо мной я сдал экзамены за второй курс на 4.
Антон Александрович был очень симпатичным элегантным мужчиной высокого роста, уже в годах (около 30 лет), но не женатым. Дружбу с учителями не заводил, не курил, не пил в одиночестве, поэтому у него было время на помощь мне. О его родных я ничего не знал и не расспрашивал. С другими учителями я тоже не сближался, на вечеринки учителей старался не ходить, так как был занят учебой.
В начале октября 1936 года я получил свою первую в жизни зарплату за свой труд учителя первого класса – 193 рубля. Таков был оклад учителя младших классов. И я решил сшить себе костюм, поскольку отец в то время работал бондарем на Велижанском маслозаводе и кое-что из еды мог приносить домой. Выбора материала для костюма не было, и я купил черный материал, из которого раньше шили офицерские кители. Принес этот материал пожилой швее, попросил без лишних объяснений сшить костюм, думая, что она сама знает, как шить. Через неделю пришел на примерку и ахнул: китель, а не пиджак, и галифе вместо брюк. Когда я надел «костюм», то чуть не заплакал от расстройства: перед зеркалом стоял молодой царский офицер, только без погон. Что поделаешь, пришлось носить такой мундир, благо, что никто из учителей не спросил, где я его заслужил.
В ноябрьские праздники по инициативе директора собрали скромный праздничный стол. После поздравления директора с праздником Октябрьской революции и первой рюмки водки женщины стали просить учителя физики принести гармошку и сделать танцы. Когда он начал играть, я не выдержал и попросил его дать мне гармонь поиграть. Моя игра всем понравилась, и вечер провели весело.
1 декабря 1936 года по радио сообщили, что зверски убит Сергей Миронович Киров. Директор школы собрал всех учеников и объявил об этой трагедии.
В том же месяце вышло распоряжение Совнаркома о передаче колхозам земель в их вечное пользование. В Велижанском сельсовете было два колхоза, и по этому случаю организовали большие праздничные столы.
Деревня есть деревня, все жители знают друг друга, все новости известны всем. Слух о том, что новый учитель хорошо играет на гармошке, быстро разнесся по селу. В воскресенье приехал ко мне домой председатель колхоза «Верный путь» с просьбой повеселить колхозников по случаю праздника. Когда мы вышли на улицу, я увидел красивого коня, запряженного в кошёвку, покрытую ковром, и кучера. Мигом примчались мы к правлению колхоза, где нас уже ожидала целая толпа с радостными улыбками на лицах. Гуляли часа четыре. Некоторые сильно поддали, пришлось их тащить по домам волоком. На этой же кошёвке председатель доставил меня домой. А по селу разнеслась весть о грандиозном колхозном бале «Верного пути».
В следующее воскресенье за мной приехал председатель другого колхоза, и тоже на рысаке, и повез на свой колхозный праздник. На этом праздничном вечере было больше людей и особенно молодежи. А одна супружеская пара такие частушки пела под гармошку, что все хохотали до слез. А когда частушки закончились, жена, поводя грудью, наверное, 10-го размера, пропела: «Мои сиськи-потрясиськи» – и пошла по кругу плясать. Муж, сначала вроде бы оторопел, а потом ответил так, что все попадали со смеху, и я даже перестал играть и смеялся до слез. Нашел ведь мужик, что ответить жене.
В нашем селе была амбулатория, в которой работали врач и медсестра.
Из-за больного уха мне пришлось туда обратиться, и врач выписала какое-то лекарство. Там я и встретился с медсестрой Ниной Шакиной 1917 года рождения, которая мне понравилась и запомнилась на всю жизнь. Нина жила в семье мачехи. Отец ее умер; мачеха вышла замуж и родила сына Колю, который в то время учился в моем первом классе. И вот однажды, проверяя Колину работу по письму, в его тетрадке я обнаружил записку от Нины с вопросом: «Селивёрст Федорович, откуда Вы к нам приехали?». Я не стал писать ответную записку, а просто пришел в амбулаторию к концу рабочего дня. Так завязалось наше знакомство.
Наступил 1937 год – год сталинских репрессий. В феврале умер Орджоникизде. Об этом сделал сообщение председатель колхоза «Верный путь» на общем собрании. Один колхозник, малограмотный, не знал, видно, кто такой Орджоникидзе, и брякнул: «Собаке собачья смерть». Кто-то сообщил в НКВД, беднягу арестовали и увезли из села навсегда.
Кажется, в апреле приехал брат Гриша из Комсомольска, в нерповой шубе и шикарном костюме. И когда увидел мой офицерский китель, печально усмехнулся. У него с собой было два костюма – праздничный и повседневный, и он предложил примерить его костюм. На мою радость, костюм мне подошел, и Гриша сказал: «Свой мундир будешь носить после армии, а пока носи этот». Так я избавился от этого мундира.
Отец и Гриша уже пришли к решению уехать всей нашей семьей в Комсомольск, который, по словам Гриши, начинает строиться, и работ там разных полно. Все собрались ехать вместе с Гришей, а я должен был присоединиться после окончания учебного года.
Проводил я семью и остался один. Нина стала приходить ко мне каждый вечер. Как-то она засиделась допоздна, и я предложил ей переночевать у меня. Нина сначала смущенно отказывалась, но потом решила не беспокоить ночью мачеху и согласилась. С тех пор она часто оставалась у меня и спала на пустой кровати, оставленной родителями после отъезда. Поскольку лишней постели у меня не было, со временем мы стали спать вдвоем на моей кровати. В первую ночь спали плохо, мучились; у каждого были свои «за» и «против», но дальше поцелуев не заходили. Я знал, что если преступлю черту, то «прощай, Комсомольск», а этого я допустить не мог. Поэтому на вопросы хозяев квартиры, когда будет свадьба, мы уклонялись от ответа.
Пришло время отъезда, и мы без эмоций распрощались. Я пообещал писать, а она – отвечать.
Я поехал в Панкрушиху сдавать экзамен за второй курс учительского техникума. Примерно за десять дней мы – заочники сдали экзамен; я получил четверку с натяжкой и, не возвращаясь в Велижанку, уехал в Комсомольск.
Вспоминая сейчас о нашем скороспелом заочном обучении на учителей младших классов, думаю, что таким образом правительство решало задачу обучения детей, поскольку квалифицированных кадров не хватало. И вот, методике преподавания нас не учили, но зачем-то требовали, чтобы учитель первого класса знал наизусть, чему равен квадрат суммы двух чисел. Между прочим, эту формулу мне навечно вдолбил Хох: квадрат суммы двух чисел равен квадрату первого числа плюс удвоенное произведение первого числа на второе плюс квадрат второго числа: (a+b)2=a2+2ab+b2. А где этот квадрат в жизни применяется, я так и не узнал за свои 90 лет.
Но факт тот, что я получил право быть учителем младших классов, и это был мой первый университет.
До города Камня я доехал на попутной машине, поскольку в те времена пассажирских автобусов в районе еще не было. Вспомнил сразу свой первый приезд в Камень, когда был учеником поселка Покровского.
До Барнаула я поплыл на пароходе, первый раз в жизни. В то время город Камень был небольшим, с Новосибирском и Барнаулом связь была только по воде; железной дороги еще не было. Я впервые вступил на палубу парохода, долго стоял и смотрел на удаляющуюся пристань и думал, что, возможно, смотрю на нее в последний раз, поскольку возвращаться из Комсомольска я не собирался.
В Барнауле я тоже впервые сел на поезд Барнаул–Хабаровск – и в дальний путь. До станции Байкал ничего примечательного не было. А там была остановка, по словам кондуктора, минут на 40, и многие кинулись на берег озера по пологому спуску. Некоторые по ходу снимали с себя рубахи и штаны и кидались в воду. Я побоялся отстать от поезда, и был прав. Через 30 минут сверху закричали, что поезд отходит через 5 минут. Я успел добежать до своего вагона, а многие, раздетые, вскочили в последний вагон. В Хабаровске я снова сел на пароход до Комсомольска. При встрече с отцом первым его вопросом было: «Ты получал мое письмо?» – «Нет» – «Жаль, нам здесь не прижиться».
После я понял, что жена Гриши была против нашего приезда, и каждую ночь из их спальни раздавались громкие слова и слезы Васени.
1937 год, начало строительства города. Ни жилья, ни простых житейских условий не было, а люди все едут и едут, поодиночке и семьями. Соорудили палаточный городок, куда и размещали добровольцев. И ворье тут как тут, не упустило такой возможности: по ночам резали палатки и из-под голов вытаскивали все, что попадет под руку.
К такому повороту жизни отец не был готов и сказал, что нужно ехать обратно. Я согласился, так как видел, что новых школ к 1 сентября не построят и учителя не были нужны. А был уже август, и мы заторопились, чтобы приехать в Велижанку до начала школьных занятий. После нашего решения жена Гриши снова стала ласкова и заботлива.
К началу учебного года в Велижанку мы успели. Отец снял новую квартиру на краю села, и мы разместились не так уж плохо. Но когда я обратился к директору школы, Филоф Иванович с сожалением сказал, что на мое место уже прислали молодого учителя на 4-й класс.
Знакомый мне парень сказал, что в Луковской МТС, где он работал экономистом, есть вакансия бухгалтера расчетной части. С его помощью меня приняли. Трактористы и комбайнеры, работавшие по колхозам, получали зарплату каждую неделю, и я был обязан по сводкам о выполненных работах сделать расчет и начислить зарплату, а потом вместо кассира развезти по бригадам и отдельным работникам МТС. В первое время я не успевал вовремя привозить зарплату, но потом втянулся, иногда за счет выходных дней.
В ноябре 1937 года меня пригласил Филоф Иванович и предложил перейти в школу учителем 4 класса, так как новый учитель заглядывал в бутылку и был груб с учениками. Директор МТС Макаров меня не отпускал, но его сын учился в 7 классе этой школы, и Филоф Иванович уговорил директора меня отпустить.
Наступил 1938 год – год моих непростительных ошибок в личной жизни.
Как-то я пришел в клуб посмотреть какой-то фильм. Нашел свободное место и сел. С одной стороны сидел незнакомый мужчина, а с другой – молодая красивая девушка, тоже незнакомая. Начался фильм, и девушка то и дело спрашивала меня о чем-то по ходу фильма. Так мы познакомились. А после фильма я возьми да и брякни:
– Можно вас проводить?
– Хорошо.
Недаром говорят – чему быть, того не миновать. Вышли мы из клуба вместе; знакомых не было. И тут она предложила идти по другой улице, чтобы никто из знакомых не попался навстречу.
– Почему? – удивился я.
Она замялась, а потом говорит:
– Я же ученица 7-го класса.
Я аж обалдел и остановился.
– Что ж ты сразу мне не сказала?
Она промолчала.
Оказалось, она живет на той же улице, что и я. Ей 16 лет, и зовут ее Марфутка, как она представилась. И вот какая-то неведомая сила с тех пор сталкивала меня с ней, и мы стали тайно встречаться. Но шила в мешке не утаишь, и это дошло до директора школы. Он вызвал меня в кабинет, и мы побеседовали. Напоследок он предупредил:
–Зря ты это дело затеял. Добром не кончится.
На время мы встречи прекратили. Тут уже июнь месяц – экзамены. В четвертых классах прошли контрольные, все перешли в 5-й класс, и моя Марфута перешла в 8-й.
После окончания учебного года я стал свободен, а без денег свобода не радует. А тут подвернулась работа. В армию проводили призыв весной и осенью. Секретарь сельсовета, мой знакомый, попал под весенний призыв и предложил мне временно занять это место. Председатель сельсовета, Чаусов, тоже был мне знаком, и меня приняли на работу.
Не помню, от кого я услышал впервые слова о том, что серьезные дела никогда не нужно делать в плохую погоду, в дождь или снег. Но тогда эти слова я пропустил мимо ушей, а впоследствии это стало правилом в моей жизни.
Весной 1938 года мы с Марфутой поженились, и как раз в дождливую погоду. К себе домой я ее привести не мог – в нашей комнате и так жило пятеро. У матери Марфуты был заброшенный домик, где мы с ней и обосновались. Домик я подремонтировал, и мы были довольны. Потом мне много раз приходила в голову мысль: ну разве я не дурак – ни кола, ни двора, и через год, возможно, идти в армию, а я женился, да еще на 17-летней глупышке. Но! В моих руках оказалась возможность кое-что сделать, а именно, выписать свидетельство о рождении своей Марфуты на любой год! Я так и сделал – выписал ей свидетельство о рождении на 1920 год, а значит, ей 18 лет, и стало возможным зарегистрировать наш брак. Председатель Чаусов не вникал в мои дела; он спокойно поставил печать и свою подпись. Так я узаконил свой дурацкий брак. Оклад секретаря сельсовета составлял 135 рублей; на двоих этого было явно мало. Значит, нужно было искать побочный заработок.
Немного о семье Марфуты.
Мать Марфуты вышла замуж за некоего Семена Михайлова, ранее женатого и имевшего от первого брака дочь Нину. Поскольку Семен вскоре бросил жену с дочерью, то мать Нины записала ее на свою фамилию. И фамилия эта была Шакина. То есть это та самая Нина, с которой я был знаком. После моего отъезда Нина переехала в Панкрушиху и там вышла замуж.
Семен же пожил несколько лет с матерью Марфуты; родились у них две девочки, Марфута и Мария, а затем он куда-то исчез. А моя Марфута была Михайлова, а стала Кухаревой.
Наступил 1939 год – год моего призыва в армию, а моя Марфута обрадовала меня новостью о том, что она беременна. Весной меня в армию не призвали, и я продолжал работать.
И тут случились такие события.
Свидетельство о рождении – это основной документ гражданина России; без него не получить паспорт, а без паспорта – ты никто. И я рискнул подзаработать: выписал двоим свидетельства о рождении, а печать и подпись председатель поставил, не глядя.
Однажды в выходной прибегает ко мне в домик сторожиха сельсовета и подает ключи от моего сейфа в сельсовете, где лежали все деньги и по налогообложению, и часть невыплаченной еще зарплаты. А я уже запутался в кассовых документах и не мог сразу опознать растрату. Опять же, «чему быть…».
При получении паспорта в Панкрушихе одного из моих клиентов спросили, почему у него новое свидетельство о рождении, и он меня выдал. Выявили и второго клиента, которому я выписал свидетельство. И приехала из района ревизия. Помню, шел дождь, когда я подписывал акт проверки и кассы, и документов ЗАГСа. Меня сняли с работы, и дело передали в суд.
ОТ ТЮРЬМЫ ДА ОТ СУМЫ…
15 июля 1939 г. меня осудили по статье 109 (злоупотребление служебным положением) и дали три года лишения свободы. Через пять дней милиционер доставил меня на телеге из Панкрушихи в город Камень. Погода была ясная. Из Камня партию заключенных доставили на пароходе в Барнаул. В Барнауле нас посылали на стройку; я работал, помню, арматурщиком. А в начале октября нас привезли на железнодорожный вокзал, посадили в столыпинские вагоны и повезли на восток. В вагоне с двойными нарами было человек двадцать. Ехали мы так около месяца.
Привезли нас в бухту Находка. В конце октября погрузили нас, девять тысяч человек, на корабль «Дальстрой». Говорили, что длина его 200 м, а ширина 30. Посадка на корабль затянулась. Корабль стоял примерно в трех километрах от берега, и заключенных подвозила баржа, в которую помещалось около 100 человек. Погода стояла ветреная, баржу крепко раскачивало. При швартовке баржу то прижимало к борту корабля, то отбрасывало на длину каната, почти на три метра. Здесь стоял матрос и помогал заключенным перешагивать с баржи на корабль. Бывало, что люди срывались в водную пропасть. Как раз передо мной матрос выхватил из проема одного зэка, который уже завис над пропастью.
Внутри корабля были сплошные двухъярусные нары, и многие уже были заняты. Я занял место на верхних нарах.
Перед посадкой нас не накормили и не напоили. Это было тяжелое испытание. Язык, и тот стал сухим и неповоротливым. Лишь через сутки, когда закончилась посадка всех девяти тысяч зэков, нам дали по алюминиевой кружке чаю. Эту кружку я выпил одним глотком, и сразу закружилась голова. Потом принесли ужин, и питание наладилось.
Маршрут нашего корабля был Владивосток – Нагаево на Колыме. Рейс был рассчитан на шесть суток, и продовольствие загрузили на этот срок, а пробыли мы в пути девять суток. После посадки во Владивостоке задраили все люки, и никакого дневного света мы не видели все девять суток, до самого Нагаево. Не знаю, днем или ночью началась бортовая качка. С верхних нар, если не держаться, можно было и слететь на пол. Спать мы не могли, только дремали, ухватившись за перила нар. Принесли обед, но раздать в мисках не могли; потом принесли кружки и стали черпать ими суп из канистры.
Вдруг стало тихо и жутко, словно мы очутились где-то под землей. Затих мотор корабля, потом заревел гудок. Кто-то заорал: «Тонем!». Все повскакивали с нар, кинулись к люку, а он закрыт; снизу люди напирают, и нескольких человек просто раздавили. Прибежали матросы и стали, матерясь, отбрасывать зэков от люка. Кто-то сказал, что корабль понесло ветром на подводную скалу. Но через некоторое время мотор заработал, и все успокоились. Прошло шесть суток, продукты закончились, и нам стали выдавать лишь сухари и воду.
Наконец, корабль загудел, подходя к бухте Нагаево. Когда я вышел на берег, стоял уже вечер. Земля была покрыта снегом. Так я появился на Колыме 20 октября 1939 года.
На берегу нас построили по 10 человек в ряду и повели в город Магадан. До него было три километра, а нам показалось, что все десять. Первые ряды колонны снег притоптали, а мы уже шли по слякоти из снега и грязи. Уже стемнело, когда нас подвели к бане. Там стояло людей – глазом не окинешь. Мы присоединились к стоявшим и ждали своей очереди в баню. Сейчас мне не верится, что я простоял в ботинках на снежной слякоти ровно сутки. Перед заходом в баню всю одежду снимали и бросали в одну кучу. Некоторые (грузины и другие кавказцы) начинали качать права: на них были кожаные пальто и куртки, и они требовали расписки о сдаче одежды. Им давали пинка под зад, и они, как и все, заходили в баню.
Мне жалеть было нечего; я сбросил в общую кучу все свое добро и шагнул через порог бани на деревянных ногах, которых совсем не чувствовал. Тепло и пар бани охватили меня, и я потерял сознание, упав на мокрый пол. Очнувшись, налил в тазик горячей воды и встал в него одеревеневшими ногами. Опять закружилась голова, и я сел на скамейку. Постепенно ноги отошли, я вымыл голову, тело и вышел в помещение, где одевались. Мне кинули в руки нижнее белье, подали ватные брюки, телогрейку и валенки. Я оделся и посмотрел вокруг. Все словно вышли из инкубатора. Искали друг друга по голосу: «Мишка, Гришка, где ты?». Своей старой одежды никогда и никому не выдавали, какая бы она ни была.
Голодных, как собак, привели нас в столовую, где уже были накрыты столы. Мы не поверили своим глазам: в мисках парился жирный мясной суп, полная тарелка какой-то каши и компот. Мы мигом очистили посуду и обалдели от обжорства. После обеда нас отправили по партиям в бараки на отдых. Через несколько часов отдыха я почувствовал в животе бурчание и еле добежал до сортира, а там уже очередь, и каждый переминается с ноги на ногу, еле терпит. И понесло нас… Двое суток стояли мы в очереди в уборную, пока наши желудки не привыкли к новой пище.
После нескольких дней такого «отдыха» нас стали водить на работу на склады.
Перед нашим приездом в Магадан на одном из кораблей в бухте Нагаево произошел взрыв. Возможно, была диверсия. Корабль привез продукты и другие товары из Владивостока. Ящики с продуктами валялись на полу склада, одни сильно обгорели, а другие – только с углов, а внутри были целые. Мы должны были ящики сортировать – целые в одну сторону, обгоревшие в другую, и их нужно было вскрывать и перебирать товары: целые перекладывать в новые ящики, а обгоревшие – в общую кучу на уничтожение. В первый день наша бригада разбирала ящики с консервами, а на второй – с разными конфетами. Есть их разрешалось, но выносить запрещалось – перед уходом всех обыскивали и «несунов» наказывали. Шоколадных конфет мы наелись до тошноты; после них и обедать не хотелось.
Были случаи, когда работавшие на складах с промтоварами умудрялись на голое тело надевать костюмы, а зэковскую робу сбрасывали в уборную. Я под кальсоны надел какие-то плотные брюки, которые потом меня спасли.
Так мы работали до 8 ноября, а в ночь на 9 ноября 1939 года нас посадили по 40 человек в машины и повезли в Аркагалу – это 700 км на северо-восток. Во время всего пути нас не кормили и не давали отдохнуть. Сорок человек сидели на полу кузова, кто как мог. Через 20 км машина останавливалась на дороге, и сопровождавший конвой приказывал слезть с машины, размяться и сходить по нужде. Некоторые были не в состоянии самостоятельно слезть из-за онемевших ног, так конвой их просто выкидывал из кузова. Всех заставляли бегать и разминаться 10–15 минут.
Примерно к обеду мы прибыли на прииск «Дебин», на котором работали всего две бригады в забое.
Забой – это участок глинистой с камнем земли, содержащей на глубине 3–5 м золотоносные пески. Сначала землю шурфуют, потом взрывают и экскаватором убирают за контур золотоносных песков в отвалы. Очищенные золотоносные пески заключенные возят на тачках на устройство, построенное рядом с забоем. Это устройство – промывочный прибор, или лоток, – сделан из досок. На дно лотков настилаются маты, на них железные сетки, по которым течет вода. Песок загружают в люк, а потом гонят под напором. Золото оседает на матах под железными сетками и задерживается на дополнительных резиновых и сетчатых матах, а уже пустая порода сбрасывается. В конце рабочего дня, а он тянется 10 часов, геологическая группа останавливает работу промприбора. Золото снимают с матов и под конвоем несут в специальный сейф, который охраняется круглосуточно. А когда и как увозят золото с прииска, я не знал. Промприбор начинает работать, после того как с гор потечет весной вода, а всю зиму, так же, как и летом, заключенные возят торф – пустой грунт.
Когда две машины с заключенными остановились, к нам вышел начальник прииска. Он вежливо поздоровался и сказал, что деревянных бараков нет и нам нужно построить палатку на 40 человек, в которой и будем жить. И ушел.
Принесли лопаты, топоры, пилы, гвозди, и все дружно начали строить жилье. К полуночи палатку натянули на каркас и после ужина легли спать. Нары сделали двухъярусные, и я занял место на втором этаже. Дежурного кочегара не назначили; ночью дрова в печи прогорели, и в палатке стало холодно. Каркас палатки делали из сырых елок; в тепле дерево оттаяло, а при минусовой температуре в палатке к утру дерево обледенело, и наша постель – ватные штаны и телогрейки – примерзла к нарам. У меня даже шапка примерзла. Такова была первая ночь на прииске «Дебин».
Моим соседом по нарам оказался шустрый молодой парень. И пока многие лежали утром на нарах, он уже обегал руководство лагеря и разузнал, куда нужно проситься работать. Меня привлекло название «Медбуро», а что это такое, я ни бум-бум. Пошел в УРЧ – учетно-распределительную часть, и там сказали, что не «медбуро», а марк-бюро, то есть, маркшейдерское бюро, и туда меня записали. А днем были образованы бригады для подсобных работ (баня, кухня, заготовка дров).
На второй машине были политические заключенные по статьям 58, КРТД, КРА, которых держали под охраной даже в палатке.
На другой день утром провели развод, то есть, огласили, кто где должен работать и режим рабочего дня. Я уже узнал, где помещается марк-бюро, и отправился туда.
Маркшейдерская контора находилась в бараке, через стенку с бухгалтерией. Было два вольнонаемных маркшейдера – Сабуров Борис Иванович и Коровин (как звать, забыл) и помощник из заключенных, Камкин. Были еще двое чертежников (заключенные): грузин Гиви Окуджава и еще какой-то парень. Кроме того было там четверо рабочих, и я стал пятым.
Итак, с 11 ноября 1939 г. я стал работать в топографии рабочим. Задача рабочих – делать колышки для разбивки сетки на местах будущих выработок, для учета выполненных работ.
На Колыме была уже зима и много снега. Нам, рабочим, приходилось чуть ли не по колено в снегу лазать при разбивке маркшейдерской сетки 10 х10 м. Когда сетка разбита, топограф и реечник проводят нивелировку этой сетки. Рядом с колышком ставят рейку. От этой отметки поверхности земли в дальнейшем учитывают все выработки и торфа (пустой земли), и золотоносных песков. Если выработкой сетка нарушается, она снова восстанавливается.
Когда я увидел инструменты нивелир и теодолит, очень ими заинтересовался и все время надоедал маркшейдеру своими вопросами. Помощник топографа Камкин любил выпить и часто сиживал с бригадирами забойной бригады за столом. Наверное, не зря его угощали. А когда он был под мухой, а нужно было нивелировать, его сильно ругали. И он начал вводить меня во все тонкости топографических работ. Я быстро освоил это дело, и Камкин стал доверять мне месячные замеры всех выработок. Когда Борису Ивановичу стали попадать съемочные нивелирные журналы с записями моим почерком, он потерял интерес к Камкину и вскоре его уволил. Так я стал врагом нужного бригадирам человека. Через какое-то время я освоил все полевые и вычислительные работы и стал заместителем топографа. Хвалиться не буду, но меня ценили и часто выписывали поощрительный паек и первую категорию питания.
Когда прииск заработал в полную силу, произошла замена нашего начальника: на место Бориса Ивановича приехал Виктор Михайлович Серебряков с молодой красивой женой. Сам Виктор Михайлович был тоже красивым и всесторонне образованным. Он быстро разобрался во всех наших делах и кое-что изменил. До него мы производили замеры выработок рулеткой по сетке, разбитой в забоях. Он запретил такую съемку, а приказал замерять площади выработок мензулой. Мензульная съемка ведется инструментом кипрегелем. Работа эта более трудоемкая, но более точная. Он лично показал мне, как это делается, и приказал освоить метод, что я и сделал.
ЗОНА
Лагерная жизнь заключенных так же разнообразна, как жизнь любого россиянина на свободе. Все зависит от образования, от места, где жил до этого (в городе или деревне), и от личного мировоззрения.
Воры в законе и простые воришки свое свободное от работы время проводят за игрой в карты и в выяснении правил поведения вора, что он может делать, а что – нет. Мне приходилось быть на воровском суде, где, словно присяжные на гражданском суде, выносят приговор: назначают виновнику, нарушившему воровской закон, определенное число ударов от присутствующих. Провинившийся вор выходит на середину помещения, где проходит суд, и ждет своих палачей. По очереди подходят к нему воры и бьют кулаками по телу. По лицу бить запрещено. Виновник не может обороняться и увертываться, а должен принимать удары со смирением. Наказание длится до сигнала старшего вора в законе. После этого суда нарушитель снова становится честным вором. Мелкие воришки тоже собираются группами и играют в очко на деньги или тряпки. А деревенские ротозеи сидят и от безделья наблюдают, а потом и сами садятся играть.
Небольшая часть заключенных вообще не имеет интереса ни к каким занятиям и развлечениям. Они живут обособленно и не заводят ни друзей, ни врагов. К таким относился и я.
А вот политические заключенные – это люди разные. Одни осуждены за язык: обругал правительство в общественном месте – 58-я статья. Есть среди них ученые, специалисты, инженеры, военные. Эти заключенные жили в двух палатках, куда посторонним входить не разрешалось.
В одной бригаде забойщиков бригадиром был Гончаревский – красивый высокий черноволосый мужчина. Он был арестован по статье 58, а до того служил комбатом в армии. Я проводил замеры работы его бригады, и ко мне он относился хорошо. Я слышал, что у них по вечерам ведутся беседы на разные темы, и попросил у него разрешения поприсутствовать. Он разрешил, и в тот же вечер я пришел к ним в палатку. Один уже делал сообщение, но, увидев меня, сразу замолчал. Все стали вопросительно смотреть на бригадира – зачем он разрешил мне придти. Больше никто не выступал, а мне стали задавать разные вопросы, кто я такой да каковы мои взгляды на современную жизнь.
Я часто приходил к ним по вечерам, где происходили такие политические беседы, такие факты они обсуждали, что мне становилось страшно – неужели это творится в нашей стране. А ведь я, грешник, думал, что они, и правда, все – враги народа. Из их бригады ни один заключенный не попал в слабосиловку, так как они поддерживали друг друга, если кто-нибудь заболевал.
В слабосиловку попадали в основном люди ленивые, которые не хотели работать и поэтому имели 2-ю или 3-ю категорию питания. Через какое-то время они от голода обессиливали и работать в карьерах уже не могли. Таких собирали вместе и использовали на хозяйственных работах. Зимой эта бригада таскала с горы сухие деревья на дрова.
Прииск «Дебин» расположен у подножья невысоких гор, покрытых хвойными деревьями, среди которых было много сухостоя. Спуск с горы в сторону лагеря был крутым, а противоположный – пологим. По пологому подъему слабых завозили на гору на лошадях; некоторые поднимались пешком. На горе зэки брали заготовленные деревья и вместе с ними съезжали по крутому склону вниз, а потом тащили их к лагерю. Бывали случаи, когда более сильные зэки не поднимались в гору, а поджидали слабых внизу; дерево отбирали и тащили в лагерь, а слабакам нужно было снова подниматься на гору за новой древесиной. Иногда обессилевшие люди замерзали на половине пути. Если зэк не приносил дерево в лагерь, его сажали в карцер, и так до тех пор, пока тот держался на ногах. Я имел пропуск и свободно выходил из лагеря и входил обратно, но так и не узнал, где хоронят заключенных; они просто исчезали из лагеря, и все. В медицинском пункте работали тоже заключенные, и заключение о смерти они давали по указанию начальства.
Для ремонта инструмента и тачек была мастерская, где жил и работал круглосуточно заправщик ломиков и кайл, поскольку работа в забое была круглосуточная. Однажды ночью мастерская загорелась, а заправщик так крепко спал, что не успел выскочить из комнаты и сгорел. Среди пепла не нашли даже его останков. Мастерская была расположена рядом с проходной, поэтому все видели пепелище. Однажды, проходя мимо пожарища, один из слабосиловки заметил зажаренную ступню сгоревшего, схватил ее и начал грызть. Увидев такое, другие стали мужчину избивать. Вызвали конвой; его увели, и больше его никто не видел.
Мне не было известно, из кого состоял конвой, охранявший лагерь и работавших в забое заключенных, – из солдат действующей армии или наемных граждан, но все они были молодыми. Из разговоров в бригаде политических я услышал про одного охранника по фамилии Марцоха, видимо, украинца, о том, что он зарабатывает деньги на убитых им заключенных. А бывало это так. Заключенные не уходят из забоя по малой нужде, а справляют ее прямо на рабочем месте. По большой нужде нужно просить охрану разрешить выйти из забоя за отвалы торфа. И если зэк хоть на один шаг выйдет за черту зоны, его расстреливают без предупреждения как за попытку к бегству. За бдительность охраннику платили деньги, не знаю, сколько. Поэтому многие садились оправляться на виду у всех, лишь бы не попасть под мушку Марцохи.
Когда началась война, никто, кроме большого начальства, не знал. В лагере радио не было; моему начальству тоже не сообщали. Но все об этом узнали как-то разными путями. В лагере стало еще строже, бесконвойных стало меньше; к политическим меня не стали пускать. Никаких бесед начальство с заключенными не проводило, и мы не знали, что творится на фронте. Как-то ночью забрали бригадира политических Гончаревского и увезли. Пошли разные слухи и догадки, но точно никто ничего не знал. Потом мне рассказали, что какой-то оказией в бригаду политических принесли записку от бригадира, в которой Гончаревский написал: «Меня вызвал на фронт мой друг Роккосовский. Прощайте».
Через какое-то время в лагере объявили о том, что кто хочет идти на фронт, пусть пишет заявление. Удивительный русский мужик – над ним издеваются, а он улыбается. Многие написали такое заявление, в том числе и я, лишь бы вырваться из этого ада. Но никого никуда не вызывали, и все было по-старому.
30 апреля 1942 года меня вызвали в УРЧ и сообщили, что меня досрочно освобождают. Невозможно передать эту радость. Сейчас уж не помню, как меня доставили в управление СГПУ в Ягодном и поместили в барак пустой зоны, где мы, свободные граждане СССР, провели сутки без еды. 2 мая 1942 года меня освободили по документам и выдали паспорт, где я сдуру указал день рождения не 7 января, а 25 декабря 1919 года – хотел помолодеть на год. Вернулся опять на «Дебин» и работал там до 1944 года, пока не закрыли прииск, так как выбрали все золото, находившееся там.
Перевели нас на прииск «Штурмовой», где я вынужден был работать в забое в шахте, поскольку документа о специальном образовании у меня не было и маркшейдером меня не приняли. Здесь я и встретил радостную весть об окончании войны.
ВМЕСТО ЭПИЛОГА
На этом записи Селивёрста Федоровича обрываются. Он успел рассказать только о своей нелегкой молодости. О дальнейших этапах его трудовой деятельности можно узнать из трудовой книжки.
В записи от 2 июля 1945 г. отмечено: «Откомандирован на годичные курсы в Учкомбинат города Магадан». 17 июля 1945 г. он туда поступил, а 17 июля 1946 г. ему было присвоено звание топографа I разряда. Он был назначен на должность топографа Геолого-разведочного Отдела Управления Дальстройуголь. В 1947 г. переведен на должность и. о. начальника топографической партии (где ему за хорошую производственную работу была объявлена благодарность), а в 1948 г. – зав. оформительской группы того же Отдела (за что награжден Почетной грамотой). В июне 1948 г. уволился и уехал. Таким образом, на Колыме он провел девять лучших (с 20 до 29) лет своей жизни.
В 1948–1956 гг. работал топографом, в том числе начальником топографической партии и отряда, в тресте Ухтанефтегеофизика и уволился по состоянию здоровья (его вывезли с поля на вертолете из-за приступа язвы желудка).
Два года жил в Крыму, лечился и работал.
В 1958 году в течение полугода поработал в Новосибирске на инструментальном заводе шлифовальщиком (и тоже получил благодарность), потом полтора года в Казахстане.
С 1960 г. он окончательно связал свою жизнь с Ухтинским территориальным геологическим управлением. На всех участках работал по основной специальности – топографом и постоянно получал благодарности, Почетные грамоты и денежные премии. В 1979 г. вышел на пенсию, но еще несколько лет продолжал работать на разных производствах.
Топограф – профессия отважных людей. Они первыми прокладывают просеки там, где не ступала нога человека, причем работают круглогодично, и в зной, и в стужу. Все эти трудности и лишения могут преодолеть лишь люди целеустремленные, сильные телом и духом. И Селивёрст Кухарев был именно таким человеком.
ПОСЛЕСЛОВИЕ
В последнее лето, уже на 92-м году жизни, Федорыч продолжал трудиться по мере сил. Еше в марте он перенес микроинсульт (и не первый), но мы этого как-то даже не поняли, т. к. он быстро восстановился. В начале апреля он написал первые страницы своих мемуаров, а в конце месяца выехал в Кочпон и продолжал писать там в свободное от дачных хлопот время. А еще он вел ежедневные короткие записи. И вот что он написал 5 июля, накануне болезни: «Спал хорошо. Зарядку делал. Поливал посадки и качал воду в бак. Температура 12–20 градусов, безоблачно. На ночь не пил ничего из лекарств». А утром 6-го я застала его уже совершенно беспомощным, вызвала скорую. Отвезли в республиканскую больницу. Он был в сознании, отвечал на вопросы, но не открывал глаз, и речь его нарушилась. В таком состоянии он находился 12 дней, а накануне выписки домой, 17 июля, скончался.
Федорыч считал себя «коренным сибиряком», однако корни его, предки его – из центральной России, из Курской и Воронежской областей; его родители лишь встретились в Сибири. Федорыч не пил, не курил и был, в отличие от меня, глубоко верующим человеком. Проходя мимо храма, он всегда останавливался и с поклонами осенял себя крестом; ходил на службы. Поэтому и хоронили его с церковными ритуалами.
В общем, прожил он достойную жизнь. И я надеюсь, что последнее десятилетие его жизни было не самым плохим.
Сыктывкар, 2010 год.
Свидетельство о публикации №213102101604