Прибытие Поезда. Часть 7
1. Сновидение. 2. Пробуждение. 3. Герой Безвременья.
4. Анализ Забытого. 5. Бега на стадию. Отъезд.
1.
И привиделся ему весьма странный сон. Как сидит он один одинёшенек в зале тёмном, пустом и просторном. И в саженях семи впереди него распростёрта на стеночке простыня. А откуда-то, позади него, стрекотанье веселое слышится и тугая струя белый свет несёт от фонарика, что скрывается, где-то там за спиной, в беспросветности.
Этот луч устремляется к простыне, ударяясь в неё, растекается и картинкой живой представляется.
А на первой картинке таков сюжет: густо дымом пыхтя, чёрный поезд идет и подходит к вокзалу он, каменному. На вокзале веселье невиданное, весь заполнен перрон людьми радостными, паровоз в нетерпенье встречающими. Они машут цветами и флагами; транспаранты, портреты в руках у них.
Вот вторая картинка является. Из вагончика того поезда, на перрон, по которому стелется паровозный дым, вышел пассажир. Он высок и немного сутулится, шевелюра к затылку зачёсана, и глазами глубокими щурится, и смущенно в усы улыбается. Шестьдесят где-то, возраст, примерно его.
И немедля к нему ребятня бежит, все в рубашечках беленьких, чистеньких, а мальчишки в штанишках коротеньких, а девчонки-то в юбочках синеньких. И на шеях у всех по повязочке цвета алого. И цветами засыпали гостя они. Покатилась слеза по его щеке…
А грядущее поколение, как команду кто дал, дружно встали пред ним коридорчиком, руки вскинув ко лбу, салютуя ему. И пошел по тому коридорчику наш приезжий, детишек потрёпывая, иногда промокая глаза платком. А в сторонке оркестр надрывается: дуют в медные трубы пожарные, бьют в тарелки, стучат в барабаны, дирижирует ими сам брандмайор. И повсюду милиция чуткая, в форме праздничной, в белых фуражечках. Они грамотно рассредоточились, на вокзале порядок поддерживают, и от давки гостя берегут. Коридор из детей прекращается и выходит старик к группе важных лиц. Лица статские и военные, в чёрных шляпах, в зелёных фуражках, сохраняя в глазах настороженность, улыбаясь у чёрных машин, стоят, руки в чёрных перчатках раскинув, заключить пассажира в объятья хотят.
Праздник далее развивается. То везут по широким проспектам его, то приводят в цеха заводские, то на стройках он речи свои говорит, то в Кремле, то на всяческих митингах… И во славу его люди песни поют, ликованье и радость царят в стране, и везде-то он гость долгожданный…
И в теченье сего представления, то ль из-за простыни, то ль откуда-то, сверху, голос вещает торжественно:
СКАЗ О СЛАВНОМ, ТРИЖДЫ СЛЕПОМ БОГАТЫРЕ.
Ой, вы гой еси, люди добрые,
Расскажу вам быль, знатну сказочку.
В государстве одном, царстве некоем,
Родился и жил, да был Богатырь.
Всем хорош и умом, и фигурою,
И силищей владел он особенной.
На востро перо Зло насаживал,
Правдой – маткой рубил, точно кистенем,
Веским словом хлестал, как нагайкою.
Возжелал он увидеть как люди живут,
Быт познать не из книг и учебников,
А на собственном горьком опыте,
Эмпирическим, так сказать, путём,
Исходил он страну ещё в юности,
Взяв в приятели посох, в подруги торбу
Расписную, с писаньями всякими.
Подмечал Богатырь, что творится в стране,
Что творится в ней, что в ней деется:
Как купцы-упыри кровь народа пьют,
Как кряхтит люд простой, да горбатится
За копеечку бедный крестьянин,
От зари до зари ходит за сохой,
Но живет в нищете и бесправности.
И картина сия, безотрадная,
Привела его в меланхолию.
Навела на мысли о бренности
И никчёмности существования.
Закручинился он, пригорюнился,
Но поскольку он – Богатырь, как-никак,
То мириться не стал с этим status quo.
Взял бумаги пуд да чернил ведро,
За дубовый стол сел, задумался,
И, тряхнув шевелюрой решительно,
Плюнув смачно, послав всех по матери,
Сотворил роман о революции.
И за-вы-ла буря в огромной степи,
Заблистали клинки словно молнии,
Потроша и кроша царских воевод.
Пули точные разрывали плоть,
Плоть холеную, плоть боярскую.
И текла кровь рекою,потоками...
Что героя, касается, нашего,
Цели масс трудовых он поддерживал,
Разногласия были лишь в тактике.
Поразмыслив над этой дилеммою,
Он к брегам италийским отправился.
А тем временем, следующим образом,
Развивались события на Руси.
Там, на запах той плоти жареной,
В предвкушении крови солёненькой,
Прилетел, невесть, из каких краёв,
Змий-о-Трёх-Головах, нечисть лютая.
Изо ртов его огонь-пламя пылит,
Из шести ноздрей дым столбом валит,
А в глазах беспощадность холодная.
Но, не зная о том и не ведая,
Ностальгией в чужбине намаявшись,
Славный витязь домой направляется
И к пенатам родным правит свой челнок.
Только в гавань вошел, бросил якорёк,
И ступив на твёрдыню расейскую,
Как бегут к нему православные,
Окружают его правоверные.
Тараторят враз, трудно разобрать:
“Исполать тебе, добрый молодец!
Слава Богу, что прибыл ты наконец,
Видно Высшие Силы тебя привели.
Так прознай про беду нашу, горюшко,
Что стряслось, что случилось на Родине.
Вкратце, в двух словах, сообщаем:
Поселился у нас злой драконище
Змий крылатый, трехглавая гадина.
И не стало житья людям верующим.
Церкви, храмы, мечети порушил враг,
Испоганил святыни он древние.
А узреет священнослужителя,
Сразу, хрясть, ему шею сворачивает.
Нет в стране ни свободы, ни совести…
Защити, охрани нас от гибели!”
Молодец наш на просьбу откликнулся.
И выходит он на резное крыльцо,
Фразу острую в тетиву запряг,
Слово меткое заложил в пращу,
В нетерпении руки чешутся –
Поскорее расправиться с гадиной.
Очи ясные, соколиные
Смело глянули прямо, и…
Ничего не узрел удалец-резвец.
“Ну, и где ж оно, ваше чудище?”,
– Вопрошает он челобитников.
“Так ведь вот же он, пред тобою, враг!
Посмотри, ещё больше злодействует,
Погубил, гад, несметно церковников!”
Вновь повёл наш герой острым взглядом округ,
Близь и даль, точно бритвой, изрезывая.
И опять ничего не заметил он,
Кроме ярких сияющих перспектив,
Бесконечных возможностей в будущем.
И прогресса научно-технического,
Где нет места потустороннему,
Всякой псевдонаучной, там, мистике.
И с досадой, что время зря трачено,
Объявляет служителям культа он:
“Темнота вы, попы и епископы,
То вам боги, то змеи мерещатся.
Погружаетесь вы в метафизику.
А жизнь – вот она, на поверхности.
И дается нам в ощущениях”.
Уязвлён был Змий невниманием,
И бесчинства творил пуще прежнего.
Вдругорядь бегут люди к молодцу,
К богатырской избе, избе-терему,
В ноги падают, голосят-кричат:
“Бьём челом тебе, молим истово,
Нету больше, отродье нам сил терпеть.
Нивы тучные жжет, плодородные,
Жрёт стада, кости вдрызг перемалывает,
И от справных изб только щепки летят.
А крестьяне, на коих всё зиждется,
Голодают и побираются,
Отдают Богу душу деревнями.
Выходи же скорей, порази мечом
Это чудище огнедышащее”.
Во второй раз храбрец вышел на крыльцо,
Вынимает из ножен булатный клинок,
Оселком наточив предварительно.
И трясёт над главою им яростно,
Тело рвётся в бой, берегись-ка Змий,
И еще смелей взор бросает он,
Озирая пространства окрестные...
Но не видит дракона он, нет его,
Нет змеюки нигде, хоть шаром покати.
“Тут он, там”, – кричат люди вокруг него,
И куда-то руками указывают,
Беспорядочно в панике бегают,
От отчаянья в плаче заходятся.
Сев тогда на коня, на железного,
Ратник двинулся в самую в глубь страны.
И повсюду он змея высматривал,
И везде-то он гада выискивал,
К челу мощные длани прикладывал,
Инспектируя сёла, и города,
И леса, и пещеры различные.
Но не сладилась эта ревизия.
Нет чудовища и следов даже близко нет.
И нахмурившись, изрекает он:
“Вижу пашни, пшеницей засеянные,
Механизмы, поля бороздящие,
Урожаи, доселе невиданные,
И крестьянские лица лоснящиеся:
Видно сало с горилкой не перевелись ещё.
А про змия вы всё напридумали.
Прибедняетесь, – это в крови у вас.
И беда – от отсутствия грамоты”.
Вот! Сказал и расставил всё по местам.
Но звериной исполнившись хитрости,
Прямо в Кремль Змий проник, совсем обнаглел!
Тут с оказией в стольный град прибыл молодец,
И крылатая тварь враз возникла пред ним.
Чёрным дымом смердит, бьет хвостом озе;мь,
А шипы на загривке топорщатся.
Речь ведёт свою Змий таким образом:
“Ты глаза-то раскрой, да взгляни на меня,
Встрепенись пред моей грозной силою!
И признай власть мою и могущество”.
Лучше б он прикусил языки свои,
Да пошире б мозгами раскидывал,
Ведь, владея вернейшей теорией,
И познав Диалектику Истины,
Удальцу нету равных на всей земле.
Вот собрался, напрягся наш богатырь,
И на-ча-лось тут сраженье великое,
Битва страшная, битва лютая.
Наш герой вперил взор свой во внешний мир,
Закоулки его потаённые,
Не спеша, терпеливо обшаривая,
Но не видит,хоть тресни, противника!
Он тогда покосился на ловкий манер,
Извернувшись особенным способом,
Но не зрится летучий злодей ему!
Замирал он и пристально вглядывался,
И сверлил взглядом всё окружение,
И вертел головою целых десять дней!..
Долго длилась борьба титаническая,
Чуть глаза не сломал добрый молодец,
Только Змий ему не увиделся…
Обессилел Дракон изворачиваться,
Утверждать существо своё гнусное
В этом мире, в прекраснейшем из миров…
Ниц он пал и взмолился жалобно:
“Пощади же меня, человече.
Что же так ты над мной измываешься?
Ну, хоть капельку, хоть чуть-чуть, УВИДЬ!”
И в последний раз напружинил глаз,
Изо всех героических сил своих
Славный молодец, бравый воин наш,
Вновь увидел он: – Стройки кипучие,
Пролетарские лица чумазые,
И энтузиазм у народных масс.
А вот Змий средь них не отметился.
Надоело ему портить зрение,
И, унявши в себе боевой задор,
Объявляет вердикт окончательно:
“Я не вижу тебя, значит, НЕТ ТЕБЯ!
И не может быть, даже в принципе”.
Задрожал тут Змий, жалкий писк издал,
Завертелся юлой, до небес взлетел,
Но небес не достиг - оземь грянулся,
И в тарта;рары провалился навек.
И ни глада, ни мора не стало в стране,
Лишь свободный труд, да счастливая жизнь.
Вожди мудрые, отцы нации,
Что радеют-пекутся о Родине,
Обнимают, целуют Богатыря.
Люди радуются, пляшут, песни поют,
Прославляя руководителей.
А за подвиг сей исторический,
За геройство, за доблесть проявленную,
Что он трижды с заданием справился,
Был назначен на важную должность он:
Председателя Союза Писателей.
Тут картинка внезапно ломается, искажается, пропадает совсем. И какие-то точки и полосы, и какие-то кляксы и молнии по простынке бегут и скрываются. И вдруг, глядь, вместо простыни – зеркало, а в том зеркале… зрит себя лично он, а за ним, за спиной… нет!!! Не может быть! Чёрный силуэт, форм немаленьких, над его головой навис алчущий. Свят, свят, свят, спаси Боже и охрани! Силуэт проявился и… Это ж Змий! Трехголовый надо мною навис! Желтым дымом шипит, красным о;гнем пылит, и глаза…шесть пар глаз кровью залиты, и зубов оскал ухмыляющийся. Поднял гад свои лапы когтистые, и заухал зловеще, захохотал, будто филин в лесу, тьмой ночною. И от жути писатель весь сжался в комок и втянул в плечи голову. А шипастая тварь в эту голову погружает лапы свои грязные, копошится, творит в ней чего-то, не разобрать. Леденеет от ужаса зритель наш, разрывает от страха весь низ живота, обернуться, закрыться пытается, и никак, словно Лота жена он окаменел. Но мутнеет его отражение, исчезает и всё... Простыня, серым цветом покрыта, как плесенью. И тут, р-раз, свет, неяркий свет ему бьет в глаза…
2.
Весёлый, хотя по-осеннему слабый солнечный лучик, выскочил вдруг из-за питерских облаков, проскользнул между неплотно сомкнутыми драпри, заглянул в окно и высветил кожаный топчан. На нём, свернувшись калачиком, на левом боку, накрытый пледом, спал человек в одежде. Любопытный лучик, однако, высветил и другое: три серые размытые тени метнулись в тёмный дальний угол между книжными стеллажами, и, просочившись в пыльную щель, бесследно растворились.
Человек пошевелился, нехотя разлепил вежды и зажмурился от легкого поцелуя живого кусочка Солнца. Перевернувшись на спину, потянулся, открыл глаза и сел на топчан.“Тьфу, ты… Bastar-do… Надо ж, как приспичило… figlio di putana … Dove ;…,* Та де ж вiн, цей горщик?!”**
Не увидев нужного, резко встал, подошёл к двери. C силой толкнул её, выглянул в коридор и крикнул: – Camerieri! ;; gualcu-no? ;; gualcuno vivo gua? ;; gualcuno che mi risponde? Cavolo, ma risponde mi qualcuno?***
–––––––––––––
* Итальянское ругательство.
** Да где ж он, этот горшок?! (укр.)
*** Горничные! Есть кто-нибудь? Есть здесь кто-нибудь живой? Есть кто-нибудь, кто мне ответит? Блин, мне кто-нибудь ответит? (итал.)
Никого и ничего, никто не пришёл и не ответил. Человек захлопнул дверь, развернулся и обнаружил то, что искал. Ночная ваза стояла сбоку у изголовья топчана. Он достал горшок, справил нужду и облегчённо вздохнул.
Дверь приоткрылась, в проём просунулась рыжая, конопатая голова. – Пожар?! Где пожар?! И мотая всклокоченными рыжими вихрами, рявкнула: – Что горит?!
Господин недоумённо уставился на орущего. “Хэ, – покачал головой и осмотрел помещение, – На гостиницу не похоже. Да и Римом здесь не пахнет.” – Затем обратился к рыжему: – Не волнуйся, братец, всё в порядке. Ты мне вот что, лучше, скажи: у кого мы с тобой ныне находимся?
Голова выпучила глаза и густым басом протянула: – Ы – ы… ну, у барина.
– И где же барин твой?
– Уехал поутру.
– Уехал? Тогда передай, пусть умыться принесут.
– Слушаюсь, – кивнула голова и исчезла.
Человек присел на краешек топчана. – ¬Dove sono? Где я? Где? – машинально повторил слова и подумал о себе. Ни одна из мыслей, хотя бы косвенно отвечающая на эти вопросы, в голову не приходила. Не двигаясь, сидел он, отрешенно взирая на пляску пылинок в солнечной дорожке. Луч, однако, вскоре совсем растаял, оставив лишь тусклую полоску хмурого утра. Человек попытался собраться с мыслями, но они почему-то разбегались в разные стороны и прятались в закоулках сознания. Неопределённость раздражала и подвигала к действиям.
Проснувшийся поднялся, подошёл к окну, раздвинул шторы: ”Эге, да это же Большая Садовая. Я в Питере! Экий поворот!”
Напротив, через улицу, в один из домов втиснулась в полуподвальное помещение лавчонка, дававшая о себе знать аляповатой вывеской: улыбающийся негр с тонким носом, темными бакенбардами на скулах и, отчего-то, светлыми курчавыми волосами, на фоне пальмы, в распростёртых руках держал ананасы. Рядом с африканцем, выведенная большими разноцветными буквами надпись радостно кричала: «Дешевле только в Бурундии!» И ниже: «Колонiальный товаръ: Кофiй, Чай, Перец и проч. приятности».
“Белокурый Пушкин?! – Господин потер висок и отошел от окна. Присел на диван. Охватил голову руками. – Пушкин. Знаю его, помню. Не дожил он до седин. Мы с ним…” – Теплая волна подкатила к сердцу. И вслед – ледяной порыв ветра, а за ним – ничего. “А я, я-то – кто? – человек бросил взгляд на свои мятые панталоны. – Однако, как же мне теперь в таком виде? Вот вам казус.”
В дверь постучали. Вошла круглолицая, светлая девица с формами, ну, просто невероятными. “Хороша! Однако ж габариты! – подивился он, – ей бы, красавице, не тазик, а корыта и бочки носить, в самый раз”.
Девица вошла не только с кувшином, но и с тазиком. На плече её висел рушник. – Доброго утречка, барин, не угодно ли умыться?
– Угодно,– кивнул он, – да и платье погладить нужно. Принеси во что переодеться, пока.
– Я мигом, – поставив таз и кувшин на стул у комода, девушка выплыла из кабинета. Вскоре появилась вновь, уже с тёплым вишнёвым халатом.
– Прошу,– сказала она, подавая халат.– А я пока кастелянше скажу, чтоб утюг разогрела. Как будете готовы, позвоните, сонетка у зеркала, – и вышла вон.
Господин, снимая мятые панталоны, сюртук и, облачаясь в халат, пытался думать: “У кого я мог заночевать? Приехал в Питер, но когда? Помню, плыл на пароходе. Помню Борнхольм, дикие гранитные скалы, замок на высокой горе…”
Вдруг невесть откуда предстал перед мысленным взором высоченный морской капитан: в левой руке трубка, в правой – бокал с вином и продекламировал: «Скажи-ка, дядя, ведь недаром…».
– Эге, знакомец мой, капитан Йенсен, я же плыл, плыл на его пароходе до Кронштадта. Но когда и куда приплыл, хоть убей – ни малейшего понятия! Человек подошёл к комоду, взял колокольчик и позвонил.
Вошла прежняя молодка, подошла к стулу, на котором стояли тазик и кувшин. Споласкивая руки и старательно смачивая лицо, господин размышлял: “Куда меня занесло? К кому? Как же так, почему не понимаю, кто я такой, будто по голове ударили и в себя прийти не могу. Может, взаправду, вчера ушибся? А что было вчера?” Гоголь покосился на служанку: – А звать – то тебя как?
– Мария, неужто запамятовали, Николай Васильевич?
– Это кто – я? А фамилия, у меня какая?
– Ха-ха, так Гоголь Вы, – смеясь, ответила девушка, подавая полотенце. – Вы «Вечера» написали, «Вия», «Бульбу» и другое разное
– О, так это ж я, наверное! – Вытираясь, писатель облегченно вздохнул, – Наконец-то, слава Богу, опомнился! Спасибо, Маша. А скажи-ка мне, милая, где я ныне заночевал?
– Здесь и заночевали, ха-ха-ха, шутник Вы, Николай Васильевич! Вчера с барином приехали, театр был, выпивали, а теперь спрашиваете?
– Ах, выпивали? Тогда всё ясно. Но с кем? – отдавая полотенце, спросил Гоголь.
– С барином, – сказала дворовая, собирая платье в охапку. – И про стихи его – не забыли?
– Стихи? Вишь, какой барин, стихи пишет. А кто он у нас? Звать как?
– Лермонтов, Михаил Юрьевич, кто ж ещё?
– Понятно, – закивал Гоголь. Подумал же другое: “Лермонтов, откуда? Мы ведь не знакомы, знать о нём, знаю, молодой поэт, но никто не представлял. Выпивали? Неужто много так, что всё забылось, да разве я так пью, чтобы чувства отшибало?” – раскинул в растерянности мозгами Гоголь. – Опять взглянул на служанку: – А барин-то наш, где он ныне?
– Они по службе, в полк уехали. И просили Вас, Николай Васильич, про стихи не позабыть, в журнал передать. На столе листочки лежат.
Писатель опять вздохнул, досадуя на своё беспамятство. – А что, Машенька, неплохо было бы сейчас отведать омлетика из трёх яиц, грибного пирога и кофию со сливками. Прямо сюда.
Пока она отсутствовала, он подошел к столу и, приподняв с бумаг бюст самодержца, увидел надпись: «Поручика Лермонтова – стихотворения». “Отнесу к Трису”, – решил Гоголь, – там с Иваном разберёмся”, – поднял с пола свой портфель, открыл, взял всю стопку бумаг и поместил вовнутрь.
Николай Васильевич с аппетитом позавтракал, переоделся в отутюженное платье. Велел кликнуть извозчика и уехал к редактору.
3.
– А хозяин-то уехали-с, – встретив в передней, огорчил его здоровяк, лет под тридцать, в вышитой косоворотке, плисовых штанах и заячьей душегрейке. Слуга (росту чуть выше среднего, но в плечах, как говорится, косая сажень), принял от извозчика чемодан, прислонил к стене трость и помог разоблачиться. – А Вы, Николай Васильевич, к нам по делу али как?
– Ну, и ежели я «али как», взашей выставишь?
– Как можно-с, Николай Васильевич…. Это я так, для порядку-с. Должность у нас такая.
– Смотри-ка, помнит меня. А я тебя тоже. Степан?
– Точно так-с, – кивнул слуга и замахал руками. – Господь с Вами! Вас единожды увидишь и всё – потом никак не забыть. А мы, конечно, тёмные, да только грамоте обучены, хозяин постарались. Так что мы не только Вас, но и сказочки Ваши помним. Да-с...
– Сказочки? Ну-ну…Скоро ли он будет? – прервал поток словоизлияний Гоголь.
– До полудня, это вряд ли-с. Сами знаете, человек занятой, вечно хлопочет, хлопочет чегой-то. Да Вы в кабинет-то к нему пройдите, обождите-с, а то барин узнают, что отпустил я Вас, ещё нагоняй устроють.
Они прошли в кабинет, сияющий чистотой и порядком. Ни пылинки, ни паутинки, все вещи находились на своих местах и отличались исключительной необходимостью и целесообразностью. Но камин, к сожалению гостя, еле теплился.
– Ты вот что, Геркулес, затопи-ка пошибче, холодно – поёжившись, кинул Гоголь Степану.
– Так барин-то, он не того… не любит. Душит его от жары.
– Пустое, скажешь Гоголь велел, зазяб больно.
Пока дворовый подкидывал поленья, Николай Васильевич подошёл к редакторскому креслу, опёрся портфелем о сиденье, раскрыл, погрузил руки в одно из отделений, извлёк бумаги и хлопнул ими о столешницу. Закрыл портфель и, поставив на пол, усмехнулся про себя: “Будем редактировать”, – уселся в кресло.
Сверху лежала, покрывая всю стопку бумаг, папка. “Ох и вдохновенно юное племя к сочинительству! Одна папка – на том потянет, – вырвалось у Гоголя, пока он развязывал тесёмочки. – Не беднеем мы талантами”, – неторопливо раскрыл её и прочитал: «Доктора Н.В. Майера. Записки». – Эге, псевдоним решил взять? К чему? Он ведь, по виршу своему, «Лермонтовым» прослыл”.
Перекинул пару – другую страниц: “Растения? Да ради Бога! – полистал немного и отложил в левую сторону, приговаривая: – Это – Ивану. Пускай разбирается. Не в печать, так для здоровья пригодится!”
Далее увидел чистые листы. Подсунув одну ладонь под стопку, а другой, придерживая сверху, приподнял её всю и перевернул наоборот. Сверху нашёл, красивым, определённо женским, почерком, написанное: «Русского офицера Лермонтова – Стихотворения». “Резво строчит, однако, – взялся за стопку, но в руке остались всего-навсего три, сшитые вместе, листочка. – И все стишки? – «Нет, не люблю я Вас и Вас любить не стану…» – Что ж, дело хозяйское”, – и, отложив листки в сторону, опять уткнулся в бумаги и разглядел название: «Герой не нашего Времени». “О, а почерк – то, мой, – Взял лист, повернул. У него поднялись брови. С обратной стороны глядели на него фонарные очи паровоза. – Уж не я ли это рисовал? С чего бы? Когда, зачем?”– Внутри что-то заныло, появилось неприятное чувство тяжести. Гоголь смахнул листок с названием, под ним обнаружился текст.
* * *
Родителям его не повезло. Отца убили во время комендантского часа зимой восемнадцатого года, когда на приказ полупьяного патруля: «Стой, контра!» – он не замер на месте, а напротив, бросился бежать дворами. Плохо зная этот район, (сюда он забрёл в поисках чего-нибудь деревянного на растопку), и вскоре оказавшись в тупике, он схватил грудью пролетарскую пулю, был добит революционным штыком, после смерти поделился одеждой с краснофлотцем, а плотью с одичавшими от бурных перемен собаками. Останки опознаны не были.
Утром матушка отправилась искать отца. Поиски ни к чему не привели. Тогда она обратилась к властям, отстояв долгую очередь, из таких же, в одночасье ставших несчастными, и попав, наконец, в заветный кабинет, ничего там не добилась. Властям было не до неё: они либо кого-то ловили, либо судили, либо расстреливали. Мать успокоили, посоветовали возвращаться домой и ждать – время, мол, такое.
Она ждала три месяца. И дождалась. Проводили перепись или паспортную проверку жильцов дома. На вопрос угрюмого красноармейца о местонахождении мужа, который по документам проживал вместе с ними, она не смогла найти вразумительных объяснений. Было выдвинуто естественное предположение о причастности ее благоверного к белогвардейской сволочи. Несчастная пыталась возражать, приводя в качестве аргументов подслеповатость бывшего учителя истории и полное отсутствие у него каких-либо навыков строевой подготовки, но революционная интуиция, основанная на классовом чутье, уверенно подсказывала, что должность штабного писаря Добровольческой Армии была бы историку вполне по плечу. Правильность этого предположения была немедленно подтверждена глубоким обмороком супруги контрреволюционера. Мать забрали в ЧК, где она и сгинула.
Но ни детский приют, ни воспитательно-трудовая колония имени Гракха Бабефа, не сумели выковать из сироты правоверного строителя новой жизни и сознательного стукача, ничего у них не вышло. Молчаливый шестнадцатилетний отрок, выйдя из застенков воспитательного заведения, устроился на завод, и, отучившись четыре года на вечернем рабфаке, поступил на исторический факультет университета. Сдружившись с одиноким профессором-историком, привившим ему любовь к античности, и, став его любимым учеником, он переехал из общежития в две профессорские клетушки, оставшиеся от четырёхкомнатных апартаментов, и с головой погрузился в жутковато-величественную эпоху римских цезарей.
Профессор вскоре скончался, ещё одну комнатку реквизировали, и паренёк остался один на один с пыльной, обширной библиотекой.
Молодой человек защитил диплом о классовой борьбе отрядов Спартака против эксплуататорского режима цезаризма, но молодая страна не нуждалась в подобных специалистах. – Родина грохотала железом и пылила цементом, перекрывала реки и вырубала леса. Армии также не требовался хилый, подслеповатый боец. Он попытался, было, найти место школьного учителя, но в городе вакансий не оказалось, а переезжать в шумное, пьяное общежитие близлежащего рабочего посёлка и терять отдельную комнатку и библиотеку, он не захотел. И здесь, первый раз в жизни, ему улыбнулась удача: удалось устроиться на тихую незаметную должность завотдела корреспонденции в железнодорожном управлении. Распрощаться со своей привязанностью к Древнему Риму он не сумел, да и не хотел, и по ночам, плотно зашторив окна, занимался никому не нужными изысканиями в области Эстетики Безобразия времён Клавдиев и Флавиев.
Тёмной ноябрьской ночью тридцать седьмого, возле дома университетской профессуры остановились два чёрных автомобиля. Из одного вышли несколько человек и растворились в подъезде. От другой машины отпочковались три серые фигуры в пальто и шляпах, одна из которых привела заспанного дворника. Мерцающие в ночи огоньки папирос, сопровождали деловитый негромкий разговор: – Николай Иванович, какие у нас квартиры по списку на завтра?
– Двадцать девятая и сорок первая.
– Маловато. Поднажать надо на прокурора, пусть ещё пару ордеров подбросит, не успеваем до праздников.
– Вот-вот, может управление премию даст, или доппаёк какой.
– Ну, это само собой. Двадцатая годовщина всё-таки. Кстати, обещали из этого дома две-три квартиры на наш отдел.
– Это если дела в срок сдадим, до двадцать первого декабря надо успеть.
– Аркадий Борисович, ты уж навались на Волкова и Штейна. Из-за тебя у нас показатели хреновые. Или Жолобову передай, он их расколет в два счёта.
– Точно, а то с этой ночной жизнью ни сна, ни роздыха. До головной боли, до рези в глазах борешься в кабинете с врагами, – некогда даже «Анти-Дюринг» перечитать.
Минутное молчание, окутанное вонючим табачным дымом.
– Кстати, Митрофан. Эй, Митрофан!
Дворник, клевавший носом под неторопливую речь, вздрогнул и вытянулся по стойке – смирно: – Слухаю, бар…, товарищ Гольц!
– Я тебе дам – бар. А скажи-ка ты нам, дорогой… и старорежимный товарищ Митрофан, такую вещь. Отчего это вон в том окошке, как ни приедем, всегда свет горит?
Тот, кто обратился к дворнику, указал на зашторенное окно второго этажа, из еле заметной щёлочки которого, с трудом пробивался тусклый электрический лучик.
– Так ить, это жилец в квартире покойного Аполлинарича, прохфессора. Где-то на железной дороге, в управлении служит. Да должность-то неважнецкая, вечно в обшарпанном костюмчике ходить, с драным портхфелём. Как-то заходили ночью к нему, в понятые брали, так у него книжек там – тьма. И бумага повсюду исписанная…
– На железной дороге, в управлении? И работает, говоришь, по ночам? – Николай Иванович тихо засмеялся. – Зачем по ночам? А надо ли это – по ночам? Указания были? Не было. Значит, решение принял самостоятельно. Что ж, похвально. Самостоятельные, независимые люди – наш профиль. Грамотный к тому же. Работник ночи – свой человек. И образование его пригодится, нам без него позарез…. Думаю, не откажется немного потрудиться на ниве социалистической законности.
Дело о вредителях, окопавшихся в управлении железнодорожного транспорта, с участием почти всего высшего и среднего руководства, обещало быть довольно громким и близилось к завершению. Молодой человек, видимо для прикрытия, занимавшийся по ночам античной историей, оказался как раз кстати. Корреспонденция, письма, переписка – именно здесь находился канал связи ж/д. управления с американской и польской разведками, резидентами которых являлись главный инженер управления Браун и секретарь начальника управления Студиозовская. Они передавали на Запад ценную информацию о стратегии развития советских железных дорог на будущую пятилетку.
После нескольких дней многочасовых ночных допросов (днём спать не разрешалось), исследователь Древнего Мира сдался и подписал всё, что от него требовалось. Однако следователь Жолобов был в некотором роде эстет, и для придания красоты и изящества будущему процессу требовалось личное выступление молодого человека. Но тот, отчего-то заупрямился, и напрочь отказался оговаривать других на суде. Никакие уговоры, ни ночью, ни днём не действовали, а на разрешенные, как раз в это время, пытки, он реагировал странно, даже как-то нечестно. Подследственный не мог долго и стойко переносить боль, и терял сознание. Если бы следователь обладал зрением ведуна, то мог бы увидеть, как душа пытуемого просто отдалялась от тела, и следила за допросами со стороны.
Жолобова раздражал такой нестойкий, часто теряющий сознание подследственный, из-за которого приходилось часто прерывать допросы. Следователю, давно мечтавшему о грандиозной попойке, посвящённой присвоению ему очередного звания и, возможно, ордена, этот слабак был как кость поперёк горла. Ему это всё надоело, да и прокуратура ежедневно торопила со сроками, и на очередной ночной допрос упрямца он пригласил его соседку, семнадцатилетнюю проректорскую дочку Лялечку.
Враг народа, бросив мимолетный взгляд на трясущуюся фигурку и заплаканное личико, сразу всё понял, дал обещание не портить процесс своим глупым молчанием и слово своё сдержал.
Все получили по справедливости. Любитель копаться в древности – заслуженную десятку на Колыме, где ему предоставили возможность заниматься любимым делом – рыть и долбить древний минеральный мир. Через полгода он замёрз, намеренно забытый конвоем в угольной шахте: доходяги лагерю были не нужны. Жолобов – орден, звание и квартиру, а затем, в связи с обнаруженными перегибами в старом руководстве НКВД, – пулю в затылок. Лялечка, беременная вернулась к папаше и вскоре повесилась. Пьяного Митрича задавила насмерть одна из ночных «марусь». А троих в штатском, положивших глаз на бедного историка, ветер чисток и перемен направил навсегда отдыхать на острова архипелага Улаг.
Жизнь продолжалась.
4.
Гоголь встал и отошёл от стола. “Вот тебе раз! – думал он, в волнении вышагивая по комнате, – как меня угораздило накатать такое? Не статью какую-нибудь – сочинение с фабулой. Понятно, пока только эскиз, общее описание, но если разработать, потянет на роман. И, тем не менее, сюжетец сей – отколь он взялся? Когда я это вымыслил? Где написал? Хоть убей – ни малейшего представления. Или романчик сам собой составился? Взял, да и написал сам себя. Моим почерком. Чудн;!
Что со мной? Новая хворь? Однако чувствую себя недурственно, голова ясная. Как же, ясная! А память? – вопросил Гоголь, продолжая вести сокровенную внутреннюю беседу. – Кто-то, проснувшись, не то, что местонахождение, имя своё, фамилию – и те не мог припомнить! Спасибо служанке, выручила, объяснила, кто я таков и как меня зовут. Она говорила, вечером выпивали, причём, крепкое. Допустим. Но это ввечеру, а днём? Днём, где меня носило? А поутру?.. Вот незадача, ничегошеньки не помню, – писатель в сердцах хлопнул себя по бокам. – Погоди-ка, ты же вспомнил: себя, житие, былое. И судно иноземное, на коем, считай, неделю провёл. Немногочисленные попутчики, капитан, матросы, другое разное – запечатлелось, но с какого-то момента в воспоминаниях провал. Плавание помню прекрасно, а вот когда и чем оно закончилось – уже нет. Эге-ге, Бог мой, а я-то и того не ведаю, сколь долго в Питере обретаюсь. Там, на камбузе за ужином сообщили: «Утром прибываем в Кронштадт». Это было… 29 –го. А сегодня, какое число?”
Он подошёл к столу, взглянул на календарь - Октябрь, 31.
“Слава Богу, я здесь только сутки. Значит, сошёл на берег, добрался до Питера, скорее всего, к полудню, и что же? Когда сошёл, как добрался, что дальше было – тайна сие великая есть. Хм, поистине, тема из кошмарного сна: некий борзописец, забыв всё и вся, в полной прострации, как лунатик, день за днём мечется по столичным улицам, ничего и никого не узнавая, слепо тычась, то в одну дверь, то в другую”.
О том, что происходило с ним в Кронштадте, а затем в Петербурге, приходилось только гадать. Линия осмысленности обрывалась. Предпоследний октябрьский день выказал чрезмерную надменность, вальяжно прошествовал в Прошлое, не заметив присутствия Николая, словно бы его в этом дне вовсе и не было. В результате, свершившееся намедни кануло для визитёра в неизвестность.
Убедившись в бесполезности любых попыток восстановить в памяти вчерашнее, Гоголь возвратился мыслями к тому, доселе незнакомому, начертанному его рукой, и сел за стол, на поверхности которого, расположенные веером, лежали страницы загадочного романа. Неопределённость их происхождения возбуждала глухое раздражение. Чуть ли не с возмущением взирал он на листы: “Прочь с глаз моих! Сгиньте! Не может вас быть! – Но буквы упрямо складывались в слова, те размеренно выстраивались в строки, а последние, как полагается, исправно формировали абзацы. И все эти детали текста, ухмыляясь, глумливо втолковывали недалёкому автору: « А вот и нет! Неправда твоя! Нас быть не может, а мы есть. Наперекор Невозможности. И мы не обман зрения, а реальность. Вот, мы перед тобой. Ты на самом деле создал нас». А вдобавок, разные части речи, связанные воедино правилами русской грамматики, свидетельствуя о себе, громко заголосили: «Мы – есть! Мы – есть!» Неожиданно буква «Я» из самого первого слова, ни с того ни с сего, показала ему язык”.
Гоголь закрыл глаза, унимая начавшее пошаливать Воображение, когда открыл, обманчивое пропало, бумаги приобрели заурядный, немой вид. Он собрал их вместе и, держа в руках, думал: “Ничего не попишешь, написано, факт остаётся фактом, вопрос: Где и когда? С первым ясно – в Петербурге. А со вторым… опус сей, явиться на свет мог ни в какое иное время, кроме последних суток. Добре, и на том спасибо. – писатель, походя, усмехнулся, какой – никакой, но определённости. – Спокойно, Миколка. Как говаривал Сократ, – исследуем!”
Гоголь устремил взгляд на своё незаконнорожденное, чернильно-бумажное детище и снова взялся поочерёдно просматривать листки, на сей раз бегло, задерживаясь на отдельных местах. Добравшись до заключительной точки, поднялся, подошёл к камину и, прищурившись, уставился на огонь.
“И всё-таки … уму непостижимо! Слыханное ли дело, сотворил то, неведомо что. Наглый вызов Здравому Смыслу. Но если Здравый Смысл не в силах помочь и предложить путное объяснение, то не следует ли покинуть его владения и поискать разгадку за пределами Здравого Смысла? Эге, а ежели за всем этим иной – Нездравый Смысл кроется? В нормальный ход событий вмешалось нечто Сверхестественное, Нечеловеческое. Потустороняя сила явила себя в моем случае. И я теперь догадываюсь какая – Нечистая Сила! Бесы, они меня попутали! Заморочили голову, навели полусонную одурь, да и нашептали сюжет. Я принял за с0вое и, недолго думая, (а о чём думать, когда мозги набекрень?), пошёл строчить. Под диктовку бесов.
И какой же род общественной организации представляет содержание рукописи? Многое темно, но кое о чём догадаться можно. Царь низложен, благородное сословие отсутствует. О церкви ни словечка, надо полагать, объявлена врагом, помехой развитию и совершенствованию государства. А безбожное общество, чей предел мечтаний? Бесов, кого ж ещё?! Уж тут – то они бы развернулись! Посему и небыль эта есть их измышление. Они хотят, чтобы мы, люди, уподобились им, бесам. Для чего испокон веков взращивают и лелеют в душах низкое, скотское, недостойное; изощрёнными уловками подталкивают нас, «малых сих», к преступлениям, святотатствам, свирепым выходкам, безумным начинаниям; сеют на каждом шагу соблазны и собирают, к несчастью, изрядный урожай.
Наподобие цирковых жонглёров и фокусников, бесы умело манипулируют. Не шарами или картами, а нашими духовными немощами, внося путаницу в умы и незаметно подменяя истинные ценности на ложные и сиюминутные, они то вкрадчиво, исподволь, а то и, буквально, вбивая в мозги, доказывают: «Основа основ существования – исполнение желаний и прихотей тела. Долг живущего – брать от земной жизни, любой ценой, как можно больше, не останавливаясь ни перед чем и ни перед кем. Ответственность? Только перед самим собой, за то, что не смог, упустил, не урвал желанное, сладкое, позарез надобное, следовательно, согрешил. Ха-ха-ха, то бишь проявил малодушие».
И опять-таки они, бесы неустанно разжигают в людях тёмное пламя: жестокости, злобы, плотских похотей, чревоугодия, жадности, тяги к излишествам и извращениям. Такая у них работа.
Будущее? Вот ещё, удумали. Тоже мне, оракулы гееннские! Мало им Настоящего, им далёкое Грядущее подавай, и там норовят напакостить! Да от листков этих, что называется, серой несёт. Под внешними, по виду человечными, исполненными сочувствия к простым людям строками, проглядывает другой, зловещий смысл и, видится, есть он продолжение и порождение адских шабашей и неистовых бесовских игрищ.
Неправый, притом, надуманный, суд. Судилище ради судилища; расправа, ради расправы, пытки, ночные аресты, каторга на краю света – это ли не бесовщина?! Отдельный человек – ничто, раб системы”.
Гоголь оторвал взгляд от огня, развернулся и зашагал из угла в угол. Ведя внутренний монолог, Гоголь горячо убеждал себя в ненатуральности подсунутого ему творения, доказывая самому себе, что навеяно оно сторонними силами. Однозначность суждений придавала уверенности.
Но, к последней примешивалось и иное. В душе шевелился крохотный червячок сомнения. Дело в том, что после второго прочтения рукописи, откуда ни возьмись, явилось, пусть смутное и едва уловимое, но уж больно неожиданное чувство. Своего рода d;j; vu*; якобы, описанные перипетии не вполне ему незнакомы. Он, то ли видел, то ли слышал, то ли знал нечто подобное. Николай гнал от себя это чувство, старался отвлечься от него, но оно, оставаясь едва заметным, не уходило совсем.
В истории судьбы безвинно погубленного хорошего человека присутствовала достоверность. Пугающая. Соотношение деталей, движение смысла, вся фактура возникшего из пустоты треклятого романа, несли в себе какое – то чудовищное правдоподобие.
И вдруг отозвалось в нём что-то, ощутил дуновение: то ли внутри, то ли прошелестело над ухом: «А если это, правда?», – отозвалось ему.
–––––––––––––
* Уже видел (франц.)
“Эге-ге, да я раздвоился. Что ж, подобное не впервой. Подискутируем.
– Да, идущее от сердца, надо бы дополнить головным, чисто рациональным.
– Положим. И что – правда? О какой правде речь?
– О Будущем России. Через 100 лет. Правда ли, неправда, можно спорить, но на первое, правду, написанное тобой уж больно смахивает. Ты это чувствуешь, но признаться себе боишься. Тем более, вот оно, на бумаге, уже готовое. Чуешь ты и иное, присутствие бесов. Странное беспамятство, ниоткуда взявшийся роман – здесь, наверное, без них не обошлось. Но афишировать свои дела, выдавать намеченное к исполнению – к чему им это? Они не только гнусные замыслы и козни, существование своё и то маскируют. «Люди, мы ваши создания, мы – плод вашей неуёмной фантазии. На самом же деле нас нет, не водимся мы в Природе». – Такие напевы в их репертуаре. Сочинять романы и внедрять их в сознание, ей богу, белиберда, не их манера. Ты просто вглядись в эти строки повнимательнее, и поймёшь – писал роман человек. Бесы на сие не способны.
– Нет, нет! Не бывать такому Будущему. Бог того не попустит!
– Друг мой, половинка моя, деяния Господни неисповедимы и не тебе о них судить. Создатель дал детям своим Свободу Воли, возможность выбирать между Добром и Злом. И создания Его путаются, смешивают хорошее и худое, разучаются их отличать и часто, слишком часто делают выбор в пользу Зла. Мы ведь в Миру, а он погряз в грехах, и люди Мира, живущие, в массе своей, одними его интересами, больны, больны Грехом. И что ж ты думаешь, эти замечательные человечишки не в состоянии своими руками создать предпосылки, мостить фундамент и, наконец, взяться за возведение небывалого Дворца Безбожного Народного Счастья? Случалось такое в истории, а итог? Слушай, дорогой, ты совсем памятью повредился. Незачем далеко ходить. Франция, революция, полстолетия не минуло. Начали со Свободы, Равенства и Братства, а вылилось дело в казни и террор. Дальше ты знаешь. И, обрати внимание, – в романе сказано, страна строила, росла промышленно, значит это не домыслы, а жизнь. Растущая, но вывернутая жизнь. Что ты на это скажешь?..”
5.
Внутри обозначился ещё кто-то. Кто-то третий, дополняющий Душу и Рассудок.
“– А можно мне? Не пожалеешь!
– А ты кто?
– Дружок твой, Душа, не узнаёшь? Воображение. Творческое.
– Какое-то ты резвое больно.
– Да с вами, сочинителями, не заскучаешь. Всё-то у вас идеи, мысли всякие… Понавыдумывали, а мне воображай. Ладно, но, учти, Дух-то твой, сердце и голова твои, они ведь всё по-своему покажут. Получай…”
В кабинете воцарилась тьма. Она обрушилась так внезапно, что он замер, как кот перед опасностью. На стенах замерцали, понемногу рассеивая мрак, огоньки. Множество факелов, прикрепленных к стенам, коптя, разгорались, проявляя просторную, свободную от чего-либо, вытянутую в длину залу с двумя, находящимися, vis-;-vis*, дверями.
“Опять видение, – начал осознавать Гоголь, тоскливо озирая пустоту средневекового пространства. – Странно – пол почему-то расчерчен на квадраты”.
Высокие, двустворчатые двери, слева, медленно и неслышно раскрылись, тем самым, нарушив процесс писательского постижения, и оттуда в зал потянулись черные люди с белыми лицами. Приглядевшись, он понял, что их чернота была не чем иным, как плотно облегающей тела одеждой. И лица – вовсе не лица, а застывшие маски. По форме тел, осанке, по походке и росту, угадывались средь них крепкие и не очень мужчины, женщины – изящные, статные, иногда рыхлые. В общем, всякие женщины. А впридачу даже, изредка, старики и подростки. Наконец, люди вошли и молча застыли перед жирной, красной чертой, проведенной от стены до стены, недалеко, саженях в пяти, от двери. Сверху раздалась команда: «На старт, внимание…» Бегуны заняли места каждый перед своей, расчерченной на квадраты дорожкой. «Марш!» Факелы на миг ярко вспыхнули и люди рванули вдоль залы по направлению к противоположной двери.
–––––––––––––
* Друг напротив друга (франц.)
«Бег на стадию» – как в античных Олимпиадах? Они бежали по гимнасию спотыкаясь, толкаясь, иногда хватаясь друг за друга. Но что это? Семенящий сзади всех толстяк рухнул куда-то вниз и исчез. Куда он делся? Следом, опережавший всех мужчина, выбросил руки вверх и сверзился в подпол. Далее, то же: некоторые клетки вдруг проваливались и бегуны срывались в распахнутые отверстия. Мало кто успевал перепрыгнуть зияющие бреши. Везунчики, больше половины от стартовавших, пересекли заветную черту, проведённую перед противоположной дверью, и скрылись бесследно в её проёме.
“Вот оно что! Победителю – не кубок, победителю – жизнь!”
А в первую дверь уже хлынула следующая очередь разнополых, разновозрастных олимпийцев. Они так же выстроились у черты, и также, по команде устремились в роковой забег.
“А как с теми, недобежавшими?”
И опустило его этажом ниже. Проваливших состязание здесь с огненным нетерпением ждали. Жирные, потные мужики, на каждом из одежды были только кожаный, в бурых пятнах, мясницкий фартук и красный колпак палача, весело хватали падающих бегунов, ловко и деловито прилаживая, кого на дыбу, кого на разделочный стол, а кого и в кресло с испанским сапогом. Черный дым жареной плоти от раскаленных щипцов, хруст костей, щелканье бича, вопли и хрипы, звяканье металла шестеренок и цепей наполняло густой воздух необъятной пыточной. Однако и эти, упоённые чужими мучениями живодёры, тоже то и дело проваливались в скрывающиеся под ними дыры в полу, отчаянно цепляясь своими изуверскими орудиями за края разверстостей, но их неумолимо стаскивали к себе нижние.
На третьем этаже хозяйничали другие личности, в кожаных кепках, кожаных куртках, кожаных перчатках и сапогах. Эти кожаные бросали мясников на колени и, не медля ни секунды, колошматили рукоятями пистолетов, лупили прикладами, пинали сапогами, а в некоторых стреляли из пистолетов, прямо в красные колпаки…. Но и здесь, расчерченный на квадраты пол давал о себе знать: то и дело открывались в нем дыры, в которые свергались хозяева, вместе со своими «страстотерпцами».
На четвёртом подполье царствовала дисциплина, всем заправляли солдаты и судьи. Рухнувших, солдаты, тыкая примкнутыми к ружьям штыками, выстроили посредине зала в ряд. Напротив, у стены стол с лампой, за ним три кресла и три жреца Правосудия. Судьи встали, и средний огласил приговор: «Именем… высшей мере… немедленно…» Солдаты выстроились в цепь, старший дал отмашку – залп! Жертвы повалились на пол, но тут сам пол затрещал и не отдельными участками, а весь ухнул вниз, а вместе с ним все – солдаты, жертвы, судьи и стол провалились в очередные тартарары...
Гоголь потряс головой: “Достаточно, иначе не будет безумию конца. – открыл глаза, видение исчезло. – Да предъяви ты просвещённому обществу такое Завтра, оно содрогнётся. – Э-э, господа, для чего тогда всё? Для чего стремиться к Высшему, совершенствовать себя, если всех ждёт рабство? Для чего следовать заповедям, подчиняться общественным законам, если будущее их обесценит или вообще отменит? Для чего растить и воспитывать молодые поколения? Чтобы они устраивали потом кровавую вакханалию?!
И они хотели, чтобы я, именно я стал проводником их тёмных замыслов, чаемого ими предстоящего ОБЕСОВЩЕНИЯ РОССИИ, для чего деятельные слои общества надобно ввергнуть в немощность, в депрессию. И названьице придумал – «Герой не нашего времени»! Будущее?.. Пушкин про настоящее велел писать. Вот и пиши, пиши о настоящем. Зачем нам «не наше время», тем более безвременье, нужно писать о нашем, да, да, о нашем. Показывай и выявляй пороки, развивай общество, пусть оно осознает свои несовершенства и постарается последние изъять, тогда и грядущее станет лучше. А ты, что ты показал?”
С этими словами он окунул перо в чернила и жирным крестом зачеркнул ненавистное «не».
“Да именно так! А кто герой нашего времени? Кто представляется эталоном, мерилом современности? На кого надо бы равняться, походить, у кого хотелось бы спросить совета?”
И он вывел поверху листа большими буквами – ПУШКИН.
“Вот кто герой. Вот кто образец. Что бы сказал он, прочитав эту антиутопию? А сказал бы наверняка так: «Что ты, Николаша, побойся Бога! Разве возможен подобный вздор? Зачем отвергаешь идею прогресса? Опять время людоедов, будущее без Бога, без церкви, без культуры, без свободы, наконец? Да гори оно огнём такое будущее!»
Огнём? Правильно, именно огнём! Спасибо, учитель! Сжечь! Сжечь, сжечь сию минуту бредовые видения! Забыть, как забыл я прошлый день. Рандеву с Питером на этот раз не получилось, не вовремя я заявился, поэтому прочь отсюда, назад в Рим, в Италию немедля! Кстати, навигация-то заканчивается, и на корабле говорили, будто всего два дня осталось. Не опоздать бы!”
Он взял со стола сонетку, позвонил. Собрал листы с текстом романа, подошел к камину и бросил в огонь. Остановился, созерцая играющее пламя: “Да, Огонь. С него всё начинается и им же всё завершается”.
– Чего изволите-с?
Гоголь обернулся, пошарил в карманах, и протянул Степану рубль.
– За что, Николай Васильевич?
– Бери, бери и слушай. Сейчас, быстро лови извозчика и грузи чемодан мой.
– А хозяин? Они будут скоро.
– Слушай дальше. Там на столе бумаги, передашь ему. Скажешь, Гоголь принёс от Лермонтова, пусть посмотрит. А теперь ступай и исполняй, да пошибчей, любезный.
Через десять минут, в камине было полно бумажного пепла. А Гоголь, уткнув по обыкновению нос в воротник шинели, катил к Васильевскому острову.
Свидетельство о публикации №213102601866