Два километра

Предательство
Харченко. Левина.


Вертолет еще сипел скарлатиной, как вдруг, из-за за блестящего камня, показалась рыжая поляна, в центре которой в серой милицейской форме прыгал небольшой лейтенант-саам, размахивающий сухими руками.
— Я этого perkele (фин. "дьявол") в армию еще полгода назад послал, — сказал спрыгивающему директору универмага Петру Сергеевичу саам Полуэктов с чуть заметным акцентом, почему-то в юпе и малиновых нашивках. Жене директора Машеньке он подставил ручку.
— Он и не пише даже. А Антона умер. Ушел в тайга и умер. От тоски. Бывает. Пил много, семь дней, как про raskaudenkeskeytys (аборт) ему сказали, так и умер.
— Умер, — переспросила директорская жена, - как же у нас при советской власти можно умереть?
— В тайге даже медведи мрут, — улыбнулся Полуэктов и вопросительно посмотрел на Петра Сергеевича.
Но хозяин всегда знал, что должен сказать подчиненному, а чего нет. Полуэктов, не найдя ответа у директора универмага, вынул из-под оленьей шкуры двухкилограммовое существо с взъерошенными и с иссяня-черными волосами и положил его рядом на шубу возле матери.
— Где же фельдшер? — спросила Мария.
— Как город затопило, — неожиданно сказал Петр Сергеевич, — никого не осталось. Мы стали пыхтеть, что-то пытаться делать по-старинке, а они даже не рождаются. Или вылазят такие рахитичные, ручки тростиночками, кожица просвечивается, в мозгу мальки плавают. Совет и не знал, что с ними делать. Вроде наследство, генофонд нации, а делать то что, что скажите делать! Рембрандт, Брейгель, Даная, Кустодиев... как им этих колбас показывать. Кто они после этого. И вот, не сразу, не сразу совсем, через год что ли, до Совета стали доходить слухи, что здесь у вас, за Ледником, за Большой водой, между Вулканическим пеплом, раз – два в год рождаются настоящие, бывшие, допотопные дети.

Мария всхлипнула.
— Заткнись, — одернул директор универсама.
— Не забуде, Петр Сергеевич, не забуде, — заныл лейтенант.
— А, это твой час, значит, Полукарпов, — невесело и искоса улыбнулся Петр Сергеевич. Все сделаешь, что сказал? А не то?
—Вы же обо мне не забуде? — испуганно лебезя, спросил саам.

В сарае, чуть в стороне от полынного поля, на простыне, лежала школьница, обняв ребенка. Лейтенант-саам наклонился к ней и, отобрав ребенка, понес его в вертолет Петра Сергеевича. Машина, выкинув на розовый от закатной тверди снег вонючую ржавую смолу, стремительно набрала скорость и устремилася на Запад, в Столицу.
Вслед удаляющемуся военному кораблю смотрел лейтенант Полуэктов. До сих пор правители не изобрели прибор, который читает мысли. Вот вы что-то заставили постыдное сделать человека, а он не хотел и не виновен, а вам в час икс понадобилась его помощь. И вот все эти люди, которых ты считал преданными, которые ездили на шашлыки, играли в зеленых майках в футбол, которых считал друзьями, а не просто подчиненными, оказывается, вынуждены были это делать потому, что им надо кормить свои семьи и у них нет иного выбора и, поверьте мне, когда у них появится шанс, они просто не помогут, или не заметят, или заболеют. Лейтенант открыл замок оставленного дипломата, присвистнул и побрел к буровому вагончику.
Он медленно, по скатам, с помощью лебедки, спустил зеленую облупившуюся лодку «Пионер» на воду, пока холодная и пряная от буйной северной растительности лодка на завибрировала, как сливовый, свежеотжатый ядерный джем. Положенное и зачем-то торжественно обмотанное в оленьи шкуры мальчишеское тельце Айны с синеватыми губами мерно качалось в такт воде, как маятник.
— Ты только выжи, выжи, — шептал ей на ухо, подкладывая под бока ненужные семечки морского огурца и терпкие жгуты морской капусты, Полуэктов.
Чужие письма




Это была первая и единственная женщина, у которой я тайно перечитывал электронную почту. Красивая, очень-очень красивая. Высокая. Стройная и домашняя. Когда она стояла перед широким, необъятным, посеребренным зеркалом в моей дспшной прихожке в ореховых тонах и внимательно и тщательно, не пропуская ни одного сантиметра тонкой кожи, рассматривала бледное и одухотворенное лицо с небольшими синими мешками под глазами, я незаметно наблюдал за ней из другого конца длинного сталинского коридора, попыхивая сигаретой. Она медленно и осторожно наманикюренными пальчиками массировала виски, прикладывала тоненькие резаные кусочки огурца к набухшим от короткого сна векам, вытягивала в разные стороны алые артистические губы, тренируя улыбку и уныние. Иногда она морщила лобик. Иногда лицо приобретало вид воинственный, до конца непонятный и неудобный мне. Бывало, оно светлело. Сверкали синие, широкие глаза. Одинокая каштановая масляная прядь падала на ровный, как хоккейная площадка, белый лоб. Из-под короткого китайского халата в мелкую красную шотландскую клетку торчали крепкие, мускулистые, пока еще молодые ноги, ровные и однотонные, без единого пятнышка, с небольшой родинкой на левой ступне. Изящные, ухоженные ногти выкрашены в странный, фиолетовый, как говорит моя мама, вдовий цвет.
Не скажу, что у нее был простой пароль. Я пару раз самостоятельно тыкался: подбирал по фамилии, по имени, по дате рождения, по кличке кота, по номеру мобильного телефона. Ничего не получалось. Скачал специальную программу с торентов. Она перебирала пароли так долго, что я просто плюнул. Я не очень упрям и терпелив, скорее нервен и взвинчен. А потом ей самой что-то понадобилось: «Дай, дай я проверю почту!» Она, как была, неглиже выскочила из кровати, босиком вбежала в паркетную гостинку, бросила мою гучевую темно-зеленую футболку  в черное кожаное раздолбанное компьютерное кресло и уселась в него бочком голой попой, как девица девятнадцатого века на лошадь, так что к полу свесилась нежная розовая половинка. Не с первой попытки зашла в Интернет (большая редкость для моего провайдера), и пароль навеки сохранился в реестре. Добыл я его не сразу, но у меня много друзей-технарей из прошлой жизни. Админ Юра Фильцов вытащил его за бутылку армянского коньяка. Хотя где сейчас найдешь настоящий неподдельный армянский коньяк? Виски я ему притарабанил.
После этого я стал регулярно читать ее переписку. Ничего необычного: тупой, раздражающий, выводящий из себя спам. Скидочные талоны на парфюмерию, нижнее белье, протезирование, конные прогулки, спа, ювелирку, книги, ремонт (куда без ремонта). Сообщения из фейсбука и контакта от друзей и сокурсников. Иногда проскользнет сухое письмо от мужа или поздравительные открытки от детей. Даже и не знаю, зачем я все это читал. Разве иногда «угадывал» ее мысли. Смотрел, что ей интересно. Вот купила она кирпич «Китайская архитектура эпохи Минь», так я ей вазу из галереи подкинул. Не старина, конечно, но смотрится солидно, хороший ширпотреб. Можно поставить на кухне в угол для счастья или за штору в спальне сунуть. Ложишься вечером, прыгаешь с разбегу в кровать, а тут тебе красотень. Крикнешь – эхо бездонное, посмотришь – нету никакого дна. Потом еще с индийским ковриком по цвету после ремонта ванной «угадал» и часы солнечные, эксклюзивные, греческие впарил, когда муж ей дачу на Истре купил. Она ко мне после этого на Вольво подъехала и сказала: «У тебя, Гарик, нежное, чувствительное сердце. Ты, Гарик, интуит».
Я сам не понимал, что ищу в ее почте. Рассматривал фотографии подруг, родственников, кота, пейзажи Испании, Турции, Египта, Голландии, Крыма, Сейшел, Тая. Хотя подсознательно знал. Боялся, что Лера (ее звали Лера) мне неверна. Ну, муж – это нормально, а вот есть у нее еще кто-то или даже не один какой-то человек, а целых два или несколько. Странно, любовник ищет соперника, словно муж это и не соперник, а что-то обыденное, как умение дышать или необходимость ходить в туалет или принимать пищу. При этом я понимал, что сам-то у нее возник случайно, так как она, будучи существом домашним (kinder, kirchen, k;che) никак не могла оказаться на том выступлении, но его спонсировал муж. Ему как меценату нужно было появиться  с официальной женой, а не с жопоногой блондой под два метра. Просто поговорили, перекинулись словами, я даже не уверен, что что-то к ней испытывал, да и Лера, я думаю, ничего не ощущала, просто устала от этих мужненых девок, а тут я из другой жизни, вот она и пришла на следующий сейшн уже одна. И вот уже одиннадцать лет ее муж Алик думает, что Лера по четвергам на йогу ходит, а она ко мне в Отрадное ездит. С возрастом меньше видимся, а когда женился, так вообще думал: «Лере отходную и разворот-поворот». Но буквально через месяц потянуло на чтение (жену значит не взломал, а без Лериного творчества не могу). Смотрел письма, смотрел и вызвал её, но только на съемную квартиру в тоже Отрадное. Как раньше, только на равных. У нее муж и дети, у меня беременная жена.
А дальше я и не знаю, что произошло. Лера приехала поздно. Не могла долго запарковаться. Понаставят, уроды, что влезть негде. В итоге приткнулась за квартал. Шел мерзкий, холодный, гнетущий осенний дождь. Морось била в лицо, забиралась под одежду, холодила кожу, приходилось то и дело протирать очки. Зонта у Леры не было, а я не додумался выйти со своим, боялся, что кто-нибудь увидит нас вместе. Когда она вошла и разделась, мы пошли на кухню. Я достал бутылку французского бренди и нарезал брауншвейгской колбасы. Мы выпили. Лера удивительно быстро набралась, сползла на пол, взяла мою ладонь в свою руку и с каким-то напряженным сопением стала говорить: «Я люблю тебя Гарик, как я люблю тебя Гарик», — а я стоял с ней, сидящей на полу, рядом и не знал, что ответить, потому что не ожидал от нее такого. Мы двенадцать лет встречаемся, а тут такое. Я смотрел на ее потекшую тушь и думал: «Это все, это все, надо разбегаться». И Лера эту мысль почувствовала, резко поднялась  и быстро пошла к двери. Я еще неделю читал ее почту, но потом Лера сменила пароль.
Сейчас, а мне теперь шестьдесят, я думаю, что Лера всегда знала, что я читаю ее почту и нисколько этому не противилась, а даже наоборот, считала это знаком особой близости, особых отношений, любви.



Два километра

В Вифлеем поехали на водителе, вытащившем нас с Масличной горы. Зачем мы на нее полезли после Гроба Господня? Мы там о гроб  кольца обручальные терли.  Люба разулась и икону поцеловала, лбом тыкалась в какой-то горячий камень. А тут сумерки уже на Масляничной горе, а мы в арабском квартале застряли. Разволновался я очень. За Любу на этой горе боялся. Она же красавица.
Тут на Хёндае появляется частник (в Израиле это редкость) и сажает на заднее сиденье. Говорит на английском, меня не понимает, только Любашу.
Поехали вдоль Старого города: величественного, жёлтого, как янтарный песок, похожего на пустынного исполина посреди мирного оазиса. Промелькнуло арабское кладбище с мраморными надгробиями и голубой вязью букв, послышались печальные крики муэдзинов. Вот из Яффских ворот выходят датишники с болтающимися пейсами, в блестящих хипстерских очках, с рыжими бисеринками родинок на руках, в чёрных наглухо застёгнутых в жару прямо до подбородка пальто, в круглых плотных шляпах а-ля семидесятые. Что-то энергично обсуждают на иврите, медные глаза блестят. У Сионских ворот при свете оранжевых фонарей стоит православный священник в чёрном одеянии, с полуметровым золотым крестом и в четырехугольном клобуке. Смотрит на нас, зевает. Тыкаю пальцем:
- Наши?
- Похоже, униат, - отвечает Люба.
Пока я осматривался, водитель Халед спросил у Любаши, что делаем завтра. А мы должны были в Вифлеем на автобусе поехать. Халед предложил свозить за шестьсот шекелей плюс всю автономию показать.
- Со мной блокпосты у разделительной стены легко проскочите. Я араб. А без меня будут обыскивать два часа.
Врёт, думаю, мы же русские, мы лучшие друзья палестинцев, а сам отвечаю через Любу, - переведи ему, двести шекелей, - надеюсь, что откажется, на автобусе дешевле в разы.
А Халед взял и согласился. Пришлось ехать с утра на его машине.
Сидим на двух скамейках одноместных возле отеля, такого высокого, что весь город из нашего номера виден. Ждём Халеда, завтрак в животах урчит. Еще и с собой на целый день прихватили.
Ждём-ждём, надоело маяться, хотел позвонить, но тут Халед появился на перекрёстке и замахал смуглой волосатой рукой из открытого окна.
- Миха, Миха.
Запомнил.
Всю дорогу, показывая то направо, то налево на возделанные зелёные поля, на ухоженные леса с трубками воды у каждого дерева, на рощи финиковых пальм, на песчаные глухие небоскрёбы, на развесёлые посёлки таунхаузов, Халед рассказывал:
- Это наша земля, арабская, палестинская, мы здесь всегда жили, мы здесь хозяева, здесь наши могилы, здесь ходили наши пророки.
- До евреев здесь была пустыня.
- Это наша, наша земля. Вот посмотри стену построили, - и ткнул пальцем на длинную разделительную дуру с колючей проволокой сверху. Такие конструкции в России провинциальные власти ставят вдоль проезда президента РФ, чтобы не было видно разрухи и безнадёги.
- Вы же ракеты пускаете.
Араб резко обернулся и сверкнул вороньими глазами, провел рукой по масляным кучеряшкам. Бедную машину повело в сторону. Переборов себя, Халед уставился на дорогу и вдруг спросил:
- Знаешь, как Масличная гора называется по-арабски? Джабаль-э-Тур!
Тут Любаша оторвалась от путеводителя по Вифлеему, поправила сиреневый платок, накинутый на длинные волосы и спросила:
- Тяжело вам, наверное.
- Да, да, когда-нибудь наступит день, - жарко и радостно ответил Халед, в поисках сочувствия посмотрев на мою жену, - вот я, из Саудовской Аравии. Арабы считают предателем, евреи понятно.., гражданства никакого, паспорта нет, одна справка.
- А как же ты лечишься? – перебил я.
- По еврейской социальной страховке.
Халед осекся и всю дорогу до блокпоста молчал.
Нас и вправду не проверяли. Он кивнул сквозь стекло красивым широкоплечим автоматчикам в беретах и с калашами, лениво посасывающим сигареты, и те вальяжно и спокойно махнули ему, мол, проезжай, старина, словно он ежедневно, как паром, по расписанию переправляет в Палестину русских придурков-паломников.
Халед должен был доставить нас к Храму Рождества Христова. Но мы сквозь сеть торговых улочек, где из бесчисленных лавок непобедимого китайского ширпотреба палестинцы что-то кричали нам по-русски (Путин, Москва, молодцы, кхарашё), выскочили на гранитный пятачок, забитый малолитражками и нырнули вниз по холму, чтобы вывернуть у какой-то лачуги с кондиционером, забитой шмотьём, разукрашенным яркими вьющимися арабскими узорами.
- Это что? Что за ерунда? Где церковь? – спросил я, хлопнув дверью.
- Buy, buy, must buy, - заискивающе заюлил Халед и направился к высокому седовласому хозяину магазинчика, приобнял его и сказал: «Хабиби»*).


*)Буквально «любимый» – приветствие на арабском.
- Оставь его, Мишенька, - бросила Люба, спускаясь вниз по ступеням в полуподвальное помещение. В сопровождении важного, но услужливого, хозяина-палестинца в жилетке и куфии мы стали ходить вдоль полок: православные иконы, католические витражи, серебряные крестики и серьги, нарды, кальяны, парчовые халаты, чеканные украшения, картины, резьба, бусики. Дрянь, одна дрянь. Откуда-то с задних полок Любаша вытащила подсвечник на девять свечей.
- Silber, Pure silber, - сказал почему-то по-немецки хозяин, - семьсот долларов, - и принес нам по стакану газированной воды из холодильника. От мягкой стылой воды, подкрашенной лимоном, ломило зубы. Пока мы пили, я рассматривал подсвечник. На нем были непонятные, замысловатые старинные знаки на неизвестном языке, возможно, и забытом, чем-то даже пугающие и в то же время притягательные.
- Странный подсвечник, - подумал я и сказал вслух – сто пятьдесят.
- Фри хандредз, - заспорил лавочник.
Я посмотрел на Любу. Она стояла рядом, поджав губы. Покупать мне, конечно, не хотелось, но сделка состоялась, мы вышли на улицу.
- Это не серебро, слишком дёшево, - говорю недовольно жене.
- Ты хоть понял, что мы купили?
- Подсвечник поддельный.
- Это ханукальные свечи.
- Что?
- Ну, Миша, как у нас пасхальные.
- Зачем тебе еврейский подсвечник? – но Люба ничего не ответила.
- В нашем положении все сойдёт.
- Ты еще в мечеть сходи!
- И схожу, - Люба приподняла брови, задрала подбородок. Обиделась что ли.
Хозяин и Халед подвели к нам палестинца, представившегося Ясиром. Он произнёс, что закончил Патрису Лумумбу и готов провести бесплатную экскурсию по Базилике Рождества Христова. До храма от лавки было тридцать метров. Я усмехнулся.
- Поддельное серебро поменяли на бесплатного гида, - Любаша засмеялась и подальше засунула в сумочку ханукальные свечи.
- Христианский базилик в Вифлеем, построен над яслями Jesus вместе с Гробом Господа и является главный church Святой Земли, - затянул Ясир монотонно, как аудиозапись, время от времени подбирая слова и переходя на английский. Мы медленно подходили к храму и при приближении постепенно задирали голову вверх, в небо, к православному (?) кресту.
Сооружение напоминало инженерный ангар с колокольней, и было сложено из известковых плит. Несмотря на внушительный размер, вход в него был столь мал, что приходилось нагибаться, чуть ли не вставать на колени, чтобы протиснутся в узкое отверстие и попасть внутрь.
С внутренней стороны глазу открывался высоченный закопченный зал, подпираемый тёмными, кажется, мраморными колоннами. Сколько их было, я не пересчитал, но два ряда шли параллельно, как широкое трёхполосное дорожное полотно. Зал был разделен на католическую и православную части (это нам шепнул Ясир). В отдалении, около противоположной стены высился алтарь, и если слева от него было довольно свободное место, то справа в еле заметное помещение (пещера рождества Христова) стояла плотная очередь. Базилика еще была закрыта, но очередь выстроилась на тридцать метров.
Пока мы разглядывали свод и осматривались по сторонам, Ясир что-то рассказывал, не понимая, что мы не разбираем его речи, делал многозначительные паузы и то и дело переходил на английский. Решив, что я совсем не знаю английского, он подолгу разговаривал с Любашей. Но когда я показал, что он ошибается, Ясир расстроился.
Вдруг он остановился на том самом свободном пространстве, находящемся слева от пещеры, и, погладив красной ладонью треугольный голливудский подбородок, прищурился, и как бы говоря, что знает, зачем мы приехали, покачав смоляной головой, сказал:
- Ясли Jesus справа. Мы подождем еще five минутс и going чёрный ход.
Как он собирался попасть в пещеру-ясли сквозь поток паломников – непонятно. Но мы вопросов не задавали, а сели у колонны и съели яйца с душистыми пшеничными лепёшками, прихваченными из отеля.
Рядом с нами бродил пегий голубь. В тишине по древней каменной плитке цокали лапки, иногда он останавливался и ковырялся под крылом. Мы просидели у колонны час, потом еще час и еще. Постепенно пространство вокруг нас заполнилось людьми разных национальностей. Проходили американцы с бейджиками, небритые статные черноволосые болгары, низкие, узкоглазые японцы с диктофонами, чернокожие эфиопки в розовых покрывалах и белых гетрах с красными пионами в волосах. У всех  были местные проводники или гиды. Время от времени гиды брали подопечных и уводили за пещеру, откуда паломники не возвращались. У Ясира попасть с чёрного хода не получалось. Он делано возмущался, воздевал к своду глаза, размахивал руками, спорил с охраной и другими провожатыми. Он несколько раз приподнимал нас, но раз за разом сажал на место. Охранники в голубых рубашках не пускали. Тогда Ясир взял длинную парчовую ленту и перекрыл очередь, подведя нас к общему входу в ясли.
В узкую, тесную щель в полу Базилики стремился поток верующих. Это были православные паломники: измученные, уставшие от духоты, выстоявшие многочасовую очередь, пропустившие не одну организованную группу.
Мы стояли с Любашей над щелью и думали, что делать. Надо было спускаться вниз, как в воронку, по округлым скользким потёртым ступеням. В эту воронку затягивало народ.  Поток не ослабевал, а усиливался, у щели образовалась давка, кто-то толкался и пихался, ругался и пёр без очереди, кого-то возмущенно оттаскивали. Когда Люба попробовала протиснуться, ее не пустили. Женщины закричали. Кто-то из мужчин оттолкнул жену к стене, и я заметил, как побелели Любины губы:
- Миша, - неслышно прошептала жена. Я больно выдернул ее из толпы за руку, и мы пошли к выходу, точнее к входу, потому как выход был за яслями младенца Христа, в которые мы не попали. Мы забыли о Ясире. Вышли на улочку. Люба села на плиты у входа и сняла косынку. Её волосы подхватил ветер, и они красными лентами заискрились под лучами жгучего палестинского солнца.
Подошёл Халед, мы час катались по Вифлеему. Продавцы ароматных лавашей прямо на улице умело вертели в руках тонкое тесто. Из окон болтались красно-чёрно-зелёные палестинские знамена. Грязные и оборванные детишки засовывали ладони в окна автомашины и требовали мелкую монету.  С холмов открывался потрясающий вид: лоскутное одеяло бараков, черепичные крыши, террасы, оливковые деревья, стрелы мечетей, христианские луковицы. Мы остановились. Люба достала из сумочки фотоаппарат и пощёлкала. Неожиданно она села на землю у переднего колеса и заплакала.
- Что с нами будет?!, - спросила Люба и посмотрела на меня.
- Всё нормально. Всё нормально. Надо просто проползти на коленях свои два километра.

Родина

Когда она уезжала, я только и слышал: страна – говно, Меченый – мудак, Алкоголика – в дурку, Путин – гебня, народ – быдло, мужики – уроды. Она ходила сгорбленная по моей квартире в ожидании разрешения строевым шагом, размахивая в такт старческими иссохшими руками, как на параде победы. Я уж не знаю, где она в своей Архангельской глуши нашла евреев, как доказала бдительному Израильскому посольству, что в ней течёт сионистская кровь, но вот она сидела у меня за столом, пила пиво «Афанасий», несмотря на свой преклонный возраст, варила вонючий непотрошеный минтай, чуть подсолив его йодированной солью, и, причмокивая, полив тушку подсолнечным маслом, ела рыбку, кроша на пол белые мягкие кусочки коту Дыму. Я смотрел на мальчишескую стрижку, на выкрашенные хной волосы, на торчащие из под халата лопатки, на оттопыренные коленки и горестно размышлял:
«Бедная, глупая, непоседливая дура, куда ты едешь, кому ты в этой жидовне нужна. Сидела бы в своей коммунальной квартирке, варила самогонку, раз в неделю выступала бы с агитбригадой пенсионеров в доме культуры, раз в год я бы, твой внук, присылал из Москвы открытку «Happy New Year!». Вкушала бы жизнь, как могла. Умерла бы радостная, просветленная и счастливая. Похоронили бы тебя соседи по коммуналке на холмике, возле церкви, может быть, и я проведал бы тебя как-нибудь, покрошил бы печеньки на рыжую землицу и выпил водки».
Но она не слушала меня. Выходила в центр гостиной, как на сцену, поднимала вверх левую руку и наклоняла головку вправо, как голубка, закатывала глаза, вздыхала и говорила: «Здесь я, Юрик, никому не нужна, даже тебе, не говоря о твоей матери, она только и знает, что говорит обо мне гадости, а твой папа-хохол…. Сам знаешь, взрослый уже» - театрально всхлипывая, она сморкалась в разноцветный детский платочек, долго комкала его и убирала обратно в тёплую глубину халата.
Когда разрешение выдали, я отвёз бабу Нину в аэропорт на своем форде, но, подъехав к зданию, не вышел наружу и даже не помог ей вытащить чемодан на колёсиках. Час стоянки стоил сто рублей, а первые пятнадцать минут бесплатно. Мне представлялось, что ее будут шмонать особенно тщательно и долго. Она же везет с собой на обмен русскую клюкву: лапти, матрёшки, гжель, красную икру, столовое серебро. Пока пособие дадут, пока на работу устроится. Хотя какая в ее возрасте работа, уборщицей туалеты мыть или кондуктором на автобусах, но я слышал, что в Израиле кондукторов нет, все механизировано, стоят решетки железные или сами водители продают билеты.
Баба Нина медленно подошла к стеклянной вертушке, за ней уныло поскрипывал красный громоздкий дерматиновый чемодан. Он мог бы показаться обширным, но мне он виделся крохотным. Наверное, баба Нина думала, что на земле обетованной не будет зимы. Зимы там нет, но бывает очень холодно. Тёплые вещи нужны, но баба Нина оставила у меня кроличью шубу и тёплое демисезонное пальто. Сказала, женишься – пригодится.
Она подошла к вертушке и обернулась. Я подумал, что бабка улыбнется или заплачет или помашет рукой, но она просто посмотрела мне в глаза. Хотя расстояние было большое. Скорее всего, она просто взглянула в мою сторону. Так глядят на сумасшедшего, больного человека, на глупого, беззащитного щенка.
«Ты еще не передумал», - как бы спрашивала баба Нина, но я в страхе сидел в машине и качал головой. Тогда она развернулась и нырнула в аэропорт.
В тот же вечер, по приезду домой, я выпил за нее бутылочку шампанского, съел печеночного паштету, который намазал на бородинский хлеб, послушал «Армию любви». Я сидел на подоконнике, смотрел на играющих на спортивной площадке детей и думал, что мне ей теперь не позвонить. Весточку она должна подать сама.
Я быстро забыл о бабе Нине. Ни разу за шесть лет не вспомнил. Женитьба, дети, переезд. Поэтому я был сильно удивлен, получив от нее письмо по электронной почте: «Здравствуй, Юрочка, вот тебе мой адрес в Беер-Шеве и скайп».
«Зачем мне ее адрес, - подумал я, - не собираюсь я тащиться в эту пердь. Вот если бы в Иерусалим или в Тель-Авив». Я чуть не удалил письмо, но скайп добавил.
Буквально в тот же день она ко мне постучалась. Я узнал бабу Нину на мониторе: напористая и озорная, живая и непосредственная, ничуть не постаревшая, посвежевшая, лоснящаяся. Я ожидал увидеть её в каком-нибудь национальном наряде, как минимум в кипе, но на ней висел слегка поношенный спортивный костюм фабрики «Большевичка».
Бабка начала с места в карьер:
- Израиль – говно, хасидов – в армию! Ходят в шляпах меховых, как бабы. Вот на Родине мужики нормальные, а эти не пьют, молитвы поют, не работают.
Осторожно перебиваю:
- Тебе квартиру-то дали?
- Две, отвечает, - подженились, подразвелись тут, две теперь, одну сдаю, - и продолжает, - Нетаньяху - урод, датишникам – пейсы обрезать, арабы – молодцы.
Опять, вкрадчиво:
- А пенсию тебе платят?
- Три тысячи шекелей, на наши – семьсот баксов.
- А лечат хоть?
- Да бесплатно все, даже санаторий на Мёртвом море.
- Иврит-то хоть учишь?
- Зачем, здесь каждый третий говорит по-русски, магазинов русских полно, парикмахерские русские, соцработники на русском говорят, здесь одни русские.
Замолчала, задумалась.
- Утром на рынок за фруктами, в обед поспать, вечером гулять – всё цветёт. Придёшь с прогулки, первый канал включишь, здесь наши каналы показывают. Включишь и смотришь Малахова. Хорошо! Всё-таки Путин молодец, какой Путин молодец, каждое интервью смотрю, не пропускаю – на всё без подготовки отвечает, не по бумажке говорит. Нетаньяху говно.
Мы еще два часа болтали, вспоминали дом, пели Окуджаву, говорили о маме. Я бабе Нине обещал передать сёмгу и докторскую колбасу, она мне хумус. Кипу мне показала со звездой Давида. Хорошо поговорили. Душевно. Она аж прослезилась. Может, и выберемся к ней как-нибудь с женой.

 «Бандиты»

Понаедут в джипах, в кожаных куртках, постриженные бобриком, сядут на корточки, семечки лузгают и чешут языками. Двор небольшой, четыре дома и детская площадка. А если ночь белая, то они до утра терки перетерают. Когда они работают, если всю ночь о Шпенглере и Ницше разглагольствуют? Закат Европы, закат Европы, гей-парад, гей-парад. И голоса звонкие, как у новорожденных.
Лежишь, ворочаешься, грызешь подушку. Но не выйдешь же к ним, не скажешь, чтобы заткнулись. А под боком жена, Люба, не спит, думает, какое я чмо, какая я тряпка. Делаешь вид, что не слышишь их разговоры дебильные и анекдоты скабрезные. Пусть хоть музыку из машин включат или портвейну глотнут. Передрались бы тогда.
Больше всего я не любил мелкого и взъерошенного Андрея. Он у них не главный, но нужный: пиво разливное добыть, старшеклассниц в мини-юбках джинсовых с розовыми смартфонами привести, сбегать куда.
Однажды выхожу в трениках с ведром на помойку, смотрю, Андрей в дверь попасть не может. Тыкает в кнопку – мимо и мимо. Меня завидел, прищурился, улыбается.
— Здравствуйте, Вячеслав Анатольевич.
— Че, Андрюша, накирялся сутра, никак глаза не протрешь?
— Да меня вчера битой по голове ударили, хрусталик развернулся, — говорит печально, — друганы уже скинулись на операцию. Не будет ли у Вас, Вячеслав Анатольевич,  случайно сотки?
Дал ему. А буквально через неделю иду с кобельком, а навстречу Андрея везут в инвалидной коляске, обе челюсти сломаны и нос. «Как же он ест», — думаю. Развернулся и стал глядеть в след, как катит его сестренка младшая, как брызги грязи вырываются из-под колес, как листья осенние мельтешат. Перекрестил его и сплюнул на асфальт.
В ту же ночь проснулся в два, прислушался — как на кладбище. Никто не хохочет, девки не визжат, о Шопенгауэре молчок.


Рецензии