Лето в раю

Многое говорят теперь про Эстонию. Эстонцы то, эстонцы это. Может быть. Не знаю. Нам там было хорошо. Как в сказке. Жили мы, я и Буся, в маленьком городке, почти поселке, Синди, недалеко от Пярну. Городок был полностью эстонский, русских семей, даже дачников, совсем мало. Это было мое первое столкновение с чужим языком, с тем фактом, что есть люди, моего языка не понимающие. Столкновение привело меня в восторг, в котором я нахожусь до сих пор: восторг от звуков чужой речи, которую можно и хочется освоить, и восторг от именно этого языка, эстонского. Кажется, ничего нельзя выдумать милее, мягче, и пленительней его тягучих, ласковых звуков. Когда, сравнительно недавно, мы с мужем ездили по местам моего детства, он, услышав в машине политические дебаты по эстонскому радио, решил, что это репетиция музыкального спектакля. Эстонский язык удлиняет и растягивает гласные даже у иностранных  слов вроде keefir    и ;okolaad.  Кое-какиe слова еще остались в моей памяти, и я перебираю их как засушенные цветы, все еще издающие аромат при прикосновении: k;;lik (кролик), tule siia (иди сюда), ait;ma (спасибо), tere (привет), ole lahke (пожалуйста), piim (молоко), tilluke (маленький), kohvik (кафе).
О, этот kohvik, который мы неправильно называли «кофиком»! Ты стал для нас окном в Европу. Не столовая с липкими подносами, не закусочная с гнутыми тюремными ложками, не стоячая пельменная с алкашами по углам, а кафе ; волшебное место со столиками, салфеточками, занавесками и цветочками на столах. Кассирша хрустела как наволочка из стирки. Полные сдержанного достоинства и холодной вежливости корректные официанты в белом, говорили тихо, почти шепотом. Впрочем, что они говорили , мы знать не могли, а по-эстонски все звучало для моего уха приветливо и утешительно. Тебе отвечают, что на завтрак остался только vaarapiim (творог),  а  кажется, что тебе объясняются в любви. В kohvik мы ходили непростительно часто, не по средствам, но даже Буся, в Ленинграде принципиально не признававшая никакого общепита, даже ресторанов, слабела при виде заветного «кофика». Она, человек позапрошлого века,  помнившая дореволюционные яства вроде загадочной визиги или стерляди, оттаивала и млела за крахмальными скатертями кофика, чувствуя там забытый, выбитый воздух добротной жизни. Чисто, вкусно, честно, вежливо, короче, немыслимо. Здесь она отдыхала, здесь и больше нигде и никогда. Она была дама, леди. Тихое, природное достоинство ее выражалось во всем том , чему невозможно, к сожалению, научиться. В непреходящей грации жестов, безошибочно выбранном тоне,  изысканной простоте речи и умении приятно, ненавязчиво молчать. Белая с головы до ног, от белых носочек и туфель до аккуратно уложеных белых химических кудряшек, Буся даже внешне походила на эстонку. И они, сдержанные жители Синди, не жаловавшие русских, оценили ее по достоинству. Как она любила говорить: «Относились к нам хорошо. Плохого не скажу». В Синди между ней и окружающей средой установилась гармония.
Даже на меня, с которой, по выражению маминой подруги, может гармонировать только извержение вулкана, Синди действовал целительно. Там и дети разговаривали друг с другом так тихо, что детские площадки выглядели как телевизор с приглушенным звуком. Собачьего лая, этого проклятия, тоже слышно не было. Собаки были иногда злые, но всегда воспитанные. Даже на животных никто не кричал. Голосом эстонцы пользовались в основном для пения хором. На репетициях или на песенном фестивале, в своих, особенных для каждой деревеньки, костюмах. В общем, по словам мамы, после Эстонии со мной еще месяца три можно было иметь дело.  Кроме того,  воспоминание об Эстонии еще долго позволяло бороться с моими капризами: когда я не хотела что-то есть, меня уверяли, что это из Эстонии и обманутый ребенок, счастливый, готов был есть тчо угодно.
Мы снимали две комнаты на втором этаже в желтокоричневом игрушечном домике на улице Карья. На участке был садик, чистая насыпная дорожка. Позади дома, в глубине участка, были клетки и вольеры с кроликами. Домик утопал в цветах и напоминал мне, за отсутствием других ассоциаций, цветочный город из Приключений Незнайки. Хозяевами были пожилая пара Йохан и Эльза. Эльза говорила по-русски очень плохо, а Йохан, вроде бы, и совсем не говорил. Сказать что-либо с уверенностью было затрунительно, так как суровый эстонец почти не пользовался речью. Ходил он в серых штанах на подтяжках, в изношенной рубахе и огромных старых башмаках. Высокий, мрачный, угрюмый, он неприязненно смотрел на всех из -под бровей и проводил все свое время с кроликами за домом. К нему никогда никто не заходил. Иногда он пил, чисто по-эстонски, молча и одиноко. То есть запирался один с большой бутылкой самогонки. Потом ложился на тахту , и Эльза стаскивала с него башмаки. Поговаривали, что он воевал против советских, скрывался в лесах, был сослан в Сибирь. Русских он сильно не любил.  Любил он, кажется, только кроликов. Эльза, добрая и сердечная, его боялась.
А я не боялась, теперь уж не помню почему. Целыми днями я пропадала с ним у кроличих клеток, вертясь под ногами, и наблюдая, как он меняет им подстилки и воду, чистит клетки, кормит, пересаживает. За лето я выучила достаточно эстонских слов, чтобы с ним объясниться, тем более, что он никогда, ни трезвый, ни пьяный, не говорил более десятка слов в день. Первым словом было, конечно, k;;lik. «Кюлики» были от самых крошечных до огромных агрессивных самцов, которых и кормить-то надо было с осторожностью. Пятнистые, белые, рыжие, черные, серебристые, пушистые и не очень, особо длинноухие, мордастые, изящные и приземистые. Я в них не чаяла души. Городской ребенок, лишенный даже кошки, я была заворожена лопоухими существами, в большинстве своем кроткими и безропотными. Я брала их на руки, гладила, носила по саду. Йохан был недоволен, бурчал,  но терпел.  Моя преданность его любимцам делала свое дело, и постепенно Йохан стал разрешать мне менять зверушкам воду (vesi) и кормить (s;;tma). Я была горда, это была моя первая работа, в 8 лет! Втайне от всех я выяснила, что Йохан понимал и говорил по-русски. Тихо, сдавленным шопотом, давал он иногда необходимые указания и однажды сказал мне спасибо: спаасиибоо. Он ни о чем не просил, но дети обожают  тайны и доверие к себе, и я ни разу не обратилась к нему по-русски  при других.  В следующее лето доверие Йохана дошло до того, что однажды он оставил кроликов на мое попечение, а их были десятки, и смог, впервые за многие годы, куда-то поехать, кажется, к сыну. Эльза только руками разводила и качала головой. К кроликам ее муж в жизни никого не подпускал. Но факт остается: в девять лет я осталась за главную в кроличьем хозяйстве. Бусе, которой в моем возрасте, в гражданскую войну, пришлось пасти свиней и работать серпом в поле,  даже в голову не приходило нервничать из-за моей странной дружбы со свирепым Йоханом, или моей ответственности за больше сотни кроликов у него в саду. А я, я была счастлива совершенно. Ответственность и самостоятельность опьяняли. Мне невыносимо зависеть от других и тягостно, когда зависят от меня, но уж лучше второе, чем первое. Степень свободы все же выше. Йохан знал, что мог на меня положиться.
Каждый день я совершала все те же манипуляции, что и он.  Обходила вольеры, чтобы убедиться, что все кролики целы, мыла миски и меняла воду, кормила. Кормление было веселым. Кролики потешно шевелили усатыми мордочками и набивали толстые щеки, уминая траву или держа морковку передними лапками. Они меня давно уже узнавали и перестали забиваться в дальние углы, когда я открывала дверцу. Наоборот, теперь надо было следить, чтобы они не выпрыгнули. Самых любимых и ласковых я брала из клетки и носила на руках. Теплые тельца прижимались к шее, нежные шелковые уши щекотали подбородок, круглые хвостишки жалостно дрожали под рукой.  Я научилась справляться даже сo злющим самцом чудовищных размеров. Чтобы он не успел укусить или разодрать руку задними ногами, его нужно было успеть молниеносно прихватить за уши и прижать к стенке одной рукой. Второй рукой надо было успеть кинуть ему еду и плеснуть воду. Следующий трюк заключался в умении выпустить его уши за полсекунды до закрытия дверцы. Когда операция была закончена, он всегда долго в бешенстве колотил о дверь лапами и грыз решетку. Йохан говорил,  что он породистый.  Хотя зачем собственно наш хозяин держал кроликов, мне и до сих пор неясно. Он их никогда не резал и не ел.  В вольерах жило несколько старых самцов, с желтыми сношенными зубами, и Йохан кормил их натертой морковью.
Клетки, естественно, надо было периодически чистить от испражнений. Кроличьи какашки, черные блестящие шарики, не вызывали у меня никаких неприятных ощущений. Вообще, уход за животными, любыми, даже свиньями, с которыми я столкнулась позже,  никогда не вызывал у меня неприятных ощущений и не требовал усилий над собой.  А вот когда мне пришлось ухаживать за больными в больнице, даже прикосновение к их коже вызывало тошноту. Вынос судна всегда требовал крайнего насилия над собой и заканчивался рвотой.
Но дело оказалось не в самих кроличих какашках, а в том, что под ними образовывался теплый сопрелый слой,  в котором тут же заводились черви.  Я этого, конечно, не знала, и когда в первый раз откинула лопаткой черную горку и увидела под ней копошащуюся массу белых червей, я чуть не выронила кролика и убежала, не закрыв на щеколду дверцу клетки. К счастью, ни один кролик из нее тогда не выскочил.  От отвращения меня всю трясло, по телу пошли судороги, подкашивались ноги и страшно мутило.  Как всегда в такие моменты, мне казалось, что я вся покрыта червями, что они ползут по мне, шевелятся в ушах, на коже, в босоножках и в волосах. От этого я подсознательно подпрыгивала и трясла головой. Человеку, не знакомому с такого рода фобиями, это трудно понять. Однажды мой одноклассник, на уборке школьной территории, в шутку сделал вид, что бросил в меня дождевым червем. Очнулась я только дома. Потом мне рассказали, что я бежала не разбирая дороги  и чудом не попала под трамвай.
Не знаю,  сколько я попрыгала и протряслась в саду, но оставить разворошенную горку кроличих какашек так было нельзя. Несчастным лопоухим пришлось бы сидеть и ходить прямо по живому белому ковру. И я пошла.  Для них, для моих запуганных ушастых братьев, пошла я на немыслимую для меня и для всех, кто меня знает, поистинне нечеловеческую жертву.  Я вернулась и убрала вольер. Момент, когда я сгребла на лопатку и выбросила проклятую живую кучу,  стал для меня тем, что называют моментом истины. Из сострадания и долга я сделала то, что не могу, то, что мне невозможно. Много лет спустя так было в больнице, где я вызвалась делать клизму брошенной старухе, погибавшей от многодневного запора. И старуха, и клизма, и таз, и больница, и рука медсестры в старухиной заднице, все это было мне омерзительно. Но старуху в спущенных поношенных чулках и заношенном платочке было жальче, и я стояла, сосредоточивая все силы, чтобы не стошнило прилюдно. Вопреки расхожему мнению, эти моменты никак не помогают в преодолении и даже в уменьшении степени испытуемого омерзения.  Каждый раз надо начинать все сначала. Но тогда, в девять лет,  я просто стала менять подстилку гораздо чаще, чем это делал Йохан, чтобы не доводить дело до червей. 
Что запоминается ребенку? Мама уверяет, что приезжала к нам. Не помню. Почти не помню приезд отца. Если бы не фотографии, не помнила бы вовсе. Помню, что он катал меня на лодочке по речке Синди. Очень вяло помню приезд второй бабушки, громилы бабы Гали. Помню,  что она храпом не давала нам спать, а также как она, следуя своему знаменитому «лучше в нас, чем в таз», при нас и остолбеневшей Эльзе съела совершенно тухлую, уже синюю куриную ногу. Ногу эту в трупных пятнах помню как сейчас. Буся не спала всю ночь, готовясь вызвать скорую, но закаленный беспризорным детством желудок бабы Гали не среагировал.  Помню, как баба Галя радовалась, что я ее дурой обозвала. Она увидела в этом ранний, но верный признак моей гениальности. Помню, как меня пчела укусила. Помню моих белоголовых друзей Лембидта и Калева, с которыми мы ходили купаться, и которые, наверное, превратились теперь в этаких огромедных дяденек. Помню, как на Ивана Купала весь городок  рехнулся.  Был огромный костер, дикие пляски, повальное пьянство, драки, поножовщина, и кто-то утонул.  Но на следующий же день та же тишина, крахмальная кассирша, скатерти, белые официанты. А потом я пошла купаться в речку Синди и наступила на осколок  разбитой на Ивана Купала бутылки и глубоко порезала палец на ноге. Какой-то мужчина нес меня в медпункт, а сзади тянулся кровавый след. Было совсем не больно,  и мне нравилось ехать на закорках. Шрам остался до сих пор, я им дорожу. Шрам от лета, от Синди, от южной Эстонии. Скромная цена за первое счастье, подаренное нам маленьким вежливым народом, который всегда хотел и умел просто жить. Аit;ma.



Рецензии