Художник
Осушив свои ежедневные «двести», Жлобин с монотонностью репродуктора объявлял: «Вести с полей!» (Иногда вместо «вести» мне слышалось «двести».) Далее он начинал имитировать звуки, один в один напоминающие отдалённое гудение десятка зерноуборочных комбайнов, нередко перемежаемое матерными комментариями. Художник пил молча, с достоинством покуривая. Заметно было, что окружающие его интересуют мало.
– Разрешите нарушить, так сказать?.. – спросил я его как-то, ввиду занятости посадочных мест за другими столами.
– Изъясняйтесь по-русски, – художник слегка усмехнулся, свободной от сигареты рукой любовно пригладив бороду.
– Простите великодушно, не понял?
– Чего ж непонятного, сударь? «Нарушить, так сказать» что собирались?
– Уединённость вашу… Не более чем… Господин, э-э…
- Помпезов, если угодно… А уединённость моя – величина постоянная. Константа!-
Художник многозначительно поднял вверх свой жёлтый, никотиновый палец. – Присутствие кого-либо в соседней системе координат влиять на неё объективно не в состоянии.
Признаться, мне стало немного обидно, так как в вопросах русского языка я считал себя человеком сведущим.
– Так как же по-русски будет?
– По-русски – все слова проговаривать надо. Домысливать я не обязан.
– Да я… да я… – начал я заикаться. – Я вообще-то поэт! И к русскому языку подход, какой-никакой, имею.
– Вот именно – «какой-никакой», – поймал мою интонацию художник. – Фамилия как ваша?
– Шлёпкин.
– И что? Подумайте сами, можно ли, от рождения так прозываясь, к слову подход иметь? Пушкин пушкинское писал. Есенин – есенинское. А Шлёпкин?.. Что может написать Шлёпкин?.. Признаться, опыты ваши в печати местной читал. Так!.. Порнография. Дрянь, одним словом!
– Ну уж… – я совсем сник.
С гитарой под мышкой подошёл Санчо. Поставив на стол бутылку водки, он сел в стороне и стал потихоньку что-то наигрывать. Чуть зацепившись глазами за принесённую ёмкость, художник продолжил:
– М-да… пишете вы хреновенько. Хуже, чем Кальдерон де Ла Барка – определённо…
Автора этого я не читал, и теперь от сознания полной своей дремучести просто готов был под стол лезть. Глянув на потерявшуюся мою физиономию, Помпезов смягчился:
– Да ладно! Вы не одиноки, любезнейший. Сейчас все плохо пишут. Вот Акунин с Пелевиным – эти да! Эти форс держат. Магелланы! Колумбы! Да и ваш покорный слуга на днях тут венок сонетов черкнул. У-у!!! Тот ещё памятник, скажу я вам!
Художник патетически потряс кулаком, в котором, как по волшебству, вдруг оказалась бутылка. Я захлопал глазами – уж не сама ли подпрыгнула?! Выразительно булькнув, жидкость переместилась в стаканы.
– За знакомство!
Выпили залпом.
– Ну, а вы чем заниматься изволите? – художник, наконец, обратил внимание на Санчо.
– Так-х… композитор я, – скромно потупился мой товарищ. – Музыку вот на стихи друга моего, Шлёпкина, сочиняю…
– Нотную грамоту знаете, стало быть?
– Нотную-то? Эка хватили! Маккартни – и тот не знает. Я-то чем хуже?
– Хе! Действительно. Ну-ка, совместное ваше что-нибудь выдайте. – Помпезов, упёршись кустистым подбородком в кулак, приготовился слушать.
Мы затянули:
– Бесприютная дорога.
Месяц над дорогою.
Посиди со мной немного,
Я тебя потрогаю…
Отдавая должное Санчо, надо сказать, что в музыке ему всегда удавалось соединять несоединимое. Вот и сейчас легко узнаваемый детский шлягер «В траве сидел кузнечик» слился у него с «Марсельезой» вполне интимно.
– Однако! – на двадцать седьмом куплете прервал нас художник. – Бодягой, господа сочинители, пробавляетесь. Плагиатом!
Санчо обиженно отставил гитару, а я подумал, что неплохо бы живописца этого для полной ясности дела по голове тяжёлым чем-нибудь треснуть, но вслух совсем другое сказал:
– А нельзя ли, уважаемый, сонетов венок ваш глазами своими глянуть?
Достав из кармана несколько исписанных листков и пробежав их увлажнившимся от умиления взором, художник удовлетворённо хмыкнул:
– Хе! «Всё своё ношу с собой», говаривал Диоген, когда на спине бочку – жилище своё – по древним Афинам таскал. Так и я. А венок не дам! – Листки вернулись в карман. – Не для того на вершину эту взбирался. Ночами не спал. Сам себе доказать решил, что выше любого могу в поэзии быть. И доказал!
– Так может, венок этот... сжечь?
– Сжечь?! Нет! Не дождётесь! Должно же хоть что-то в этом мире быть совершенным.
– А картины ваши?
– Картины?! Картины мои – венец!
– Так, может, хоть их покажете?
– Это можно, – неожиданно согласился Помпезов.
Цокот стаканов за соседними столиками давно уже перешёл в перекрывающий нашу беседу оглушительный звон. Да и Жлобин, как настоящий «красный директор», воспитывал своих воображаемых землепашцев всё более громко и нецензурно.
Спросив в буфете «ещё бутылку», мы вышли… Вечерняя темнота обдала теплом запёкшегося за день асфальта. Где-то вдали прогрохотал поезд, и тишина, наступившая следом, сделала город чужим, непонятным, перемешав улицы, по которым мы шли и шли, лбами, как ледоколами, взрезывая густой воздух.
В мастерской художник включил настольную лампу, осветившую три разномастных стакана. Выпили молча. Плеснули ещё…
– А вот и сыграю вам! – потянулся к гитаре Санчо.
После определённой дозы в пристрастии к музыке он решителен.
– Только не здесь! – протестующее выбросил руку ладонью вперёд художник. – Пить, спорить, ну, бабу там на диван завалить – это пожалуйста. Сколько угодно. Всё остальное – нет! Табу, господа! Позвольте не объяснять.
– Неудобный вы человек, – приуныл Санчо.
– Это – канон! Где неудобные решения – там я! Весь, с головы до ног. – Костистый никотиновый палец резко взметнулся вверх. – Если штаны неудобны кому-то, не значит ещё, что другому они не в пору!
– Философ, – переглянулись мы с Санчо…
– Картины-то глядеть будем? – вспомнил я о цели визита.
– Деток моих? Хе! – выпятив подбородок, художник поскрёб укрывающую его растительность. – Отчего же не будем? С условием – только без слов. Смотреть молча. Здесь вам не Эрмитаж, и в комментариях нужды нет.
Он потянулся к настенному выключателю. Озарённые неизвестно откуда ударившим светом, мы ахнули.
С картин его воззрились на нас сплошь черти, чертихи и чертенята. Но главное было не в этом! Брошенные на холсты грубыми уверенными мазками, все они были живыми! Более того, мне показалось, что некоторые из них мне знакомы. Ну да! – чёрт, похожий на городского главу, озорно подмигнул мне. А чертиха с холёной мордашкой главврача нашей районной больницы и вовсе едва не коснулась наших с Санчо перекошенных от удивления физиономий своим раздвоенным розовым язычком.
– Но! Но! Балуй, паноптикум! – ласково прикрикнул на неё художник. – Одноклассница моя. А вам, господа, без церемоний, пора бы и честь знать.
Я не услышал, а скорее почувствовал, как охнула за нашими спинами дверь.
– Чёрт! – едва не выронив гитару, на ровном месте споткнулся Санчо.
А я, чего прежде со мной никогда не случалось, трижды перекрестился.
В удушливом полотне южной ночи мы долго брели молча. Беззвёздное небо касалось своими щупальцами деревьев, и тени за нашими спинами жарко шептались.
– Как думаешь, зачем ему это? – озираясь, спросил меня Санчо.
– Кому?
– Как будто не понял?! Да бесу этому!
– Бесу? Придумаешь тоже… Тут очевидно: талант в нём бродит.
– Талант? Так не от бога же?!
– Выходит, что так.
– А ты? Ну, или я, к примеру! Мы кто?
– Я – бездарь номер раз. Ты… без обиды, дружище… Твой номер следующий.
– Думаешь? – нервным движением Санчо закинул гитару на спину.
– Теперь уверен. Прощай, старина.
В темноте я наткнулся на его влажную ладонь и крепко пожал её...
А художник исчез. Сразу же после той ночи? Нет ли? Не знаю. Одни говорят, что будто спился он напрочь. Другие, что дом приобрёл. В Италии где-то. Но, видится мне, – ни то, ни другое. Ему ведь сам чёрт не брат. А может, и брат? Разницы нет.
Свидетельство о публикации №213103000840
Нина Можная 16.10.2018 22:24 Заявить о нарушении