ДЕЛО 14093

Посвящаю своему деду Евсею Константиновичу Черкасову,
расстрелянному в 1937 году в городе Красноярске,
               реабилитированному в 1989
 

 


Тамара Худякова
Отрывок из третьей части романа «В вихре памяти».

В первых числах марта Евсеич вернулся домой возбужденным и сообщил, сидевшим в кухне за ужином домочадцам:
– Забегала ко мне в контору Фрося и сообчила – на днях приежжат Михаил Евсеич с женой…. Наконец-то, оставил свою Колыму!..– сказал, быстро под рукомойником, висевшим на стенке возле входной двери, помыл свою единственную руку, зажатую в кулак, потом разжал и ополоснул пальцы.
 Ловко, как всегда, обтер ее с обеих сторон об висевшее тут же полотенце, откашлялся, сел возле стола на свое место, провел по щетинившемуся подбородку, он так всегда делал, когда задумывался или смущался, произнес:
– Какой же долгой оказалась его дорога к дому!..
Елена Ивановна, подавая ложку, тут же поддакнула:
– Да!.. уж досталось ему, бедному... – и, вспомнив, промолвила:
– А ведь… если бы мы тогда вовремя не уехали,… тебя бы не миновала та участь.
Евсеич встрепенулся, подтвердил:
– И не говори. Это точно…. Но как он пережил неволю? Ведь ниче не сообчал, – и тут же успокоился:
– Ну да ладно, не будем зря головы ломать о том, о чем не знам. Вот приедет, сам расскажет. Да и може че новова и про отца, Евсея Константиновича узнам! Ведь Михаил-то был товда с им…
Елена Ивановна вздохнула, жалея мужа, произнесла:
– Бедный, ты мой бедный, все не дает покоя судьба отца…
Взрослые, увлеченные разговором, забыли про присутствие детей. А те только поворачивали головы то к одному, то к другому.
 Эта тема была понятна только для Светки. С детства много слышала про деда Евсея, его непростую судьбу, в дальнейшем неизвестную. Так же про самого младшего дядьку, жизнь которого до сих пор окутана таинственностью. Жил где-то на далекой совсем непонятной Колыме.
 По карте знала – на самом краешке земли, а что и как не представляла. Известию очень обрадовалась.
 Младшие же: Толик, Галя и Вера мало что знали, но их глазенки зажглись любопытством. Как же, интересные люди появятся!..

Наступил долгожданный день приезда гостей. Те остановились у Ефросиньи Евсеевны. У нее всегда вся родня и знакомые  останавливаются…
А через несколько дней, приехавшие пришли к брату.
Одежда на них красивая, новая, богатая!
 Михаил Евсеич был в темно-сером зимнем пальто со светлым каракулевым воротником, в шапке из соболя, в белых бурках и в синем бостоновом костюме с нежно-розовой тонкой рубашкой под ним.
Его жена – в мутоновой черной шубке прямого покроя, с пуховой  шалью на голове, в маленьких беленьких бурочках; в голубом платье из крепдешина в нежных белых ромашках. Скинула шаль, запосверкивала золотыми сережками в ушах.
 Даже смотреть на все это у семейства дух захватывало… 
Василий Евсеич, встречая брата у порога, воскликнул:
– Ну, экой расфранченый! Наверно, жись там, на Колыме, сладкой была? – в ответ Михаил  переглянулся с женой и только печально улыбнулся…

Хозяйка собрала закуску. Хозяин выставил заветную бутылочку. Все уселись за стол. С добрыми словами о состоявшейся встрече, разлитая по стаканам водочка, взбудоражила взрослых, и долго не задержалась. Они радостно, с подъемом, осушили посудины и дружно застучали вилками по тарелкам.
 Только что отварная картошечка, соленые сорожата, окуньки, бочковые огурчики, янтарная от моркови квашеная капусточка, щедро нарезанный хлеб замелькали к жующим ртам.
Дети тоже, каждый уплетали за обе щеки и не отставали от взрослых. При этом жадными взглядами  следили за легендарным человеком, так похожим на их отца характерным профилем горбоносого лица, глубокими залысинами на лобастой крупной голове, рослым, крепким телосложением, но только моложе и с двумя руками…
 От приятной встречи было шумно и весело…

Елена Ивановна вспомнила, всплеснула руками, сама удивилась, воскликнула:
– Вот я, беспамятная кукушка! Совсем забыла, – и побежала в кладовку, принесла большой кусок замороженного соленого с чесночком сала, толщиной в четыре пальца. Нарезая белыми с розоватыми мясными прослойками ломтиками, радовалась и все высказывалась:
– Слава Богу! Своего поросеночка в зиму забили, даже удалось шкурку на сале  сохранить, – приостановилась, пояснила.– Так конечно пока он рос, прятали его от учетчиков, потому ими и не был  замечен. А то бы сейчас не лакомиться нам такой благодатью…. А вкусное!..– опять похвалила. Красиво разложила  по тарелке, положила ложку с крепкой, только сегодня заваренной горчицей и поставила в центр стола. Заприговаривала:
– Ешьте, ешьте гости дорогие!..
А сама подкладывала и подкладывала быстро исчезавшие яства…
 Увидев опустевшую большую эмалированную чашку, метнулась к печке, торопливо взяла кухонной прихваткой горячую кастрюлю; и улыбчивая, в меру пышнотелая, как пава подплыла обратно к столу, вытряхнула в чашку белую с сиреневатыми разводами и прожилками рассыпчатую картошку «берлихинку».
Теплый, запашистый парок поплыл над столом, вызвав у пирующих еще больший аппетит… 
 
Светка во все глаза смотрела на родню, удивлялась и думала: «Какая она, эта страна Колыма, из которой приезжают такие богатые и столько много красивого добра привозят?»... Любопытство так и трепетало в ней. Не сводя с гостей глаз, она впитывала, впитывала  их слова, выражения и содержание разговоров.
 Очень понравилась и дядькина жена Анна Моисеевна. Средним росточком, стройная, молодая, с белым худощавым скуластым лицом, обрамленным густыми темно-русыми на прямой пробор волосами в косах, уложенных невысокой короной на голове. Из-под бровей ярко голубели глаза, словно незабудки. При улыбке мягкими полными губами цвета спелой клюквы, среди белых мелких зубов по бокам поблескивало по золотому, а на щеках кокетливо показывались  ямочки.
Она, оказалась по национальности татарочка. Сразу это поняли, когда заговорила и заперековеркивала слова, рассказывая как еще на Колыме, ее муж сел за руль машины в пьяном виде:
– Ой, Михаель п-яный, п-яный! сел за руль, а я от себя вся в-ихожу…
Все дружно засмеялись, а она ничуть не обиделась, тоже звонко расхохоталась, спросила:
– Смешно говорю?..

Выпив еще водки, подзакусив, мужчины расслабились. У женщин зарумянились щеки. Полилась беседа…
 Сначала в общих фразах: как доехали, какое впечатление от поселка; как учатся дети хозяев и про многое, многое другое.
 Но женщины понимали, что братьям хочется остаться одним и поговорить о своем мужском, о братском. Поэтому после быстрого насыщения, они удалились с младшими девочками и Толиком в комнату.
Старшую же Елена Ивановна специально не позвала. Знала, что для той, беседа братьев будет настоящим бальзамом на душу.
Светка осторожно пересела на родительскую кровать. Стала с еще большим интересом ловить дядькины откровения и отцовы слова…

Гость еще позакусывал, посидел, молча, повздыхал и произнес, четко выговаривая слова:
– Вот ты при встрече братуха, как вроде бы позавидовал мне... А, напрасно... Не надо завидовать... Я прошел через тако! Че даже во сне своему заклятому врагу не пожелаю увидать... Конешно, ты-то прошел войну, вон и без руки остался,… но ты… зашишал Родину… от фашистов, от захватчиков!.. А я-то… за что?.. отдал… лучши молоды годы… пересыльным… пунктам,… тюрьмам… и… лагерям? – высказался, опечалился, замолчал надолго.
 Затем вздохнул и произнес:
–И… до сих пор! не понимаю, за што? – и вновь повторился,– Так что не завидуй, брат, что я щас разодет... Потому как Колыма – это тако страшно место, куда добровольно нихто не попадал…. Туда!.. под конвоем привозили…. И не приведи Бох таким путем попась... Вот вольнонаемным там, щас боле-мене хорошо стало. Но токо, не… лагерникам...

 Светка чем больше слушала дядьку, тем непонятнее и страшнее ей становилось. А тот, не обращая на нее внимания, передохнул и стал дальше говорить:
–  Я на всю оставшуюся жись навалил стоко леса, накидал стоко снега, надолбил стоко скал, накатал стоко тачек, что и по сей день все это мне снитца. Кажну ночь токо закрываю глаза и… начинаю… катать, катать по извилистым, трясущимся доскам тачку. Вниз наполненну – вверх пусту, вниз наполненну – вверх пусту. И так бесконечно вниз-вверх, вниз-верх! и в пятидесятиградусный холод и в летню сорокаградусну жару –  и тако там быват…. Сил вовсе нет, а катить надо, иначе охранник будет палкой бить по ногам, да и почем придетца, а то и пристрелит. Скоко я так-то, своих друзей потерял... – передохнул.–  И кажный раз! Просыпаюсь в холодном поту... А намерзся! в те годы в морозы, в метели и пурги так, что порой даже согретца в раскаленной бане не могу!.. А ишо вот даже щас ем и никак не могу наесца. Не проходит ошушенне голода никовда... Это-то ты можешь, брат мой! понять? – и опять замолчал, крепко стиснул зубы, да так, что на скулах заходили желваки.
Пересилил себя, промолвил:   
– Колыма была и будет холодна, жестока и чужа сторона... 
Высказался, вдруг наклонился, прикрыл лицо руками и зарыдал, сотрясаясь всем телом…

Старший брат такого не ожидал, соскочил, неумело, одной рукой заобнимал брата, заприговаривал:
– Ну, ну, успокойся. Все осталось в прошлом. Теперь токо в настояше и будуше смотри. Ты ишшо молод, наверсташь упушено, – а тот так же быстро прекратил плакать, как и начал.
Утерся полотенцем, висевшем на спинке стула, произнес:
– Эх, брат. Прошло от меня до конца дней никовда не отстанет, будет давить до самой гробовой доски… вечным грузом и непонятным… вопросом: «За што?»…
 Василий Евсеич решил переменить тягостный разговор, спросил об отце:
– Миша, ты товда жил с отцом. Че же произошло? Ведь наша семья была зажиточна, но не кулацка. Так за че же забрали ево, да и ты потом пострадал?.. У меня, конешно, есь версии, догадки, но токо догадки…. Може, ты свет прольешь, а то в неведенни сильно больно проживать…

Михаил, долго не отвечал, все еще находясь под влиянием воспоминаний о Колыме.
Но заданный вопрос брата об отце требовал ответа и он, повинуясь, и уже окончательно успокоившись, плеснул в стакан водки, залпом, одним махом опрокинул в рот, даже не поморщился  и заговорил: 
– Понимашь брат, ведь ковда ты с Александром, своим шуриным уехал на Ангару, мне не было и шешнадцати, хотя я робил на комбайне. Сам знашь, в ранней юности как-то жись родных людей не очень интересует, все боле друззя…. Потому я путем даже не знаю, пошто начались гонення со стороны руковоства села на тебя и отца. Николай-то тода  был кузнецом, его не тронули. Наверно, потому, как таким «рукастым» на селе был один, – сказал и вновь налил уже обоим:
– Давай брата помянем. Царствье ему небесно. Хорошим мужиком был…
Выпили, а Михаил, уже хмелея, вдруг торопливо, сбивчиво продолжил:
– Мне до сих пор не дает покоя последня охота отца на волков. Не знаю, известна ли эта исторья тебе? – задал вопрос и, тут же сам ответил.– Наверно, нет. Ты ведь товда был занят молодой женой, любимой работой в колхозе, там дневал и ночевал. Тебе было не до домашных дел. А я-то хорошо помню!..
 Так вот в тот год, ранней весной отец и Николай отправились на уничтоженне волчьева логова. Уж больно ево хозяева повадились на нашу заимку. Резали одну овцу за другой. Волчицу отец убил с первова выстрела. Выводок из семерых волчат убивал ударом об дерево кажнова головой.
 В это время мимо проходил какой-то немесный бродяга. Увидав, как отец разделыватца с ими, воскликнул: «Разе так возможно поступать с Божьими тварями? Смотри, кабы эдак не растерять своих домочадцев и самому не поплатитца!»… Отец токо посмеялся. Не верил всяким… предсказанням проходимцев!..
 А тот день выдался очень жарким. Пока оне управлялись с выводком, вспотели. Николай возьми да и напейся ледяной водицы тут же из ключа.  Вернувшись, домой, он ведь со своей семьей жил отдельно от нас в собственном дому, к вечеру слег с крупозным воспаленьем лехких. О разоренном же логове родитель старался, не распространятца,–  посмотрел на старшего,– так што ты точно, мог и не знать. Да, вот таки брат дела произошли. Поневоле задумашса! Ковда… со всеми нами… потом последовали таки перемены,…– после всего сказанного второпях,  хмель  начал покидать его, и он совсем приуныл.

  Но повздыхав, все же стал дальше рассказывать:
–Я-то вначале тоже не знал обетом. Услыхал, кода в один из вечеров возвернулся с гулянки. Ведь совсем молод был! Пошти все свободно от работы вечерне время проводил на улице с парнями, девчатами. Токо начал женихатца!..
 Отец с матерью ишо не спали. Взволнованный родитель что-то сказывал маме и видно сильно раскаивался и все повторял: «Че же я, старый дурень натворил! Вот и Николка заболел,– поворачивался к иконам в переднем углу, крестился, просил:– Господи прости мя и дай силы сыну поправитца»… Мама токо вздыхала, тоже крестилась и качала головой. Так она завсегда делала. Ведь ты, наверно, помнишь?.. – обратился к брату, а тот потрясенный рассказом об отцовской охоте, только кивнул головой.
 Михаил же продолжил.– Тут-то оне мне и сказали про логово-то…. Николай в тот раз поправился, но… сильно ослаб…. А после как вы в тридцать втором уехали под Абакан на лесозаготовки, он нескоко раз из жаркой кузни без верхней одежи повыскакывал. Вновь подхватил простуду, заболел и не поднялся…. И… покатились, и… покатились на нас несчастя большим снежным комом одно за другим, одно за другим, – и снова замолчал.
Оперся головой об руку, поставленную на стол, прикрыл глаза, покачался из стороны в сторону, что-то подумал и  обратился к брату:

– Как ты думашь, те волки повлияли на нашу судьбу?.. Ведь, в самом деле, эвон как нас разметало по белу свету. Не приведи Господь! Вот и Николай помер, ты на чужбине скоко лет провел, я  в заключенни и отец незнамо где…

Василий Евсеич молчал в растерянности, не знал, что и ответить. Михаил же, не дождавшись ответа, переменил тему:
– Да, а насчет отца-то…. Я вот щас припоминаю: кода меня допрашивали после ареста, следователь в моем деле написал, что отец в то время содержался в Красноярской тюрьме…
 Старший радостно встрепенулся, с надеждой в голосе воскликнул:

– Так значит, отец в то время ишо был жив? А то тут Нюра сказывала, что ходили слухи о потопленни на Енисее баржи вместях со всеми людьми, признанными кулаками, в том числе и с нашим тятенькой.
 Ну, слава Богу, что это не так! – чуть успокоился и сказал:– А про волков ниче не могу тебе ответить. Ты точно заметил, это прошло как-то мимо меня. От тебя в первый раз слышу. Сразу так ответить тебе не смогу. Но може, и… повлияли…
 
Из комнаты слышался веселый говор женщин, смех   сестер, брата. Видимо гостья рассказывала что-то веселое, но Светку то даже не волновало.
Она все так же тихо сидела на койке, переполняясь мыслями, вопросами, но высказывать и спрашивать, не спешила: боялась, что братья, вспомнив про ее присутствие, перестанут откровенничать…

Михаил окончательно протрезвел, выпил стакан горячего чефирного, как он сказал, чая и уже не останавливаясь, словно его вдруг прорвало, начал рассказывать:
– Так вот в мае тридцать треттева отца обложили налогом в индивидуальном порядке, лишили избирательских прав, в колхоз работать не пустили. Маялся, маялся, пытался подробить на разных работах, но это все было не для ево. Знашь же, как он землю любил, трудиться на ей стремился?..
А, ковда Елена засобиралась со своей родней к тебе на Ангару, тоже решил поехать, – сказал и вновь задумался, но немного погодя страдальчески высказался.– Зазря он товда… в тридцать пятом… воротилса домой!..
Не надо было етова делать! Возможно, жив был бы щас! Да не возможно, а точно! Ведь товда бы он не поскандалил с Данькой, тогдашним председателем сельсовета и тот бы не включил ево в кулацкий список, который районными властями тому велено было составить. Вот Данька, тая злобу на отца, включил и ево…. Да и у меня может по-другому, все сложилось. Эх!.. Как жаль, што прошлова возвернуть не дано... – закончил говорить, и еще сильнее опечалился.

 Но затем махнул рукой, мол, с судьбой не поспоришь, продолжил:
              – Я все так же трудилса на комбайне со сменшиком Ленькой Устюговым. Мы с им даже корешились…– вновь смолк, а потом возмутился.– А ведь он явился одним из доносчиков на меня. Обетом я узнал, ковда в сорок первом подал на пересмотр свово дела, уже отбывая срок в Севвостоклаге на Колыме…

   И опять замолчал надолго, продолжая думать о чем-то. Потом принял решение,
промолвил:
     – Знашь Вася! Расскажу-ка я тебе все по порядку про свои мытарства…. Идет?
     – Да, да!.. Конешно, я буду токо рад от тебя все услышать. Давай рассказывай…

      И младший брат стал вспоминать.
 Когда пятнадцатого февраля тридцать восьмого года пришли Михаила  арестовывать, он жил у тетки Прасковьи. Дом-то их конфисковали при аресте отца. Ордер на производство обыска и ареста Михаила, за подписью начальника Новоселовского УНКВД по КК Аутина вручил участковый инспектор Терсков…
Терсков же годом ранее приходил с ордером на обыск и арест  отца Евсея Константиновича, но только за подписью начальника РОМ Максимова. Почему-то энкеведешники там, в верхах на одном месте не засиживались, часто менялись… 
  При аресте отца, Михаил был дома.
 Это было двадцать второго сентября тридцать седьмого года. Заявились перед ужином с понятыми: Анцыферовым, Черкасовым Максимом, однофамильцем. Были и два молодых вооруженных винтовками солдата.
 Протокол обыска писал Анцыферов простым карандашом. Он записал: «При обыске в квартире обнаруженова ничево не оказалось. Што и записал». Понятые поставили свои подписи.
Но, несмотря на то, что ничего незаконного обнаружено не было, солдаты стали все в доме переворачивать, что находили, вытаскивали во двор на стоявшую у крыльца подводу. Вынесли и пуховые подушки, одеяла, родительскую перину.

Михаил  взглянул на брата и с возмущением произнес:
 – Забрали и твои сапоги. Тятя их берег, все думал, что ты возвернесса, обуешь. Правда, он давал и мне в них  пофорсить, – чуть похвастался, потом засмущался и  добавил, – но… редко... Собрали и мамины одевки. Шаль, котору ишо тятенька в двадцать восьмом с ярманки привез. Красива вешь была, мяхка, вся в кистях и цветках! Выходну зимню борчатку и хромовы сапожки на каблучке не забыли прихватить. А в тех одежках она к обедне, в церковь хаживала, – сказал так и вновь замолчал….

 Но потом улыбнулся чему-то, глаза засияли, весь встрепенулся и даже  восхитился.– Но все же один любимый ею наряд мама успела спрятать на себе под широкой поддевкой. Это были юбка и кофта, носимы по престольным празникам. Тоже подарок отца…–  тихо договорил, взгляд его снова потух, и он с тяжелым сердцем продолжил перечислять.– Отцова зимня куртка, добротна лисья шапка-ушанка тоже были вынесены, три пары валенок с печки стянули. Переключились на домашну утварь.
 Забрали маслобойку, сепаратор. Прихватили швейну машинку – мамину гордось, она ее берегла как зеницу ока. Ты не поверишь?
 Даже прихватили топор, пилу, тесак для лучин. Да!.. они-то наверно знали, что хозяину это боле никода не понадобитца….
 А мы-то… ишо етова… в тот час… не знали…

Высказался и совсем сник, но пересилил себя, завспоминал. 
 Захватчики закончили тащить из дома, вышли во двор, полезли в погреб. Оттуда довольные выволокли две крынки со сметаной. Мать накопила, хотела на днях масло посбивать. Вынесли в деревянном бочонке малосольные огурцы, кусок копченой свинины, самогону бутыль.
Тут же на крышке погреба разложили.
 Один из солдат сбегал в дом, принес два каравая свежего хлеба, только что матерью вынутого из русской печи. Захватил, ложки, кружки, чугунок с горячей вареной картошкой…

 Хозяйничали вовсю. Разлили по посудам самогонку. К ним присоединились и деревенские, которые были понятыми. Жадно выпили, словно после тяжкого труда жажда их обуяла. Резали свинину большими кусками, доставали ядреные огурцы, подцепляли прямо руками дымящую картошку из чугунка….
Стали раздирать свежеиспеченный хлеб, а запах  разлился, затревожил душу.
Михаил передохнул и с болью в голосе проговорил:

– Я теперь ковда чую тот дух завсегда вспоминаю крышку погреба и ту пирушку на ей… Оне глотали самогон, по-звериному жадно жевали, жевали. При этом, озирались, прихохатывали, толь от смушення, толь ишо отчево…– помолчал, подумал и категорически самому себе возразил.– Нет! Не от смушення.
Нет! Како, там!..
 Добрались гады и до сметаны. Зачерпывали ложками ее густу белу. От торопливых движений сами обрызгывались, оставляли пятна на гимнастерках и пинжаках….
Мы стояли возле крыльца пораженные, слова вымолвить не могли…. А те сыты, довольны ржали на весь двор.
Потом стали картошками друг в друга пулять, нескоко полетело и в  нас… Отец, было, встрепенулся, но только заматерился. А ведь   семья редко когда слышали от него мат!

Рассказчик снова  обратился к брату, спросил:
– Помнишь же?..
– Как же! Помню, помню…– эхом отозвался  старший.
  А тот опять повздыхал, но раз взялся, надо было продолжать.

  Нарезвившись, новоявленные разбойники остатки продуктов унесли на подводу. Кто-то вынес из сенок старую дворовую фуфайку отца и такую же с надорванным ухом шапку. По поводу ее отец еще всегда шутил: «Ну, последню зиму ношу, потом отдам воронам под гнездо»… А оно…  вот как… обернулось?..
 Конвоиры видно загодя знали, что хозяину этого двора не придется дома зимовать, а – где-то в дороге.
 Вот и вручили ему хоть худшую, но все же, зимнюю одежду. Да…. Хорошо, что отец вышел на улицу в добротно сшитых теплых чирках и в галошах, да в еще крепких черных бумазейных шароварах, синей сатиновой косоворотке, с накинутым на плечи стареньким френчем… 
В этом и повели его со двора…
 
 Михаил начал раздумывать говорить или не говорить брату, но все же, решился поделиться тревожившими его мыслями:
– Знашь, меня до сих пор поражат: как тако возможно соседям преврашатца в бесчувственных, бесстыдных людей?.. Отец ведь тех же понятых, да и участковова, знавал с самых пеленок. Ково-то из их, ровесников своих детей, може и куском сахарка, морковкой из огорода угошшал, по головке гладил, кода те детской гурьбой во двор забегали. А оне вот так, в одночасье подло повели себя с им, потеряли почтенне, уваженне даже хотя бы как к старшему....
 Будто кака-та пелена зазастила… им… глаза!.. – воскликнул, покачал головой.– Мы с маманей даже не успели схватитца, а ево уже уводил под винтовкой к воротам один из солдат.
 Отец держал под мышкой фуфайку, в правой руке шапку, возле ворот приостановилса, обернулса, слабо махнул рукой, осипшим хриплым голосом проговорил-простонал:
«Прошевайте!.. Знать судьба така!.. не жить… мне… в родном гнезде со всеми вами…  вместях»… – и задохнувшись, замолчал.
 Потом отвесил низкий до земли поклон нам и родимому дому… Мама закричала: «Дак, куда вы ево забираете?»… А Терсков ишо осклабился товда: «Не шуми тетка, а то и тя прихватим»…

Мать, как-то сразу обмякнув, оказалась на земле без движения. На улице очень похолодало. Боясь, что она застудится, Михаил подхватил совсем легкую и побежал с ней в дом.  Уложил на кровать, укрыл и, выскочил на крыльцо. Но возле крыльца уже никого не было.
Он рванул за ворота….
 Но никого…уже и там не застал, не увидал…

 А… вокруг была… глухая ночь. С бесконечно черного неба лился прозрачный мертвый свет холодной, равнодушной луны и мерцающих звезд.
 Не раздавалось ни… единого звука: ни… постукивания колес подводы о сухую землю, ни… пофыркывания коней, ни… звяканья уздечек, ни… торопливых шагов...
 Михаилу... выть… захотелось…
 С тех… пор он… с отцом… больше не встречался…

 После такого признания, он опустил голову и тихо завсхлипывал…
Светка сидела, ни жива, ни мертва...  Воспоминания дядьки проходил перед  ее глазами, как кадры кино.
 Она видела те давние события перед собой очень ясно. Как совсем недавно увидела родных во дворе дедова дома, когда ходила за Енисей в Улазы на лыжах со старшей сестрой. А привидевшийся тогда дед Евсей у ворот был таким, каким описал сейчас дядя Миша.
Ей вдруг захотелось  подбежать и пожалеть плачущего дядьку; крепко, крепко обхватить склоненную, сильную как у отца лысеющую, с проседью голову, успокоить, сказать, что она с ним, жалеет его и понимает.
 Не посмела сделать, чтобы его не засмущать, да и самой не смутиться. Что поделаешь? Такие уж несмелые, скупые на ласки они все уродились. Боясь, лишний раз показать свои  чувства…

Но  дядька справился со слезами сам и стал дальше вспоминать.
   За матерью, находившейся в горячке и в забытьи, приплыли на лодке по бушевавшему в такое время Енисею старшая сестра Нюра со своим мужем Петром и увезли ее к себе в Яново. И поступили правильно, потому, как шел слух, что жен кулаков забирали на восемь лет в лагеря.  Мать… бы там… не… выжила... 
   А его самого выгнали из родного дома, но он  продолжал работать от Комской МТС все там же, в  Улазах…

Однако молодость брала свое! Михаил стал встречаться с Любкой Ростовцевой, красивой, рослой голубоглазой беляночкой.
 Больно по сердцу она  ему   пришлась. И он ей тоже нравился. Готовились к свадьбе. Но вот Ленька-то тоже глаз на нее положил.
 Стал разные знаки внимания ей оказывать. Той нравилось, а  Михаил сердился. Стали они с Ленькой часто ссориться…

Как раз занимались в колхозных мастерских подготовкой комбайна к летним работам. В один из дней после обеда Ленька где-то запропастился,  Михаил работал один. А тут подкатил бригадир Кириллов, здоровый такой дядька, ну что тебе медведь, кинулся к двигателю и  закричал, что не хватает гайки на вентиляторе.
 И сразу кинулся к нему с обвинениями: «Ах ты, прихвостень кулацкий! Это ты открутил? За папашей своим захотел?»…
Сграбастал  его, кинул в сани и повез к правлению, к бывшему  их дому. Вместе со счетоводом, заперли его в чулане за печкой и стали ожидать из  райцентра  зам. начальника РОМ, сержанта милиции Трофимова…

 Парень вначале даже веселился, дерзил через перегородку   конторскому работнику, который сидел в избе еще и  в качестве  охраны.
 Он тогда думал, что все это ерунда. Себя виновным ни в чем не считал. Приедет начальство, разберется!.. Ну вот, и разобралось… 

На следующий день, приехавший выдал участковому «Ордер на производство обыска и ареста».
 Михаила повели в дом тетки.
 В доме ничего не нашли, но все равно не отпустили.
 И чтобы обыденкой воротиться  в райцентр, зам. начальника РОМ начал допрашивать и заполнять на него «Анкету арестованного».

 Там были вопросы: кто такой, где родился, жил. В графе социальное происхождение Трофимов написал, что из кулаков-крестьян, в графе социальное положение – сын кулака…
  Михаил завозмущался: «Какова кулака? Ково имеете ввиду? Отца? Да какой он кулак? Вечный труженик! Я, ниче, не буду подписывать!»…

Но Трофимов не дал ему довозмущаться. Развернулся, да так ударил в скулу,  что у того что-то хрястнуло. От удара с другой стороны в голове помутилось, в глазах потемнело,  и он упал с табуретки на пол.

Очнулся, когда почувствовал во рту запах чернил и услышал гогочущий смех во всю глотку Терскова, сидевшего на нем.  Михаил задергался, завырывался. Жидкость  еще более намочила шею, попала в уши, растеклась под рубахой…

 Начал окончательно приходить в себя и сквозь красноватую пелену увидел, неспешно курившего Трофимова, развалившегося в любимом кресле отца….

Увидев, что Михаил очнулся, встал, подошел и вроде бы нехотя пнул  под дыхало, да так,  что внутренности  онемели!.. Войдя в раж, начал пинать, пинать ногами, обутыми в сапоги с подковками на подошве то под ребра, то в пах, то по голове.
Поверженный уже не чувствовал ни боли, ни страха, ни удивления…

 Но все же, понял, что истязатель остановился…
 Да, тот прекратил его пинать, но лишь для того, чтобы тягучей слюной плюнуть в лицо! Совершив такое, еще больше остервенился, продолжил свое подлое дело и все кричал: «Так вот... змееныш!.. Запомни, кулацко отродде. Че  напишу – все подпишешь! Иначе!.. Изуродую!.. Понял?.. Здеся,… я… хозяин!»… Наконец устал, остановился. Стал успокаиваться, реже дышать, потом провел пальцами по взлохмаченным волосам, рассыпавшимся во время безумств…
 
И уже, преисполненный своим величием, значимостью, вновь уселся за стол. Наслаждаясь властью, начал дальше со злорадством говорить и записывать:
«Ага!.. В графе до революции (а Михаилу тогда был один годок всего!)  записываем: имел  дом – 1, лошадей – 10, коров – 15, овец – 30, имел батраков, собственную кузницу. И после революции: дом – 1, лошадей – 8, коров – 13, овец – 25, держал батраков, имел собственную кузницу»…
 Голова избитого гудела, не мог ворочать языком, тело словно было не  его. Временами он впадал в забытье. Очухивался, пытался вникнуть в слова, в душе возмущался, но… молчал…

 Василий Евсеич со Светкой затаив дыхание слушали своего гостя, ужасались и страдали, страдали вместе с ним. Тот же,  с головой уйдя в воспоминания, обратился с  сильно тревожившим  вопросом к брату:
– Рази, были у нас батраки? – но старший не успел ответить, как он сам  же, воскликнул с  жаром. – Нет и нет! Всю жись токо своя семья робила!.. А кузница? Так она была построена ишо прапрародителем Евдокимом, а умельцы кузнецкова дела рожались в нашей семье токо, вот мы и трудились в ей…–  высказался так и, немного остынув, совсем устало промолвил, – но следователю возражать не было сил.
 Да… было и бесполезно... И я… товда… понял, штобы выжить, надо… со всем… соглашатца...– обреченно произнес и  опять замолчал.

Старший брат не выдержал, положил свою горячую руку на его колено и тихо проговорил:
– Миша! А ведь тебе совсем мало годков  в то время было...  Наверно, чуть боле двадцати?..
– Точно. Я токо отпразновал двадцать перву весну…– сказал, удивленно поднял глаза на него. Тот же только крепче сжал пальцы в кулак, проговорил:
– Бедный, бедный... Ведь совсем… мальчишка, а тако… выпало на твою долю... – и неумело одной рукой жалея, обнял за шею и притянул брата к своей груди.
 Некоторое время в неудобном объятии, закаменевшие  братья сидели так. Светка не сводила с них глаз, жалея обоих до слез: таких больших, родных, страдающих и не умеющих высказать своих чувств…

   От их молчания в кухне наступила тишина. Отчего еще громче послышались радостные голоса из комнаты…
Михаил легонько высвободился из-под руки брата, провел по его пустому левому рукаву, сказал:
– Да ладно Вася, ведь выдержал же. Тебе-то вон боле мово досталось, – вздохнул и досказал: – Но… от врага, а не… от… своих,… как мне... И-эх! Жизня…– плеснул водки в стаканы и они выпили.
 Василий Евсеич подтвердил:
– Да, жись не балует нас, но мы с тобой все же живем, а многим нашим… не… довелось…. Но ты давай дале сказывай.

И младший вновь окунулся в те страшные, прошедшие годы.
Между тем Трофимов заполнив анкету, дал  Михаилу подписать.  Он не сопротивлялся.  Палач аккуратно уложил документ в офицерскую кожаную сумку на ремне и заторопился.

 На улице мела поземка, было холодно, а дорога до райцентра не близка. Начальник со своими помощниками вышли в дохах до пола, в валенках, в добротных меховых шапках. Разместились в двух кошевках, обшитых войлоком и чуть не до краев заполненных свежим запашистым сеном.

  Его же одетого в рабочую замасленную фуфайку, такой же шапке (на ремонт-то одевали что похуже и легче), посадили в сани-розвальни, едва притрушенные старой соломой. Тут же с винтовками уселись и два конвоира в дохах…

 Кажется, Михаил никогда  еще в жизни не страдал так от лютого холода, хиуза, злости, обиды!.. И как  он только в ту ночь не окочурился? До сих пор диву дается.
Поздно ночью его еле передвигавшего дубелыми ногами, не чувствовавшего рук, да и всего тела,  повели в камеру.
 Шли по коридору «кутузки». За закрытыми дверями камер слышалось большое присутствие людей.
Несся гул голосов, как пчелиное гудение из растревоженных ульев.

В небольшой переполненной камере  Михаила встретили такие же бедолаги, к нему отнеслись дружелюбно.
 Увидев посиневшее, опухшее лицо в чернильных подтеках, один из них воскликнул: «Видна работа ирода. Умет выбить человека из колеи, потом чернилом поить беспамятнова. Ево, штучки. Бедный парень, досталось тебе с первова разу».

 Тут другой подхватил:
 «Но ты, браток не отчаивайса! Это ты лехко отделалса. И таперь ежлив нас послухашса, доживешь до конца срока, скока дадут».

От такого предсказания, еле шевеля языком, Михаил все же растерянно спросил: «А че, мне должны срок дать? Ведь не за че. Я ниче не нарушил. Просто работал комбайнером. Позавчера во время  ремонта кто-то открутил гайку, а свалили на меня…. Власти-то ведь должны разобраца?» – наивно  еще с надежей, воскликнул он.

«Ага, жди! – последовал короткий ответ, – кто в энто место попадат, обязательно получат срок, а ежли не пондравитса следователю, может схлопотать и вышку», – «успокоил» какой-то мужик из дальнего угла…

 Перепуганный такими словами, испытывая жуткую боль в голове, во всем теле и все,  еще трясясь от холода, Михаил опустился на нары, кишащие людьми.

 Рядом с ним оказался дальний родственник с материнской стороны из рода Черновых. Дядька Матвей – большой, бородатый, смурной.
 Он посидел, посипел тяжелым дыханием возле  него и произнес: «Мишаня, слухай суда, че я те скажу, заруби на носу как молитву: выполняй все, че от тебя будут требовать... Все равно, обречен на срок, но зато не будешь, изломан, изувечен…. А отсюдова!.. Нихто!.. не отсидев срока, на волю не выходит….
 Будешь помнить мое слова, товда може и доживешь до освобождення. Ты ишо молод, можешь… выдержать»…

Рассказчик опять повздыхал, подумал и уже обрадовано  сообщил:
 – За свой срок я стоко хороших людей встренул. Вот хотя бы наш дядька Матвей. Как, я ему благодарен за то напуствие! Постоянно помнил. И точно. Наверно, благодаря ему выжил….
 Щас вот с Анной немного устроимса, обязательно съежу в Черновку.
 Може выжил…– сказал и задумался, но очнувшись, промолвил печально. – Однако  скоре всево, нет. Ведь выживали боле молоды, а он уж и товда был в годах. Но я все равно навешшу. Оставшимса в живых родным, чем-нибудь помогу…. Это маленько отступленне.  Продолжаю дале.

 Наутро его вызвали на допрос снова к Трофимову.
 Тот уже был в новенькой с иголочки зелено-коричневой офицерской гимнастерке с погонами, украшенными блестевшими дополнительными звездочками.
Как быстро повысился в звании? За одну ночь!.. Был весь в ремнях, в синих галифе, хромовых сапогах. Сам коренастый, крепкий фигурой, с лицом, лоснящимся от сытости, довольства…
 
 А сколько,  Михаил… потом… таких…повидал!.. Но так и не привык к их  обманчивой внешности, к их двуликости... Знал ведь уж  этого по Улазам, а увидел, вновь обманулся. Даже промелькнуло: ведь хороший мужик и с виду добрый, но… вовремя опомнился. Голова-то от его же кулаков еще гудела….
И так много, много раз потом бывало... На… деле такие – еще более звери. Не приведи Господь к такому попасться!.. Откуда что берется. Ну, да ладно...

 Трофимов увидел чернила на лице, шее, руках арестанта, радостно рассмеялся, показав крепки зубы.
Все еще посмеиваясь, с наслаждением поскрипывая добротной  обувью, прошелся по кабинету и, довольно потирая руки, воскликнул:
«Это клеймо до самова места назначення будешь носить, – и тут же показал звериное лицо: осклабился. Зубы его, словно превратились в клыки.– Моя бы воля, я вас навечно каленым! железом клеймил бы, чтоб… до самой смерти!»… – и злобно сплюнул на  его сапоги…
Это была самая любима привычка  служителя правосудия…. А, попавший в полное его распоряжение, молчи и принимай плевок…

  Михаил вновь замолчал, опустил голову, потом встрепенулся, вновь налил водки в стаканы, сказал:
– Давай ишо тяпнем. Больно трудно даются вспоминання.
    Старший не возражал. Братья глотнули целебной жидкости, и Михаил вновь был готов к повествованию.

 Трофимов уселся в кресло, вынул бумаги из той сумки, с какой приезжал в Улазы, и приступил к выполнению важного дела – допроса….
 А у Михаила  поджилки тряслись, в голове проносились мысли: «Че я мог такова сотворить, што вот так всурьез взялса энтот за меня?.. И че я мог знать?»
  Он… страшно… боялся…
 Заключенного Трофимов держал  у своего  стола по стойке смирно. Пока   готовил ручку, чернильницу, тот по слогам стал читать крупно написанные буквы на приготовленном первом листе.
Вверху печатно стояло:
С.С.С.Р.
 Н.К.В.Д.
 Управление по Красноярскому Краю
Новоселовского района
С новой строки (совсем крупно):
ДЕЛО № 14093.
Далее было написано от руки:
По обвинению
Черкасова Михаила Евсеевича
ТОМ № 1
Начато      «15» февраля  1938 г.
Окончено «15» февраля  1938 г.
 
Переложив несколько исписанных бумажек в сторону, Трофимов положил перед собой лист на котором было опять крупно напечатано:
С.С.С.Р.
НАРОДНЫЙ КОМИССАРИАТ ВНУТРЕННИХ ДЕЛ
УГБ Управления НКВД по Красноярскому краю
И ниже
ПРОТОКОЛ ДОПРОСА
ОБВИНЯЕМОГО

               Трофимов приступил.
Поставил дату, восемнадцатого февраля тридцать восьмого года и написал:
«Зам. Начальника РОМ Трофимов допросил в качестве обвиняемого Черкасова Михаила Евсеевича».
 И стал произносить вопросы, не дав узнику ответить, со знанием дела  записывать: с какого года, где жил, где работал, всю собственность опять перечислил.

С удовольствием произнес, что отец Евсей Константинович шестидесяти лет, хотя тому было шестьдесят пять (обвиняемый все равно молчал – не перечил), находится в Красноярской тюрьме. Мать, Варвара Матвеевна шестидесяти лет (хотя ей было шестьдесят шесть, она на год старше  Евсея Константиновича), проживает в деревне Улазы Новоселовского района.
Закончив первую страницу, велел подписать.   Михаил  неумело расписался.

 На втором листе  на вопрос:
  Каким  репрессиям подвергался:
а) до революции. Записал: «Не подвергался».
 На вопрос:
б) после революции. Написал:  «Отец раскулачен в 1933 году и лишен прав
 голоса. Сужден по 79 УКК».
               На вопросы:
               Служба в Красной армии – не служил
               Служба в белых и др. армиях – не участвовал
               Сведения об общественно-политической деятельности – нет            

               На третьем листе пошли «Показания обвиняемого». 
 
Первый вопрос:
«Следствием установлено, что вы систематически занимались антисоветской агитацией среди колхозников направленной на подрыв колхозов. Вы признаете себя виновным?»
И не дав  Михаилу даже хоть слова молвить, записал собственный ответ:

«Признаюсь, что я действительно в прошлом сын кулака. Отец мой Черкасов Евсей Константинович, с которым я совместно жил, имел в дер. Улазы крупное кулатское хозяйство, в результате чего в 1933 году нас раскулачили, отца лишили прав голоса. Действительно я враждебно настроен по отношению к Советской власти, а поэтому систематически вел среди колхозников Улазского колхоза антисоветскую агитацию, направленную на разложение колхозной трудовой дисциплины на подрыв колхоза».
Второй вопрос:
 «Укажите конкретно вашу практическую антисоветскую деятельность».
               Трофимов вновь записал свой ответ:

«Моя практическая антисоветская деятельность заключалась в том, что я в августе и сентябре месяце 1937 года во время уборочной компании среди колхозников распространял гнусную к.р. клевету по адресу руководителей партии и советского правительства. Высказывал клевету по адресу Сталинской конституции. Говорил колхозникам, что в колхозе ничего не заработаешь, так как Советская власть весь хлеб отбирает, а колхозников оставляет без хлеба, восхвалял старый капиталистический строй, о котором мне хорошо известно со слов моего отца. Я откровенно высказывал слухи о скорой гибели Советской власти и о возврате капитализма. Умышленно с целью восстановления колхозников против комбайновой уборки хлеба,  работая комбайнером, я испортил комбайн, чем вывел его из строя».

И, наконец, третий:
«Укажите конкретно, когда и с кем именно из колхозников вы вели антисоветские разговоры?»
Сам  ответил и записал:

«Во время уборочной компании в августе месяце я вел антисоветскую агитацию среди колхозников Улазского колхоза Телискова Михаила, Скобелина, Шестокова и других. Более добавить нечего. Протокол с моих слов записан верно, мне прочитан. В чем и расписуюсь».
  Михаил подписал. Деваться было некуда.
Подпись поставил, таким образом, допросивший  его и зам начальника РОМ…

  Рассказал и вновь замолчал.
Василий Евсеич, сильно удивляясь, только и смог вопросить:
– Слушай, Миша? Как могли обвинить в контрреволюционной клевете, антисоветской агитации тебя, деревенскова малограмотнова парня токо начавшева жить? Какой капиталистический строй знал наш отец?
Как ты мог агитировать против Сталинской конституции. Ведь ты и в глаза ее не видал. Да если бы видал, читать путем не умешь. Где тебе было тонкости знать? Да и с комбайном совсем не понятно, – возмущения его не было предела, он воскликнул.– И за это!.. тебя отправили на Колыму?…

 А Михаил только печально  глянул на старшего и сказал:
– Это ишо хорошо, что я угодил туда... А за то же… само, как… поплатился… наш… отец?.. Мы до сих пор… не знам, где… он и че… произошло с им…. Так-то брат…– и, не останавливаясь,  стал рассказывать о том, как дальше правосудие в лице Трофимова с ним поступило…

  В тот же день Трофимов составил ОБВИНИТЕЛЬНОЕ ЗАКЛЮЧЕНИЕ, в котором стояла дата 1938 года февраля 18 дня с. Новоселово.
 В нем  еще раз подтверждалось, что  Михаил «сын кулака, раскулаченного и лишенного права голоса в 1933 г., отец ранее привлечен по 58-10 и содержится в Красноярской тюрьме.

Далее гласило, что он «обвиняется в том, что систематически среди колхозников Улазского колхоза распространял контрреволюционную клевету по адресу руководителей партии и Советскова правительства, клеветал по адресу Сталинской Конституции, предсказывал о скорой гибели Соввласти.
Умышленно с целью восстановления колхозников против комбайновой уборки хлеба испортил комбайн, чем самым вывел его из строя.
 ВИНОВНЫМ себя в предъявленном ему обвинении признал и изобличается свидетелями Телисковым, Скобелиным, Шестоковым, Устюговым, Новокрещеновой, Потылицыным».

НА ОСНОВАНИИ ИЗЛОЖЕННОГО ПОСТАНОВИЛ:
Следственное дело по обвинению ЧЕРКАСОВА направить на рассмотрение Тройки УНКВД Красноярскова края. 

СПРАВКА: Арестованный ЧЕРКАСОВ, содержится в Красноярской тюрьме с 15-П-1938 г.»
  Михаил не преминул  возмутиться:
– Как же так?.. Выходит, я уж содержался в Красноярской тюрьме с пятнадцатого февраля, хотя токо девятнадцатова составлялось «Обвинительное заключение» и в Новоселово?.. Я не стал уточнять…– замолчал,  заволновался от  вспомнившихся событий…

Но все же, успокоился и  рассказал о том, что, когда, уже отбывая срок на Колыме, он подал жалобу о необоснованном привлечении к уголовной ответственности, о применении к нему недозволенных методов допроса и ложных показаниях свидетелей, в сорок первом была проведена дополнительная проверка. По окончании был с нею ознакомлен.

Из проверки стало ясно, что  его дело было состряпано второпях, без проверки достоверных фактов и по подложным документам.
А именно: восемнадцатого февраля тридцать восьмого года председателем сельсовета Новокрещеновой и секретарем Потылицыным  была выдана  Справка о том, что  он «сын кулака – лишонца. Отец Черкасов Евсей арестован за к-р. деятельность и так же два дяди Черкасов Михаил Назарович, Ошаров Иван арестованы за контрреволюционную деятельность, две родные тетки раскулачены, лишоны, с которыми Черкасов М.Е. имеет тесную связь. Враждебно настроен к Советской власти, является социально опасным для советского общества, что и заверяет Улазский сельсовет».

С обратной стороны справки за подписью Новокрещеновой указывалось, что он «имел вместе с отцом до 1929 года (а  ему тогда было двенадцать лет)  лошадей– 7, коров – 12, овец – 75, батраков постоянных, сезонных поденных рабочих или ежегодно по 250 человеко-дней. Что и заверяет Улазский сельсовет»…

Михаил не сдержался, воскликнул:
–Я эту справку, так же как и допросно дело запомнил наизусь и на всю оставшуюся жись –  как Отче наш…. А ведь… наши дядья, наши тетки  не были кулаками и не раскулачивались вовсе и не арестовывались!..

 Показания же сельсоветских, которые оказались «растратчиками, взяточниками», ко времени проверки по  его заявлению были уже изобличены и привлечены к уголовной ответственности, у комиссии «вызвали сомнения в правдоподобности, а поэтому не могли быть признаны за бесспорные доказательства по данному делу»…
 
«Передопрошенные свидетели Телисков, Скобелин, Шестоков подтвердили, что Черкасов в разговорах с окружающими высказывал недовольство плохим общественным питанием и материальными затрудненнями.
Считал, что причиной этих затруднений являются государственные поставки. Однако эти высказывания не носили характера антисоветской агитации и состава государственного преступления не образуют»…
«Вновь допрошенные свидетели, знавшие осужденного по совместной работе до ареста, никаких фактов антисоветской деятельности с его стороны не привели»…

«Из материала дела было установлено, что с Устюговым осужденный находился в неприязненных отношениях, потому показания этого свидетеля не могут быть объективными»…
И тут только Михаил узнал, что Ленька Устюгов специально открутил гайку, а на  него написал донос!..

     «Проверкой установлено, что осужденный Черкасов в период работы в качестве комбайнера колхоза «Путь социализма» д. Улазы к работе относился исключительно добросовестно. О чем свидетельствует имеющаяся в деле характеристика, выданная директором Комской МТС»…

 «Изложенные обстоятельства дают основания сделать вывод, что Черкасов не был враждебно настроен к существующему строю в СССР и по данному делу осужден необоснованно»…

 Михаил опять от волнения задохнулся, завозмущался:
– А я… получил… восемь!… лет колымских лагерей!.. – Видно было, как устал от воспоминаний, но вновь пересилил себя.– Ты представляшь брат, но… даже… ковда признали, что «по данному делу осужден необоснованно», меня не освободили... Так и отбыл срок…. А… нас… таких… было… тышши!.. – и вновь замкнулся, переживая давно случившееся, вроде, как только что произошедшее.

 Однако встрепенулся, словно стряхнул с себя, то далеко ушедшее, прокашлялся и как-то уж бодро произнес:
– Да ну их к заразе. Давай-ка браток, ишо выпьем, – и разлил по стаканам приятную, греющую душу жидкость.
 Выпили, закусили.

 Немного повеселев, спросил:
– Не надоел ишо своими вспоминаннями?
– Нет, нет. Ты же Миша мой брат и мне небезразлично, что ты пережил. Да и тебе самому легше станет, ковда душу изольешь перед родным человеком. Давай рассказывай.
– Ну, хорошо... Товда вновь вернусь в Новоселовское КПЗ.

 И он стал говорить о том, что после утверждения районным начальством «Обвинительного заключения», его с большим числом заключенных этапом погнали до станции Шира…

   Когда в первый раз услышал слово «этап», душа замерла, он ощутил страх, беспокойство, растерянность и в тот же миг  его как током пробило: он – потерял свое прошлое! Опыт, нажитый за двадцать один год, оказался ненужным. Та   жизнь ушла, растворилась, затерялась где-то...  Ему предстояло заново все начинать, но уже без близких, родных. Это  еще более напугало!..
 Однако... человек есть человек... Ко всему привыкает. И  он тоже вскоре привык к своему положению…

 После нескольких передвижек по стране в этапах и звании зека, быстро стал ориентироваться в обстановке, сходиться с незнакомыми людьми, находить свое место среди них и вообще на произносимое вновь и вновь слово «этап» перестал  обращать внимания. Так-то…

Но ту, первую этапную дорогу Михаилу не забыть никогда!.. Он   вновь устало вздохнул, облокотился на стол, прикрыл глаза и вновь завспоминал.   
  За обозом из двенадцати подвод со всяким походным скарбом двигалась колонна заключенных, разделенных на пятерки под усиленной охраной солдат и большого количества огромных собак – немецких овчарок.
 
 Окрики конвоиров, лай собак пугал редко встречавшихся путников и жителей деревень, через которые они шли. Люди старались срочно скрыться от  жуткого зрелища…
Днем сильно пригревало.
 Дорога оголилась, местами появлялись весенние лужи. Но степные просторы на волнистой поверхности, пересекаемой голыми высокими скалами, горами еще спали, и были покрыты бесконечными полянами пожелтевшего слежавшегося снега, сквозь который проглядывали, качаясь от степного ветра засохшие стебли ковыля, мелких кустиков и разной травянистой растительности…

Поздним вечером охрана подводила колонну на ночлег то к кошарам, то к коровникам. Ночью же зеков донимал зверский холод, потому как голодный человек особенно остро ощущает его. А их почти не кормили, если не считать по утрам и вечерам небольшого кусочка мерзлого хлеба, да еле теплого чая.
 Буханки дубели на ночном морозе до костистой твердости. Их рубили топорами…

И почти каждое утро на земляном полу оставался лежать замерзший, а то и несколько.  Заключенные тут же возле кладбища села, или деревни, где проводили ночлег, рыли яму, бросали туда покойников и засыпали землей.
Не ставили ни креста, ни какой другой отметины.

 Вот с того времени Михаил начал привыкать к покойникам. Уж больно часто они стали встречаться на его пути…

Добрались до станции Шира с меньшим числом в колонне, но это казалось, никто не заметил... Сколько!.. потом он шагал в таких колоннах, постепенно редеющих, но потом на каких-то станциях, остановках вдруг набухавших новыми заключенными. И их… число было… неиссякаемо...
На станции зеков погрузили в «телячьи» щелястые вагоны, дожидавшего их эшелона с узниками из Минусинска, Абакана и других мест. Вот тогда Михаил  впервые поразился: оказывается, как заключенных много!..

 В вагоне, обустроенном голыми ярусными нарами, было так тесно, что сидели впритирку друг к другу. Впереди обосновались вертухи и конвоиры-надзиратели. Далее разместились  зеки.
За места ночлега в середине вагона каждый раз шла бойня. В своих образовавшихся кланах наладился маломальский порядок, спали по очереди на отвоеванных местах.
Во время остановок зеков не выпускали. Естественные надобности приходилось выполнять в углу вагона...

Хуже всех доставалось крайним, обычно пожилым. Ослабленные, голодные, за ночь некоторые из них замерзали. А наутро по приказу охранников скрюченные трупы выкидывали из вагонов на ходу, когда эшелон шел по безлюдным таежным глухоманям…
 
Михаила даже сейчас охватывает дрожь от мысли, что и он мог оказаться в том числе. Правда успокаивает слабое утешение: значит тогда, было еще не его время…
 
Видя  расстроенным и замолчавшим брата, Василий Евсеич вытащил из кухонного стола другую бутылку водки, умело зубами откупорил, поставил на стол, уселся вновь и сказал брату:

– А давай-ка Миша, выпьем ишо по маленькой, а то ты совсем сник. Выпьем, взбодришьса и опять продолжишь свой сказ. Знаю, что чижело быват рассказать о прошедшем, да ишо о таком. Но ковда выложишь все, то товда, точно полегчает. По своему опыту знаю.
– Товда, давай братка…

Выпили, оба крякнули, съели по кусочку уже подтаявшего, но все еще  приятного вида и вкуса сала.
  Михаил и, правда, взбодрился, вновь стал способен к рассказу.

По прибытию эшелона в Красноярск, их выстроили в такую длинную колонну, что не было видно ни начала ее и ни конца.
 Дорога по городу размякла,  невольники еле вытягивали ноги из липкой глины. От большого скопа людей, шагавших не в ногу, ошметки грязи отлетали и заляпывали идущих впереди и рядом…

Со стороны они представляли ужасное зрелище. Их было бесконечно много – худые, в разношерстной, оборванной одежде.
Грязные до черноты, до землистой серости, с горящими и злобой и тоской и безысходностью глазами, они были окружены конвойными и надрывно лаявшими псами.

 В шаркавших звуках тысяч подошв слышалась обреченность…

 Однако некоторые из блатных не унывали, завидев горожан, начинали свистеть, улюлюкать, выкрикивать скабрезности, маты в несколько колен.

 Прохожие шарахались, старались, как можно скорее куда-нибудь свернуть, прижаться к забору, к стене или вовсе исчезнуть…

 Но, из промелькивавших мимо калиток оград частных домов торопливо выходили старушки, замученные женщины в черных одеждах, платках; совали в протянутые руки голодных несчастных, то вареную картошину, то свеклу, то горбушку хлеба…

 Конвоиры отгоняли их грубыми окриками, прикладами, натравливали собаками, но все равно из других калиток выскакивали все новые и новые сердоболицы, быстро  отдавали  скромные подаяния.
  Михаил тут же подумал о матери. Она обязательно вынесла бы последнее, зная, что ее сын и муж где-то так же идут по невольничьим тропам. Так наверно, поступали и эти женщины…

Воспоминания о той колонне вновь растревожили  его.
 Он, опустил голову, замолчал. А Светке то ли послышалось, то ли почудилось, что он как будто всхлипнул…
Но тот усилием воли вновь вернулся в действительность.

 Оказавшись в Красноярске, первой его мыслью была мысль об отце: «Вдруг доведется свидеться или что-то узнать о  нем?» Каким же был он в то время еще наивным? А все потому, как не знал настоящей тюрьмы. А это такое страшно место, не приведи Господь... 

Рассказчик вдруг обратил внимание на Светку, удивился, обратился к брату:
– Ты, глянь-ка на свою дочь. Как глаза-то горят у ее, щеки алеют от переживаний и жалости к нам, взрослым. Ишь, как заинтересовалась моей судьбой!..
– Пущай, пущай. Ее эта тема завсегда волнует. Особливо, хочет знать, хто виноват, и где щас ее дед, наш с тобой отец Евсей Константиныч. Она даже поклялась, что ковда  вырастет, все – разузнат…

Светка встрепенулась, воскликнула:
– Да я еще после рассказов дяди Миши больше захотела все  узнать.
– Эх, деточка!.. Мы щас сами не разберемса, че да как, а в будушшем и вовсе  будет все запутано,– вздыхая, высказался дядька.
Однако  после, с надеждой в голосе произнес:
 – Но дай-то… Бох… 
 
Братья оставили Светку в покое, вновь глотнули по «маленькой».
И Михаил стал рассказывать о Красноярской тюрьме.

 Тюрьма походила на прочный старый страшный темный каменный замок. Здание длинное, высоченное с зарешеченными небольшими окнами-бойницами было построено на века. Под землей находился подвал, в камерах  его проводили дознания, пытки, расстрелы. Да… и сейчас, наверно, все на месте….
 Но о подвале узнал уже позднее…

Большая территория с вспомогательными постройками от мира была отгорожена высоким, серым, забором с многослойной колючей проволокой поверху, с вышками и вооруженной охраной на них….
 Все было колюче, страшно и злобно!..

 У вахты колонна остановилась. Через раскрытые ворота тюремные конвойные в армейской форме с серыми петлицами, в фуражках без звездочек начали  пропускать заключенных пятерками и заводить  внутрь двора.

Михаил шел в первых рядах и потому скоро попал в само здание. Пошли по бетонным серым полам, по мрачному широкому коридору с высокими арочными потолками и стенами из темно-коричневого кирпича.

 Под тусклым светом неярких лампочек, мерцавших где-то высоко, стены лоснились от времени, и казалось от отпечатков неясных силуэтов уже побывавших здесь до него других заключенных.
 И на мгновение ему показалось, что он их увидел... Ведь что-то да должно было от  тех людей оставаться?.. 

А мимо в стенах тянулись массивные железные двери, такой толщины, что не было слышно ни звука за ними.
 Только шарканье подошв от множества идущих ног глухо отдавались в пространстве коридора…   
Возле очередной двери,  их остановили. Два надзирателя с винтовками, ключами тут же отперли ее.

 Заключенные оказались в огромной высокой тускло освещенной, словно в дымке камере, доверху наполненной зловонным влажным духом до того, что у входивших людей  спирало дыхание. 

Рассказчик глянул на брата, воскликнул:
– Знашь, братуха! Тот запах вошедший в меня никовда уже не выветриватца. Я в бане всякий раз тру, тру вехтем тело: оттираю до блеска до хруста кожу, хлешшусь в парилке веником, но принюхаюсь, а запах снова во мне….
 Так-то вот... Ну, это к слову,– высказался, заторопился: воспоминания напирали, и он вновь  подчинился им.

 Старший Евсеич  страдал, негодовал, но не в силах был помочь чем-нибудь младшему, и лишь только молча, слушал. А тот все говорил, говорил…

В камере человек на пятьсот жильцов было гораздо больше. Однако свободных мест на двухъярусных, широких стоявших в несколько рядов и возле стен нарах, хватило и для вновь  прибывших.
Они зашли и сразу затерялись. Так велико было скопление густо шевелящейся человеческой массы.
 И Михаилу на мгновение даже подумалось: здесь безопасно. Но масса, состоявшая из людей: обезопасить никого в отдельности не могла, тем более – защитить. Понял это: когда там провел несколько дней…

А  та масса беззвучно отпочковывала и выдавала в дверь одного за другим своих безвестных – без имен, без фамилий узников, уводимых куда-то. От их пребывания здесь ничего не… оставалось.
Как будто их тут и не бывало вовсе?..
 Он же, наивный вначале, даже пытался расспрашивать про отца, но на него смотрели как на помешанного…. Ведь от человека здесь следов-то... не… оставалось! Просто через камеру текла и текла человеческая масса, как в Енисее текла вода…

 И сколько сотен тысяч, а то миллионов уже утекло? А, скольким еще только предстояло?!.. Наверно, об этом… никто не… знает, и… не… узнает никогда…
  Михаил тогда же подумал: «Вот… такоже, из… той массы… единожды! бесследно… утек и… наш отец»...

Василий Евсеич слушал брата, а жалость к нему и к отцу переполняла душу. Не зная чем услужить, утешить  брата, предложил опять выпить:
– Выпьем-ка, Миша за нашева тятеньку…. Но… опять же не знаю… то ль за здравье, то ль за упокой.
Они выпили не чокаясь. И в течение всего рассказа братья выпивали для поддержания духа друг друга, но… не… пьянели – горючая жидкость была бессильна перед человеческими страданиями…
 
 В камере же свои порядки. Михаил же хорошо усвоил наказ дядьки Матвея в Новоселовском КПЗ и на конфликты старался не нарываться…

 Ему через две недели объявили решение заседания ТРОЙКИ УНКвД по Красноярскому краю. В выписке № 361 говорилось:
«ЧЕРКАСОВ Михаил Евсеевич, 1916 года рождения, русский, гр. СССР. Происходит из кулаков дер. Улазы, Новоселовского района, Красноярского края.
 Сын кулака – хозяйство раскулачено в 1933 году. До ареста работал в Комской МТС чернорабочим». (Но почему чернорабочим?..)
 «ОБВИНЯЕТСЯ В ТОМ, что: среди населения распространял контрреволюционную клевету на руководителей партии и Советского правительства. Дискредитировал Конституцию Советского союза. Проводил к-р агитацию против проводимых мероприятий партии и Советской власти по вопросам коллективизации и выполнении плана хлебопоставок. Распространял к-р провокационные слухи о войне и свержении Советской власти.
СОЗНАЛСЯ ПОЛНОСТЬЮ.
Содержится в Красноярской тюрьме с 7-П-1938 года.
ЧЕРКАСОВА Михаила Евсеевича заключить в ИТЛ на ВОСЕМЬ ЛЕТ. Считая срок с 7 февраля 1938 года»!.. Даже дату не удосужились точную поставить!..

– А че это за ИТЛ? – спросил старший Евсеич.
– Исправительно-трудовой лагерь,– объяснил  младший и продолжил:– И я стал дожидатца этапа к месту назначення, но куда – не знал. За то время пока ожидал, со многими сокамерниками познакомилса и много узнал про трагедии  людей…
 
 В тюрьме находились и, ожидавшие сроки и уже получившие назначения в пересыльные лагеря, как Михаил.

Сюда же привозили заключенных из деревень, сел, предприятий города. Отсюда уводили на допросы  и  возвращали…
Некоторые допрошенные возвращались нормальными, но на большинство было страшно глядеть. Особенно доставалось новичкам, которых не допросили по месту жительства…
 Допросы шли круглые сутки.
 Однако ночные были страшнее всего.
 Доставляли допрошенных часа в четыре-пять утра. Оправившись от побоев, истязаний и чуть придя в себя, те старались не оставаться наедине с собой и рассказывали, рассказывали, что с ними происходило в подвале…

 А у следователей пытки и издевательства были одни изощреннее других!..
Вот у пожилого мужчины, следователь в ярости разорвал на мелкие клочки фотографии семьи.
Другого, тоже пожилого, вызвали на допрос и велели забрать свой котелок для еды. Вернулся он через несколько часов избитым в кровь, сильно опухшим. Держал котелок, заполненный его же испражнениями.
 Надзирателю было велено проследить, чтобы тот в камере возле параши помыл и потом чтобы ел из той посудины.
Мужик перестал  принимать пищу и через неделю не поднялся с нар…

 Следующего поставили на колена, просунули голову под стол, где он в согнутом состоянии простоял более семи часов.
 Еще одному за спиной надели наручники на развернутые руки и несколько суток не снимали.
Был и такой случай, когда заставили человека семь часов стоять на коленях, с поднятыми руками, не шевелясь.
 При попытке поменять положение – его жестоко били палками, пинками.
 
А то еще десять суток не дали минуты сна – молодой парень сошел с ума…
 Принимались на допросах кормить соленой селедкой. И не давали воды по суткам…

 Сажали на несколько дней в карцер, в котором можно было только стоять…
 В жарком карцере заключенного держали дней пять, а потом на тот же срок   раздетым – в холодном…

Михаилу никогда не забыть молодого парнишку лет семнадцати. Худущий доходяга с тонкими мальчишескими руками. Ну, ребенок, и все тебе тут. Как забирали его,  он не видел, а когда тот воротился, все замерли от сострадания к нему. Его впихнули в дверь все те же надзиратели и тут же удалились. А он был весь окровавленный  с разбитой головой, с перебитыми в крови пальцами на  руках…
 Парнишку сразу же перебинтовали тем, что нашлось у запасливых и более опытных.
 
Пострадавший немного отошел, и начал рассказывать о том, что он сам из колхоза «Красный Октябрь»  в двадцати километрах от города, работал счетоводом.
 Председатель продал на сторону излишки овса, а ему приказал списать, как сгоревший вместе с амбаром от неосторожного обращения с огнем.

 Парень подписать такое не согласился. Тогда  тот пригрозил, сказав:
 «Ах, ты так!.. Ну, товда посмотрим, че запоешь, ковда мой кум приедет».
Однако парень не  очень испугался. Вины-то за собой не чувствовал... А на другой день приехал из района уполномоченный НКВД и с ним два солдата. Не говоря ни слова, скрутили руки, надели наручники и привезли сюда…

 И вот сегодня  повели  на первый допрос в подвал…
Парнишка вспомнил, что с ним там произошло, передернул худенькими плечиками. Лицо его сморщилось, залилось обильными слезами от горького почти  детского плача. Захлебываясь слезами,  он прокричал:
 «Как там все страшно!»…

 Но затем остановил всхлипывания и, набравшись духу, стал  рассказывать. 
Его повели в подвал по каменным ступеням лестницы, дальше по длинному, длинному узкому коридору, который с обеих сторон мельтешил коваными дверьми. Высоко в потолке тускло, как в тумане светили редкие, мутные  лампочки.
 И, несмотря на толщи стен, сквозь них слышались глухие стоны, вскрики, как от нестерпимой боли...

Паренек оказался возле стола следователя. Тот глянул на него злыми, красно-мутными от бессонницы глазами, сразу с места в карьер закричал, застучал по столу толстой металлической линейкой, заматерился:

«Так ты че,  ...твою мать!.. кулацкий прихвостень? Удумал порочить имя чеснова коммуниста, а сам агитировал колхозников против Советской власти и правительства?.. Признавайся с-у-ченок, на каку сволочь работал?»…
 
Он, было, начал объяснять…. Но  следователь выскочил из-за стола, той линейкой  стал со всего маху бить по голове, отчего у  парня все помутилось. Как выхватил тот винтовку из рук охранника, и прикладом озверело бил его по спине, ногам, животу -  даже не помнит.
Уже лежа на полу, очнулся от пинков под ребра, в пах, в область поясницы. Боль была невыносимой! Он опять впал в беспамятство.
 Очнулся от лившейся на  него холодной воды. Когда же пришел в себя, следователь заорал страшным голосом: «Встать!»…

 Еле поднявшись, опять попытался объяснять, но тот  пуще озлобился и заорал: «Ты, возражать удумал?..– передохнул, обратился к охраннику, – А ну Семка, достань-ка мое изобретенне.
Щас науччим слободу любить! Быстро все подпишешь, – и, вдруг заржавши, похвастался: – Вот, токо я не буду уверен – сможешь ли сам»…

Парень ужаснулся, увидев  тот станок, напомнивший станок для прошивки бумаг, только мощнее и с засохшей кровью на досках.
Опомниться, не успел, как истязатель засунул его пальцы между планок. Охранник, отставив винтовку, тоже помогал, а следователь, осклабившись, стал закручивать гайки и все сильнее придавливать пальцы парня, который сначала молча, переносил боль, потом… не выдержал, закричал… и вновь отключился.

 Очнулся, когда в его изломанные пальцы мучитель умещал ручку для подписи готовых бумаг.
«Я даже… не… знаю, че… подписал»… – промолвил и опять безутешно заплакал. Всхлипывал и все восклицал: «У меня ведь… мама… больна… и… совсем… одна. Я был… ее единственным кормильцем. Как теперь она?.. Не переживет»…

 Кончил  говорить про несчастного парнишку, глянул на брата:
– Таких моментов могу рассказывать и рассказывать. Но зачем? Все равно все не перечислишь….
 И все же хочу тебе сказать, не смотря ни на че, если у человека есть желаннее жить – он все вынесет и… выживет. Иначе бы те, которы после пыток попадали в лагеря – туда бы не попали! Некому было бы, – опять заволновался, быстро трясущимися руками налил в стакан все той же успокоительной жидкости, выпил залпом один…

    Повздыхал и начал рассказывать уже про свой  невольничий путь на Дальний Восток…   
    Снова оказался в «скотском» вагоне – «вагзак-е», переполненном до краев. Арестантам повезло: лето в том году оказалось ранним; сквозь щели проникали ласковые лучи солнца. Люди подолгу сидели, разморенные его теплом…

А в вагоне порядки те же, что и когда  его везли из Шира до Красноярска. Те правила были законом для всех арестантов на железных дорогах Советского Союза….
 Молодые старались размешаться как-то вместе, так легче было переносить тяготы.

 Пожилым же, истощенным голодом, жарой, духотой, теснотой приходилось туго.
 Наглое обращение конвоиров с зеками как со скотом, еще больше усугубляло их положение. Ведь охранники могли и среди ночи начать перегонять заключенных с насиженного места для пересчета.
 Чем дальше уходил состав, тем число его жильцов убывало! Покойников выкидывали каждое утро в глухих таежных безлюдных местах.
 И конвоирам  нужен был учет, чтобы на  встречных станциях вновь пополнять вагоны другими невольниками.
 Негоже было, даже было не по-государсвенному,  чтобы состав шел полупустым!.. На стоянках все так же зеков не выпускали из вагонов для совершения естественных надобностей….
В те дни к Михаилу часто приходили тревожные мысли об отце. Все думал: «Как же он, тоже пожилой, пусть и здоровый, сильный, сможет вынести такое?»…

Эшелон сутками отстаивал на безлюдных участках, к нему подцепляли все новые и новые вагоны с арестантами. Местное же население, сердобольные женщины откуда-то узнавали, что в вагонах томятся заключенные, приходили в тупики, неся незамысловатую крестьянскую еду.
 
Кое-что удавалось передать в протянутые исхудалые руки невольников, но конвоиры  постоянно старались их отогнать. Бывало даже, что отбирали для себя, принесенное узникам...   

Потом паровоз, нагоняя время, торопился; подкатывал к полустанкам, пускал черный дым из трубы, сигналил; от скорости на стыках железнодорожного пути вагоны эшелона  гремели колесами, скрипели всеми изношенными частями; вокзалы, станции оставались в стороне. Поэтому невольники  не знали своего местонахождения и все так же не знали своего  конечного пути…
 
Михаил вновь вздохнул и произнес  отчаянно: 
–  Скоко, лет прошло!.. А дороги те остались незабываемы. Наверно  их, как и запах тюремных камер, буду помнить и ошшущать с последним вздохом!..
 И ишо хочу добавить, что я увидал, как бесконечна наша страна. Скоко людей… в ей хороших!..
Кака раздольна, богата лесами, полями, горами, реками, озерами!.. Один Байкал че стоит.… Но… и увидал,  кака она… обижена...
Ковда думаю про то, серце шшемит и обливатца кроввю. И-эх! – и вновь потянулся к стакану, быстро налил и выпил…

Видать, опять помогло!.. Продолжил:
  – Так вот нас вывезли в апреле, а в середине июня эшелон прибыл на станцью «Втора речка» города Владивостока.

И стал  рассказывать о нем.
Город, расположенный на берегу океана у подножья пасмурных сопок, обросших густой темно-зеленой буйной растительностью, встретил их сплошным туманом, какой-то вязкой духотой, жарой… 
Неприветливо, с горы на гору заперебегали улицы, заполненные серыми деревянными строениями. Где-то в центре промелькивали и каменные двух-, трехэтажные дома, а так же и какие-то предприятия…

 В пересыльный лагерь  заключенные брели голодной, грязной, бледнолице-небритой, измученной, длинной колонной так же под окрики конвоиров, лай  овчарок и выбегавших из подворотен дворняжек, которые, однако, увидав громадных псов, поджимали хвосты, тут же смолкали и прятались за заборы. Жители, привыкшие к такому столпотворению, не показывались…

 Несмотря на усталость, колонна двигалась ровными рядами. Ее обитатели твердо знали однажды выкрикнутое каким-то конвоиром на каком-то этапе правило. Оно передавалось по «чирошному радио», и в новых колоннах уже другие зеки постоянно помнили о нем. Оно гласило:
«Шаг налево или шаг направо: будет открыт огонь на поражение»…

   Лагерь предстал большой территорией, густо опутанной колючей проволокой на столбах. Через каждые сто метров высились вышки-«скворечники» с вооруженной охраной.
 Внутри в несколько рядов стояло бессчетное количество брезентовых потрепанных палаток, низких деревянных старых, мрачных бараков и хозпостроек.

В момент прибытия этапа, в котором  шел Михаил,  там уже  находилось много десятков тысяч зеков, согнанных со всех уголков необъятной страны…

   На каждого заключенного завели окончательное лично дело. Оно нумеровалось в том же порядке, в каком заключенные числились в вагонных списках, а те в свою очередь шли согласно протоколам, полученным с места вынесения приговоров, откуда и начинался путь узника к месту отбытия наказания.

 И только во Владивостоке осужденные наконец-то узнали, что их конечный пункт –  Колыма…
 Начальство приступило к формированию морского этапа туда…
 Сказал об этом и опять замолчал.
Василий Евсеич услужливо плеснул брату в стакан водки. Михаил с благодарностью глянул на него, глотнул и опять получил новую порцию сил…

 Перед самой отправкой в ту далекую даль их проклеймили  по признаку годности к физическому труду: тяжелый, средний и легкий.
 Почти все прошли по «тяжелому»…

Колонну за три тысячи человек направили на причал. Полторы тысячи миль до бухты Нагаева должны были преодолеть в громадном грузовом морском пароходе «Джурма», специально оборудованном под перевозки заключенных. По четырем углам  его наравне с палубой стояли вышки с пулеметами и охраной.

Погрузка шла по раз и навсегда отработанной схеме во всех портах огромной страны. На трап заключенных, как стадо животных загоняли бегом под надрывающийся злобный лай овчарок, под усиленной охраной, которая свистела, улюлюкала, матерно подгоняла и раздавала направо и налево прикладами тычки…

Конвой и вольнонаемные поместились посередине борта в двухэтажные твиндеки.
Осужденные по пятьдесят восьмой статье, а так же, уголовники и бытовики попадали в нижний железный трюм без иллюминаторов через огромную пасть люка. Тот трюм был как черная бездна: огромный, холодный, мрачный, с многоярусными деревянными нарами; он уходил ниже уровня моря на глубину с высоту двухэтажного дома.

 Узнику сразу вспомнились слова из гимна зеков, уже  слышанного им на пересылке:
 «Я помню тот Ванинский порт и вид парохода угрюмый,
как шли мы по трапу на борт в холодные мрачные трюмы.
На море спускался туман, ревела стихия морская.
Вставал впереди Магадан, столица Колымского края.
Не песня, а жалобный крик из каждой груди вырывался.
«Прощай навсегда материк!» – хрипел пароход, надрывался»…

Погрузка продолжалась двое суток. Несмотря на большую вместимость трюма, к концу погрузки люди на нарах не помещались.
Заключенных там находилось столько много, что первые занявшие места на нарах, тесно прижимались друг к другу. А люди еще долго все спускались по длинной вертикальной лестнице, размещаясь на голом полу.

 Михаилу посчастливилось попасть в середину третьего яруса. Это наверно и спасло  его в том страшном путешествии, так как воду он иногда успевал получать, опять же еда тоже почти всегда доставалась, хватало и чистого воздуха шедшего через входной люк…
 
Наконец  пароход отшвартовался, взял курс в Находку, где его  догрузили продуктами питания.
И судно ушло в очередное плавание, увозя  невольников… 

Сразу после соленой рыбы выданной на обед, всех охватила нестерпимая жажда. Воды в пол-литра на зека в сутки, не хватало на всех. Ее принимались спускать по крутой лестнице в кастрюлях, даже в тазиках, но качка не давала возможности спускать до нижних нар. Большинство людей изнемогало от жажды.
Они были на грани безумства…

 Внизу к тому же не хватало и свежего воздуха.
 Ко всему этому добавлялись полумрак, спертый воздух, зловонная духота ночью, шум и вибрация от  машин парохода….
От таких неудобств особенно страдали нездоровые и пожилые, а их было много…
  Отхожее место было на палубе, туда из трюма по лестнице, измученные и обессиленные страдальцы поднимались с трудом…
             
Верхние же яруса нар были заняты «паханами», ворами, рецидивистами и  другими преступными элементами блатного мира. И они имели все! Еду, воду, свежий воздух, спиртное, табак, «шмотки».
Сытые, наглые, довольные, во хмелю –  валялись на разостланных матрасах, покрывалах. Играли в карты на то, что душе вздумается, а особенно на вещи, которые тут же лежали возле каждого и переходили то к одному, то к другому по мере выигрыша или проигрыша.

Число вещей увеличивалось за счет «усилий» «шестерок», которые правдами и неправдами, а то и с помощью ножа отнимали у своих беззащитных собратьев… 

Вскоре блатное отребье «сплелось» с охраной и полностью стало хозяйничать над этапом. И, какое-никакое питание совсем перестало поступать заключенным. Нахальные и сильные забирали себе все.
И мен вещей за глоток воды, ложку тюри, кусочек хлеба расцвел пышным цветом…

От тесноты, голода, от недостачи воды, кислорода появились первые покойники. Их поднимали на палубу, привязывали колосники к ногам и бросали в море.

 Число несчастных, не выполнивших «задание» Родины: попасть на Колыму и своим усердным трудом получить ее прощение за якобы большие грехи перед ней, все увеличивалось…

При штиле шли двое суток по Татарскому проливу.
 Пролив же Лаперуза между Сахалином и Японией проплывали уже на волнах, которые заподнимались и заударяли в бока судна, завызывали сильную качку парохода и тошноту у плывущих.

  В это время на палубу никого не выпускали. Начальство боялось не за жизни заключенных, которых могло бы смыть в море, а боялись, что японские рыбаки увидят, каких «комсомольцев» Советская страна везет на освоение новых земель…

Когда же вошли в воды Охотского моря, невольники почувствовали настоящую качку, вот тогда  морская болезнь свалила всех поголовно.

Но на этом мучения не закончились, а только начались, потому как, на следующий день пароход попал в сильнейший шторм, который продолжался более четырех суток.

 Волны высотой в десять метров перекатывались через судно, ударялись о борта, вызывали вздохи, грохот разъяренной стихии.

 Пароход проваливался между волнами как в бездну, порой ложился набок, а когда поднимался на  гребне волны, его мотало и швыряло как скорлупку.
 
Наплывшая кромешная темнота и безумство моря доводили людей до  отчаяния. Мысль о том, что они заживо могут быть погребенными в морской пучине ни на секунду не давала покоя.

От страха за свою жизнь кровь стыла в  жилах!.. И каждый молил Бога, чтобы тот не дозволил окончательно провалиться на самое дно преисподней…

  Несчастные лежали в лежку, даже не могли шевелиться. Без еды и воды теряли последние силы, но наверх не выползали.
 Никому не хотелось быть смытым дикой шальной волной с палубы, постоянно уходившей из-под ног от бешеной качки. 
   Те сутки невольникам показались  вечностью…
   
А мертвецов все добавлялось. Трупы лежали рядом с еще живыми и разлагались. Пространство наполнилось смрадом, зловонием. Но только на пятые сутки, когда чуть стихло, их стали поднимать на палубу и с колосниками, привязанными к ногам сбрасывать в море… 
  Прерывающимся голосом Михаил воскликнул:
   – Скоко их было кинуто в пучину морску?.. То токо Богу ведомо, но… думаю много…. Помяну- ка я их безвесных….  Давай брат вместях… со мной.
  –  Да, да… Миша. Давай помянем.   
Братья выпили…

Закусив большим куском сала с хлебом, Михаил продолжил вспоминать как на девятые сутки морского безумства  они, наконец, седьмого июля  оказались  на Колымской земле.
 
Пароход бросил якорь в бухте Нагаева. А их еще сутки не выпускали из трюма. Но все же, на следующее утро – было велено выползать…

 Ослабленные, обессиленные, они нетвердо заподнимались наверх. Качки на море не было, но ступив на твердую поверхность палубы, невольники ощутили, как она казалась бы устойчивая, зауходила из-под их ног…

Солнце светило где-то высоко и ослепляло. Пронизывающий до костей порывистый морской ветер сразу забрался под одежду.
Было холодно, жутко, неуютно и совсем одиноко. Летавшие над водой чайки издавали печальные крики-стоны, внося в душу страшную тревогу. Местность тоже не обнадеживала – поражала своей суровостью.
 Сердце невольно сжалось, Михаилу пришла мысль, что здесь, наверно он и останется навечно…
Заключенные, подгоняемые окриками, матами конвоиров, заполучали от них прикладами, превозмогая себя, торопливо потекли нескончаемым серым ручьем, оставляя за собой страшный черный зев огромного чудовища под названием трюм… 

   Василий Евсеич был подавлен рассказами младшего. Тот же совсем приуныл и опустил голову.
А мысли его, перегоняя друг друга, запредставляли  уже почти забывшуюся картину. Он вновь увидел и ощутил  все, как наяву!..

Там, в бухте Нагаева, пробегая по палубе парохода, чтобы успокоиться и придти в себя,  стал урывками оглядываться.            
 Выступавший в море пирс длиной в полсотни метров щетинился крепежными небрежно ошкуренными бревнами.
 Поверхность причала из брусьев, толстых досок, уложенных на ряжи, заполненные валунами, булыжниками была  изрядно изношена, иззубрена, побита грузами и штормовыми волнами. Между собой и к обмазанным мазутом, торчавшим из воды толстым, лиственным сваям, деревянные части крепились мощными ржавыми от соленой воды болтами, толстыми тросами, металлическими скобами, штырями… 

 Краем глаза увидел на рейде несколько морских судов… 

Синевато серебрившаяся тихая утренняя вода, незлобиво ударялась о черные борта привезшего их судна и глухими шлепками напоминала о себе…

Сама бухта в форме подковы окружалась со всех сторон высокими, в виде огромных застывших волн горами: белесо-серыми, едва притрушенными, словно пожухлым мхом, буро-зеленой низкорослой невзрачной растительностью. В изломанных расщелинах и низинках виднелись невысокие, тоненькие лиственницы и редкие карликовые березки. Зеленели какие-то темные кустарнички.

Начавшийся отлив заоголял дно пепельного побережья с замытыми скальными обломками, валунами, крупной галькой и гладкими площадями песка: тяжелого, темного, мокрого от только что отошедшей воды…

 На берегу чуть повыше в слабой зелени трав отливали сиренью и качались от порывов ветра редкие цветки Иван-чая, им вторили яркие головки пижмы, кланялись желтевшие, словно маленькие солнышки одуванчики и редкие белые ромашки… 
       
 От причала скалистый берег все круто уходил вверх. Кое-где на его возвышенностях изуродованные ветрами, одиноко стояли зеленые лиственницы, иглисто поднимавшие вершинки к темно-голубому небу.
 В голове узника промелькнуло: «Такой цвет его: будто воды Енисея в солнечный летний денек».
 Тоска вновь захватила. С трудом поборол ее…. И потом… многие годы... обманывался яркой или голубизной или синевой высокого неба…
 
Вглубь местности за одинокими деревцами шли деревья побольше, погуще и переходили в сплошную темно-зеленую тайгу.
 Посередине ее, в  широкой просеке, уходя вверх, от причала тянулась извилистая, тяжелая, пыльная дорога и скрывалась за перевал.

Груженые телеги с измученными лошадьми, еле двигались, так была та дорога крута и трудна. Рядом с телегами устало брели извозчики…

А на причале зеков встречало несчетное количество все тех же собак, остервенело лаявших и рвущихся с поводков, а с автоматами наперевес с двух сторон плотно стояла развязная наглая охрана, охрана, охрана…

Михаил очнулся от ясно промелькнувшего в его сознании того первого дня встречи с Колымой, поведал слушателям, устало сказал:
– Вот такой я увидал бухту Нагаева, – и вновь замолчал.

Однако по тому, как он беспокойно двигал руками, то ложил кулаки на стол, то опускал на колени, а глаза его перебегали с брата на племянницу и обратно, было ясно, что воспоминания прошедших лет требовали выхода…

Василий Евсеич помог ему, поторопил:
– А ты, Миша, не останавливайса, давай дальше сказывай.
Тогда тот облегченно вздохнул:
– А я уж подумал, што совсем вас утомил.
– Че ты, че ты! Давай продолжай. Ведь должны же мы знать про твои мытарства. Но ты ишо и главнава не рассказал, – посмотрел на брата сочувственно и спросил, – ведь на Колыме было, поди-ка  куда хужее?

– Да, да дядя Миша, рассказывайте, – тут же подхватила и  Светка.

– Ну, што ж! Товда слушайте про жись, проведенну мной не по собственной воле в том краю.  Недаром у  гимна зеков тово края есь продолженне и вот оно:
   – «Будь проклята ты Колыма, што названа чудной планетой.
Сойдешь поневоле с ума – оттуда возврата уж нету.
Пятьсот километров – тайга, где нет ни жилья, ни селений.
 Машины не ходят туда. Бредут, спотыкаясь, олени»... – Остановился, опять вздохнул и тихо добавил. – И это, истинна правда!..
 
И уже не останавливаясь, торопясь, словно боялся, что его не дослушают, стал рассказывать дальше.

Заключенных пятерками выстраивая на берегу, засобирали в сотни... Через несколько часов утомительного ожидания так же под усиленной охраной и громкий лай собак колонна медленно потянулась по той трудной единственной дороге, таившей в себе неведомое, страшное.  А с нее!.. нельзя было свернуть ни… вправо, ни… влево, ни повернуть… назад... Только, вперед!

 А что она там  сулила?.. Не знал, никто... И каждый испытал чувство тревоги; ощутил хрупкость, ненадежность, беззащитность своей жизни.

Ноша на плечах из самодельных вещевых мешков с личным скарбом показалась неподъемной, еще более тяжелой и запридавливала невольников к самой на всем белом свете холодной, неласковой земле…

Они поднимались вверх по той дороге через «шанхайский» поселок. Дома-засыпушки с крышами и сенцами, обшитыми от сильных ветров рубероидом, были слеплены из подручных материалов: посеревших, почерневших от дождей досок, щитов и разных кусков фанеры. На многих  виднелись выцветшие, облупившиеся от постоянной непогоды краски зеленых, синих, желтых, розовых тонов.
 Строения хаотично мостились у подножья сопок, на их самом подъеме, располагались близко друг к другу; некоторые были на сваях. Тянулись деревянные лесенки с перилами и широкими ступенями.
На горбатой местности виднелись и небольшие огородики из  штакетника, досок, частокола, с окученными рядками зеленевшей ботвы картошки… 

Чуть в стороне, почти подле дороги стояло несколько побеленных глиной длинных бараков с запыленными окнами, тускло блестевшими чернотой. Виднелось с десяток двухэтажных домов из потемневших бревен с окнами, рамы которых когда-то были покрашены  белыми, коричневыми красками…

После длительного подъема этап оказался на седловине между сопок, которые сильно раздвинулись и словно огромные охранники окружили и надежно охватили поселение, разместившееся внутри.
Влево от  их пути все та же дорога уходила по просеке вниз, и отодвигала тайгу на следующие возвышенности.

Вдоль дороги и в стороне от нее на пригорках, виднелись  еще только вырытые котлованы под каменные здания и уже готовые жилые дома светлых тонов, нарождавшегося города Магадана…
 К стройкам подъезжали машины, подводы, их разгружали. Слышались команды, окрики. На телегах подвозили в бочках воду.

Среди всеобщего движения копошились люди, тоже зеки: худые, серые одноцветные, как мыши, одетые в летнее вещевое довольствие…

 Колонна, в которой шел Михаил громоздко под лай обеспокоенных собак, окриков охранников, повернула на правое ответвление дороги в сторону высокой сопки-горы, занимавшей почти все пространство.

 Удивительным было то, что на ее зеленой лесистой поверхности во многих местах полянками лежал настоящий, никогда не таявший белый-пребелый, блестящий снег…. Потом,… сколько… он таких «чудес» насмотрелся...
А по сторонам дороги, идущей через холмистую, пыльную, мрачную местность потянулись такие же домишки, что и у самой бухты, тоже опутанные огородами, за ними темно-зеленые кустарники, а дальше шла сплошная дикая тайга…

  Вспомнившиеся события еще сильнее растревожили душу. Взглянув в потемневшее окно кухни,  Михаил замолчал, словно там вновь увидел ту жизнь и ту таежную глушь…

 Но  все же,  собрался с силами и продолжил  рассказывать. 
 Наплывший с бухты, по-настоящему сырой, с мелкими, густыми крапинками дождя вязкий туман и холодный, промозглый, продиравший до костей ветер, более не отпустил узников ни на мгновение…
В рядах колонны, он ослабевший от голода, изнурительной дороги, еще не отошедший от морской болезни, замученный переживаниями из-за неизвестности, еле  двигался. Однако слышал негромкие сообщения знающих людей, ведь всегда среди огромной массы находятся такие.
 Те сообщили, что путь их идет к подножью сопки-горы с названием Марчекан на санобработку в баню-вошебойку и  получения вещевого довольствия…

Наконец показалось множество серых приземистых построек, среди них выделялось неуклюжее строение бани, разбухшее пристроенными к ней длинными складскими помещениями с одеждой.

 Порядок, установленный в  этом «санитарном чистилище», был закреплен раз и навсегда, никогда не нарушался и не менялся, только менялись люди…

 Баня-вошебойка как бы являлась последней точкой в дорожном этапе. Здесь люди  должны были не только снять с себя всю свою одежду, связывающую еще с волей, домом, родными, но и распрощаться с ней, смыть всю грязь долгого пути и окончательно принять страшную действительность: забыть свое прошлое и  превратится в бесправного, послушного зека-раба…   
 
 Первую сотню, где оказался и Михаил, после пересчета через большой мрачный коридор загнали в большое без окон, пустое, холодное  помещение.
В нем с потолка лился слабый свет от тусклых лампочек, но с улицы  казалось, что здесь совсем темно.
Узники занаступали на что-то мягкое, мешающее передвигаться. А когда пригляделись, пораженно остановились.
 Они стояли почти по колена в разнообразной людской одежде: ношенной до лохмотьев и совсем новой, кучами разбросанной по всему полу. 
 
Еще не совсем осознав, что это такое, в открывшейся двери напротив, увидели трех «блатников», довольных своей неприхотливой, но сытой жизнью.

 Те увидели растерянность заключенных и уже в сотый, а может тысячный раз, удовлетворенно заржали.
Потом один из них все еще наслаждаясь произведенным впечатлением, выдал команду: «Раздевайсь!»…

Многие не поняли, но воры, бытовики, проходившие уже не по первому разу эту процедуру, быстро стали скидывать с себя все.
 За ними последовали молодые, а потом и старшие.
 Один очень худой пожилой мужчина   предложил кого-то оставить посторожить, пусть не ценные, но дорогие сердцу вещи.
 Однако опять «тройка» издеваясь, выдала: «А вы не бойтесь за свое добро – спокойно идите, мы его вам посторожим», – и снова громко заржали…

 Голые мужики жалели свои пожитки, но делать нечего и, подгоняемые все той же «тройкой», потянулись в коридор к следующей двери.
 А за ней уже около десятка отморозков в застиранных, серых халатах вовсю трудились тупыми машинками над головами и другими волосистыми местами заключенных…
 
Оболваненные, они из распахнутой рядом двери получали по маленькому кусочку мыла и рысью бежали к помывочному отделению, находившемуся в центре.

«Урката» опережала!.. Хватали шайки, тазы и быстро-быстро то и дело стали наливать горячую воду в них, выливать на себя и торопливо мыться.
 За ними последовала и молодежь.
 Старшие и больные замешкались, успели только по одному разу налить воды. Ее без предупреждения внезапно отключили… 

 Дальше, так же из очередной двери получили по рубахе и кальсонам. Двери  открывались и из них заключенным завыдавали: то хлопчатобумажное полупальто, то гимнастерки, то брюки тоже х. б, то фуражки, то сапоги, то ботинки с портянками, подметкам и  набойками. Чуть обсохнув, здесь же стали меняться вещами друг с другом – при выдаче, размеров у них никто не спрашивал…

И новоиспеченные колымские зека, теперь уже окончательно поняли, что их прошлое ушло, навсегда растворилось там, за еще видневшейся Нагаевской бухтой и что им предстояло освоить эту новую непонятную и страшную жизнь,  дожить которую до конца срока вряд ли всем удастся...

 С такими невеселыми мыслями, со  смятением в душах,  люди все так же в колоннах, окруженных усиленной охраной с собаками, направились в пересыльный транзитный пункт Северо-Восточного исправительно-трудового лагеря (СВИТЛ), который располагался возле сопки Крутой.
Из его жерла вытекали нескончаемые потоки осужденных в Магаданские и Колымские лагеря.

 «Транзитка», то разбухала невольниками, доставлявшимися кораблями с «материка», то худела после ухода очередных этапов в места назначения, но никогда не пустовала…

Год тридцать восьмой особенно был богат поставкой зеков на Колыму.  Михаил уж знал, что по всей стране шли повальные аресты: и в городах, и в глухих деревнях, и в рядах Красной Армии, и по республикам якобы контрреволюционеров, саботажников, троцкистов и других…

 Заключенных поступало такое огромно количество, что начальство не успевало своевременно этапировать их в лагеря, уже созданные по всей Колыме…

 Чуть ранее, в конце двадцатых, в начале тридцатых годов, на это дикой  территории были открыты богатые месторождения золота, серебра, меди, олова, свинца и других руд и уже началось грандиозное освоение глухого необжитого края….
А для освоения этих богатств, требовалось большое количество дешевой рабочей силы! Вот зеки и составляли ее...               
    В момент прибытия нового этапа в пересыльном пункте находилось   несколько десятков тысяч  заключенных.
 Михаил уже был в курсе, что большинство из них, как и он сам, тоже не… повинны! Не… враги народа! Не… враги Советской власти!..
 
А они, многие потом в… будущем, даже… умирая в белой заснеженной… пустыне… колымских… лагерей… от голода, холода, морозов, непосильной работы, побоев, болезней, расстрелов так и не узнали, за что отдали свои жизни…

Рассказчик не сказал, а прокричал об этом! Потом опустил голову и как неутешное дитя, вновь расплакался.

 Старший брат, только молча, неумело погладил его по голове. А тот так же быстро успокоился, опять утерся полотенцем и, словно извиняясь, промолвил:

– Вот так, братка!.. Теперь, вспоминая, я не могу сдержать слез…– и вновь вскричал:– Дак!.. ведь обида… берет за себя, и жалось… к тем нещасным, оставшимса Бог весь, неизвесно где, и… не… в… гробах, – с болью в голосе сообщил. Стиснул кулаки так, что козвонки побелели. В отчаянии и от бессилия  заскрежетал зубами…

Казалось, что после такого признания, с его плотно сжатых губ уже не слетит ни единого слова.
 Однако прошлые события уже не отпускали его, и он силой заставил себя говорить. Говорил с состраданием о том, что никогда, нигде на необъятных просторах ГУЛАГов в гробах зеков не… хоронили!..
Тем более для Колымы – это была непозволительная роскошь быть закопанным в гробу!..

 Живых не жалели!..  А что, говорить о мертвых?.. Их… не хоронили… по-человечески, а безымянно – с деревянной биркой, привязанной к левой ноге с номером личного дела, а то и без бирки вовсе.
 И старались покойников сбросить или в штольни, или в шахты, или упрятать в расщелины; топили и в море, и в реках; и где-нибудь на отшибе зимой оставляли скрюченных, закостенелых под чуть притрушенным снегом, а летом – землей.

 Дикие звери выкапывали, растаскивали по тундре, обгрызали. Потом десятки лет белые кости несчастных то тут, то там посверкивали в неласковых, холодных, но ярких лучах колымского солнца.

Если все-таки какому-то несчастному выпадало упокоиться под отдельным бугорком, на том месте ставили колышек-штакетину или едва отесанный обрубок тонкого дерева, прибивали фанерки или донышко вырезанное из консервной банки с указанием все того же номера дела…
В отчаянном порыве  сообщил об этом и опять не удержался, всхлипнул.

Василий Евсеич успокаивал и все приговаривал:
– Ты Миша слез не стесняйса... поплачь, поплачь. Это быват вдругорядь пользительно. На душе станет легшее. Да и вместе со слезами уйдет и чась горя. Помнишь в детстве, маманя нам тако завсегда говаривала?..
– Да и, правда, словно камень сползат с души…. Вот всплакнул, высказал тебе наболевше, вроде полегшало…– и уже спокойнее вновь заговорил.

Голодные, уставшие, совсем разбитые до «Транзитки» добирались долго.
 Несмотря на то, что на громадной территории огороженной колючей проволокой виднелись бесконечные ряды низких длинных, широких, неуклюжих бараков, с крышами из шифера, рубероида, а то и «финской стружки»,  мест в них не оказалось.
Прибывший этап, как и много других, уже поступивших раньше, разместились под открытым небом… 
 Разожгли костры, расселись своими кружками по десяти, двенадцати человек, поужинали каждый половиной ржавой селедки, куском черствого хлеба;  вместо чая в большой консервной банке вскипятили воду, бросили по корочке хлеба. Котелки каждый для себя приспосабливал из тех же консервных банок поменьше. Благо их валялось повсюду не считано…
На ночлег разместились на земле, кто на чем…. Но ночью их пробрала и разбудила настоящая стужа, а к утру выпал снег…
 К перепаду погоды, к холоду Колымы Михаил так за все годы, и не привык…

Он опять разволновался. Брат, чтобы хоть как-то успокоить еще плеснул в стаканы водки, предложил:
– Выпьем, и ты успокоисса.

Понемногу отпили, закусывать не стали. Так были поглощены: старший  –  со вниманием слушал; младшему было необходимо высказать, высказать многое. Ему надо было, чтоб брат посочувствовал. Он думал, что от этого сочувствия станет легче переносить в воспоминаниях то, что довелось испытать зазря…

Василий Евсеич опять неумело обнял брата, похлопал по спине, зашептал прерывисто:
– Ты знашь брат, мне тяжело даже слышать о том, че сказывашь. А ты ведь все это пережил!.. Я так… жалею тебя. Так жалею.
 Ты… даже себе… представить не можешь…. А как жалко, что нет с нами нашего тятеньки. Так хотелось, чтоб он… посочувствовал нам, пожалел бы как кода-то… в далеком далеке…

Михаил, поддаваясь настроению  брата, завздыхал:
–Эх,… жизня... И пошто она нас не жалеет, не балует?..– но взмахом руки как бы отогнал слезливое настроение и снова пустился в  воспоминание.

В начале осени он попал в этап, идущий до исправительно-трудового лагеря «Бутугычаг»…. Название означало с эвенского языка как «Долина смерти» и… это  соответствовало.
«Бытовики» бывалые не по первому сроку, пояснили,  что про то место еще знали охотники и кочевые племена оленеводов, которые кочуя по просторам тундры, единожды наткнулись на громадное поле, усеянное черепами, костями. Олени в их стадах стали болеть странной болезнью – начинала вылезать шерсть на ногах, выпадали зубы, а когда ложились, то уже не поднимались…
 Напуганные неизвестной болезнью тундровые жители откочевали, и более не появлялись там, но слухи о «Долине  смерти» остались.
И там, именно в той долине между сопок в тайге был создан лагерь «Бутугычаг». Осужденным предстояло вступить в то гиблое и неизведанное место…

 Десятка два открытых машин полуторатонок сопровождали их: везли охрану, конвоиров и все хозяйство.
В дороге Михаил перезнакомился со многими товарищами по несчастью. Много было из них таких же, как  и он – молодых, шедших как политзэки по пятьдесят восьмой за контрреволюционную деятельность...

 Однако они путем не знали, что это такое. Но среди зеков были и постарше люди, они более их разбирались во многом и в политике тоже, поясняли и старались  поддержать – жалея  их молодость…

 Между  собой  политические были очень дружны. И их доброе отношение во многом лично Михаилу в дальнейшем очень пригождалось. Сколько раз они  выручали его от распоясавшихся уголовников, блатных, от беспредела конвоиров!
 Подкармливали, когда тот совсем тощал, не вытягивая производственную норму уже в лагере, за что получал штрафную продуктовую пайку питания, превращаясь в «фитильного доходягу».
 И  когда  от усталости, от недоедания, звериного холода находился совсем на грани гибели, тогда политические клали его в больничку.
 Где в основном командовали из их числа: и врачи, и хирурги, и медсестры среди них были…. Да разве перечислишь все их добрые дела?..

  О продуктовых пайках арестантов это особый сказ. Они делились: на этапный, на лагерный, на штрафной, на следственный и так далее.  И кого хочешь, такие пайки могли до истощения довести.
Но об этом Михаил узнал, кода дошел до места назначения и стал «исправляться трудом»…

Чтобы выжить на Колыме, надо было выполнять и перевыполнять норму – на сто, сто тридцать процентов, а то и все сто шестьдесят. Тогда зек помимо полного производственного пайка получал дополнительные «премблюда».
Если же  доходил до «стахановского» уровня, то тогда к  производственному пайку добавочно получал еще четыре «премблюда». Соответственно так же шла выдача и хлеба…

При невыполнении нормы – грозило штрафным пайком в триста граммов хлеба и поварешки баланды в день. Такой длительный  паек приводил к недоеданию, а затем к истощению всего организма.
 В суровых же колымских условиях деление питания обрекало на медленную, но верную смерть тех заключенных, которые были слабы здоровьем, не могли выполнять нормы и попадали в штрафники.
Ослабление организма еще  влекло за собой  такие болезни: как цинга, туберкулез, ревматизм.
И многие зеки от холода, голода, неизлечимых болезней – гибли… 

Но бюрократическая лагерная машина строжайшей экономии, учета, отчетности, расчета пайков, норм выработки, продолжительности часов труда, не брала во внимание такие «издержки», «мелочи».

В результате чего добытый один грамм золота был равен, одной целой двенадцати сотой человеческой жизни. Однако это ничуть не смущало руководителей ГУЛАГа…

 – Ишо че вспомнилось: ходили слухи среди зеков, што благодаря такой расчетливости, учета и отчетности руководителей Колымских лагерей в середине тридцатых годов даже гитлеровски особы бригады по договору с ВКПБ проходили обученне в Колымском ГУЛАГе – набирлись опыта!..

 После такого сообщения, слушателям подумалось, что Михаил окончательно замолчит и прекратить рассказывать, но он, передохнув, снова оказался готовым говорить о том прошлом…
 
 Сильный северный ветер остался в дождливой, неприветливой бухте Нагаева. Машины медленно двигались по Колымскому нагорью. Дорога шла у подножья сопок,  через ручьи, реки, впадины, обрывы, а то и по перевалам. И зеки час за часом все дальше уходили от хмурого, неласкового побережья… 

Наконец-то, оказались на просторах залитых солнечным светом, теплотой, густой зеленой растительностью. На остановках разбредались за «природными дарами», чтобы совсем не ослабнуть от голода. Рвали мелкие шишки с орешками, растущими на невысоких кедровых кустах – стланиках, морошку, голубику, бруснику, а  еще ели  сладкую-пресладкую  жимолость. А в Сибири-то она такая горькущая!..
 
Конвоиры  их вольностей вовсе не замечали. Знали канальи: зек не побежит, когда у тех есть разрешение на то, что они могут каждого из  них пристрелить «за попытку к бегству».
 Да и куда бежать?..
 Лето короткое, кругом на тысячи километров непроходимая тайга, окруженная голыми сопками, снежными даже летом.
 Нескончаемые болота, тундра, зверье и безлюдье! Но если бы и довелось встретить на тот случай в этом огромном пространстве человека, тот все равно выдал бы его. А тогда расстрел за попытку к бегству или добавочный срок...

Однако люди, доведенные до отчаяния, все же совершали побеги. Были случаи – их вылавливали! Но и много их гибло на просторах  окоченелой земли…
 
Тракт, по которому они шли, был отсыпан галькой, щебнем, грунтом. Пыль длинным шлейфом вилась за колонной и расстилалась далеко по окрестностям.
 
Почти через каждые десять-пятнадцать километров встречались лагпункты, с десятками потрепанных палаток – каждая размером с барак, окруженных колючей проволокой, караульными вышками с охраной. Рядом стояли серые давно построенные деревянные дома для лагерного начальства…

 Вдоль всей трассы от сопок к дороге были проложены катальные дощатые настилы. По ним тысячи зеков двигались с тачками гружеными грунтом. Внизу  опрокидывали, опрокидывали, и поворачивали, поворачивали назад к сопкам.

 Другие тысячи по дороге – с помощью тех же лопат, ломов, металлических скребков разгребали кучи, равняли, равняли и продолжали уширять, достраивать и строить дальше дорожное полотно.
 А еще тысячи на тех сопках долбили скальные породы кирками, кайлами, ломами; лопатами кидали в тачки…

 И дороги с помощью дармового мускульного труда зеков заметно продвигались вперед и вглубь громадной безлюдной, суровой, необжитой, дикой, но несметно богатой территории…. Недавно же, здесь были только тропы зверей!..

  Все работы выполнялись вручную. Техники никакой!.. Да и зачем она, такая, затратная нужна? Когда тут рабов пруд пруди. И ничего что те от недоедания, болезней, холода, голода мрут, как мухи.
Их даже отстреливают при «попытке к бегству». Поток их все равно не иссякает!.. Их, живых все равно больше: в потрепанных робах, в телогрейках; худущих, с изможденными темными лицами, тусклыми, печальными, а то злыми глазами  без цвета. Потому как! за зиму морозы тот цвет просто-напросто вымораживают…

А еще другие тысячи в десятках колонн все шли и шли этапами на освоение новых золотоносных и других месторождений…

 По труду, по числу, по невероятно большой гибели их, истинными хозяевами Колымской земли должны были бы стать, именно заключенные... Но… они!.. Только  были невольники… 

  Скопище огромного количества движущихся людей с тачками, лопатами, ломами; в колоннах, окруженных надзирателями, злыми собаками, кидавшимися на оступившихся, споткнувшихся: представляло собой – грозное, ужасное зрелище!.. 

Все просторы на сотни километров своей масштабностью, скученностью движущихся голодных, оборванных, бесправных полулюдей напоминали огромный растревоженный муравейник, жильцы которого шли по раз и навсегда намеченным какой-то страшной силой тропам, дорогам...

 Невольники новых этапов чувствовали, что той неведомой силой тоже втянуты в этот водоворот и выход из него вряд ли скоро найдут. Да и… все ли?..

Михаил шел в общей массе обездоленных людей и почему-то перед его глазами, словно оживала картинка из Библии, увиденная кода-то в раннем детстве, где было изображено Вавилонское столпотворение. 
Еще тогда  на той картинке его поразила огромность башни и в высоту и в ширину. Там же он увидел и большое количество маленьких, маленьких оборванных людей – а они были кто с лопатой, кто с кайлом, кто  с тачкой.
 Все  их огромное  количество, но по сравнению с башней оно все равно было мало и ничтожно,  куда-то двигалось, двигалось.
 Они были, словно мурашики  в муравейнике…

 Ну вот, как сейчас все эти люди и вместе с ними Михаил, тоже куда-то   двигались, двигались.
 Однако те с картинки были  где-то в теплой стране!

 Но, а Михаил и его товарищи находились среди Колымских бескрайних заснеженных сопок на краю неласковой земли – потому они были еще  мизернее, ничтожнее… 
 
 Михаил не сдержался, воскликнул:
– От безысходности становилось страшно... Не за завтрашный день! Об ем даже не мечтали, не думали, а… щас, сиюминутно…– и заново ощутив те мгновения, нахмурил брови, передернул плечами как от страшной боли.

 Василий Евсеич успокаивающе погладил рукой по его колену, легонько похлопал по согнутой спине. И младший брат, снова справился с собой…

 Чем дальше узники двигались, тем местность становилась лесистой и превращалась в настоящую глухую тайгу.
 Встречались огромные лиственницы, березовые рощи, тополя в низовьях рек. Там же росли развесистые кусты черемух, рябин, черной и красной смородины. Донимали комары и мошка. Отмахиваясь, закрывал глаза и,  казалось, что он находится где-то в  своей сибирской глубинке…

 А… зимой, он узнал, какая эта северная благодать беспощадна, жестока, сурова, и выжить в ней, было не всякому дано.
Особенно в первый год...
 Ведь длина зимы в девять месяцев с вьюгами, буранами, морозами под сорок, пятьдесят, а то и  все шестьдесят градусов,  люди же одетые кое-как, и им… другой раз  укрыться… согреться... негде было.

В первый год Михаилу с товарищами приходилось в лютый холод, который наступал после буранов, очищать для транспорта огромные заносы снегов с многокилометровых дорожных трасс, перевалов.
 Дни актировали только, когда мороз достигал пятьдесят пять градусов!..

Работа длилась сутками. Охранники с собаками пригоняли их на участки и не все дозволяли разжигать костры, чтобы погреться. Обедать приходилось куском мерзлого хлеба и банкой замерзших консервов на двоих…
 
А в пурговые дни гибло много зеков. Особенно «вьючных», в течение полугода переносивших на себе по пятнадцати, двадцати килограмм жизненно необходимых продуктов в дальние лагпункты, к геологам.
Бывало, доставляли и оленеводам. Ведь на обледенелых перевалах, на занесенных снегом дорогах техника становилась бессильна!

 Вот людей и использовали как вьючных животных. Для той работы подбирались здоровые, крепкие, выносливые. Но и они не все выдерживали…

 После пурги, убирая метровые толщи снега, рабочие по очистке дорог выкапывали замерзшие трупы.
 Оттаскивали ближе к лесу, к скалам, к низинкам, там укладывали, присыпали снегом…

Бывало, но не часто,  им доставалось из нош несчастных несколько банок консервов, а то, и сахара и крупы, тогда тайком забирали и проносили в свои палатки…

И  тут вдруг Михаил как-то даже торжествующе сообщил:
– А ведь в одном замерзшем трупе я узнал Трофимова... Тово самова, который меня чернилами, кулаками, пинками в Улазах потчевал. Тоже ведь был крепким, здоровым. Выходит, вот и пригодилась ево сила для «вьючнова»!.. Не вечно же было тратить ее на беззашитных?..
У их ведь, у энкеведешников меж своих постоянно шла грызня за тепленько местечко. Хто-то нашелся посильне и свалил ево!.. Вот и ему досталса кусок Колымы... Туд-да ему и… дорога!..
 Господь Всевышный! Прости мою душу грешну... Но… видать, все же, есь справедливось на земле!.. И ниче не остаетца безнаказно!.. Так-то…– сказав, уронил руки на колени, опустил голову, спина согнулась, но после длительного молчания, выпрямился, виновато  глянул на брата, страдальчески вымолвил:

 – Прежде-то, при тятеньке, рази себе позволил бы  такова? Нет и нет! Отец завсегда учил – злорадствовать грех великий... Лучше вспомянуть тово человека добрым словом…. Я же… не… могу... –  и на глазах его выступили слезы.

Василий Евсеич опять неумело обнял младшего, прижал к себе, рукой запохлопывал по спине и начал шептать:
– Родной… ты мой!.. Каким же могильным камнем ненавись лежит у тя на душе; тяжелит ее. Как ты страдашь!..– тот расслабленный сочувствием, уткнулся брату в плечо и совсем разрыдался.

Старший запокачивал, зауспокаивал его как ребенка:
– Надо брат тебе от етова избавлятца. Иначе та злоба, та жгуча ненавись иссосет кровь, и  тоска заест...

Михаил, успокаиваясь, признался:
– Я и сам знаю. Это чувство просто сжигат меня изнутри... Но ниче, ниче... Вот щас с Анной дом будем ставить, хозяственны хлопоты пойдут, уж точно нековда будет вспоминаннями заниматца…. Ведь верно, братка?..

– Да, да... в хлопотах оно как-то лекшее забудитца…– поддакнул  Василий Евсеич и вновь разлил по стаканам извечной для русского мужика от всех недугов, болезней, печалей болеутоляющей жидкости…
Тот хлебнул глоток, вновь почувствовал, что может продолжать. 

 Когда заканчивали расчищать дорогу, тащились за два, три, а то и все десять километров в лагерь в зависимости от протяженности заносов.
 Вещевое зимнее довольствие, выданное на определенный срок, состояло из стеганой на ватине шапки-ушанки, таких же рукавиц, фуфайки, с нательной х-бешной рубашкой, штанами-ватниками и кальсонами, для ног портянки с простеженными бурками-ватниками на валяной подошве, поистрепавшись – не спасало от холодов…

 К концу пути на Михаила, как и на всех, нападало безразличие! Хотелось где-нибудь приткнуться, уснуть, но, всегда, несмотря на звериную усталость и отчаяние откуда-то появлялись силы. Те силы заставляли, чтобы не замерзнуть: бежать, притопывать, пританцовывать, махать до изнеможения лопатой…

 Обморожения были обычным делом. Струпья от них болели и подолгу не заживали…
 Добирались до палаток.
 Там стояли две бочки-печки, которые топились, однако грели только возле себя, но им погреться не удавалось – места были заняты  урками и их главарями.

Ужинали, валились на нары, засыпали, как убитые, утром едва отдирали примерзшие одежды от досок. И каждый день хоть один человек да не поднимался. Уборщики тут же сносили покойника в большой ящик, стоявший недалеко от палаток на санях. Заполненный  его через какое-то время отвозили, освобождали….
 А они, которые еще оставались в живых, безразлично проходили мимо. Никто не знал, кому следующему выпадет черед – в нем оказаться…

На завтрак был кусок хлеба с жидкой похлебкой из капустных листьев, плававших кусочков рыбы. Попадались иной раз или ломтики разварившейся картошки,  или с десяток зернышек крупы, а то была  каша с тюленьим жиром: и это было  настоящим лакомством…

 Василий Евсеич любовно и жалостливо  глядел на брата и хоть чем-то его отвлечь от печальных воспоминаний, уже который раз как беду и выручку, предложил:
–  Давай-ка Миша, хлопнем ишо по маленькой. По себе знаю, ковда тоска-печаль сильно берет за душу – она  проклятушша, помогат...

Михаил печально улыбнулся, взял стакан, потом залихватски промолвил:
– А, давай! – они выпили.

 И уже повеселев,  младший радостно воскликнул:
– Ты знашь Вася?
 А ведь та жись первова года на строительстве и очистке  Колымской трассы от снежных заносов оказалась, выигранным у жизни щастливым билетом!..
Да, именно для  него и других, оставленных из  колонны за Хасынским хребтом на… дорожные работы, чем для тех, которые… проследовали дальше… до особого лагеря «Бутугычаг», расположенного за перевалом «Подумай», возле речушки «Вакханки»…

Михаил, сделал отступление, сообщил, что интересные названия речушкам,   перевалам, сопкам, озерам давали геологи. Ведь на Колыме все открывалось в первый раз. Геологи были первыми и, впервые видя, восклицали: это озеро «Джек Лондон», а это перевал «Дедушкина Лысина». Называли горы такими именами, как «Комендант», «Хозяин», а ручьи получали имена «Свистопляс», «Снайпер» и много, много других интересных названий. Названия эти становились народными, но и многие наносились на карты…

А среди зеков их лагеря вскоре пошли рассказы о «Бутугычаге» один страшнее другого.
 Говорили, что на его территории тысячи зеков рыли поисковые шурфы, долбили штольни в сопках и добывали какую-то «спецруду».
 После ее обогащения и промывки, на самой фабрике на металлических подносах выпаривали воду в сушильных печах.

 Работавшие там много времени не выдерживали и в течение двух недель помирали. Так сильно действовали едкие, вредоносные испарения. К тому же заключенные там работали без защитных приспособлений….
Потому как руководство ГУЛАГа очень четко  считало затраты на тонну добытой руды и на всем экономило.
 Так зачем было тратить лишние средства на защиту?.. Когда те все равно скоро умрут, а на место умерших поступят новые рабы? И… их не жалели... А что… их жалеть?.. – советские бабы…  еще… нарожают...
 
 И опять же о покойниках сказывали.
Их в том лагере сбрасывали в выработанные штольни, заполненные телами, сверху заливали водой. Образованный лед за короткое лето не оттаивал, и захоронения оставались в вечной мерзлоте.
 При нехватке штолен, использовали, как и везде по Колыме, ямы, заранее приготовленные в летнее время.
Зимой колымскую землицу долбить невозможно. Она промерзает так, что становится крепче металла…

 Так же шел слух о том, что там есть специальная лаборатория и работают в ней профессора. Какие-то испытания проводят на мозгу людей. Подопытными становятся ослабленные здоровьем все те же зеки…
 Правда, разговоры о том велись скупо. Совсем, тайна была. Вся та местность усиленно охранялась, все было огорожено крепким высоким забором, с колючей проволокой в несколько рядов. По ней пропускали электрический ток…

Встревоженным  взглядом запосматривал на брата, признался:
– Слухи эти пугали нас. Мы старались усердно работать на строительстве и очистке дороги, чтобы не прогневить охрану, вертухов, бригадиров, начальство и не попась  в тот лагерь.
 
 Потом все же  приободрился, что-то подумал и обрадовано заключил:

– Знашь братка, а Господь меня все же наверно постоянно опекал все то, время, которо выпало мне быть в неволе.
 Я даже в сам «Бутугычаг» не попал, хотя был  совсем близко у врат… тово ада!.. и мог в любу минуту оказатца там...– и, не дожидаясь, когда старший нальет еще живительной влаги, взял бутылку, плесканул в стакан, жадно глотнул, а потом чуть таинственно произнес, – но судьба, опять не позволила!..

После сказанного, долго не решался продолжить…. Наверное, собирался с духом и не знал, как можно было сообщить, чтобы окончательно не напугать старшего.

Все же решился:
– Ты братка, токо не пужайса!.. А… ведь меня чуть не расстреляли…– и, уже не останавливаясь, стал говорить,– но все равно благодаря тому, и не попал на саму фабрику…. Попал же,… совсем в друго место…. Да!.. Вот так все… неожиданно… перепутывалось… и… получалось…– заволновался, тяжело задышал.
 
Но опять справился и более спокойно стал рассказывать о том, что как раз по Колыме шла волна массовых арестов, расстрелов за участие в «Колымской подпольной антисоветской террористической организации».
 Однако в среде заключенных шел разговор, что на самом деле такой подпольной организации вовсе не было.
 И что это дело сфабриковала «московская бригада» НКВД СССР, прибывшая в Магадан с целью «вскрытия и ликвидации» якобы существовавшей на Колыме той организации, предводителем которой  был бывший руководитель «Дальстроя» Берзин, уже арестованный.
 
 Аресты шли среди вольнонаемных «дальстроевцев» и заключенных лагерей…
 
  «Московская бригада», местные следователи с целью получения признательных показаний к арестованным применяли недозволенные методы: изощренные пытки: битье резиновой проволокой и кулаками по суставам, ушам,  стальными линейками – по головам, не разрешали людям оправляться, от чего у тех пухли половые органы; не давали пить воды. У несчастных постоянно принимавших лекарство – его отнимали… «Стойки» применялись к большинству арестованных.
 В тюрьме одевали в смирительные рубашки, бросали в карцер…
 
 В результате таких «допросов» арестованные оговаривали и себя и других. Потому НКВД-шники так легко находили и шпионов, и отщепенцев, тоже и контрреволюционеров-троцкистов, будто бы принимавших активно участье в подготовке на Колыме вооруженного восстания против советской власти в момент, когда возникнет конфликт между СССР и Японией или Германией.

 Обреченные сознавались и в подготовке террористических актов против руководителей Коммунистической партии и Советского правительства и в возбуждении коренного населения против Советской власти.

 Так же сознавались в широком вредительстве во всех областях хозяйства «Дальстроя» и в передаче различных сведений иностранным разведкам.

 Даже нескольких зеков расстреляли за попытку переправить партию золота в Мексику Троцкому…

От полученных таким образом «показаний» дела  контрреволюционеров, заговорщиков, троцкистов, саботажников передавались в «Тройку НКВД». Она же, не встречаясь с арестованными, почти всем выносила смертные приговоры…

 
 В дорожном лагере, где отрабатывал свой срок Михаил тоже постоянно шли проверки и аресты.
Ежедневно на разводе начальник читал расстрельные приказы. На пятидесяти градусном морозе встряхивал промерзшей бумагой, разбирал фамилии и выкрикивал расстрелянных. Число убитых не кончалось…

  Заключенные, замученные холодом, голодом, почти не реагировали на страшное слово «расстрел». Знали  они и то, что обвиненных по  их лагерю сразу не расстреливали, а вывозили на фабрику в  «Долину смерти».

 Начальник читал и приказы об увеличении норм выработки, урезании пайков на питание, ужесточении режимов работ. Там узнали об увеличении продолжительности рабочего дня, в нем разрешалось руководителям «задерживать заключенных на работах до 16 часов рабочего времени». «…Затраченные дополнительно пять часов работы оплачивать вознаграждением по нормам выработки и давать дополнительным питанием за 5 часов работы – половину установленного пайка по категориям». Там же был прочитан и жесткий приказ, который гласил: «Сократить время на обеденный перерыв днем до 20-30 минут, обед перенести на вечернее время после работы…»

 Читал… ежедневно… и списки…тех, кому следовало вернуться в бараки, палатки ждать ареста…
 И, набрав воздуха в легкие, Михаил выпалил:

 – Вот… и… меня, обвинили… в саботаже…. Накануне я поломал тачку, на которой в зимний период для большей производительности на месте колеса была установлена укороченная лыжина.
 Не удержал и упустил ее с грунтом по ледяному скату с сопки…. А на другой день и мою фамиллю начальник прочитал по списку. «Тройка» и меня приговорила к ВМН – высшей мере наказания.
Я, услыхав об этом, ишо как-то отрешенно подумал: «Вот и все. Мой черед настал, и жись все же закончитца в проклятой долине»…

Рассказчик обессилено остановился, задумался, снова быстро налил водки в свой стакан, залпом выпил и опять приобрел силы.

  Приговоренных насобирали четыре полных грузовика. Но не повезли на фабрику, как до этого дня делали с предыдущими смертниками, а, не мешкая, повезли по тракту в специально созданну расстрельну тюрьму…
 Вновь замолчал. Изучающе посмотрел на брата, задал вопрос:

– И… как… здеся… понять, оценить?.. Опять повезло?..– но на ответ он и не рассчитывал. Еще какое-то время молчал, вспоминая тот тяжелый последний путь, как   в то время думал, к своей неминуемой гибели…

Мороз стоял небольшой, градусов пятнадцать. Дорога шла по трассе все вверх.  Над  головами обреченных разверзалось сине-синее небо! Мимо плыли, как в сказке, укрытые инеем, спящие зимним сном деревья.
 Вокруг до бесконечности громоздились белые сопки. Они так ярко блестели на морозном солнце, что от  белизны слепило глаза.

 И среди этого… вечного… величия… суровой… природы, ее… необъятности, несчастные… себе казавшиеся такими… маленькими, маленькими букашечками!.. двигались… по чьему-то… злому… умыслу… на смерть...

– Как такая перепутанница… стала… возможна?.. И… за… што?.. – криком задал вопросы своим слушателям, но потом опомнился и уже тихо, виновато  опустил сжатые до боли кулаки на стол. 

Ответа он так же не услышал. А что мог ему сказать Василий Евсеич? Тем более Светка...

Они были просто потрясены, и только молча с состраданием, с участием смотрели на родного человека и все ужасались, ужасались такой жестокой судьбе, выпавшей на  его долю… 

Между тем Михаил опять успокоился. Как всегда взял себя в руки и стал дальше рассказывать о том пути.

Глубоко за полночь часть Колымской трассы запетляла в сторону мрачного ущелья и по склону ужом заизвивалась вокруг сопок перевала «Серпантинка».
 Наконец  они оказались у ворот опутанного колючей проволокой высокого забора из лиственных неошкуренных досок с вышками по углам и вооруженной охраной. 
За забором в полутора километрах от Хатыннаха находилась та самая, страшная тюрьма «Серпантинка», унаследовавшая название перевала. Какое нежное название!.. А какое содержание имела!?..   
               
Тюрьма состояла из трех бараков для смертников и двух палаток для начальника и палачей.
Охранники высадили из машин почти уже покойников, подвели к ближнему бараку, открыли железную дверь и стали заталкивать плечами, прикладами  внутрь… 
 Людей там  оказалось много!..
 Двухъярусные нары  были забиты.
 Жильцы лежали и под нарами и на полу, многие сидели,  где возможно и невозможно, стояли в проходах и ни на что не реагировали. Поражала… тишина. Люди находились в каком-то оцепенении. Будто были уже мертвы…

Михаила обожгла догадка!..
Отсюда никто не возвращался на волю. Отсюда уводили только в расход!.. И они, вновь прибывшие тоже, как ягнята на заклание безропотно… подчинились…

– Знашь брат, все эти нешасны человеки были придавлены и захвачены грозным, неведомым водоворотом, в который, они твердо знали: случайно попали.  И где-то внутри кажнова до последнева мгновення, вздоха тлела искорка надежды на то, што там, в верхах, все же разберутца в невиновности и всю эту несправедливось отменят... По всей видимости, это и заставляло так по-рабски тихо, смирно себя вести... – высказался и замолчал, усердно запрятал покрасневшие глаза, готовые вновь брызнуть слезами, но все же, сдержался и только выдавил из себя.– Надежда на справедливось власти жила неугасимо и во… мне... помимо моей воли...

И тут же вспомнил отца, стал раздумывать говорить, не говорить брату.
 Все же решился:
– Вот так наверно товда, в тридцать семмом со двора ушел безропотно под конвоем и наш отец, в надеже на то, што там где-то в верхах разберутца…. А, скоко было таких!? С надеждой ушедших, што там где-то поступят по справедливости. Но так и не… ра-зо-бра-лись там, в верхах в невиновности и нашева отца, и многих тышь, мильенов других….  Да собственно, кто бы стал разбиратца?..
Трофимовы, Аутины, Максимовы, судьи, прокуроры, члены «Троек» НКВД?..
Они же сами пихали, пихали людей на гибель.
  И  наслаждались: купались как во славе, во всем этом хаосе чудовищных страданий людей, несправедливости.
 Унижали беззащитных, властвовали над невиновными... И убивали, убивали!.. Пировали как во время чумы…

  Воспоминания не покидали Михаила, и он продолжал  говорить, говорить…
Охранники впихнули последнего смертника, закрыли дверь. Михаилу  досталось стоячее место в одном из проходов среди кучи людей.
Простояв так до утра,  он обнаружил,  что стоял с покойником, который был так зажат, что не смог упасть. Утром его забрали…

  Их вывели вместе со «старожилами» за дощатый забор на мороз «по нужде». Смерзшихся людских отходов было большой площадью, толщиной до полуметра. Сколько же здесь обреченных прошло?..
В другом заграждении выдали по порции баланды на сутки…

 И потянулись дни. А грузовики все подкатывали и подкатывали с новыми жертвами. Заводили и пешими.
 Бараки, несмотря на каждодневные расстрелы, не пустовали…

 Днем офицеры пили водку, самогон, бражку и занимались картотекой, привозимой с зеками. Они проводили «довыбраковку», которую не всю сделала «Тройка», словно в колхозном стаде, но только с двуногим «скотом».
 В первую очередь расстреливали политических, дальше шли старшие по возрасту…. После уводили «доходяг»… 

Но люди есть люди, несмотря, ни на возраст, ни на политические взгляды, ни на неважное здоровье, каждый хотел жить и прожить хотя бы еще один лишний день. Да и надежа жила до последнего – вдруг что-то вот-вот произойдет, и убийства отменят…

А конвейер смерти жил своей жизнью и не останавливался. Наступал вечер. Включались прожектора на вышках. И тут начиналась «настоящая» работа для бойцов и офицеров НКВД.
У входа в палатку шумно работал двигатель трактора, стоявший с прицепленными санями с большим коробом…
  Заключенные припадали к щелям между бревнами, составлявшими стены барака, смотрели в ту сторону.
 Михаил  не был исключением…

 Показывались палачи. Двое в гражданской одежде, трое в форме, в фуражках красного цвета и шли к бараку. В проеме двери один из офицеров начинал вычитывать фамилии пятерых человек.
 Те, словно кролики к удаву выходили из гущи сокамерников и шли на смерть…

От страха руки, ноги его становились чужими, захватывало дыхание, кровь скачками неслась к голове, шумело в ушах.
Он обливался холодным потом. Пот смачивал голову, тек по лицу, лился за шиворот, но чтобы его отереть не было, ни сил, ни желания, только мелькала нелепая мысль: «Вдруг назовут меня, а я не смогу идти»…

 Исполнители же воли «Тройки» у входа в палатку, чтобы обреченный не орал, заталкивали в рот кляп, надевали наручники и уводили на эшафот – жуткий задний дворик, оборудованный под забойный пункт как для скота…
 Старший офицер быстро зачитывал приговор, отдавал бойцам приказ: «Привести в исполнение»… 
 Добавлялись обороты двигателя трактора, чтобы не так были слышны выстрелы. Приговоренному стреляли в затылок.
 Закончив с первой пятеркой, переходили к следующей, чередуя взятие людей из других бараков.

 Душегубы трудились, не покладая рук. Старались всегда выполнять производственную норму. Ведь в ГУЛАГе все нормировалось, в том числе и    расстрелы. А перевыполнение даже поощрялось руководством…

Наступал момент, кода трактор на короткое время смолкал. Тела убитых грузили в короб. Транспорт вновь взревывал и выезжал за пределы лагеря… 


После первой ночи расстрела, когда груженый страшным грузом трактор покинул зону, Михаил, заикаясь и трясясь от страха, спросил: «А че же с ими делают д-дале?»

Ответил пожилой арестант.
 Он сказал: «Их сбрасывают в длинные траншеи  серпантином, идущие по ближайшим сопкам. Грунт сверху кидают вниз на покойников. Стало быть, рытье верхних канав идет с засыпкой заполненных телами нижних. Получается вроде пирамидных захоронений»…
 
События прошлого вновь обступили Михаила.
 Мускулы его рта и подбородка, словно окаменели и не давали возможности дальше хоть слово сказать… 

И весь  тот, пережитый им ужас запроплывал перед глазами, как наяву.
 Он вмиг вспомнил, как потрясенный   услышанным стоял в многолюдном бараке при гробовой тишине, и лихорадочно думал вслух:
«Так же и меня выбросят. Буду валятца в канаве без своей могилки, – почему-то ему так захотелось ее иметь! – Ни маманя, ни тятя, и нихто, нихто не будет знать, как закончитца моя жись»,– вдруг замолчал и затравленно заозирался…

Люди казалось уже повидавшие все и привыкшие ко всему, удивленные его реакцией, молчали.
 
Михаил глядел на них и, ни к кому конкретно не обращаясь, завопрошал: «А, почему, почему меня должны убить?.. Само главно: за че?»…

И только в тот миг осознал весь ужас и понял, что то, что было до этого момента с ним, было просто чужим, не его….
Даже на дорожном участке, когда присудили «вышку», он не думал о смерти. На все происходящее с ним до этого момента смотрел как бы со стороны.
 Ему тогда казалось, что все происходит не с ним и страшного ничего не случится….

 А вот здесь, стоя в этом бараке среди молчавшего многолюдья, он вдруг осознал, что его хотят убить… за сломанную тачку!..
Он, ужаснулся от такой догадки...

 И  своим несчастным собратьям, отчаянно прокричал:
«Оказыватца эт-то… за то, что… я… нечаянно… сломал… тачку!..
 Но… за… это… рази… лишают… жизни людей?..– И, больше не владея собой, захлебываясь слезами, запричитал:– А это… так… страшно, бесчеловечно, жестоко, несправедливо»…
   
Тот же пожилой арестант, разглядев, что Михаил совсем молодой, потерянный, почти мальчишка, наверно напомнил ему его собственного сына, посочувствовал:
 «Эх, парень, парень, совсем ведь малец. Но помочь тебе нечем.  Так ты уж крепись…. Знать судьба такая... А что жестоко, страшно, несправедливо: твоя, правда. Людей, как бессловесный скот на «бойню» уводят, уводят! Не жалеют… ни старого,… ни малого»…


Василий Евсеич  жалостливо смотрел на  молчавшего брата, видел, что те воспоминания были поистине страшными – не зря же брат уже несколько минут молчал, только по скулам перекатывались желваки, да лицо его, то бледнело, то покрывалось испариной…
 
Михаил, наконец, очнулся, потер руками лицо, освобождаясь от напавшего онемения, ладонями заотирал испарину и слезинки, покатившиеся из замученных глаз, и уже успокаиваясь, пересказал родным…

Глубоко вздохнул, закончил:
–Че, я товда пережил? Наверно словами не описать…. В то послерастрельно утро увидал многих прибывших со мной молодых поседевшими. У меня самово голова оказалась, словно притрушена инеем…

 Опять остановился, но надо было рассказывать. И он продолжил те   воспоминания, окруженные смертью.
  Многие верующие люди, на коленях просили Бога сохранить им жизнь – не помогало!
«Бойня» работала каждую ночь как часы. Все новые и новые страдальцы уходили в никуда…

Михаила не выкликали, но до рассвета было так далеко!.. А время тянулось так!.. медленно.
Голова чугунела  от дум, страха, бессонницы, тревоги…

Умирать так… не... хотелось! Ведь  ему не было и двадцати двух лет...
 Работать бы на своей родной сибирской земле до поздней ноченьки, просыпаться на зорьке от теплых лучей ласкового солнышка. Во всем бы помогать отцу... Жениться бы на своей любимой. Растить детей...
 Но, видимо – ему не… дано… Он мысленно кричал: «Бож-же мой!..  Неужель для меня исчезнет свет и наступит вечная, беспросветная мгла и пустота?»... 

А расстрельные ночи сменяли одна другую.
 Страх все так же держал душу Михаила на пределе,  он упорно искал выхода. Вдруг промелькнула невероятно простая мысль:
«Бежать!? И немедленно!» Соскочил с нар, подбежал к окну. Посмотрел, но оно высоко, да и зарешечено.

 Сосед по нарам, давно наблюдал за  ним, тихо сказал: «О побеге перестань мечтать... За бараком овчарки: разорвут в  клочья.
И с вышек много раз застрелят… – посмотрел печально, горько усмехнулся и вдруг сказал, – лучше веди себя смирно, не шебутись.
 Глядишь  еще, и счастливчиками окажемся…. Она!.. судьба-то брат, не предсказуемая… штука»…

В ту ночь жильцов бараков не тревожили. К воротам лагеря подогнали пеших. Зажглись прожектора. Охранники с вышек навели пулеметы на людей, уложили на землю. Стали по пять поднимать и уводить на эшафот. Трактор с коробом на санях был здесь же, «взревывал» постоянно.
Расстрелы велись до утра... На жильцов бараков не хватило времени: занялась заря. У убийц наступил шабаш, как у нечистой силы…

  Но потом  еще две ночи на убой уводили людей из бараков.
 
И третья ночь  подошла. Трактор был на месте: колмотил. Заключенные, почти не дыша, как обычно припали к щелям, ожидая выхода своих убийц.
 Вдруг услышали шум подъехавшего к воротам «черного воронка» какого-то высокого  начальства.
Встречать их выскочило руководство тюрьмы. Из машины вышли в мундирах высоких чинов двое мужчин и женщина. Пошли по баракам. Зашли и в  барак, где был Михаил. Стали выспрашивать кто, за что и как?..
 Обойдя все бараки, сели в машину и укатили.
Покинул зону и трактор с прицепленными санями и пустым коробом…

  Никто не спал! Но убийцы так и не пришли.
Расстрелы, прекратились...
 Перестали привозить и новых смертников…
 Обреченные понемногу заоживали, ночами начали спать. Потом стали знакомиться и разговаривать между собой.
  Их завыводили во двор для уборки, прогулки.
И вновь появилась надежда!
 Зашептались:
«Наверно в верхах  что-то переменилось, но нам не сказывают».
 «Может, одумались? Кому-то же надо добывать золотишко».
 «А может нас удумали даже отпустить?»…
«Ага! Держи карман шире. Все может быть,… но… только не свобода!»…

Прошло  еще более недели.
 Так же в ночь, заскрежетали замки, открылась дверь, вошедший офицер назвал несколько фамилий, прокричал и  Михаила.
 Потом скомандовал: «На выход!»

 Узники еле сползли с нар и как предыдущие уходили на расстрел, пошли сами.

У Михаила ноги не слушались, сердце выскакивало из груди, нечем  было дышать. Невыносимо больно стало чувствовать, что  жизни все же наступил конец.

 И тут вдруг почему-то до боли в сердце! стало жалко даже места на нарах…
Отобранных узников не повели к палатке, а подвели к воротам. Оставили и пошли в другие бараки.
Лишь  при ярком свете прожекторов,  Михаил обратил внимание на то, что вызванные были все его возраста  – молодые...
 
«Наверно, для какой-то работы понадобились», – обрадовано подумал он.
Вскоре конвоиры подвели  еще несколько таких же из других бараков,  сами опять ушли...
Задышалось полегче... Значит, снова… надежда?..
  Но вновь подошедшие из других бараков стали спрашивать: «Неужели нас убьют?» «И где?»
Кто-то отчаянно прошептал:
«Когда выведут за ворота, будем разбегаться. В темноте нас не увидят. Пусть лучше, замерзнем»…

«А может все же не на расстрел? – подкинул  Михаил искорку на жизнь. – Может на какую-то особу работу, раз собрали таких».
Все возбудились, загалдели, но придти к согласию не успели…

Вернувшиеся охранники, вывели их  за зону. Несколько солдат пошли впереди, за ними – невольники, а за невольникам опять пошли солдаты  с винтовками на изготовке.
 Старший конвоир, предупредил:
 «Отклонение в сторону. Будем стрелять, без предупреждения»…

А утром оказались в пересыльном пункте. Там уже много было таких. Оказывается,  их должны были везти на дорожные работы.  Вновь ожившие, радостно расселись по грузовикам…

Василий Евсеич увидел, как загорелись глаза  брата. И точно, тот волнуясь,  сообщил:
– К вечеру...
Ты… не… поверишь! Через двадцать пять дней моево пребыванья на «Серпантинке» я вновь оказался на своем участке дороги…. А стары друзя, токо радовались, удивлялись и все говорили: «Опять тебе чертовски повезло. Побывать в лапах самой смерти и так удачно вывернутца!.. Видать, все же ты в рубашке родился»… – закончил говорить, радостно заулыбался. – Вот така исторья с географьей брат была! – сказал и еще долго находился под впечатлением вспомнившегося приятного момента, усмехнулся, произнес:

– Надо у мамани спросить про рубашку-то. Точно наверно в ей народился…– и дальше добавил,– сосед по нарам из барака… с… «Серпантинки»… провидцем оказалса... Судьба... впрямь… не предсказуема штука...– и вмиг опечалился.– Но токо, оказалась не… для… ево…. Расстреляли на втору ночь после нашева разговора…

Сказал об этом, обратился к брату:
– Давай-ка за непредсказуемось судьбы ишо дернем по маленькой, – нахмурившись, тихо добавил, – и помянем светлу душу нещаснова…

– Я согласен. Давай...

Не чекаясь опять выпили и принялись закусывать.

Михаил с аппетитом стал поедать сало, картошку, хлеб, соленых енисейских ершиков. Крепкими зубами откусывал бочковые огурчики и с наслаждением ими похрустывал.
 Светка любовалась дядькой. А тот широко улыбнулся племяшке, озорно подмигнул, как бы говоря: знай наших:
 – А че? вот таки мы!..–  и уже в приподнятом настроении, выдохнул, – уф!.. Хорошо-то как! – обтер руки об полотенце и уже более решительно стал дальше  рассказывать…


 После возвращения из смертной тюрьмы он перестал бояться и «Бутугычага». Появилась твердая уверенность в том, что два раза в одну и ту же воду, не попадет!.. 
 С тех пор  как-то быстро возмужал, окреп здоровьем; научился перед блатными, урками и другой лагерной швалью стоять за себя, и даже за более слабых, стал заступаться…

В дорожном лагере  он проработал до декабря сорок первого. Потом  его с несколькими заключенными перевели в Ягоднинский трудлагерь и отправили на работу в центральные ремонтные мастерские, производившие ремонт сложного горного оборудования. Михаил еще в дорожном лагере  научился хорошо водить машины. Видно начальство  и это учло. Вот он и  попал в Ягодное…

Жить же опять пришлось в заклаге. На работу зеков все так же водили с охраной, с собаками…
Посмотрел на брата и вымученно проговорил:

– Знашь, не могу никак забыть случай: единожды, кода мы как обычно проходили по улице колонной по пять, окруженные собаками и конвоирами, у калитки одново из домов стояла хорошо одетая, молодая женшина с пацаном лет пяти. Он, указывая на нас пальчиком, громко  ее спросил:
 «Мама, а это тоже люди?»…Че она ответила, я… не расслышал... – вздохнул печально, опять качнул головой и, как бы отогнал  то, вспомнившееся… 

 Лагерные бараки были вместимостью более ста человек,  поселяли туда и урок, и бандитов. Жизнь была не сладкая: ругань, драки, другой раз со смертельными исходами поножовщина, собачий холод и вечно мучимый голод. От него так сводило кишки, что нечем становилось дышать…
Воровство было законом. Мало того, что служивые и блатные без зазрения совести растаскивали продукты из пищеблоков, так  еще крали и личные вещи заключенных: сахар, хлеб, махорку, портянки, ватные бушлаты…. Процветал мен краденого. А еще находились ушлые, которые ухитрялись у простых зеков при обмене сезонного белья хорошее отнимать – взамен отдавать рванье…
Неосторожно сказано слово сразу же доносилось сексотами до начальства. Поэтому старались не очень-то болтать…
  В бараках  в зимнее время всегда стояла стужа. Лужи воды застывали на полу, на плохо утепленных стенах шапками нарастал иней. Какое-то тепло было только возле печек-бочек, топившихся дровами, но места там, как и обычно, доставались  не им.
Однако  Михаил с товарищами своим кругом тоже ухитрялись сооружать теплое местечко возле железных бочек. В них разжигали несколько консервных банок: самодельных ламп на бензиновом пару, так называемых «колымок». Небольшое пространство нагревалось,  и они понемногу оттаивали, но все равно спать ложились не раздеваясь… 

Воспоминания все так же распирали рассказчика, но он  остановился, замолчал. Потом решительно, взмахом головы, отогнал все прочь, вздохнул и вымолвил:
– Я могу рассказывать и рассказывать, но наверно закруглюсь. Хватит, а то совсем запозднились. Вон и женшины в комнате приумолкли. Да и Света наверно устала, –  повернулся к ней.– А! Как ты, племяшка?

Светка тут же откликнулась:
– Нет, нет дядя Миша. Вы так рассказываете! Я даже как бы там с вами была и видела все наяву...– дядька тут же встрепенулся, испуганно воскликнул:

– Че ты... Че ты... Не приведи Бох, самой увидать! Пусть он огородит племяшка  тебя от етова…

И вновь помолчав,  переменил тему:
– Заканчивая, хочу сказать: ведь там мы с Анной встренулись!.. А… може… для… встречи… с ей... так перепутано складывалась моя житейская доля?.. – сказал и сам ошеломился своей догадкой.– Может, судьба меня так наградила за мои страдания?  Ведь я теперь твердо знаю, што есь на свете человечек, который за меня готов жись отдать. Она именно так поступила при первой встрече...

Случилось так, что Михаил, утром идя по зимней улице мимо лагерных хозяйственных построек, поскользнулся и упал, нарушив ряды колонны. Сразу три овчарки ринулись на  него, стали злобно зубами, когтями рвать одежду, прихватывая и мясо на руках, которыми  он как мог, защищал голову, шею и другие части тела, а конвоиры только закатывались от смеха.
  Михаил тогда  еще подумал: «Ну, все, теперь-то уж точно, отжил. Ведь скоко так погибло моих товаришшей».
Но тут выскочила из дверей стоявшего у дороги кухонного блока, худенькая фигурка, укутанная в арестантскую вигоневую шаль, в большой фуфайке с лопатой в руках и ринулась на собак. Те перекинулись на нее. Одна из них хватила ее за щеку. Получился такой клубок, что конвоирам пришлось все же вмешаться. Растащили собак, дали  им подняться.
  Михаил тут и увидел свою защитницу, но всю в крови. Однако разглядел, что это была совсем молоденька девушка. Ее увели выскочившие на крыльцо товарки.  Его же поставили в строй свои…
Кроме зеленки в фельдшерском пункте лагеря лекарств почти никаких. На  его  худом теле укусы гноились, долго не зарастали…
– Особливо вот в энтом месте, даже осталось клеймо, – и, закатав рукав, Михаил показал родным.
 Светку вид шрама потряс.
Выше локтя ближе к плечу зиял глубокий чуть не до кости, бледно-фиолетовый поблескивающий зарубцевавшийся шрам, стянутый   внутрь бывшей раной.
 
 Василий Евсеич воскликнул: 
– Ой, Миша! Как оне тебе ишшо руку не отгрызли?..

А тот опустил рукав, промолвил:
– Знать, опять Всевышний вмешалса. Наверно, так... Я же, проходя мимо тех блоков, старался увидать свою спасительницу, но долго не встречал. Потом в одно утро увидал. Она стала часто выскакывать ко мне. Совала то кусочек хлебушка, то мясца, то ишо че-нибудь из съестнова.
Какой-то мази мне все давала, и я прикладывал ее. Раны на руке стали быстро затягиватца…. Так и стали встречатца. Она рассказала, что меня приметила ишо ране, все хотела встренутца и кажно утро глядела в шшели двери, ожидая подходяший случай… 

 От воспоминаний заулыбался, но потом, потушив улыбку, сказал:
– А шрам от укуса собаки на скуле есь у нее и по сей день. Так  што,  мы с ей мечены Колымой…

Сказал так, потом взял ломоть хлеба, подцепил кусок сала, все отправил в рот. С аппетитом  пережевал, проглотил, промолвил,– от этих вспоминаний голод опять напал!.. Да и не могу спокойно смотреть, ковда еда  на столе…
– Ешь, ешь братка на здоровье! – заприугащивал старший. Ему так хотелось хоть чем-то порадовать брата. Он заботливо засуетился, заспрашивал:
– Может холодненькова принесть из кладовки?.. Поднарезать?..
– Не надо!.. Оно и подтаявшее очень вкусно. Да и етова хватит. Вон скоко ишо на тарелке…– гость неловко запротестовал, видя неумелую заботу брата…

  Закончив жевать, сказал:
 – Осталось дорассказать совсем немного. Потерпите? – вновь спросил у слушателей. Те, молча, усердно закивали головами. Довольный их реакцией, продолжил. – В феврале сорок пятова я  наконец-то освободилса. Отбыл… семь лет!.. На год раньше отпустили за безупречный ударный труд. Хотя должны были это сделать ишо в начале сороковых,– и опять приумолк…

 Потом посмотрел на  слушателей, проговорил:
– Ишо вспомнил про даты-то. По Колыме прошел слух, што в день Победы – Девятова мая взорвали-таки бараки смертников самой зловешей тюрьмы с красивым названнем «Серпантинка»…Решился на это один мужик, отбывший восьмилетний срок в колымских лагерях. После освобождення стал работать механиком на прииске «Штурмовой». А вскоре в золотосодержашей долине у ручья «Снайпер» недалеко от той тюрьмы, руководство прииска начало вскрышны работы. Вот товда под видом разработок он и уничтожил те бараки…– произнес с восхищением.
Но вновь нахмурился, повздыхал и сообщил,–  а золота на том месте оказалось много. Но ковда поставили прибор и на транспортну ленту вместе с самородками посыпались человечески кости, зубы, челюсти, пули – горняки отказались работать... Представляете? По сей день... на том месте… не… моют… золота.

И уже который раз устало, махнул рукой,  помолчал, а потом продолжил говорить про свою Анну.
 Ей предстояло в лагере  работать еще три года. Она попала по статье «Спекуляция». Сама из Москвы, работала там в торговле.  Михаил стал ожидать ее. Устроился шофером в Горнопромышленное предприятие, начал хорошо зарабатывать.
 
Когда Анна освободилась, они поженились, но решили на родину пока не возвращаться. На Севере вольнонаемным стали хорошо платить.
Руководство  предприятия выделило им комнату.
Анна устроилась продавцом в промтоварный магазин, потом стала заведующей.
Вот так и стали работать вольнонаемными…

Казалось, все уже рассказал, но прошлое все еще не отпускало.  И он, откашлявшись, поведал родным про некоторые случаи из жизни зеков уже, когда стали закрываться лагеря.

 Ведь многие бывшие зеки за период длительного пребывания в лагерях потеряли связь с «материком». У кого на родине  умерли родители, родственники, а которые от них и отказались, да и многие жены, мужья – не дождались.
 
Такая же история случалась и с теми, которые в свое время работали надзирателями, охранниками в органах НКВД. Многим из них тоже после потери работы некуда было податься. Их тоже никто нигде не ждал. И те и другие оставались жить в поселках…

 Врагам невольно приходилось встречаться то в магазине, то в бане, то на улице, то еще где…. Какой же ненавистью!.. горели глаза бывших зеков. Случались и драки на этой почве…

  Михаил вспомнил ходивший по Колыме рассказ о надзирательнице по прозвищу Росомаха. Ее так прозвали  в женском лагере за «служебную ретивость» и злобу к заключенным.
Зечки, оказавшись на свободе, в первую очередь поймали истязательницу и чуть не разорвали.
 Отбили ей  внутренности, переломали ребра, руки, ноги. Она едва выжила, но осталась покалеченной на всю жизнь…

 Однако года через два те же зечки, отмечая Первомай, за свой праздничный стол пустили и ее. Пожалели уже одинокую, никому не нужную энкеведешницу, хотя она, будучи у власти никого из них не жалела!..
И с тех пор стали часто собираться все вместе. Пьют водку, поют лагерные песни, вспоминают прошедшее…. Видно и впрямь им более нечего стало делить!..
– Видишь брат, как жись перепутыват судьбы людей: непримиримых мирит – врагов прошшат и соединят…. Да, вот… таки… дела...

   И тут у рассказчика словно наступило окончательное освобождение от прошлого, он сам даже это почувствовал, зарадовался и уже бодрым решительным голосом,  заговорил:
– Ну а мы с Анной поднакопили  деньжат, вернулись домой. Теперь будем здесь обустраиватца….
Да ишо вот че хочу сказать, ковда из Ягоднова приехали в Магадан, то внешности города сильно удивились. Магадан уже смотрелса современным городом со светлыми улицами, трех-, четырехэтажными красивыми домами, кинотеатрами, дворцами, магазинами с большими витринами.
 Дороги покрылись бетоном, тротуары – плиткой…

Но радость вновь покинула его, он остановился на полуслове, прошлое опять, как снежный ком  накатило.

Устало воскликнул:
 – А ведь все это было… создано руками… зеков…. Хотя в газетах писали и щас пишут, и по радио твердят, што, то были комсомольски ударны стройки. Печатались и фотографьи, где вроде бы работали на стройках, дорогах, рудниках и других объектах сильны, здоровы, хорошо одеты, сытно накормлены молоды парни, девчата….– дыхание его перехватило,  он от отчаяния прокричал.– Но поверьте мне: то все вранне!..
 Все было не так!..
 Мы-то знам как снимки делались для газет, и как оформлялись все эти репортажи... Обычно перед съемкой заключенных угоняли подальше. На их места, на час, на полтора становили тех, подставных….
 Самово, скоко раз отгоняли от тачки и вырывали лопату сначала на дорогах, пожже – гаечны ключи в мастерских, на время, передавая тем – сытым, свободным…

Посидел в раздумье, и, как бы утверждая, проговорил:
 – Здесь на «материке» вам про нас, попавших безвинно на край земли в само нутро колымскова ГУЛАГа,  ниче не было  извесно...– остановился и резко  спросил у брата:

– А может и лучше, што неведомо вам было, че творилось там с нами?..– и сам же ответил, – да-да!..
Для вас, было лучше этова, не знать!
 А значит и не переживать за нас.
 Ведь у вас и так  своева горя было выше крыши...
 Но мы-то… те, которы… оттудова живьем… возвернулись, все… знам и помним...– и замолчал. А на скулах опять заходили желваки, да были крепко сжаты зубы и губы от напряжения, чтобы сдержать рыдания, покрылись синюшным оттенком…

 Он превозмог себя, и уже который раз взмахом руки отогнал все то, что осталось там, на Колыме и  бодрым голосом возвестил:
–  Ишо че хочу сказать. Похвастаюсь напоследок. Обратно из Магаданского аэропорта мы летели до Красноярска на самолете, как белы люди…. Ну, вот и все, однако…. Поведал в обчих чертах о своих злоключениях…

  Но опять спохватился, виновато  глянул на брата, на Светку, сказал:
– Однако не могу умолчать ишо вот о чем!.. Там в аэропорту встренул знакомца. Я едва узнал ево!
 Такой он был нещасный, больной и совсем как старик, хотя и моих годков. Мы с им  в тридцать восьмом вместе шли по Колыме до разделення нашей колонны за Хасынским хребтом…– призадумался.

И опять недоумевая, воскликнул:
– Но ведь как-то так получилось, что… именно… колонну, в которой был я, товда… перенаправили на дорожны работы. А… вот он с той тышей проследовал на фабрику лагеря Бутугычаг... – замолчал, остановил волнение и уже более спокойно   проговорил,– он-то и сообчил, что за полгода из их в живых осталось токо тридцать человек: очень больных, постаревших, полысевших, беззубых, едва живых.
И от ево же узнал, что секретный лабораторный корпус с домами и ишо каки-то объекты после пятьдесят третьева по указанню НКВД были там уничтожены...

 Взорвали!.. Штобы поскорее забылись убийства, истязания, зверства боле сильных, обличеных неограниченной властю людей над себе подобными, но слабыми, попавшими им в лапы по воле зловещего рока. Те несчастные неждано-негадано оказались не в том месте и не в том времени...

Хоть и была уничтожена часть следов преступлений, все равно… повсюду… на огромных просторах замороженной Колымы остались еще, лежать человеческие кости… Они, конечно, какое-то время будут белеть… и… напоминать... Но… через небольшой промежуток времени  и это исчезнет…

Михаил вновь взволновался, завздыхал, но опять заставил себя силой воли успокоиться…. А успокоившись в раздумье, проговорил:
 – Не зря же говорят, што у людей на подлы дела, слишком коротка память... Да и то!.. Тундра… затянет… раны земли и спрячет следы преступлений…. Она это быстро и хорошо умет делать!.. Со… временем… конешно все… забудитца…. А остроконечны, без начала и конца, устремленны к сине-синему небу сопки все так же будут блестеть чистыми бело-белыми непорочными снегами в том жестоком,  крае под ярким и холодным сонцем, – сказал так и все еще, продолжая  о чем-то думать, замолчал надолго…

 Очнулся, и как будто прозрел и удивился:
– Ведь если бы я товда попал в ту тышу, в тридцатку живых мог бы… и не… угодить!.. Так что, вот и думай теперь: Господь или не Господь меня уберегал?..–  сказал  и опять задумался, но видно так ничего и не придумал, махнул рукой.– Да и ладно. Все равно не разгадаю, как я остался в живых и даже сумел вернутца домой целым и невредимым из того ада.
– Ну и славно брат. Вот и хорошо, что вернулса. Будем судьбу благодарить за то, что пощадила тебя и дала возможность свидетца…– подхватил старший.

 Михаил совсем успокоился, расслабился, тихо промолвил:
–Да, конешно... – и глубоко вздохнув, окончательно отогнал от себя все то,  прошлое - страшное…
 Ладонями снизу вверх медленно провел по лицу, скользнул по высокому лбу, сжал виски, сильно зажмурился, потом прочесал пальцами поредевшие, посеребренные сединой короткие волосы, выпустил их, тряхнул головой, руки уронил на колени, расправил плечи, выпрямил спину.
 Словно освободился от непомерно тяжелой ноши.

 И уже более уверенно произнес:   
– Порой приходит сумашедша мысль: а не приснилась ли мне, вся эта страшна, ужасна Колыма?.. Это я ли с первых мгновений был уродован следователем, жил в тюремных камерах, ташшилса по дорогам страны в заключенных колоннах, ехал в клетках «вагзаков»? И я ли со звериным страхом находилса много суток в трюме морскова парохода, спал в холодных палатках и бараках, ноччю примерзал к топчану, пережил расстрел на «Серпантинке», умирал от голода, холода, собаки раздирали тело, непосильным трудом надрывалса?..
 
Поставил вопросы, тут же сам и ответил:
– Однако прихожу в себя и знаю: да… это… был… я!.. Но за… што уготовано было мне тако страданне и испытанне?.. – и уже в который раз в дикой тоске, от бессилия сжал кулаки, ударил ими по столу, заскрежетал зубами, сгорбился, опустил плечи…

– Да уж... Выпала тебе, доля... Как все это ты… смог токо… вынести?.. – только и смог сказать старший брат.
А Михаил долго сидел с опущенной головой, пряча свое побледневшее  лицо, на котором отразилось его состояние, но все же, выпрямился и уже спокойно, тихо, но внятно произнес:
– Я и сам вдругорядь все, обдумывая, удивляюсь...

Затем поднялся, подошел к рукомойнику, умылся холодной водой. Утерся полотенцем.

Сел на свое место посвежевший, совсем бодрый, проговорил:
– А ты знашь брат? Я ведь вчера в район ездил ставать на учет и возле чайной встренул….  Ково бы ты думал?..– спросил, тут же махнул рукой, сам же и ответил, – да Любку Ростовцеву. И… понял!.. Не… стоила… она… моих тех лет жизни проведенных на Колыме... Расплылась, обрюзгла…
Вспомнив ее, тут же  поведал о том, что когда ему разрешили   переписку с родными, Нюра, старшая сестра, отписала, что Любка вскоре после его ареста выскочила замуж за Устюгова, друга «сердешнова». Доносчика…

 Замолчал, потом напоследок вздохнул и смиренно, без злобы произнес:
– Ну да, ладно. Бох им судья. Но зато я встретил  свою Анну... И еще раз убедилса, что судьба и в этом вопросе не забыла меня. Я благодарю  ее и Создателя! Ведь Анна моя верная спутница, помошница – она, мое все…

– Вот и славно братец! Наконец-то и тебе улыбнулось счастье. Даст Бох теперь у тебя и в дальнейшем все будет хорошо, – радуясь, промолвил старший брат… 

В кухне  наступила тишина! Из комнаты вышли, позевывая, остальные.
Светка тайком метнула взгляд на жену дядьки и правда увидела на ее лице, на скуле рваный бледный продолговатый шрам, но он ее не портит, наоборот, зная происхождение, подумала, что даже украшает.
Точно дядька сказал: они мечены тем ужасным и таинственным Севером…

Елена Ивановна подогрела чай, вновь собрала на стол закуску.
 Мужики после трудного разговора почувствовали облегчение, засуетились, выпили еще по одной.
Быстро дружно все подкрепились. Гости напоследок осушили по «посошку» и заторопились на выход…

Уставшие хозяева разбрелись по своим постелям.
Светка, укладываясь на кровати рядом с крепко спавшей Галей, услышала разговор матери и отца, донесшийся из кухни, где те готовились ко сну.
 Елена Ивановна, сочувствуя гостям, сказала: 

– Ты знаешь, отец, а детей-то у них никогда не будет. Анна об этом сказала. Она весь вечер не сводила с нашей Верочки глаз, все восхищалась ее детскими шалостями, а та чувствовала, что тетя  интересуется ею – старалась вовсю. Гостья же смеялась, ловила ее за ручки, садила на колени и все прижимала, прижимала к себе, тайком целуя в головку, вдыхая детский запах…. Бедная! Ей так хочется материнства, но видать та жизнь лишила и этого…

– Да-да!.. А ты знашь, через че им пришлось протти?.. Я без содроганий не мог слушать рассказы брата. Эх, жизня... Че делат с нами?.. – вздохнул и заключил:– Знать судьба така… Ее ведь, судьбу не кажному дано поменять. Нам значит, не довелось…

– Что ты, что ты отец говоришь? Не гневи Бога! Мы же с тобой однажды, сумели! Тогда в тридцать третьем вовремя уехали из Улаз на Ангару. А то ты бы тоже попал как Михаил или еще было бы хуже. Уж это-то точно... Да и мне бы было не сдобровать. Но, слава Богу!.. мы остались живы, здоровы…. Детьми обзавелись… и вот живем и сейчас.

– Конешно, конешно... – согласился отец, – это нам товда здорово подфартило, но… токо, единожды... – и горько вздохнув, промолвил:– Моим же родным, не всем довелось дожить. Им вот… и не… повезло вовсе…

На кухне родители потушили свет. Все стихло, а перед глазами засыпающей девочки проносились события, рассказанные дядей.

 Сердце Светки сжималось от боли за деда. Мысль обожгла:
 «Но как так опрометчиво он мог поступить с волчьим логовом?.. Не думал что делал?.. А природа отомстила?.. Где дед теперь?.. Какие еще испытания выпали на его долю?»…

И окончательно очнувшись от наплывавшего сна, подумала: «А дядя Миша что пережил!?.. И какая оказывается страшная  та далекая, таинственная Колыма и тот загадочный Север!» И уже не завидовала их богатству и  красивым вещам…
  Наконец, крепкий здоровый сон, который приходит только в юном возрасте, победил, и уже окончательно засыпая, подумала: «Какие все же непростые судьбы у родственников…. А  что в будущем ждет нас, подрастающих?»…



Худякова Т.В.


Рецензии