Игдыр. Э. Исабекян пер. с арм. Гоар Рштуни Ч. 3
Я, уже не такое «жалкое создание», каким был, снова чувствовал себя в Игдыре, потому что всюду были «наши»: и на улице, и в школе тоже, и в церкви Сурб Саркиса, которую игдырцы полностью «оккупировали», и даже проповеди Тер-Месропа пока не претерпели особых «идейных» перемен.
Самым трудным для нас была твоя близость. И только чудом кровь твоих бывших жителей не остановилась, не застыла в жилах…
И снова те, у кого нашлись средства, обзавелись садами, приобрели землю – в Чарбахе, Шенгавите, Норагавите, в самом Ереване, и посеяли пшеницу, завели огороды и скотину. И сами не голодали, и даже собрались вместе сорок–пятьдесят игдырских домов, получили землю рядом с большим селом Курдукули, у местечка Тападиби, вокруг твоего древнего стольного града Армавира, и затеяли новое «игдырское строительство» – всё те же Лысый Кяспар и Аваговы, Шарояны, Исабекяны и прочие, и прочие…
Первые дома из глины и кирпичей возвели в два-три месяца и назвали посёлок «Новый Армавир».
– Но почему? Почему моим именем не назвали и…
Успокойся и не удивляйся. Просто не хотели понапрасну «трепать» твоё имя. Ведь они всё ещё не переставали верить в возвращение к тебе и не пожелали кучку глинобитных строений назвать утраченным именем, как это случилось потом со многими дорогими нашему сердцу топонимами, которые выросли в окрестностях Еревана, так что, называя их, можно вообразить, что вся Армения сгрудилась вокруг Еревана и что с нею и с армянами всё в абсолютном порядке…
Если хочешь знать, они и права такого не имели – называть поселение твоим именем, потому что не все игдырцы осели на этой территории, да еще и на «вр;менных» условиях…
Как видишь, дорогой мой, всё заново – опять солонцы, колючки да репей, и опять неизменная вера и любовь к земле. И, наверное, они и церковь бы построили, если бы остались на этой земле. Если бы остались… Но они не остались, и жаль, что не остались, очень жаль. По стечению обстоятельств или по воле провидения, но время само указало им невозделанные, безлюдные земли на месте Армавира – старой столицы на склоне прекрасного холма, прямо напротив тебя, под стенами этого древнего города-крепости. Земли, которые вполне могли… могли стать новым Игдыром, Нор-Игдыром, даже с сорока–пятьюдесятью домами, сорока–пятьюдесятью семьями…
Но не стали, и причин к тому имелось немало: не было уже «землепоклонников», старейшин Игдыра, а молодые уже обжились в большом городе. Они учились в школах и работали, снова были все «при деле», и опять затевать строительство «нового Игдыра» им было недосуг: словом, не «подсуетились», упустили время, и к концу тридцатых годов, когда репрессии стали «повальными», в Новом Армавире игдырцы уже не жили. И если подобное можно назвать «ошибкой», то это была самая большая и непоправимая ошибка твоих горожан.
Ты, любимый мой Игдыр, и сегодня мог бы из не слишком дальнего далёка восхищаться «новым подвигом» и чуть ли не «историческим свершением» твоих жителей. А уж во что бы они превратили это село под названием Новый Армавир, учитывая их беспримерный опыт, энергию и упорство по части «градостроительства» и зная, во что превратили они твою выжженную землю, – это тебе объяснять не надо! И чёрт с ним, с десятком-другим «учёных умников», которые прижились бы в Ереване, чтобы фланировать по улице Астафьян…
Они не остались. Что-то нарушилось непоправимо, и их кровь не пролилась !!!п;том на этой земле. В который раз! Сколько же, по выражению Власа, «ломать и строить, ломать и строить – и ради чего?..»
Уже в тридцатые годы в этом селе не было, не осталось ни одной игдырской семьи. Но, наверное, что-то знал твой народ, когда говорил: «Из чужой муки гаты не испечёшь».
Что-то главное, что-то очень важное, в самом деле, нарушилось непоправимо.
***
Во время одной из бесед с моим старшим другом из Алашкерта, когда речь зашла о наших землях, он поведал мне достоверную историю, которую слышал из уст одного из наших славных полководцев.
Когда наш замечательный воевода был еще командиром конного отряда в Сардарапате, он был по какому-то случаю приглашен на «официальный» правительственный обед, так называемый «банкет». В подобных случаях никогда не знаешь, кто окажется твоим соседом по столу. Сидевший рядом человек в гражданской одежде, похожий на иностранца, заговорил с ним на довольно сносном русском, представился и сообщил, что он… турок. Полководец замер, отдернул было протянутую руку, но было поздно – ему пришлось выслушать от захмелевшего от русской водки турка следующее:
– Да, да, я турок, турок из тех, которых вы, армяне, ненавидите, и не без причины.
(Слышишь, родной? «Из тех, кого ненавидим», как будто есть на земле турок, которого армянин может и… любить!)
– Вы военный человек, и знаете, что причина этой ненависти – ваши земли, которые теперь наши.
(Слышишь? «Их земли», следовательно, и ты тоже…)
– Но и мы на этих землях немало крови пролили. Вы всегда преуменьшаете пролитую нами кровь, но мы-то знаем, как много её пролили. Да, да, – продолжал он, – много пролили, и если вам так нужны ваши земли, – а мы ведь знаем, что вы не забыли их и никогда не забудете, – вы должны полить их своей кровью. За землю платят кровью, без крови мы её не отдадим, вот так…
Полководец окаменел, слыша речи турка, которому «развязала язык» русская водка. О, удивительное свойство водки, особенно русской! Пьющий ее забывает собственную трусость и ничтожество, ему уже «море по колено»… Известны случаи, родной мой Игдыр, когда целые армии после стаканчика водки совершали чудеса. И что удивительного в том, что от водки так расхрабрился турок, который всегда до неузнаваемости смел, когда перед ним безоружная, беззащитная женщина или ребенок…
В крайне сложном, трудном положении оказался наш полководец, который и вообразить не мог, что за официальным столом может случиться такая встреча, а ему при этом ещё и придется исполнять роль «гостеприимного» хозяина!
Разум подсказывал, что необходимо сдерживать себя, не поддаваться на провокацию. И ему удалось обуздать неукротимую карабахскую кровь и дрожь в непослушной руке. Той самой, которая в Сардарапатском сражении рассекла надвое убегавшего в панике турецкого офицера… А здесь официальный прием, и на них уже поглядывают обеспокоенно…
Никогда ещё, ни в одном из несметных своих сражений не чувствовал себя таким беспомощным пожилой полководец, сотни раз смотревший смерти в лицо…
И под его холодным, стальным взглядом пьяный негодяй запнулся и замолчал, а полководец горько качнул головой и брезгливо произнес с видимым спокойствием:
– Кровь? У вас никогда не было собственной крови… Вы попросту пьяны. К тому же использовать официальный приём как гарантию собственной безнаказанности – уловка, недостойная настоящего мужчины.
Но, мой любимый Игдыр, ты сам уже, наверное, заметил: этот распетушившийся от водки негодяй, тем не менее был очень озабочен тем, чтобы выведать, когда же… Когда намерен полководец?.. Страх говорил в нём, давно засевший, угнездившийся страх, который всем им не дает спокойно спать на чужой земле, в чужом доме…
Он прекрасно знает, что хозяева этого дома, этой земли еще живы, они есть и не забудут, не имеют права забыть, они не перестнут слышать стоны безоружных жертв, взывающие к ним из недр земли, сотрясающейся ежедневно. Если кровь в их жилах не превратилась в сыворотку. И положение этих хозяев будет потруднее, чем у нашего полководца. Никакой полководец не возьмётся, не пожелает встать во главе жалких вояк с сывороткой вместо крови… Нужна кровь!.. И кровь Ахпюр Сероба, кровь твоих Гарегина, Шаварша, Арамо… Слышите, Арамо, Гарегин, Айро, Мамикон, Шаварш? Снова жаждет крови этот внук людоеда Гамида…
И где могли они пролить свою чёрную кровь, о которой он упомянул, змеиное отродье! Может, в Урфе? Или в Ване, в Сасуне, в Зейтуне, под горой Муса, в Оргове, где против каждого десятка вооруженных армян выкатывали пушку с криком «Караул!», таким пронзительным, что он дошёл до пашей в Стамбуле и Анкаре… О, пролили, пролили и они свою чёрную кровь, только жаль, не на своей земле… Их кровь пролилась при встречах с Серобом, с Чаушем, с Андраником, с Керы, Варданом, Дро и твоими парнями-«маузеристами». А еще в Сардарапате, Апаране, Зангезуре, Ведибасаре, Даралагязе, Талине… А теперь явились, с красными звездочками на папахах, эти паши Кемаля…
И даже эта крохотная пядь доставшейся нам земли – и та им как бельмо на глазу, из-за неё они сна лишились. Но уже против них были не беззащитные дети и женщины, хотя бой опять был неравный – один против двадцати…
«Умолк воевода, погрузился в свои мысли и не прикоснулся больше к еде. И дома не мог успокоиться, всю ночь ходил по комнате и курил… – рассказывал мой большой друг, который и сам прошел войну от начала до конца и вкусил всю горечь и радость побед и много раз видел полководца в бою… – Ведь он из тех полководцев, которые сломали хребет не знающей поражений гитлеровской армии, а эта разбойничья страна стала Гитлеру «союзником», как и в первую мировую, и своим примером безнаказанного людоедства воспитала Гитлера»…
«Кто сейчас помнит о резне армян?» – любил повторять Гитлер. И вот, пожалуйста, он сидит за одним столом с полководцем, приглашенный на правительственный приём в качестве представителя соседней «дружественной» страны…
«Вместо того чтобы качаться на Нюрнбергской виселице», – с горечью добавил мой друг.
Но о чем бы ни беседовали они, мой дорогой Игдыр, действительность остаётся все той же, несправедливой и жестокой. Они не закачались на веревках, снова вышли сухими из воды, и война шла не за тебя и других таких как ты, оставшихся по ту сторону Масиса и Араза, которые там и пребудут, пока остаётся в силе наше «дружественное соседство», заверенное печатями подписанного договора, и до тех пор внуки Энвера будут иметь право на равных садиться за стол с нашим полководцем…
Вот такая беседа состоялась между моим алашкертским другом и нашим прославленным полководцем.
Война шла не за вас… За что-то, что было гораздо неуловимее и, вместе с тем, значимее. Твои полмиллиона армян участвовали в этой войне, полив своей кровью дорогу от Канакерских высот до самого Берлина, погибая в степях, на берегах могучих рек, на подступах к малым и великим городам, – лишь для того, чтобы хоть в этот раз твоя земля не была попрана сапогом врага. Вот что составляло сокровенную суть этой войны. И как ни жестоко говорить, милый мой Игдыр, это был не твой звездный час, и хочешь ты того или нет, тебе придется подождать…
Продолжение твоей истории покатилось кубарем, кувырком, сумбурное, как предсмертный бред больного, и теперь тебя могут достичь разве что аисты, которые перелетят и опустятся, как всегда по весне, в старые гнёзда на ветвях высокоствольных тополей в нашем дворе, если они до сих пор ещё живы…
***
Солнце описывает огромную дугу над Араратской долиной, начиная от Гегамских гор до Сурмари, и, обогнув большую гору, вздымающуюся над Игдыром, садится за горой Такалту в Кохбе. В летние месяцы, особенно в июле и августе, в полдень солнце неподвижно зависало над Игдыром, и полив садов и полей становился сущим страданием. Политые вчера грядки покрывались такими трещинами, будто месяц воды не видели. В полдень обливающиеся потом садоводы уходили под тень навесов, как рыбы, разевая рты от душного зноя. А кое-как дождавшись, пока солнце скроется за Масисом, без слов, покорно вновь принимались за свою работу, утешаясь одной мыслью: винограду это на пользу – его величество виноград спеет. И жар солнца им нужен затем, чтобы «харджи» и «мовуз» наливались сладостью. А единственное «озеро» в Игдыре, которое образовывалось весной от таянья снегов и дождевой воды, славилось неисчислимым поголовьем лягушек, и к ночи, когда замолкали все остальные звуки Игдыра, их оглушительное кваканье было слышно даже в кварталах Поса у нас, в Игдыр-маве. В августе от страшной жары озерцо мелело, и невыносимая вонь от дохлых лягушек разносилась вместе с вечерней прохладой по всей округе.
Осенью закат в Игдыре начинался раньше, так как ленивые солнечные лучи запутывались в зелени садов Араратской долины, на этом берегу Араза.
Всей красоты Масиса игдырцы не могли ощутить из-за чрезмерной близости горы, знали просто, что он высокий, очень высокий. Сказать по правде, Масис при взгляде со стороны Игдыра не слишком привлекателен: бесформенная гора с гигантским горбом, который мешает видеть ее вершину, а Малый Масис рядом с этим горбом выглядит и вовсе маленьким белым шатром.
Эту гигантскую гору мы увидели с большого расстояния только потом, и поняли, как она прекрасна, как «до неприличия» красива и почему при виде Масиса иностранцы забывают названия других гор…
Тень от Масиса ложится до самых берегов Араза, и в осенние вечера весь Сурмари окутывает изумительная прозрачно-голубая дымка, и солнце золотит лишь кресты над куполами церквей, а высокие тополя и осины становятся золотыми факелами в голубом тумане и тихо качаются в волнах прохлады, нисходящей вниз со склонов Масиса.
Колокола Сурб Геворга начинали свой перезвон чуть раньше, чем Эчмиадзинские кафедральные, за что наш священник Тер-Месроп не раз получал нарекания от духовных властей и каждый раз сваливал вину на чересчур проворного звонаря.
Но и утро в Игдыре начиналось раньше.
Солнце ещё не выглянуло из-за Гегамского хребта, а белоснежная вершина Масиса уже начинает розоветь, и игдырцы, спящие на своих плоских крышах, первыми встречают утро Араратской долины.
Я не помню, чем были примечательны разные времена года в Игдыре. Весна, лето, зима… Наверное, не было ничего особенного, раз не запомнилось.
Весна она везде весна – нарядная, будто вырядившаяся для кого-то одного, которого ждала. А что касается игдырского лета… Долгожданная пора, когда «виноград зреет»! Так они говорили и, отдуваясь, вытирали ручьи пота с лица и шеи платками величиной с добрую скатёрку, обреченно поглядывая на неподвижно застывшие вершины тополей, которые, казалось, никогда не шевельнутся…
Помню осень, игдырскую осень в садах, в пору сбора винограда.
Боже милостивый, ты видел сам, нет на свете ничего прекраснее осеннего сада, когда он, весь увешанный плодами, как сама богиня плодородия, приветствует садоводов. И неважно, игдырский это сад, ванский или аштаракский…
Все времена года с безмолвной покорностью и терпеливым усердием работают на осенний сад. Берегут его, прячут от дождей и града, от ветра и засухи, чтобы бросить к босым ногам осени – этой языческой красавицы – всё, что выросло и налилось соками. Если есть на свете уголок, где природа не успевает создать такую осень, как в Игдыре, в Айгестане, в Араратской долине, – она не вправе утверждать, что всесильна и совершенна.
Осень в Игдыре начинается у подножья Масиса, за спиной Игдыра, в нескольких километрах от него, именно там рождается приятная, сбегающая с вершины прохлада после летнего пекла.
В один из дней безлесные склоны, дрогнув, меняют зелень травы и кустарников на все цвета, какие только возможны в природе. Дички – «допотопного» вида низкорослые плодовые деревца, прародители всех нынешних садовых деревьев; низенькие яблони и груши, пшат, огромные, чуть не с дерево, кусты шиповника, чьи глянцевые плоды никто не собирает, – всё это вспыхивает в последних лучах солнца, и подножье Масиса превращается в море пылающих красок. А внизу от первой изморози наливаются медом фрукты в садах.
Об этом знают и этого ждут садоводы, чтоб начать сбор урожая.
Харджи уже золотится, мсхали бледнеет до желтоватого оттенка ладана, а гроздья мовуза и ачабаша лопаются от сладости и твердеют. А чилар, который не хранят для еды (он идет только на вино вместе с харджи), коричневеет и делается даже слаще харджи…
О, какие виноградари жили в Игдыре, какие вина они умели делать и как умели пить вино! Каждый глоток впитывали с трепетом, как мирру, смакуя, перекатывали во рту и только потом жадно, со страстью выпивали бокал до дна, как конь, измученный жаждой, который дорвался до ведра с ледяной колодезной водой…
Грозди ачабаша, мхитара и мсхали, нанизывали и развешивали в погребе на зиму, для себя давили из харджи и чилара крепкое белое вино, а из черного мовуза – густое красное, которое не успевало созреть (вернее, ему не давали – до срока выпивали недодержанный, ещё пахнущий землёй нектар со вкусом солнца. О чем думали, грустили или мечтали эти земледельцы, в чем был смысл их существования? Во времени? В сложившемся укладе, потребовавшем многих десятилетий? Всё это не применимо к Игдыру, который на их глазах забродил, как молодое вино мачар, что мутнеет, чтобы потом, отстоявшись в покое, сделаться прозрачным. Но он только взыграл-замутился, а прозрачным не стал… И из чего были вылеплены эти удивительные люди, видевшие столько гонений, насилия, депортаций, и всё же смогли так твердо, с непоколебимым спокойствием смотреть на рушащийся в обломки мир вокруг них!..
Удивительна и непостижима загадка жизнестойкости армянина, позволяющей выжить вопреки всем признанным законам человеческого бытия, выходящей за пределы разумного, безудержной и необъяснимой. Ну просто «из ряда вон»!..
***
Сады Исабека и Епрема, которым положил начало еще прадед, сын Исабека-старшего Йордухан, были поделены между двумя братьями, но забора между ними не было, и в пору сбора урожая в обеих семьях все от мала до велика пропадали в саду, как и остальные жители Игдыра, у кого имелся сад.
А предприниматели, такие, как наш зять Влас, которым для работы суток было мало, нанимали сборщиков или звали на помощь соседей, из тех, у кого своего сада нет, а это значило, что те также запасутся фруктами на зиму.
Но дело состояло не только в том, чтобы собрать плоды. Виноград надо было отжать, превратить в сусло и перелить его в промытые, загодя прокуренные дымом карасы. А ещё готовить сладкий шуджух: варить дошаб, макать в него длинные низки орехов и развешивать для просушки. Готовить алани, заготавливать сухофрукты и изюм. Засаливать в кадушках виноградные листья для зимней толмы. Тысяча дел, ибо, согласно мудрой истине бабушки Банавши: «Летняя колючка – зимой лакомство». Всё шло в дело, от оставшихся на уже убранных бахчах мелких арбузов и дынек до пожелтелых огурцов и портулака…
Какие фантастические соленья готовила бабушка Банашва! Довольно было чашки рассола из-под этих солений поутру – и, как уверяли сами «набравшиеся», от ночной «мути и дури» не оставалось и следа…
Толстые жерди-подпорки с трудом выдерживали тяжесть виноградных лоз и огромных гроздьев черного винограда, мовуза, харджи. А как прохладна тень под виноградной лозой! Я ложился на теплую рыхлую землю и лежа, без помощи рук, губами рвал «дамские пальчики» (у нас они назывались «ицаптук» – «козьи титьки»). Или мог часами наблюдать за тем, как пчелы с изумительной сноровкой буравят сладкие ягоды и неспешно потягивают медвяный сок…
В эти две-три недели уборки урожая все и завтракали, и обедали в саду. В шалашиках и под навесами с утра, тихонько булькая, томилась в тонирах, в разнокалиберных глиняных горшочках шорва – кулеш из пшеницы, покрываясь восхитительной поджаристой пенкой. Она пузырится, лопается и плюется, но едва огонь начнет убывать, – угомонится, и шорва зарумянится в цвет пламени.
Кто-то, сидя на корточках у ручья, чистит помидоры, перец и баклажаны, а на земле под раскидистым ореховым деревом уже накрывают «стол»: расстилают длинные «ямани» – дивные карпеты, которые ткали только в Игдыре. Приготовлениями по части стола занимались в основном мужчины, это очень давняя традиция. В поле, в саду, в застолье «на природе» верховодят мужчины, а женщины – только в доме. Потому для женщин эти несколько дней были самыми желанными в году, когда не они, а их самих баловали и угощали, позволяя на время забыть каждодневные хлопоты по приготовлению пищи.
В урожайную страду народа в саду было много, и число глиняных горшочков соответствовало числу едоков. Для шорвы и бозбаша брали козлятину, причём непременно мясо самца. В особенности ценилась жирная грудинка: жир укроет горшочек, как крышка, «загорит» и даст образоваться пенке. Козлов растили «на мясо», предварительно оскопив, откармливая на склонах Масиса, в лугах с травой в рост человека, и они раздобревали до невероятных размеров, чуть не с теленка. Мясо игдырцам поставляли сурмалинские курды-езиды, чьим несметным отарам сами хозяева счета не знали.
В Игдыре была в почете вся «классическая» кухня, начиная с бозбаша и толмы, овощной и из виноградных листьев, – кончая хашламой и кюфтой.
Одним словом, игдырцы знали толк в хорошей еде и в этом удовольствии себе не отказывали, полагая, что человек лишь раз приходит в этот мир, и потому должен прожить этот отмеренный свыше, и без того недолгий «единственный раз» не абы как, в лишениях и запретах, а по-человечески полно и счастливо.
– Можно подумать, ты в своем Ереване ел что-нибудь похожее на игдырскую шорву, бозбаш или кюфту!
Почему не ел? Что, в Ереване нет игдырцев? Не сразу же они в ереванцев превратились. Да и ереванцы не хуже в еде понимают…
– Э, дорогой, такую шорву, как ваша, у нас по бедности Хоро-дадо ела со своими задержавшимися в девках дочками.
Да откуда, скажи на милость, дорогой мой Игдыр, нам было достать козлятину, тонир и глиняные горшочки? Или вино из мовуза? Будто в Ереване всё было и только шорвы твоей не хватало…
Заправлял церемониалом пиршества в саду, как правило, племянник отца Ваагн, средний сын моего дяди Епрема. Деревянным черпаком он медленно и торжественно, словно осеняя миррой, разливал обед по глиняным мискам, сам отдуваясь от острого перца.
– Словно змей ужалил, чтоб ему пусто было, – жаловался Ваагн и после каждого брдуча прикладывался пылающими губами – а заодно и рыжими усами – к глиняной чарке с мутно-красным вином, чтобы погасить жжение во рту. И каждый раз, отхлебывая играющий пузырьками мачар, вскрикивал:
– Вах, вах, Господи, какое чудо ты создал!
Игдырцы все, включая женщин, обожали острое, все их обеды были жгучими на вкус (за исключением пасхального плова, который заправляли изюмом, финиками, миндалём и курагой). Ели, обжигаясь, едва сдерживая слезы, и постанывали от необъяснимого удовольствия, словно из какой-то непонятной мести сами себя мучили…
Вот и сейчас, присев на корточки и засучив рукава, они заняты тем же, и со всех сторон стола то и дело раздаются ахи-охи и вздохи, и все выпрашивают друг у друга перчик поострее:
– А отщипни-ка кончик…
– Дай сюда, поглядим…
– Да бери, забирай весь! Это не перец, это яд змеиный! – и, ужаленные, протягивали мне свои чарки, и я едва справлялся со своей ролью виночерпия…
И так по осени бывало в Игдыре каждый год, во время сбора урожая.
Первой из-за стола вставала бабушка Банашва или Маин-дзало. Осеняли себя крестом и привычно возглашали:
– Славься, Господи, воля твоя, не сочти за излишек…
И Бог тогда принимал их близко к сердцу, этих замечательных земледельцев, садоводов, подпирающих подножье Масиса. Почему же вдруг отвернулся от них этот вздорный старик, игдырцы до сих пор понять не могут. Что они сделали, чем не угодили? Что заставило его отвернуться, да как отвернуться! Позабыв, что он Бог!.. Ведь мог он просто пожурить тех, кого сам же и создал, – имел право! И даже отругать словами покрепче, чем «Пьян Аракел» в подпитии, слушая которого фаэтонщик Мчик (Мкртич), цокая языком и сплёвывая, вопрошал, вознеся глаза к небу:
– Господи, и ты будешь говорить, что создал этого человека?!
Может, тебе, Боже, не понравилось, что где-то на земле армянин ест без страха добытый своим трудом хлеб? Или позавидовал ему, что пьёт своими руками сотворённое вино? Но кто мешал тебе спуститься к людям в сад, к Ваагнову столу! Омочил бы и ты свою седую бороду крепким вином, расслабился бы телом, отдохнул душой… И знаешь что, Всевышний, неплохо бы тебе забыть про нас, живущих в тени Масиса, да и вообще про армян. Дал бы нам пожить нашим коротким умом, без твоего благословения. Поскольку для армян ты никогда не имел ни ушей, ни глаз, а что имел – мы так и не узнали. Мы, что с долготерпением осла и упрямством вола верили в тебя невероятной верой верующего и, покорно следовали заповедям Григора Просветителя, восхваляемого нашим Тер-Месропом…
Аминь…
***
«Пьян Аракел» был несчастный человек, без соображения, без промысла, но с кучей ребятишек в доме.
Никто не видел по утрам, как он уходит «на работу». Затемно уходил, чтобы тут подмести, там полить тротуар, кому-то донести покупки с базара домой, одним словом, выполнял любую работу, какая подвернется.
В Игдыре нищих не было, по пальцам можно было посчитать тех, кто бедствовал, но концы с концами сводили все. Достаточно было Аракелу пройти рядом с мясным рядом – его мигом окликал кто-нибудь из мясников: «Аракел, глянь, какой я кусок печёнки для тебя приберёг!» Это означало, что Аракелу нужно наутро прийти и помочь разделать парочку туш, и тогда ему перепадёт и на шорву, и на бозбаш. Эта русская кличка «Пьян» пристала к Аракелу только за то, что он позволял себе, выпив на «работе», идти домой, слегка пошатываясь. А это в Игдыре было делом невиданным: мало что выпил средь бела дня, так ещё и качаешься, идя по улице. Впрочем, в Игдыре такой чести носить «довесок» к имени удостоился не один Аракел. Все игдырцы имели прозвища, всех чем-нибудь «помечали», и никто не считал это обидным или зазорным.
А вечером Аракел возвращался домой с большим мешком в руках или за спиной и шёл по самой середине улицы, словно напоказ, может даже из чувства протеста: дескать, это я, вот я такой, и только посмейте мне что-нибудь сказать! И безбожно матерился, не жалея ни тех, кто даже не думал что-либо ему говорить, ни тех, кто просто случайно попадался ему на пути. В эти послеобеденные часы многие выходили посидеть у ворот, в основном женщины, дети и молодежь. Брань Аракела относилась вовсе не к молодежи, но, «по касательной», – к их родителям, и была снабжена подробным указанием известных примет каждого, чтобы ни у кого не возникло сомнений насчет адресата.
– Чтоб твоему чарчи отцу!.
Или же:
– Эй, вдовий ублюдок, ты, щенок, тоже тявкать научился? Я твою…
И если моя несравненная мать с кем-нибудь из детей в это время оказывалась сидящей на скамейке у дома, Аракел, приложив палец к губам, грозно предупреждал:
– Молчи, Амаякова жена, мне не перечь, а то видишь, я за себя не отвечаю…
Да разве могла что-то сказать ему моя бедная мать! Она очень жалела и этого человека, и его жену, по любому поводу помогала им то одеждой, то продуктами. При виде Аракела мать только и делала, что вытирала платочком глаза, всякий раз заново оплакивая своего любимого брата, Арташеса, и проклинала того, кто придумал адское зелье…
Может, не стоило мне начинать игдырское утро с Аракела, но он уходил на работу первым из обитателей нашей большой улицы, идущей через всю Игдир-маву. Даже раньше, чем игдырцы выгонят скотину, поручив ее заботам курда-пастуха Нго. Намного раньше, чем начнут звонить колокола Сурб Геворга.
Нет, нельзя не упомянуть этого единственного в городе выпивоху, за которым сами жители закрепили почётную роль хранителя вполне определенной «традиции».
Утро продолжалось. С грохотом и лязгом открывались большие ворота в доме живущего напротив нас фаэтонщика Егиша, и из них, бодро и весело звеня бубенчиками, вылетал фаэтон Егиша, запряжённый парой горячих гнедых. Если мы, малышня, в это время оказывались на улице, Егиш сажал всю команду в фаэтон и описывал большой круг, и к небу взвивались облака пыли и ликующие вопли детворы. То же самое он повторял вечером, невзирая на усталость лошадей.
Но главным, что подтверждало наступление утра в Игдыре, был истошный рёв заводского гудка. Гудка того самого лимонадного завода, где «заводчиком» был наш зять Влас. И все игдырцы, и сонные, и окончательно проснувшиеся, обязательно говорили: «Влас орет». Значит, уже семь утра.
Горожане, у которых имелись часы, могли сверять их по гудку, поскольку часы Власа, величиной с хороший блин, работы известной фирмы «Саркисовъ», а обслуживавший лимонадный завод и мукомольню механик-немец носил часы другой, не менее известной фирмы – «Мозель», так что всякая неточность исключалась.
Лимонадный завод полностью принадлежал Власу, а мукомольню он держал на паях с Аваговыми. Мукомольня работала на дизеле, который имел «врожденный порок» – периодически начинал стучать, за что игдырцы нарекли мельницу «стукомольней». Так что наш зять Влас был разносторонне известен.
Немец-механик с утра до вечера сновал туда-сюда с масленкой в руках и смазывал всё что возможно, и заводы Власа работали чуть ли не точнее часов «Саркисовъ». А Влас, который, как будто, притерпелся к стучащему дизелю, никак не мог привыкнуть к громоподобному чиху немецкого мастера. Каждый раз при этом Влас вздрагивал от неожиданности, двумя руками ловил слетавшие с носа очки и сердито восклицал одно и то же: «А-а, чтоб тебе пусто было!» Немец же, наивно полагая, что ему, по всей вероятности, желают здоровья, смущённо кланялся и, прижимая руку к сердцу, в свою очередь благодарил: «данке шон, данке шон».
А тому, чем ещё славился Влас в качестве «заводчика», моя тетушка Овсанна дала краткое и четкое определение:
– Там стучит, здесь гудит, а путного ничего нету! Гость зайдёт – он тут же лимонадные бутылки на столе перед ним выстраивает…
Конечно, тётушка Овсанна слегка преувеличивала, но расходы Власа на содержание заводов, даже разделенные с Аваговыми, на самом деле были весьма велики, а прибыль ничтожна, и эти заводы его не то что не обогатили – он едва сводил концы с концами. Единственным объяснением этому могло служить, пожалуй, непомерное тщеславие нашего зятя. Слух о нём дошёл до Еревана, и сам губернатор знал, что в Игдыре «есть заводчик Влас», – одного этого нашему зятю было достаточно.
Лимонад Власа действительно был великолепен. Игдирцы загодя спускали ведро с бутылками лимонада в колодец, чтоб охладить напиток. А когда откупоривали и отхлебывали, так шибало в нос, что из ноздрей прямо дым шел, и они начинали икать от удовольствия. Даже дедушка Исабек, который изредка позволял себе подобную роскошь, не мог сдержать чувств и, к удивлению присутствующих, вытирая усы ладонью, крякал: «Помилуй господь твоего отца, Влас, и стук твой, и гудок – всё тебе прощаю».
Замечательный лимонад Власа готовили на вкуснейшей воде из прохладных родников Аргаджа, уже одно это гарантировало первоклассные достоинства напитка. К ней добавляли отборные фруктовые соки и получали лимонад нескольких сортов: вишневый, тархуновый, лимонный, кофейный и другие. Продавали лимонад в особых магазинах и в собственных палатках Власа, в бочонках, обложенных льдом, и покупателей было без счета. Даже курды-езиды, приезжая в город, не отказывали себе в удовольствии немного поикать, выпив шипучки. Они предпочитали вишневый лимонад – густой, темно-красный, щекочущий газовыми пузырьками.
К слову, Влас был не единственным заводчиком в Игдыре. Здесь работал завод по очистке хлопка и отжиму хлопкового масла, принадлежащий Одабашенц Ерванду, который прославился не столько своим заводом, сколько невероятно красивой женой. И если не слишком щедрые на похвалу игдырцы находили её красоту совершенной, значит, так оно и было в самом деле.
В Игдыре действовал, и очень интенсивно, механический завод – большая мастерская, которая обслуживала не только нужды пограничного гарнизона, но и выполняла заказы шествующих через Сурмалу торговых караванов. Но, конечно, Игдыр был жив не благодаря лимонаду Власа или продукции других заводов, владельцы которых не были невесть какими богачами, разве что имели возможность нанять в летнюю жару дачный домик в Лори или в Нор-Баязете, либо приобрести билеты на Сирануйш в «Гамлете» и на Адамяна в «Отелло» да посещать время от времени «Илизон» тифлисца Нариманова.
Кормила Игдыр его земля – его сады, приусадебные огороды, бахчи, а ещё живность при каждом доме: корова, буйвол, коза или овца...
Всё пропитание и запасы на зиму игдырцу обеспечивала земля – отборная, плодородная, ибо, как заметил ещё достопочтенный Ной, здесь она жирная и рыхлая, хорошо держит влагу, а унавоженная, и вовсе сторицей воздаёт хозяину за его труды. А игдырец землю любил и понимал ее язык.
Что только не росло на полях и огородах Игдыра! Кунжут, конопля, фасоль, горох, чечевица, бамия, картофель, свекла, репа, топинамбур, называемый в наших краях «земляным яблоком», помидоры, баклажаны, перец… О, какие красавцы-перцы осенью пламенели всеми красками огня на низках, подвешенных к балкам в погребе, а вдоль стен, чинно выстроившись в ряд, желтели и рдели тыквы. В горных лугах собирали съедобную зелень – мандак (бутень), сибех (резак), бохи (фенхель), щавель и круглый год ставили на стол. Даже в самом бедном доме зимой и летом готовили супы из пахты или мацуна – танапур, спас с пшеничной крупой, разнообразнейшие блюда из засушенных овощей и зелени, и надо верить Хоро-дадо, когда она с гордостью заявляла, что не променяет горшочек сушеной зеленой фасоли, зажаренной в масле, ни на какой «ихний» шашлык, не говоря уже о тыкве с сушеными абрикосами…
Самый большой сад был у Бадиленцев, а самый замечательный – несомненно сад Нарндженц Енока, похожий на ботанический музей своим неисчислимым разнообразием фруктовых деревьев. На рынке покупали в первую очередь фрукты из Енокова сада. Причем сам он не продавал, у него их закупали и перепродавали. А сад действительно был дивный. Там росли фруктовые деревья не только привычные для Араратской долины, а со всей Армении: из Мегри, из ущелья реки Воротан привезенные гранат, персики и медово-сладкий инжир, абрикосы разных сортов из Ордубада, даже ванские яблоки из Артамета. Садовником-кудесником был Нарндженц Енок…
Вообще излишков урожая из Игдыра не вывозили, всё без остатка потребляло местное население, которое достигало цифры десять тысяч человек.
Осенью игдырские погреба ломились от заготовленных плодов и разносолов. Чугунки с маслом и сыром, кувшины с растительным, кунжутным маслом, которое предпочитали топлёному, и карасы, полные вина из харджи и мовуза, дышащие пьянящими ароматами, в сумраке погреба выглядели сказочными богатырями, что улеглись под стеной и заснули.
Чего Игдыру всегда было мало, так это вина. Игдырцы знали толк в вине и делали его не для продажи. Но дотягивали едва до февраля. Отправлялись за вином в Ошакан, Аштарак, Эчмиадзин, Камарлу. А лимонад Власа был настолько хорош, что игдырцы стали пить его, смешивая с вином. Совсем как римские цезари, которые считали варварами всех, кто пил вино неразбавленным. Однако, в отличие от цезарей, игдырцы пили разбавленное лимонадом вино только в летнюю жару, а осенью и зимой оставались «варварами». И даже придумали этой смеси особое имя – «Мавро».
Для себя на зиму подвешивали под потолки погребов – маранов связки винограда и груш, нитки сладкого шуджуха, в маленьких бочонках стояла ванская сельдь и севанский когак в рассоле, а в самом центре марана висела качающаяся доска со стопкой высушенного лаваша.
В субботние, воскресные дни игдырцы, придя с работы, бывало, и не поднимались в дом, а усаживались с друзьями в углу марана за низенький круглый столик, на котором раскатывают лаваш, осторожно, чтоб «не побеспокоить вино» отливали в тыквенную бутылку – «гогру» немного вина из караса и запивали соленый когак и деревенский сыр с зеленью искрящимся, крепким красным вином из мовуза, после каждой кружки вздыхая блаженно-расслабленно и благословляя всевышнего…
Ты, любимый мой Игдыр, лучше меня знаешь о житье-бытье своих горожан, об их привычках, и, если что не так, сам что-то добавь или убери лишнее, но ведь так они и жили – таким я тебя видел и запомнил. С рождения они жили в союзе с землей, были земледельцами, садоводами, а дом земледельца пуст не бывает.
Однако в связи с неуёмным стремлением Игдыра к тому, чтобы стать городом, множество новых забот легло на плечи его жителей.
«Глава» города, градоначальник в Игдыре избирался, а пристава, как водится, назначал губернатор, он сам выбирал его для каждого города. Правда, для игдырцев не имело никакого значения, кто там выбранный, кто назначенный, – срок ему определяли сами игдырцы.
Главу действительно выбирали, и чаще всего те родовые группы, кланы, которые были наиболее влиятельными, «пробивными». Но поскольку, как правило, кандидатов было всего двое (нечто похожее на «демократию»), наш зять Влас находил, что это ничтожно мало для Игдыра, где действовало несчётное количество партий и группировок (ни в одной из которых сам он, правда, не состоял). И кандидатуры, ясное дело, принадлежали к разным партиям, что облегчало дело наших «суровых» игдырцев: они могли выбрать, что называется, меньшее из зол, даже вопреки воле главенствующего клана.
Те, у кого ещё осталась какая-никакая память, вспомнят, какой прекрасный выбор предложили однажды народу Игдыра, когда были выдвинуты два кандидата – от дашнакской партии и от «гнчакистов». И дашнакским кандидатом был не кто иной, как отец лидера этой партии, Мартирос. Вот где достопочтенным избирателям нужно было не забывать, кто он, этот «лидер», и кому и кем приходится. Поскольку даже губернатор, услышав его имя, неизвестно почему лишний раз пересчитывал пуговицы своего мундира…
При всем при том игдырцы сумели «кинуть черные шары» и «забаллотировать» отца «лидера», Мартироса, предпочтя ему Епрема, брата Исабека. Они и не думали считаться с тем, кого «завалили».
Но для них самих разница в выборе была весьма ощутимой, поскольку, хотя Мартирос так и рвался вновь стать главой, игдырцам уже были знакомы его стиль и манера. Они не желали ошибаться второй раз. «Неправильный был человек, всех ссорил-баламутил…», – говорили они.
А Епрем, младший брат Исабека, которого предложили «гнчакяны», был его полной противоположностью. Но Епрем был «ничейный», то бишь ни в какой партии не состоял. Как и его деды, возделывал землю, уважал порядок, соблюдал законы, был честен со всеми и почитал старших. Про него говорили «русакан», то есть сторонник русской государственности, «консерватор», сторонник порядка, а для такого городка, как Игдыр, кишащего партиями и кланами, «порядок» означал необходимость противопоставить себя всем кланам и партиям, и в первую очередь «крайним революционерам».
Но потом и те, кто выдвигал Епрема, поймут, что оказали ему этим медвежью услугу.
Я не видел его, не мог видеть – он ушел из жизни молодым, вернее, его «ушли»… Может ты, милый мой Игдыр, сам скажешь своё нелицеприятное слово о нем?
– О, Епрем… Второго такого Игдыр уже не родит.
Эта фотография на твоём столе – ничто! Надо было видеть его самого, когда он восседал верхом на белом коне, а рядом – телохранители, два брата-карабахца. Когда он появлялся на рынке, самые горячие из игдырцев, готовые наставить кинжалы друг на друга, смиряли свои страсти и опускали головы от стыда.…
Он не издавал ни звука. Выслушивал людей, не снимая правой руки с серебряной рукояти плётки, слушал и примирял, укрощая людей двумя-тремя словами. Споры и ссоры между игдырцами, а также наши – с соседними курдскими и турецкими деревнями при нём утихали. Бывало даже, он приводил вора и разбойника, турка или курда, и в Игдыр-маве выделял ему землю, предоставлял дом. Те, кто не очень одобрял эти его «странности», впоследствии убеждались в дальновидности Епрема, который даже башибузуков превращал в людей, давая им землю и работу.
– Но горяч был!.. Честный, справедливый, но горячий, вспыльчивый. Не надо было ему поднимать руку на Мартироса на рынке, на виду у всех. Конечно, Мартирос, как всегда, смошенничал: этот шарлатан взял у курда двух баранов для каурмы и отказывался платить за них, уверяя, что торговец просто не помнит и деньги с него уже взял. Не надо было бить Мартироса. Нехорошо, да и не в привычках Епрема, но что тут сделаешь, кровь взыграла…
С нашей фотографии на меня смотрит мужчина с задумчивым взглядом, как у Брута с полотна Микеланджело, немного мечтательный, немного грустный, с большими миндалевидными глазами, с едва заметной улыбкой под усами, загибающимися чуть книзу над твердо сжатым ртом. Большой круглый медальон висит на груди на массивной золотой цепи. Наверное, сфотографировался в бытность свою «главой». Молод, но как серьёзен… Даже фотография внушает уважение, такую надежность и доверие излучает даже этот неживой снимок. Как удивительны и печальны они, эти старые фотографии.
Ты слышал, что цедил сквозь зубы Мартирос, поднимая с земли упавшую шапку?
– Ладно, Епрем, ты ещё пожалеешь…
Как же ты, Епрем, не побоялся, ведь он тоже игдырец! Каким бы плохим ни был, но – игдырец! Да известно вдобавок, чей отец! Пускай не сам он, так его сын разве мог бы забыть, мог снести такое бесчестье?
Но и Епрем не мог быть другим. В этом городе у всех кровь была как огонь, а разве горячий человек станет осторожничать?..
К нему пришли поздно вечером, когда он сидел за вечерним чаем вместе с детьми. На большом столе лежали тетради, учебники, дети молча готовили уроки: кто пишет, кто читает, изредка нарушая тишину вопросами. Висевшая над столом большая лампа со стёклышками-подвесками озаряла мягким, тёплым светом светлые детские головки, склоненные над тетрадками и книжками, чайные стаканы с серебряными ложками, стеклянные вазочки с абрикосовым вареньем, – непередаваемо добрый, спокойный свет, дарующий покой, в то время как остальная часть столовой пряталась в синеватом полумраке.
В приоткрытую дверь беззвучно вошли двое с наброшенными на лицо башлыками, никто на них внимания не обратил – может, думали, это Маин-дзало... От выстрелов в спину Епрем повалился на стол и уперся в него руками, потом медленно повернулся к двери и поднялся с места. Ещё не чувствуя боли, он отбросил стул, метнулся к двери, с кинжалом в руке добежал до середины двора и… распростёрся на земле. Дети, которые онемели, окаменели от звука выстрелов, только тут подняли крик, на стрельбу и на шум из хлева, от коровы, выбежала Маин-дзало с молочником в руках. Увидев распростертое тело Епрема, она уронила молочник, и кровь смешалась с молоком…
Для убийц всё складывалось на редкость удачно в этот день.
Своих телохранителей, которые жили здесь же, в доме, в специально отведенной комнате, Епрем накануне отправил к Хачатуру-ага в Синчанлу с важным заданием (надо было переправить через границу группу фидаинов). Они вернулись бы только к утру. Непонятно, как это стало известно убийцам, хотя знал об этом только сам глава.
Епрем, каким бы «ничейным» или, как говорили, «русаканом» ни был, не мог остаться непричастным, полностью обособиться от беспокойной, «кипучей» политической жизни Игдыра. Да такого и не выбрали бы главой его «глядящие исподлобья» сограждане: кому он был нужен «ничей»! Так говорили его противники, а Епрем был такой же, как они, игдырец со всеми присущими им недостатками, но уважающий законы и порядок и в каком-то смысле осмотрительный, что для легковозбудимого игдырца, пожалуй, большая редкость. Так что его «ничейность» была мнимой.
У него были свои люди всюду: в губернаторском окружении, под самым носом у Богуславского, в пограничном гарнизоне – везде, от них ему становилось известно об ожидаемых строгостях, предстоящих арестах, и он успевал предупредить кого следовало и предотвратить неприятности. И Епрем предотвращал… Причем умудрялся перехитрить самого Богуславского, к примеру, при разделе принадлежащих Игдыру земель и в результате вернуть отобранные богатыми турками-землевладельцами наделы…
Утром Игдыр был в страшном волнении. Все возбужденно обсуждали жестокое убийство Епрема. Игдырцы встревожились ещё и потому, что начали понимать, что и сами беззащитны перед натиском так называемых «комитетов», ибо им безразлично, кого убивать, Богуславского или Епрема.
На кладбище, которое находилось чуть дальше нашего дома, напротив Городского училища, построенного его стараниями, пришло все население Игдыра. Потрясённые стояли у его изголовья Хачатур-ага, Мелик Вртанес, Гарегин-ага, курдский и езидский шейхи Джангир-ага и Юсуб-бек, другие именитые и влиятельные лица, чиновники и представители власти. Окружённый своими пятью сыновьями, стоял Хачатур-ага, бессменный староста семи курдских и турецких деревень, жители которых его и боялись, и уважали. Он был ближайшим другом Епрема и стоял теперь, как статуя, окаменев от горя. Этот огромный, похожий на скалу человек с бронзовым лицом не мог сдержать слёз, капающих ему на грудь, скатывающихся на серебряный пояс и разбивающихся в брызги о рукоятку свисающего кинжала.
Стоял и Исабек, без слёз, мрачный, потемневший от горя, и все наши. В чёрном, окаменевшем лице Исабека не было грусти – только гнев, решимость и еле сдерживаемая ярость. Говорят, Исабек очень любил своего младшего брата и, хотя не одобрял этих его «дел», да и не мог одобрять, будучи человеком совершенно иного склада, но вмешиваться привычки не имел. Только пару раз с досадой и болью говорил ему:
– Ну скажи ты мне, какого черта ты с ними якшаешься? Твоё дело сад, огород, твой дом, поле, земля…
Тер-Месроп, растерянный, оторопелый, словно не понимал, что ему делать, с чего начать. И только услышав пение дьячка, казалось, пришел в себя и присоединил к его сиплому голосу свой – упавший, срывающийся. А ведь другой раз молнии метал своим мощным басом… Горе согнуло его. Однако к концу отходной голос его окреп от гнева, и, подняв крест к небесам, он произнес свое проклятие «Иуде», продажному убийце, достойному адовых мук. Что недосказал отец Месроп, дополнит нараспев безутешная в своем страдании Хоро-дадо, упав на колени у гроба и раскинув горестные руки:
– Пусть д;ма лишится и от тысячи пуль издохнет тот, кто в тебя стрелял, Како джан… Чтоб и горсти земли ему не нашлось, когда хоронить станут…
Так окончилось двенадцатилетнее правление Епрема на посту «главы» Игдыра – нелепой, бессмысленной и неразумной смертью…
Дома, поднимая первую поминальную стопку, Нарндженц Енок скажет: «Будь проклят этот самый сад, да разве из-за сада такого человека, как Епрем, убивают?» Енок думал, что из-за возвращённого ему сада убили Епрема, но много было других причин…
До поздней ночи будут сидеть мужчины в доме, а женщины на балконе, и, раскачиваясь вперед-назад от боли, как при работе с ручным жёрновом, будут рассказывать, перебираль-перемалывать все события последних дней. И Хоро-дадо, поминутно вытирая кончиком головного платка слёзы, льющиеся из глаз, при каждом слове будет бить себя по коленям и повторять нескончаемую историю этих нескольких дней…
И так до поздней ночи будут они вспоминать, говорить, рассказывать про то, каким главой был Епрем, как дальновидно и с умом он упорядочил распределение земли и подачу воды между армянскими и турецкими селами, положив конец вечным спорам и войнам, которые без крови не заканчивались. Как осушил болота, образованные водой, без пользы вытекающей из мельничной запруды и из ключей Аргаджа, и тем избавил Игдыр от комариных полчищ, а на месте осушенных болот поднялись тучные луга, которые он раздал безземельным крестьянам под выгоны для скота...
Так, скорбно и горестно, вспоминали они и на седьмой день, и на сороковины, и в годовщину…
Таким был этот замечательный игдырец, который, не состоял ни в одной группировке, и тем не менее считал, что не помешало бы и в Игдыре навести порядок и законность.
После Епрема произошли изменения, и в первую очередь в его, Исабековом роду. Большой род Исабека распался, раскололся. Его среднего сына Айваза за строптивый нрав называли «Безумцем Ево» или «Разрывающим цепи», в память о том, как он порвал железную цепь, которой его в наказание за шалости приковали к дереву по приказу Исабека, и убежал. Так вот сыновья этого буяна Ево оказались на редкость трусливыми. Люди, принадлежащие к одному роду, тоже бывают разными. Напуганные всесильной «тайфой» Канаенцев, они, в доказательство своей «лояльности», сменили единственный признак принадлежности к роду Исабека – свою фамилию.
Однако может быть, потеря Епрема оказалась не единственным горем Игдыра.
Самые ожесточенные распри и грызня между кланами-тайфами до сих пор никогда не заканчивались кровью. Для Игдыра такая расправа была новостью, так сказать, очередной стадией развития «общественных отношений», «новым качеством», которое возникло в хаосе смутного времени на почве деятельности расплодившихся, как грибы после дождя, многочисленных «комитетов» с их бестолковой деятельностью. Её продолжение могло иметь гораздо более печальные последствия, ибо «глядящие исподлобья» игдырцы – народ строптивый и неуступчивый. И если бы твоё столь «многообещающее» начало не свернулось так неожиданно и непредсказуемо, какие ужасы могли ожидать тебя, дорогой мой Игдыр, начни твои жители утолять мщение кровью!
Но как ни перемутилось бы всё вокруг, пусть с вдесятеро худшими «непредсказуемыми последствиями», – муть бы всё равно когда-нибудь осела и всё снова очистилось. А хоть бы и не очистилось – пусть! Лишь бы поливальщики, вскинув лопату на плечо, рано утром шли в поля… и колокола Сурб Геворга мягко звонили после вечерни… и рёв гудка лимонадного завода Власа продолжал возвещать о рассвете…
Лишь бы в тени Большой Горы, под её заступничеством, над крышами твоих садоводов всегда струился дымок, поднимался по холмам и, уходя ввысь, ложился на склоны Масиса…
И ты, родной мой, наверняка согласишься со мной, что с тех пор действительно что-то расшаталось, что-то сломалось для твоих земледельцев, садоводов и ремесленников. Для добывающих свой святой хлеб и вино игдырцев…
***
Исабек родил Айваза, Йордухана, Амбарцума.
Айваз родил Вардана, Самсона, Геворга, Саака.
Вардан родил Акопа, Варда, Паруйра, Хорена.
Самсон родил Амазаспа, Мехака, Гегама, Ованеса, Мкртича, Мамикона.
Геворг родил Абесалома, Арутюна.
Саак родил Саркиса, Бабкена.
Йордухан родил Исабека, Амбарцума, Епрема.
Исабек родил Аветиса, Арменака, Амаяка.
Амбарцум родил Акопа.
Епрем родил Гарегина, Ваагна, Амасию, Завена.
Аветис родил Айрапета.
Амаяк родил Грайра, Гургена, Эдварда.
Акоп родил Амбарцума.
Ваагн родил Гарегина.
Амасия родил Рубена, Артавазда.
Айрапет родил Рубена.
И Мехак родил семерых сыновей.
От Гегама… не помню и не хочу вспоминать…
От Мамикона остался один сын…
Гарегин не родил наследника – был убит в Айтахте, под Сардарапатом.
Единственный сын Айро, Рубик, погиб на подступах к Днепру, ему едва исполнилось восемнадцать.
И ещё больше двух десятков сыновей, и это не считая дочерей-смуглянок. Их, по какому-то неведомому закону, тогда не считали и сейчас не считают. А если сосчитать и дочерей, и наших тётушек, и сестёр, их перечень превратил бы древо патриарха Исабека в могучий, буйно разросшийся дуб.
И это, дорогой, только древо, «посаженное» Исабеком. А были роды и семьи, чьи раскидистые дубы не уступали Исабекову и, вместе взятые, превратили бы Игдыр в хороший лес, молодой и густой. И почему из него надо исключить дочерей Банавши: Овсанну, верную жену Власа, или тётушку Нуне, и тётушку Мане, которая удостоилась чести стать невесткой Лысого Кяспара. Или дочерей отцовых братьев, или десятерых дочек Арзуманенц Тиграна, который рождение каждой по-рыцарски отмечал с зурна-доолом, с застольем и весельем, на радость всему кварталу Пос.
Так ты рос и разрастался. И если Тер-Месроп со своими двумя дьячками, налегая на шустовский коньяк, мучился вопросом, где достать мирры для крестин, то католикос, сидящий в Эчмиадзине, ему ничем помочь не мог: мирра тебе не вино из мовуза, чтоб ее карасами заготавливать…
И не удивляйся, как бы это поделикатнее сказать… «прилежанию» твоих горожан: они без дела сидеть не любили, и то ли ещё было бы, если б не суббота и воскресенье… Твои горожане жили как в сказке, но три яблока с неба не упали, а сказка оказалась недолгой и сменилась безобразной гримасой судьбы.
И в ереванской жизни постоянное ожидание и надежда на возвращение постепенно иссякли даже у самых «упёртых». Размякли и растворились, как сахар в стакане чая, как соль в воде, как снег весной. Люди извелись, истаяли от страданий и сделались ереванцами – тихими, «без упёртости», ереванцами…
Так и получилось. Епрема тогда уже не было. Гарегин не оставил, не успел оставить наследника. Его мобилизовали в восемнадцать. Он погиб в Сардарапатской битве, у деревни Айтахт, когда оттуда выбивали турок. Ваагн, брат, был рядом, его ранило, а Гарегина убило… И не нашёл потом Ваагн место, где похоронил брата. Никто тогда не помнил, кого где в землю положили…
Гарегин был офицером. С лычками поручика окончил Краснодарскую школу офицеров и сразу был направлен на фронт под Карсом. После падения Карса вместе с другими армянскими офицерами прибыл в Ереван с орденом – «Св. Анной», а из Еревана был откомандирован в Каракилису, обеспечивать воинский призыв. Забирать в армию мальчишек, ещё не достигших призывного возраста и не оторвавшихся от матери.
Тяжёлая, очень трудная была обязанность, гораздо тяжелей, чем война. Невзлюбили армянские матери этого офицера – высокого и красивого, строгого и подтянутого, забывшего, что такое улыбка. Но что он мог сделать, как объяснить обливающимся беззвучными слезами лорийским дзало и их детям, что так надо, необходимо, что выбора нет! Нам нужно стать войском или хотя бы чем-то, похожим на войско, – только не оставаться сбродом и шантрапой, научиться хотя бы держать в руках винтовку. Его прошения об отзыве с этой мучительной должности не помогали – оставались считанные дни до жестоких боёв под Каракилисой…
Наконец его отозвали, чтобы отправить в Сардарапат. Там он и погиб. Выбил турок из Айтахта, но – погиб.
Ваагн был ранен в руку и в полубреду, с разрывающимся от горя сердцем, оставил тело брата, а позднее не вспомнил, где засыпал его землёй. Привез с собой офицерскую фуражку, бумажник и портупею, чтоб Маин-дзало было над чем плакать, причитать и молиться, ещё и хвалу возносить нашему армянскому Богу за то, что хоть Ваагн вернулся живым, пусть с рукой на перевязи. И никто позднее не нашел своих, погибших в Сардарапатской битве. Хоть бы братские могилы остались, какая-нибудь насыпь, холмик… Нет, будто и не было в Сардарапате войны, будто не гибли там тысячи. Одни пески и солончаки на том месте, заросшие репьём и терниями, и ни следа от тех могил… Где похоронили столько погибших? Боже, ты тоже не знаешь?..
Какой до ужаса вместительной оказалась эта земля, что зовется Араратской долиной! Сколько, сколько уже раз она становилась мёртвой пустошью! Здесь нет цветов – не растут они на этих землях, горьких от соли и крови…
Наверное, и на поле Аварайра не растут цветы, да и откуда им быть на такой солёной от крови земле. Только жучки червеца, кошенили облюбовали эти просоленные пески и живут колониями на стеблях и листьях редких кустов, похожих на крапиву. Никто не знает, чем питаются эти жучки. Ведь ничего и никого не найти под этим палящим солнцем, среди солонцов и колючек. Только и встретишь случайно заплутавшего зайца или какую-нибудь змею – гюрзу… или скорпиона…
Гарегин не оставил наследника, не успел, погиб в восемнадцать лет.
***
И тем не менее всё, и что началось, когда-то кончается. Но до твоего конца, до моста Маргары, ты ещё некоторое время рос и стремился стать городом, не обращая внимания на то, что рухнуло и продолжает рушиться вокруг …
Удивительный твой народ как бы забыл или утратил понятие времени, и это при том, что караваны переселенцев шли и шли к Аразу через Игдыр. А он мнил себя непоколебимым и вечным.
Удивительно это их простодушное, крестьянское ощущение неосознанного счастья бытия, порождённое особым, очень цельным восприятием жизни – всей сутью своей бесхитростной души и тела. Они умели получать удовольствие от жизни как таковой, ничего в ней не меняя и не искажая, доверчиво прилепившись к земле, рядом с нею от рассвета до заката – и назавтра опять, и так – каждый Божий день.
Ты, мой любимый Игдыр, развивался несравнимо быстрее других поселков городского типа в Ереванской губернии.
Было что-то лихорадочное в твоем торопливом расцвете, чего не наблюдалось, скажем, в Александрополе или в Ереване. И отчего ты так спешил, кто тебя торопил? – никто сейчас не даст ответа, но ты развивался, и развивался не по дням, а по часам. И посети тебя незадолго до переселения ещё один господин Еприкян, он был бы несказанно удивлён твоей «изобретательностью и прытью». Да, да, именно прытью, когда увидел бы тебя выросшим вдвое, да что там, втрое! – и это за неполные двадцать лет.
Твой город ширился. С одной стороны – к Игдир-маве, которая уже не была той отдельной от него деревней, которую упоминал Алишан, и турки и курды давно её покинули. С другой стороны он простерся к Аликамару, и холм был уже готов войти в черту города. Ты уже подтягивался к царской дороге, ведущей в Эчмиадзин, и к Эвджилару – тому самому Эвджилару, что на игдырском берегу Араза. Но время пошло наперекор твоим желаниям, ибо так же спешно, как рос и развивался, ты вдруг остановился – внезапно, как телега со сломавшейся осью...
Никому и в голову не приходило тебя «развивать», в особенности губернским властям, которые от тебя и прежде были не в восторге, только помешать тебе ничем не могли. Они тоже не знали-не ведали, что время и для них уже шагреневая кожа и конец их так близок. Но ты успел приобрести все необходимые качества, которые сделали бы тебя настоящим городом.
Даже твои игдырские вывески – правда, не все, но многие – продолжали служить своему назначению в Ереване.
А жестяной щит с именем нашего «коммерческого предприятия» вместе с прибитыми к нему подручными досками и кусками фанеры образовал навес, продолжающий балкон со стороны двора. Под навесом соорудили полки для хранения лаваша и разной лишней утвари. Каждый раз, приходя сюда за куском хлеба, мы читали надпись: «Торговый домъ Исабекянов. Игдыр».
Не знаю, как сказывалось ежедневное напоминание об этом предприятии на нервной системе его бывшего хозяина, но вывеска оставалась на месте до тех пор, пока с неё не слезла вся краска. Что указывало на то, что его нервы восприняли крах «торгового дома» как историческую необходимость, я бы даже сказал – с безразличием, и мою мать это нисколько не удивляло, ибо ей как никому другому были известны «коммерческие» таланты мужа.
…«Генеральным директором» этого торгового дома был сам дед Исабек, а «управляющим» – мой отец Амаяк, Амо.
«Торговых домов», магазинов в Игдыре было много, были налажены связи с коммерческими домами в других больших городах, откуда игдырцы получали и перепродавали всё что угодно: гвозди, ситец, готовую одежду, бочки с костромским маслом, икру из Керчи и Саратова, отборные копчености, различные напитки, коньяки, ликёры из Амстердама… Одним словом, всё, что можно было найти в Тифлисе, Баку, в Армавире, Ростове и, особенно, в Ереване. В магазине Амаяка царило такое же изобилие. Однако магазин Амаяка особенно выделялся среди всех других лавок Игдыра. Он не имел себе равных, и наверное, не только в Игдыре. В отцовском магазине делали все покупки военные и большая часть чиновных людей, которые уносили товар со словами: «Амаяк, дорогой, до получки!», а такое не каждый игдырский магазин мог себе позволить. Этот магазин обслуживал и «высшую знать» Игдыра. Захаживал сюда и сам Исабек.
Раз в неделю или в две он приходил, усаживался на стул перед магазином, специально для него поставленный и сидел, перебирая четки, приветствовал проходящих и отвечал на приветствия, а заодно проверял счета, изучал книгу так называемых «кредитов», осматривал и ощупывал прибывший товар, давал указания про поводу хранения тареха или вина и молча качал головой, когда его взгляд останавливался на ликёрах и печеньях «Жорж Борман» и коробках с конфетами и шоколадом. Затем садился у прилавка и как бы между прочим произносил:
– Ну неси, поглядим…
Амаяк открывал конторскую книгу долгов, чтобы вдвоём их «обсудить»…
И происходил непередаваемый диалог между старшим Исабекяном, настоящим владельцем «Торгового дома», и младшим, моим отцом, – диалог, от которого товарам, разложенным на полках, пузатым бочонкам и кувшинам, расставленным под стенами, впору было лопнуть со смеху.
Итак:
Исабек: Неси, неси, поглядим…
Отец: Что нести? (Будто понятия не имеет, о чем разговор.)
Исабек: А то ты сам не знаешь…
При этих словах отец, с притворной обидой отводя глаза, придвигал давно ожидавшую на прилавке конторскую книгу поближе к деду.
Исабек: Читай, читай… (Дед, как и большинство стариков в Игдыре, грамоты не знал.)
И отец начинал читать, значительную часть пропуская, притом делал это так неумело (будучи всю жизнь торговцем, он так и не научился ни обманывать, ни хоть чуточку мухлевать), что дед обо всём догадывался и недовольно качал головой:
– Читай, читай, от меня скроешь – от него-то (палец к небу!) не утаишь, он всё видит…
И Амаяк, судорожно сглатывая, запинаясь и лепеча, как школьник, не выучивший урок, зачитывал:
– Нарнджец Еноку фунт сахару, два фунта риса, четверть табаку.
– Он заплатил?
– За сахар и рис заплатил.
Исабек: Табак вычеркни.
Дед велит, но почему, не объясняет. Отец молча вычеркивает.
Амаяк: Ан;шка. Полфунта конфет.
Исабек: Анушка? Это кто такая?
Амаяк: Дочь Хоро-дадо…
Исабек: Ишь, у самих на хлеб не хватает – так им конфет подавай!.. Вычеркивай, так-растак отца её… (Заметим, что отец Анушки приходился Исабеку сыном.)
Здесь в разговор мог бы вмешаться бочонок с тарехом, чтобы сообщить, что Анушка, не взвесив, унесла вдобавок несколько рыбин, но Амаяк, пользуясь благодушным настроением отца, заодно вычеркивает и тарех.
Амаяк: Шабоенц Асатур, одна бутылка Шустовского коньяка, один фунт конфет, два фунта сыру.
Исабек: Заплатил за всё?
Амаяк: Сыр остался…
Исабек: Пах-пах-пах! Коньяк пьёт, вино ему уже не по чину… А в доме куска сыра нет. Позор на твою голову, Шабо, с каких пор ты сыр в магазине покупаешь!.. Вычеркивай!
Но Амаяк почему-то не вычеркивает.
Амаяк: Канаенц Мартирос… Три фунта макарон, два фунта сахару, две бутылки коньяка, два куска мыла…
Здесь Исабек явно начинал волноваться, что было видно по нервным движениям пальцев правой руки. (Эта привычка перейдет потом по наследству ко многим его потомкам.) И волнение его можно понять, поскольку Канаенцы, и тем паче Мартирос, не имели привычки отовариваться в нашем магазине. Дед продолжает с деланным равнодушием.
Исабек: Ну, и за что он уплатил?
Амаяк: Только за мыло не отдал…
Исабек: Вычеркни, вычеркни, чтоб его отца… Пусть свою немытую рожу нашим мылом моет, все одно не отмоется…
Амаяк не перечит, с удовольствием вычеркивает.
Амаяк: Аваговенц Никогос, пять бутылок Шустовского коньяка…
Исабек: Пьёт опять? Ногу отрезали, а он всё пьёт?
Амаяк: Нет, не пьёт, может, гости у него. Он больше не пьёт.
Исабек: Ладно, ладно, за что заплатил?
Амаяк: Ни за что. Я коньяк с мальчишкой отослал. Он принесёт, не думай…
А Исабек и не озабочен нисколько, отдаст или не отдаст Никогос деньги за пять бутылок коньяка, – это не тот случай. Он молчит и думает о чем-то другом, и Амаяк не мешает его молчанию…
Никогос был на редкость умелым, лучшим оружейником в Игдыре и вообще в округе. В Игдыре не могло не быть оружейников, поскольку любителей поиграть с оружием было предостаточно, не говоря уже о военных, и Никогос со своими тремя помощниками еле управлялся с заказами. Немногословный, с крепко сжатым ртом, Никогос, о котором ходила слава как о человеке чуть ли не жестоком, в своей жизни не сделал ни одного выстрела. Вероятно, в силу непререкаемой истины что у сапожника не бывает приличной обуви, у заргяра не бывает кольца на своем пальце, а оружейник не должен стрелять… Единственным исключением из правила, наверно, был мой дядя, старший сын Исабека, портной-устабаши Аветис, который всегда был одет с безупречным вкусом, являя собой живое доказательство своего столь же безупречного ремесла.
Никогос понимал язык оружия куда лучше, чем все его заказчики. Он сам мог бы придумать новый вид оружия, более устрашающий, чем немецкий маузер, чем знаменитая «десятка» – «тасноц», как ее называли в народе. Но, как уже говорилось, из-за случайного выстрела Никогос лишился левой ноги…
Амаяк ещё долго продолжал бы свое чтение, но голова Исабека устало склонялась к плечу, а кончик уса ритмично вздымался и опадал…
Вот так вот. И неимущему долг «вычеркни», и состоятельному «вычеркни»… С какой стати? Чем ещё это могло закончиться? Как бы долго ни протянул торговый дом «Игдыр», при таком раскладе его ждал поистине грустный конец, хотя пока всё это выглядело всего лишь комичным.
И вычеркивание Анушкиного долга было не случайно. Что стоила пара рыбин в сравнении с двумя корзинами тареха, которые Никогос, приходящийся мужем сестре моего отца, взял «для перепродажи», а Амаяк в конторской книге пометил только большим вопросительным знаком. Потому что моя тётушка Нуне уже сообщила младшему братцу, что продажа тареха успеха не возымела и рыбу просто-напросто съели… Таких «хитростей» у Амаяка было множество, и хотя он прекрасно сознавал, что обманывать отца нехорошо, но дело велось в таком «стиле» с самого дня основания этого «торгового дома».
А Никогос, взявшийся доказать исключительные вкусовые свойства тареха, с раннего утра вместе с тётушкой Нуне и всеми своими соседями был занят дегустированием ванской сельди в разном кулинарном исполнении: запеченной на открытом огне и в тонире, жаренной на сковороде с румяной яичной корочкой, – и так неполных три дня подряд– на завтрак, на обед и на ужин …
И что же мог поделать Амаяк, когда он и сам знал, что рыба эта под названием «ванский тарех» невообразимо вкусна, особенно приготовленная в тонире. Знал и про аппетит зятя, не требующий доказательств, и не его одного, но и всех его детей – ребят здоровых и подвижных, которые всем пошли в отца и могли эту рыбу в два счета и без соседей прикончить. Одним словом, Никогос, который со своим высшим инженерным образованием пока не имел постоянного занятия, убедился, что торговля – и в особенности торговля съестным товаром – не его призвание…
Самым упрямым из всех оказался Амаяк. Но вряд ли это было упрямством.
До дня исхода, когда он в последний раз затворил ворота и ставни своего магазина, два раза повернув ключ в замке, Амаяку и в голову не приходило, что он неправильно торгует. От дяди Аршалуйса он знал, что должен «принимать меры», чтобы прибыль его была ощутимой хотя бы настолько, чтобы, как говорится, овчинка стоила выделки и торговля имела смысл. Нужно было хитрить, обманывать… А единственным человеком, которого ему удавалось объегорить, был Исабек, ещё более наивный, чем сам Амаяк.
Но и такой неприбыльный магазин был нужен Игдыру, может, даже более нужен, чем остальные магазины и торговые дома. Без магазина «Игдыръ», как бы его ни брали в кавычки, туго пришлось бы Хоро-дадо и ей подобным или её зятю Никогосу. Да что говорить, даже самому игдырскому приставу, который покрывал свои долги «от получки до получки»…
Так ведь было, и ты согласишься со мной, что игдырец Амаяк не мог поступать иным образом, действовать «иным образом» было бы неправильно, и ты не только не смеешь возражать, но просто-таки обязан гордиться тем, что Амаяк удостоил твоё имя на вывеске такой высокой чести…
– Я, дорогой, не понимаю и уж тем более не разделяю твоё недоумение и иронию по отношению к деду и отцу. Больше того, даже нахожу их неприличными, если хочешь знать… Ты что же, хотел бы, чтоб они вели свою торговлю как Айвазенц Гегам – с обманом и жульничеством?
Если твой дядя Аршалуйс – царствие ему небесное! – стыдливо, несмело укорял твоего отца, украдкой посмеиваясь над его простодушием, так он хоть что-то понимал в торговле, а ты… Зачем Амаяку прибыль, богатство! Твоя бабка Банашва одна могла целый дом содержать. А Исабек и Исабеков сад! Надо было видеть этот сад, чтобы оценить его талант. Правда, его сад был не такой роскошный, как у Нарндженц Енока, и уж совсем не походил на огромный сад Бадиленцев, который также славился в Игдыре. Но такого урожая, как у Исабека, ни в одном саду Игдыра не собирали. Помощники ему только мешали, и никто в дело не вмешивался, он и близко никого не подпускал. Исабек сам решал, когда укрыть лозу, когда её «откопать», сам устанавливал ширину гряд и их глубину, время полива и подрезания. А уж подрезание винограда никому не доверял. Для остальных дел нанимали работников, причем их отбирали с пристрастием.
Точно так он сам определял день сбора винограда. Когда Исабек говорил: «Сад больше не поливать!», это означало, что через семнадцать-двадцать дней виноград надо уже убирать, а за эти двадцать дней без полива ягоды нальются сладостью. Не то, что ваши сегодняшние виноградари, которые перед сбором вволю поливают лозы «для утяжеления гроздьев»… Дед понимал язык виноградной лозы, разговаривал с нею, как с живым существом.
Подрезая лозу, дед поднимал с земли отросшую виноградную плеть и журил её:
– Что пригнулась? Сейчас уши подрежу, сразу за ум возьмёшься…
И лоза к осени покрывалась гроздьями и сгибалась под их тяжестью, ломая подпорки-рогатины. Он поворачивался к персиковому дереву, что скудно плодоносило, и, пряча улыбку под усами, бормотал:
– Ну, тебе, я гляжу, жизнь наскучила?
Обрезая веточки ачабаша, ворчал:
– Ну, теперь посмотрим, как на этот раз будет. Чтоб ты мне тут прошлогодних фокусов не устраивал, а то пожалеешь… (Видно, плохой был урожай.)
А кусты харджи грозно осматривал со всех сторон, как полководец – своих бравых солдат, и признавался:
– Да если б не вы, кому он нужен, этот сад!
Действительно, без винограда харджи не было бы никакого смысла держать сад.
Уходя домой, дед подходил к своему старому вороному коню, освобождал его ноги от пут и, массируя следы от веревок, восклицал:
– Обжора! Понятно, сено не твое, но брюхо-то не чужое – ведь лопнешь!
И, взяв за узду, медленно шагал с ним рядом, пока конь привыкнет к свободе, и только потом садился в седло, но не переставал с ним разговаривать, а тот, кивая головой, соглашался с хозяином, одновременно фырча и отгоняя надоедливую мошкару…
– Таким он был, твой дед: с людьми молчалив, чаще в роли слушателя, но и болтунов-пустобрёхов не выносил. Когда ваш зять Влас заводился по какому-нибудь поводу, беззлобно вворачивал:
– Ну всё, сел на любимого конька!..
Но время от времени и сам вставлял что-нибудь, и не только «красного словца» ради. Давал совет тому, кто в этом нуждался, и не от себя, а от имени своего отца, Йордухана, причем всегда соблюдал «авторское право», ссылаясь на него:
– Покойный отец, царство ему небесное, говорил: у кого хлеба на день, тот хлеба боится…
Кому-то, кто, видимо, жаловался на жену, в утешение сказал:
– Не бери в голову, женщины все такие: самая прямая – что твой серп…
И наверное в душе посмеялся над неудачником, ибо сказанное к его Банавше нисколько не относилось. И то ли дед придумывал за Йордухана, то ли тот и вправду говорил такое, только Исабек ничего не объяснял, предоставляя слушателю самому «выпрямлять неровности» своей жены…
Кому-то помоложе мог сказать:
– Тому, кто не посадил дерева, придётся сидеть в тени своей лопаты…
Так участвовал в беседах Исабек – с шуткой-прибауткой, пряча в усы ироническую улыбку и не комментируя сказанное…
Мой дед Исабек, старший из троих сыновей Йордухана, наверняка познал истинную суть зыбкого и грустного человеческого счастья, которое он видел в сиянии солнца, в синеве неба, в студеных родниках Зора, в деревьях и лозах в своём саду, в застенчивой улыбке своей Банавши. Когда гладил огрубелой ладонью бархатные бока своего вороного или набивал огромные карманы своего бешмета яблоками и маленькими дыньками, чтоб оделить ими снох и любимых внуков.
О, Исабек был из тех счастливцев, что жили в согласии с мудрой природой, став её частицей, как пшат или орех, как абрикосовое дерево, как вороной конь или наша бурёнка Цагик, как аисты, вьющие гнёзда на высоких тополях и осинах. Он мог беседовать с чугунком и с косой, с дверью хлева и то находил о чём поговорить… Для него не было разницы между тяпкой и человеком. И когда замечал прислоненные к стене щербатые грабли, он без труда угадывал, что не кто иной, как его сын Амаяк попользовался ими в саду, и, усмехаясь в усы, спрашивал у грабель:
– Кто это вас так отделал, а? Зубья через один, точь-в-точь как у Лысого Кяспара. Когда только успели повыпасть?.. – И улыбался лукаво, сверкая из-под усов крупными, белыми, как перламутр, зубами без единого изъяна.
Таков был Исабек и его ровесники игдырцы – все они, подобно абрикосовым и ореховым деревьям, раскинув ветви, прочно пустили корни в твою землю.
***
В том, что мой отец Амаяк среди торговцев Игдира был «явлением исключительным», был совершенно уверен дядя Аршалуйс, брат моей матери, отдавший родную сестру за этого «уникума». А каким было мнение на этот счет других игдырцев, значения не имело, поскольку одной Хоро-дадо было достаточно, чтоб всему Игдыру стало ясно, что место Амаяка ни много ни мало рядом … с самим Всевышним. И как ни пристрастна была Хоро-дадо, в силу вполне понятных обстоятельств, – однако нельзя не признать, что Амаяк действительно в сфере торговли был уникальным человеческим экземпляром. И хотя люди уникальные достойны всяческого подражания, но в некоторых случаях лучше от этого воздержаться, особенно когда речь идёт о торговле. Однако жизнь редко обходится без повторений, иначе она продолжаться не может, и даже самые неподражаемые «уникумы» не в силах их избежать...
Самый любимый племянник Исабека Ваагн, средний сын Епрема-Како, который был вторым лицом в Амаяковом магазине и вместе со своим отцом помогал ему «облегчить» хотя бы долговую конторскую книгу, однажды неопровержимо и бесповоротно доказал всем, что Йордуханов род и торговля так же далеки друг от друга, как Игдыр и луна.
В Ереване Ваагн, на пару со своим норкским другом, таким же, как он, умником и недавним переселенцем, решил заняться торговлей мяса. «Мясными хозяевами» в то время были сыновья его дядьки по отцу братья Айвазенк (Айвазовы), поменявшие свою фамилию на «Мсенк» (Мясниковы)…
Вместе с этим другом, который ровно ничего не терял, недолго думая (видимо, за неимением времени), они позаимствовали несколько золотых вещиц из приданого жены Ваагна, арендовали помещение и на Царской улице в центре Еревана (а не на мясном рынке) открыли магазин. Однажды утром, купив у курдов ни много ни мало пятнадцать штук овец и больше половины их освежевав, новоявленный мясоторговец Ваагн распахнул двери перед горожанами, выставив на вкус любителей бозбаша и долмы отборные куски парной баранины и ягнятины, развесив жирные курдюки на железных крюках. Сам он и его партнер, облаченные в белые халаты, встали за прилавок с новенькими весами, ожидая наплыва покупателей.
Прошло утро. Близился полдень. Покупателей не было… На товар стали слетаться мухи, продавцы принялись их отгонять и провели весь день за этим занятием. Пара-тройка заблудившихся ереванцев с сомнением заглянули внутрь и ушли восвояси. Кто-то купил что-то по мелочи – на том их торговля и закончилась…
Всего два дня продлилась коммерческая деятельность сего «прямого наследника» Амаяка по торговой части. На третий день всё оставшееся мясо, заветренное, обсиженное мухами и гниющее от ереванской жары, было сдано мыловаренному заводу – ванским переселенцам в Зарабихане.
***
Магазин Амаяка, помимо своего прямого назначения, служил также местом встреч для его многочисленных друзей и, надо сказать, в этом был гораздо успешнее. Мой дядя очень не любил эти несвоевременные вторжения, считал их опаснее налетов саранчи. А Исабек…
Он и корил их, и стыдил, но положить этому конец никак не мог. А те уже отлично знали, когда приходить, чтобы не застать Исабека.
И однажды, когда гости ввалились шумной компанией, не приметив сидящего в глубине магазина Исабека, не замечая предупредительных знаков Амаяка, Исабек спокойно, не повышая голоса, произнёс:
– Милые вы мои, вы как раз вовремя. Бочонок аштаракского вина ещё не откупорили. Амаяк, накрывай на стол, что стоишь столбом!
Так как друзья Амаяка почти все приходились друг другу родней и чужаков среди них не было, то, как бы ни ворчал Исабек, он не мог не признать эти сборища меньшим из возможных зол. Ведь сын его, по натуре безнадёжно, неисправимо доверчивый, мог попасть в дурную компанию, мог, в конце концов, как некоторые, стать завсегдатаем казино Кукули и проигрывать там деньги или, по примеру многих, заделаться «комитетчиком»… Нет, Исабек был не так уж и недоволен сыном, и строгость напускал скорее для порядка, «на всякий случай», бдительности ради. И заключал своё брюзжание назидательно:
– Вот безбожники, что у вас другого места нету, дома нету? Что вам здесь, клуб Кукули, что ли?
И думаю, вам не покажется странным, что с этими же самыми словами (весьма нелюбезными, за что прошу прощения, дорогой мой Игдыр), я не раз обращался к твоим почтенным горожанам во время их неурочных посещений, превращающих мою спальню в тот же отцовский магазин – место своих сборищ…
Друзья Амаяка в полном составе заявлялись и к нам домой на все праздники и рождения, с нами справляли все тринадцать дней Нового года. Да по любому поводу, каких в нашем доме всегда хватало.
Бывали особые «приемы», на которых присутствовали военные чины высокого ранга, офицеры, известные игдырцы, такие как Хачатур-ага, Гарегин-ага, Джангир-ага (если был в это время в Игдыре) и многие другие влиятельные люди: тот же Влас с заранее заготовленной речью на русском языке и, конечно, Тер-Месроп и брат отца Аветис, наш бессменный тамада (в отсутствие Аветиса Тер-Месроп его замещал). Рассаживались в нашей просторной столовой «зале», какую считал необходимым иметь у себя в доме каждый уважающий себя игдырец. Говорили и на армянском, и на русском, а когда надо,¬ то и на курдском языке…
В такие дни друзья отца были одновременно и гостями, и заправилами, и помощниками во всем – все на ногах, все в трудах, как и сам Амаяк. Только дядя Аветис, старший по праву после деда Исабека, в эти их дела вовлечен не был – он развлекал гостей, и с каким блеском и пышностью, с каким достоинством, ничуть при этом не напрягаясь, без малейшего видимого усилия!
Воистину, врожденный ум и талант – это божий дар, и никакое высшее образование, никакое обучение или муштра не сделают человека мудрым, если это не дано ему свыше.
К слову сказать, мое имя, единственное «неармянское» в роду, родилось в ходе такого вот застолья, по воле одного из гостей, русского офицера Неверта, который попросил, чтобы меня нарекли именем его брата, геройски погибшего в войну. Просьбу гостя уважили, несмотря на очевидное недовольство Тер-Месропа таким вмешательством в дела его епархии.
– Я думаю, тебе не на что жаловаться. Имя как имя, не хуже других игдырских имен, то ли персидских, то ли ещё неизвестно чьих…
Ты прав, я тоже быстро привык к своему имени, особенно к его сокращенной форме – Эдо, Эдик. А вот Арзуманенц Тигран, хозяин магазина готового платья, куда меня отвели примерять матроску, завернул покупку и, давая мне в руки сверток, назвал меня на игдырский манер: «Носи на здоровье, Эдуйг!»
– Ну, с именами-то игдырцы вообще никогда не церемонились. Мое имя, к примеру, и так недлинное, они сократили до минимума: «Идр»…
И первым этим сокращениям удивился, как это ни странно, старший сын Тер-Месропа, когда приехал на каникулы из Германии, где учился в семинарии, встретил первого попавшегося знакомого и в ответ на приветствие услышал:
– Здравствуй, тысячу раз здравствуй, добро пожаловать в Идр…
И дома молодой семинарист поделился с отцом своим «неодобрением» касательно грубости игдырского диалекта и обилия в нём «неблагозвучных» сочетаний согласных…
– На что это похоже! Что за языком здесь изъясняются, и разве возможно на этом языке читать стихи!..
Тер-Месроп, который знал и древнеармянский язык – грабар, и современный литературный (ашхарабар), при его известной слабости к «ученым сынам» Игдыра, оторопел, в изумлении уставился на своего «ученого сына» и, еле сдерживая возмущение и обиду, после долгого молчания нашел в себе силы изречь:
– Что поделаешь, диалект, такой же, как другие… Что тебя удивляет? Когда ребенком лепетал на этом диалекте, согласные звуки не мешали?
Молодой семинарист опомнился, но … было уже поздно.
Слова Тер-Месропа не походили на отповедь. Он сказал грустно, очень грустно, не поднимая головы:
– Придёт время – искать станешь и не найдёшь никого, кто сказал бы тебе на родном диалекте: «Здравствуй, тысячу раз здравствуй, добро пожаловать»…
Будто прозревая будущее, сам с собой говорил священник, сраженный словами сына…
– Ты уже не чувствуешь вкус и аромат этого «грубого» диалекта, вобравшего в себя запах душицы и нунуфара в отцовском саду. Как много в нем жизни и молодости, сколько смысла! Как давно он существует, и как разнятся его наречия в Ване, Шираке, Тароне. Они растут из одного корня, такие же древние, как земля и вода, как солнце и синева неба. Это наше богатство, россыпь драгоценных камней – один другого краше, все разные, непохожие, как цвета радуги, но из их красок сплетается арка в небе над головой. И пишутся стихи… Ты их забыл, наверное? Вардапет Комитас приезжал, когда ты ещё в Германии был. Слышал бы ты… Он собирал песни Кохба, Игдыра, спел для нас несколько наших песен…
И Тер-Месроп запел сам – глухим, хрипловатым голосом, от которого весёлая песня сделалась грустной, протяжной и очень нежной…
Долму сварю овощную,
Джан ле-ле-ле, ле-ле…
Сын признал, что ошибался, был смущён и одновременно тронут, потрясён бесконечным очарованием песни. Он был готов преклонить голову, обнять колени отца, припасть к его руке…
– А как ты «Раны Армении» Хачатура Абовяна проглотил за одну ночь, проглотил? До самого рассвета читал… Считал согласные? Хачатур ведь на диалекте писал, верно? И на каком диалекте! Кто бы стал читать эту книгу, если бы… – и отец Месроп замолчал, чтоб не сказать лишнего. – Ты ещё вспомнишь его слова о языке, о народном языке, ох, вспомнишь… Скольких семинарий стоят его «Раны» – не сосчитать. Ты не виноват, виновато человеческое невежество, которое укоренилось в людях гораздо глубже, чем знание. У знания нет таких корней, но и границ нет…
***
Однако, дорогой мой Игдыр, моё «отчуждение» от тебя искажением моего имени не ограничилось.
После моего появления на свет 8 ноября 1914 года, то бишь моего посильного вклада в число растущего не по дням, а по часам населения Игдыра, прошло два-три месяца, когда заболела моя мать. И парон Асланян распорядился отлучить меня от материнской груди и передать на попечение кормилицы, которую нашли неподалёку.
Эта женщина, немка по рождению, с мужем – русским офицером Невертом, по происхождению поляком, квартировали у моего «бицло», совсем рядом с нашим домом. Эта добрая «бюргерша», которая кормила своего двухлетнего сына, но её молока хватило бы ещё на двоих таких, как я, с готовностью согласилась удовлетворять мой растущий аппетит. Как видишь, дорогой мой, случайная ошибка может иметь продолжение, и моё «отчуждение» я впитал, что называется, с грудным молоком…
– Не скажи… даже этих трёх месяцев достаточно, чтоб считать, что тебя взрастили «воды Араза». Да и что осталось немецкого в этой «немке», когда её сын в свои два годика на отменном игдырском наречии рапортовал отцовскому денщику Храбрии, закончив свои дела на горшке:
– Храбрия, я давно сделал…
И увидев, как хлопает глазами не знающий армянского денщик, тут же добавлял по-русски:
– Храбрия, хотово!
Вот, дорогой мой, что значит - сын офицера! И уже командовал на нашем, игдырском языке…
***
Тер-Месроп до рукоположения в сан преподавал в церковно-приходской школе в Игдыре армянский язык, религию и географию и года два работал в Нор-Баязете (в Кяваре), где и родился его старший сын – будущий преподаватель семинарии. Человек он был прямолинейный, даже сверх меры, всё что думал, в лоб высказывал, за что его все уважали. А то и прикрывались его именем в случаях опасных «откровений»: «Вот был бы здесь Тер-Месроп, прямо в лицо тебя вором бы назвал!» А собеседник, не теряясь, парировал: «Зато тебя Тер-Месроп назвал бы мошенником!»
Утренние службы Тер-Месроп отправлял редко, поскольку по утрам в церковь приходили в основном благопристойные старики и старушки, потому заутреню он поручал вести дьяку, а вот вечерню служил сам, особенно в праздники, в Новый год, в дни крестин и на Пасху. В такие дни оба придела церкви Сурб Геворга в Игдир-маве были полны народа, и даже из других районов города люди приходили сюда.
Прихожане стояли, скрестив руки на животе, зажав шляпы («шлавки») под мышками, и дожидались, когда Тер-Месроп поднимет вверх указательный палец, требуя тишины и внимания. И слушали странные проповеди Тер-Месропа, не имеющие отношения к Священному Писанию и в большей степени относящиеся к ним самим. И шли домой вспотевшие и недовольные, ворча и сплетничая между собой, когда проповедь оказывалась просто неслыханной, превосходя их самые смелые ожидания. В таких случаях они говорили друг другу: «Поддал, не иначе…» Пьяный не пьяный, но без того, чтобы «поддать», Тер-Месроп к богослужению не приступал. Токмо вдохновения ради…
И в один из таких дней – точнее в день ангела Месропов и Сааков, когда речь с амвона должна была касаться, ясное дело, не Клав-Саргисова Месропа и не его самого, Тер-Месропа, а, как тому и надлежит, великого Месропа Маштоца, святой отец начал проповедь с вопроса, ответа на который ждать не стал и сам же на него потом ответил:
– Кто вы есть?
Какой-нибудь подвыпивший игдырец либо записной острослов, может, и сказал бы что-нибудь в ответ, но и они, застигнутые врасплох, онемели. Мёртвая тишина! Все стали ждать, как станет Тер-Месроп выпутываться из своего же заковыристого вопроса, зная на опыте, что торопиться смысла нет, да, собственно, и некуда. Накрытый к обеду домашний стол никуда не убежит, и ни для кого из присутствующих не новость, что они армяне, а если уж на то пошло, армяне необычные, может статься, даже больше армяне, чем восседающий в Эчмиадзине католикос Геворг…
А Тер-Месроп, в свою очередь, хорошо знал свою «аудиторию», которая становилась иной, когда, к примеру, на службе присутствовал кто-то из именитых горожан Игдыра. Тогда Тер-Месроп старался не выходить за рамки официальной церемонии. Однако случалось, он и их благополучно игнорировал, и религиозное «действо» обретало куда более богатое содержание… То он вдруг объявит свою паству не армянами вовсе, а идолопоклонниками, язычниками, и станет доказывать это на примере царя Трдата, который, как известно, был женолюб, чревоугодник и имел слабость к питию. И ведь докажет, тыча перстом то в одного, то в другого своего прихожанина, зная их всех как облупленных. Затем выразит сожаление по поводу того, что, к прискорбию своему, не обладает божественным даром Просветителя, то есть не сможет даже попытаться обратить всех присутствующих в свиней (!). И закончит проповедь наставлением о том, что только и только исполнением заветов Просветителя и послушанием своим могут они сохранить за собой право и честь именоваться армянами. И, придав голосу особо внушительный тон, перейдет к перечислению главных заповедей, невзирая на глухой и невнятный ропот, которого не может не быть… Женщины станут креститься в испуге, а мужчины, вытирая потные лица и шеи гигантских размеров носовыми платками, подтвердят друг другу, что Тер-Месроп явно «поддал», даже похоже, что хватил лишку, ибо в своей проповеди ни словом не помянул Саака, Месропа или Вардана… Но что они могут поделать? Разве что уйти, однако на такое никто бы не осмелился. К тому же всем хотелось послушать перечень заповедей Просветителя, который прихожанам слышать не впервой, но у Тер-Месропа он всякий раз новый и никогда не повторяется…
Да и куда им спешить? Тер-Месроп хорошо изучил свою паству. Поглаживая свою чёрную, широкую и плоскую, как лопата, бороду и не скрывая удовлетворения от прочитанной речи, он ждёт, пока прихожане утихомирятся. И они замолкают, когда он снова поднимает палец.
Тогда священник берёт в руки Евангелие и, переворачивая страницу за страницей, словно переводя с листа, возглашает:
– Заклинаю вас, возлюбленный мой народ, не погрязнуть в грехе, как соседи ваши, живущие в скверне многожёнства и кровосмешения, пагубной для потомства… Ищите, и обрящете свою половину, с коей объединитесь, составите семью, домашний очаг, чтоб познать рождение детей, как и они познают вас… В еде и питье будьте воздержанны и неприхотливы, соблюдайте пост, не забивайте скот зимой и знайте меру в употреблении горячительных напитков… Чтобы в грязи на улице не валяться, подобно свинье… вот как прошлогодний пристав, который от стыда великого сбежал из Игдыра…
Тут хмурые лица прихожан смягчались, на губах появлялась улыбка, тем более радостная, что на сей раз тирада насчет «горячительных напитков» относилась не к ним.
– Запрещаю любой союз между родственниками, чтобы нацию мою не обезобразили кровосмешением, рожая ублюдков, слабых и недужных…
– Желаю старшим мудрости, а младшим послушания, чтоб главное слово оставалось за старшими, но не токмо в силу возраста, а по их мудрости и рассудительности…
– Наставляю вас быть великодушными и щедрыми, да поделится имущий с неимущим и нуждающимся. Не становитесь торгашами и мошенниками, не будьте алчными и ненасытными… как некоторые… – на миг перст Тер-Месропа застывал в воздухе, глядя прямо вверх и ни на кого не указывая, хотя бы по той причине, что этих «некоторых» в храме не было, да и не могло быть. А слушатели многозначительно поводили головами, как лошади, отмахивающиеся от мух, всем своим видом показывая, что прекрасно понимают, кого имеет в виду Тер-Месроп…
С нескрываемым удовлетворением от собственных наставлений, а также от того, как живо они восприняты, пастырь уже от своего имени продолжал:
– И скажу вам, пожелаю, чтоб были вы богобоязненны и богопослушны, любили вашу письменность и ваш язык. А кто дал вам эту письменность и язык, чтоб отличить вас от окружившего вас разноязыкого сброда, чтоб могли вы глаголить нежно, как журчит ручей, и грозно, как грохочет гром?
И добавлял:
– Только не ваше корявое наречие, которое вы принесли с собой из страны огнепоклонников, говоря на котором, одни вы себя понимаете… (Речь о языке Хоя и Салмаста, уже давно непонятном для присутствующих, и все замирали с недовольными, кислыми минами, не веря в искренность Тер-Месропа.)
– Его дал вам муж мудрейший, нареченный Месропом Маштоцем… – здесь одобрение наконец становилось всеобщим, поскольку впереди уже брезжил финал затянувшейся тягомотины. А он повторял с ударением на каждом слове, тем самым заставляя вновь умолкнуть толпу прихожан:
– Дал вам муж мудрейший, Месропом Маштоцем нареченный, с бодрствующей душой и мыслью, самый большой армянин среди армян, безгранично любящий свою нацию, свой народ. Долгие годы он корпел, он трудился для вас. Изучил и сопоставил сотни языков и письмен, когда-либо созданных человечеством. И подарил вам письменность и язык прозрачней родниковой воды и многогранней кристалла, чтобы через века и годы без числа язык наш оставался неизменным и жизнестойким.
Проповедь Тер-Месроп, как правило, завершал на грабаре, чтобы придать ей особую торжественность и величие, и, слог за слогом, по нарастающей возвращая голосу ликованье, возглашал:
– Господне благословение и молитвы Просветителя, Святого Карапета и всех святых да пребудут вечно над вами…
И, торопливо сокращая на ходу:
– Господи, спаси меня от всяческого зла, от грядущих грехов, и защити от мнимых друзей и братьев, от нечестивых и неправедных, от лукавых и льстивых, а также избави от гордыни и зависти, от лени и алчбы, от распутства и пьянства… Аммен!
Аминь!
И только тут, после заключительного «Аминь!» Тер-Месроп, наконец, замолкал, испытующим взглядом поверх очков окидывая свою паству, с непередаваемым выражением на лице, в котором читалась и нескрываемая гордость за блистательную проповедь, и детское лукавство, и грусть, которая означала: «Знаю, знаю, что сказанное мной побежит прочь от ваших ушей, едва вы сядете за стол, уставленный всем тем, от чего остерегал вас Просветитель»…
Если проповедь заканчивалась не слишком поздно, Тер-Месроп переходил ко второму пункту «повестки дня» – таинству крещения, к которому из присутствующих приглашались только родные ребенка. К святому отцу подводили и подносили малышей разного возраста, вплоть до младенцев с едва прорезавшимися зубками. Надо сказать, совать палец в рот этим крошкам было совсем не безопасно. Чуть зазеваешься, как слюнявые ангелочки стискивают зубки – все два или три, имеющиеся в наличии. Однако Тер-Месроп давно знал, как с этим бороться: другой рукой он легонько похлопывал младенца по лобику и высвобождал палец изо рта ошарашенного дитяти. Мало кто знал, что содержимым чаши-мироносицы был самый обыкновенный… шустовский коньяк, коим отец Месроп пользовался всего-навсего «в целях профилактики», дабы не разносить возможную заразу.
Да, наш духовный пастырь был не чужд юмора, а доктор Игдыр-мавы, к тому же по совместительству ещё и единственный в городе педиатр, парон Асланян, посвященный в «тайну мирры», не уставал повторять: «Море, ну просто море ума у нашего священника!». Если родитель крестника был именитым человеком в Игдыре, Тер-Месроп совершал ритуал, обращая свою речь исключительно к взрослому, словно причащал его самого, а не малолетнего отпрыска. Обмакнув пальцы в мироносицу, проводил по лбу и глазам ребенка со словами: «С открытым челом и ясным взором гляди на мир и людей!». Потом по груди, рядом с сердцем, чтоб был бесстрашным и беззлобным, с добрым сердцем. Дальше мазал плечи и спину – чтоб не боялся тягот, под ними не гнулся … Потом руки, ладони – чтобы рос щедрым и помогал обделённым… И живот – чтобы не был обжорой-чревоугодником… И все эти напутствия громко отчеканивал, неотрывно глядя в глаза родителю.
Этакий краткий педагогический план, программа по воспитанию ребенка, полувсерьёз-полушутливо декларируемая в присутствии свидетелей: дьячка и близких ребенка.
После проповеди отбоя не было от желающих пригласить Тер-Месропа к трапезе – тех самых «идолопоклонников» и «чревоугодников», ибо поднять вместе с ним чарку считалось высочайшей честью, какую только мог вообразить себе всякий почтенный игдырец.
Сам пристав и отец Мефодий – настоятель русской церкви Игдыра, часто звали его в гости: видимо, и они испытывали потребность в беседе с этим прямодушным человеком, быть может, чтобы встряхнуться, отрешиться от отупляющей монотонности будней. В эти дни он не шёл домой, печально поминая старую истину о том, что нет священнику благословения в своём дому.
Ближайшим к церкви Сурб Геворга был его собственный, дом, а следующим – наш, где его всегда ждало «изобилие яств», вступающее в противоречие как с заповедями великого Григора Просветителя, так и с сутью его долгой проповеди. Эта дилемма была для отца Месропа отнюдь не внове и решалась просто: выбирался кратчайший путь между двумя точками, тем более, что после долгих словоизлияний его мучила жажда и на ум приходило «божественное» содержимое карасов Исабека (вино из винограда мовуз не могло быть иным!). Исабек, как и большинство игдырцев его поколения, вино для домашнего употребления готовил собственноручно и того «пойла», что завозили в магазин Амаяка для продажи, в рот бы не взял, даже если бы собственные винные запасы закончились. Он отхлёбывал пару глотков, но лишь для того, чтоб оценить вкус и качество товара, и безошибочно определял не только крепость вина и сорт винограда, но даже место его рождения, равно как и порядок хранения напитка, чтобы оно ненароком не скисло, и прочее.
После службы Тер-Месроп довольно быстро разрешал свою «дилемму», вспомнив про Исабеково красное искристое вино из мовуза, а наши домашние не садились за стол, терпеливо дожидаясь, чтобы святой отец благословил «хлеб их насущный» и можно было приняться за трапезу со спокойной совестью.
Чего только не стояло на большом столе, накрытом белоснежной скатертью! Икра всех сортов, копченые свиные ребрышки, в огромной сковороде ванский тарех, запеченный с яйцом, соленья бабушки Банавши: горьковатый бохи, гяндлан, авелук, дандур … молодой барашек или козлёнок в большом противне – на свежеиспеченном лаваше – только что из тонира…
После ритуала благословения Банавша робко целовала протянутый к ней крест и, имея в виду прежде всего изобилие на столе, с виноватой покорностью шептала одну и ту же просьбу к Создателю: «Господи, не сочти за излишек».
Раньше всех из-за стола вставал Исабек. Он мало ел и мало пил, но быстро уставал от шума и многоречивых тостов и уходил, наказав остальным продолжать веселье. А Банавша, любившая застолье и гостей, уложив мужа в постель, возвращалась и садилась послушать своего сына устабаши Аветиса, если тот был в родительском доме, а уж он умел говорить! Даже нетерпеливый Тер-Месроп не перебивал, когда Аветис принимался о чем-то рассказывать.
В такие дни отец Месроп приходил домой поздно, когда все уже спали, с зажженной свечой бесшумно обходил комнаты, одну за другой освещая их тусклым, колеблющимся огоньком свечи и шепча привычные молитвы. Кто знает, какие слова таил он в себе для своих беспокойных детей, темноголовых и золотоволосых, разметавших кудри на белых подушках в безмятежном детском сне…
Аршавир, Вергине, Шаварш, Хорен, Норайр, Арамо… Из всех из них одному Аршавиру, старшему, доведётся стать единственным утешением для отца…
***
Такая жизнь Игдыру не с неба досталась. Старожилы помнили времена, когда они не обладали правом выбирать главу города, и Игдыром управлял назначенный губернатором курд Гасан-бек Шамшадинов, а в Дашбуруни – турок Рашид-хан со своей сворой стражников, которые наводили ужас на жителей окрестных армянских деревень. Вот что писал в газету «Мшак» 9 июля 1905 года местный житель:
Письмо из Игдыра
«Из 226 сёл в Сурмалу всего 23 армянские, из них 6 изолированы от остальных и раскиданы по разным уголкам уезда. Это Абас-гёл, Гюлиджан, Мола гамар, Азигзлу, Дашбурун и Кохб.
Остальные 17 сёл (подробно перечисляются), в их числе Блур, Игдыр и Игдыр-мава, (последние сейчас объединились), почти в центральной части Сурмалу образуют группу, окруженную с юга курдскими деревнями, а с севера – многочисленными турецкими.
Их нынешнее положение – с одной стороны персидская граница, с другой турецкая – создаёт очень тяжелые условия проживания для армянского народа. Полевые работы почти забыты, и армянское население занято только обеспечением своей безопасности…»
Вот какое «соседство» терпел Игдыр, и доподлинно известно, что турецкое и курдское население ни в Игдыре, ни во всём Сурмалу никто никогда не беспокоил, а вот чтобы «держать в узде» беззащитных армян сюда направляли специально отобранных армянофобов типа Богуславского. И тот же Исабек, или Лысый Кяспар, или Влас дивились подобной непостижимой логике «христианского» русского царя.
Более чем странно, милый мой Игдыр, не так ли? В чём же заключался смысл миссии этого христианского «спасителя», если во имя такого спасения он приносил в жертву лучших своих сынов? Вспомним хотя бы трагическую гибель Грибоедова, который приходился родственником «графу Эриванскому» Паскевичу, и тем не менее знатный родич смиренно проглотил это бесчестье и не стал наказывать персов, удовлетворившись всего лишь тем, что сумел выцарапать военную контрибуцию…ну, что скажешь?
– Что сказать… У Шах-Аббаса отобрал – и бросил на произвол судьбы. Кто их поймет, этих русских царей… Для меня они загадка.
Часть 1. http://www.proza.ru/2013/11/02/1936
Часть 2. http://www.proza.ru/2013/11/04/708
Часть 3. http://www.proza.ru/2013/11/07/1757
Часть 4. http://www.proza.ru/2014/01/07/61
Часть 5. http://www.proza.ru/2014/01/07/76
Часть 6. http://www.proza.ru/2014/01/09/1552
Часть 7. http://www.proza.ru/2014/01/09/1560
Часть 8. http://www.proza.ru/2014/01/09/1566
Свидетельство о публикации №213110701757