Подмышечная ямка

В основном акриловые картины и в основном довольно смелые фотографии, и некоторые другие декоративные элементы вроде  той выпуклой, рельефной керамической плиточки, привезенной откуда-то, кем-то, куда-то, не единожды подаренной, или вон того настенного подсвечника с симпатично наполовину сожжённой  толстой, белой, нет, все же серой – вот здесь мы подбираемся с некой сложности – видите ли, все эти предметы находились в цветовой коме – в комнате царила тяжелая полутьма, к тому же подернутая густым табачным дымом.
Источниками малополезного света в комнате были напольная лампа, заглушенная наброшенной на нее сладкой, короткой женской сорочкой и холодный монитор компьютера.   
– Я должна открыть окно. Для воздуха. И должна включить всеобщий свет. Для настроения. А то здесь слишком мрачно, накурено, грустно.
У фразы, которая прозвучала, был замечательный источник – девичьи губы. О них – чуть позже.
Только что был упомянут холодный квадрат монитора, и чье-то внимание, возможно, уже готово было обнаружить возле него второго присутствующего в комнате человека. Извечный магнетизм между человеком и предметом. Если вам описывают чашку горячего ароматного кофе, которая стоит на столе и еле, но так вкусно дымиться, то вы невольно воображаете где-то рядом реципиента этого напитка, пускай он даже удалился в соседнюю комнату, пускай он даже умер там от сердечного приступа. Разве не в состоянии Бог был создать чашку изумительного, еще горячего кофе и не создавать ни единого живого существа во Вселенной, способного этот кофе отведать? Словом, второй человек сидел не возле монитора.
Какие-то легчайшие, но такие настойчивые штрихи в прическе Захара выдавали парикмахера, которую эту прическу смастерил. Наверняка этот парикмахер был одет в просторную футболку со свободным вырезом, так что ткань чуть обнажала безволосую грудную клетку, и был он худосочным апологетом современности и всего современного, и пламенно пылали его электронные приспособления разных размеров, с которых можно было считывать последние актуальные новости и послания новомодно-отрешенных знакомых, и, безусловно, не менее ярко пылали на отдельных участках его тела вызывающие татуировки, – словом, он обладал всеми атрибутиками современности. Впрочем, это могла быть и парикмахерша, но что это меняло? У нее тоже наверняка была татуировка где-то между часто оголяемых лопаток – завитки, крылышки, остроконечные звездочки – все в ярчайшем цвете. И, возможно, у парикмахерши был смешливый ледяной взгляд больших синих глаз, и мужчинам она предпочитала женщин, похожих на мужчин. А вы видели этих странно-грустных, мужеподобных дам? Бывает, в непритязательном баре они выходят на площадку для танцев вместе со своими нежными спутницами и начинают танцевать. Танцуют они настолько плохо, что диву даешься – как так? Выглядит, будто человек лишь недавно прибыл с планеты, на которой танцы отродясь не водились. Тем страннее становится при мысли, что эта несуразно, стеснительно разводящая руками (добавьте сюда еще осторожные танцевальные шажки туда-сюда) коротко остриженная женщина во всем нарочито мужском – клетчатая рубашка, плотные джинсы – знает такие хитросплетённые тонкости, закоулки удовольствия, хирургию наслаждения другой женщины, о которых не ведает по простодушию своему среднестатистический мужчина, – и неумолимы ее грозные, грязноватые пальцы в чьих-то таинственных податливых потемках.
Словом, волосы у Захара были сконструированы лихо, замысловато, говорило о нем, как о человеке творческом. Но какую злую шутку может проделать с нами наша проницательность. Потому что, по идейным соображениям, Захар обычно стригся в социальных парикмахерских, находя странное удовольствие в том, что к его голове применяют те же инструменты, что и голове всеми брошенной, полусумасшедшего женщины с черными спутанными локонами. Впрочем, его прически еще не было видно – Захар сидел в самом темном углу комнаты и его выдавал лишь раскаленный светлячок раскуренной сигареты. Лидия только встала с кровати, чтобы сделать несколько балетных прикосновений к деревянному полу на пути к выключателю.  Зажегся свет и наконец-то стало видно Захара и Лидию целиком. 
Лидия была исчерпывающе обнажена.  Конусообразный дырчатый светильник свисал со стены и щедро орошал фигурку Лидии полуночной яркостью. В очертаниях ее было что-то остро отточенное, ледяное, и это несмотря на июль месяц и всепоглощающий зной и звенящее, дрожащее солнце, которое сделало ее кожу медовой, древесной, кофейной одновременно. Да, определенно, изгибы и сочленения ее превосходного тела отдавали дымчатым липким холодом. Лед в данном случае, этой душной ночью, был метафорическим синонимом красоты. У Лидии, по всей видимости, зачесалось где-то между миниатюрных, багрово накрашенных пальчиков и она ловко подбросила свою изящную ножку к самой ягодице – нежной полнолунной ягодице, затем отрадно почесала там какую-то сладкую перепонку, и лицо ее сменило гримасу недовольства на белозубую вострую улыбку. Затем она резко потянулась, позвоночник ее сладострастно изогнулся, тонкие руки словно силились достать самих небес. Лампа ярко осветила ее гладкие подмышечные ямки. Затем струна как бы ослабла, Лидия размякла, грудь ее тяжело колыхнулась.  Лицо Лидии вновь омрачилось, она недоуменно спросила:
– Ты что, в таком виде ездил в супермаркет?
Захар сидел за фортепиано в своем черном, празднично-траурном концертном костюме. Он сидел на круглом стуле, правая рука его, та, что была незанята дымящейся сигаретой, лежала на шеренге черных и белых клавиш. Распахнутая с горла белая рубашка взмокла от соленого пота. Щеки Захара покрывала опечаленная щетина, глаза его были тусклы, но это было мнимое безразличие – зрачки его резко, тревожно сузились при виде Лидии. По лбу его тек пот.
Захар был джазменом. Тем теплым весенним вечером, когда они познакомились, Захар заядло, увлеченно играл с еще несколькими парнями босанову в одном из тех маленьких латинских заведений, которые иногда можно встретить в городе. Словно бы невесомые клавиши его придавали типичному мотиву что-то влажное, свежее. Порою он с особым воодушевлением и мастерством налегал на клавиши, мелодично терзал их. На нем была синяя льняная рубашка в легких потеках пота, которые тем вечером никого не отталкивали, и при этом лицо его было бесцельно улыбчивым. Когда он совершал очередное ритмическое падение, или, наоборот, акробатический прыжок – зал как бы отвечал ему одобрительным вздохом. О, там было много людей в тот вечер – интригующая теснота. Меж столиков сновали официантки в туго стянутых фартуках, неся на подносах теплый ром, люди за столиками лихо общались, как бы соревнуясь – кто скажет громче, кто сильнее пошутит, кто явственнее проявит свою любовь к жизни. Небольшой же танцпол был запружен парами. Лидия сидела близко, за ближайшим столиком к сцене, и она то и дело мелькала в щелях, которые образовывали танцующие люди.  Она случайно пришла сюда в компании почти безымянного человека, который приходился Захару дальним, безнадежно дальним и скучным знакомым. Но некоторое уважение он вызывал –  уважение к тому мастерству, с которым мужчины порой скрывают от женщины, что им невыносимо быть их приятелями, что им хотелось бы разгрызть разделяющее платье из тонкой ткани. Уважение к мужчине, который выводит даму в свет и при этом понимает, что останется ни с чем. 
Лидия тем вечером была одета в прелестное коктейльное платье из атласа синего цвета. Она вела себя сдержано, с неким сортом смешливого удивления, вроде как немного призирала остальных, что они не столь красивы, как она, особенно, когда заглядывала в свое маленькое зеркальце. В перерывах Зарах спускался к публике. Его бегло, не предавая значения, представили Лидии. Ближе к полуночи за столиком образовалась компания, которая состояла не только из безнадежно далекого знакомого, который привел это прекрасное существо, чьи худые ровные плечи украшали легкие синие бретельки, но также из якобы близких друзей и людей уже совсем ему незнакомых.
Сигаретный дым то медленно струился, иногда почти замирая, то вдруг рассеивался дымной вспышкой. На стенах ярко горел неон. Симпатия зрителей к Захару была велика – этот незамысловато выглядящий музыкант с клишировано тонкими пальцами был залогом всеобщего настроения, праздника, не шибко быстрых, но чувственных танцев. Небольшие паузы между композициями вызывали всеобщую комплементарную нетерпеливость. И джазмен продолжал играть.
И было уже за полночь, но никто не расходился, люди хлопали в ладоши и требовали еще чего-нибудь. Тогда Захар, выпив рюмку черного рома, погрузил руку в свои мокрые волосы, поправил их, устало улыбнулся, отыскал где-то сбоку микрофон, со скипом включи его и сказал:
– Предупреждаю, что следующую композицию хочу посвятить исключительно вон той особе.
Лидия насторожено, лукаво замигала своими веками, окрыленными длинными черными ресницами, когда поняла, что речь идет о ней, когда все в заведении поняли, что речь идет о прелестной, вульгарно худосочной барышне в коктельном платье. Над глазами ее были две линии нежнейших бровей. Она смело отложила в сторону свой брют, отпив. Зарах продолжил:
– Приблизительно два часа назад я узнал, что ее зовут Лидией. Думаю, что впредь мне больше не посчастливится узнать что-либо более интересное и значимое в своей жизни. Несмотря на то, что музыка этой ночью будет играть исключительно для этого чудесного создания, остальным не воспрещается остаться. Но играть для вас я отказываюсь. Во-первых, потому что вы скучны. Тяжелее представить себе нечто более скучное, чем человек. Бывает, иногда заглядишься на придорожный булыжник и думаешь: «Боже, какая скука», но потом вспоминаешь, что в этом мире еще есть люди, и булыжник перестает казаться тебе скучным. Скорее наоборот. Да, скорее наоборот. А во-вторых, я не буду играть для вас, потому что вы не слушали Майлза Дэвиса и не читали Уильяма Шекспира.  Лучшие из вас лишь только делают вид, что слушали Майзла Дэвиса и читали Уильяма Шекспира. Конечно, есть большие сомнения насчет того, читала ли Лидия Шекспира, но, по крайней мере, – она красива. Она самая красивое существо в этой вселенной.
После сказанного Зарах отмахнул в сторону микрофон и начал наигрывать прекрасную бодрую мелодию, возможно, лучшую в своей жизни. Момент, был, конечно, неловкий – люди сконфузились, а, впрочем, мало ли, ну сказал человек малопонятную глупость. Многие смущенно заулыбались. Все же, танцующих стало меньше. С другой стороны, на Лидию эпизод произвел сильное мелодраматическое впечатление. Она без раздумий согласилась встретиться на следующий день. И вот, с того момента минуло уже несколько долгих месяцев, и Лидия уже спокойно, бесстрастно понимала, что вся сила того необычного весеннего вечера безвозвратно исчерпалась. Она даже чувствовала, что ее немного обдурили. Тогда, в тот вечер, ей показалось, она получила предложение кинематографического характера, возможность какой-то дивной истории, ей показалось, что Захар человек известный, публичный, или, если нет – то вскоре им станет, а она будет сиять с ним рядышком. Вместо этого музыкант, напротив, словно отыскав для себя какую-то важную разгадку, сменил вектор своего творческого развития. Он стал более замкнутым, перестал поддерживать связи и выступать в оживленных, общественно значимых местах. Но главное, от развлекательных композиций он перешел к тому, что он называл «по-настоящему ночным джазом». А это исключало всякую возможность коллаборации с известными артистами, возможность попадания в популярный видеоряд и так далее. Кроме того, из недр сознания Захара подымалась какая-то сумрачная эстетская философия, и все это было Лидии неприятно, досадно и, конечно же, скучно. Она бы давно порвала с ним, но ее удерживало то, она не могла назвать Зараха бедным. Хотела, но не могла. Все равно он каким-то волшебным образом выуживал из своего искусства некоторые средства, а кроме тогда, ах да, обладал определенным наследством, которым даже умудрялся оперировать.
Захар же чувствовал, что должен делать то, что делает. Шутки, разного рода оптимизм, удалая поездка молодой компании в горы на лыжи, и веселеные песни казались ему преступной ложью. Лишь низко посаженный, густой, катастрофично медленный джаз мог открыть человеку глаза на окружающий его мир. Потреблять эту правду было непросто – у нее был странный, странный вкус, но единожды отрыв для себя блестящий от дождя безлюдный переулок в потустороннее – отступить назад уже было невозможно.
Захар отыскал себе нескольких странных единомышленников. На контрабасе играл долговязый и неповоротливый парень, всегда излишне тепло одетый, в наглухо застегнутом плаще и вязаном толстошеем свитере.  На увесистом, зловеще звучащем баритон-саксофоне был юркий некрупный человек с радикально зачёсанными назад редкими волосами, полными бриолина. Они собирались в районе причала, возле тех ветхих железно-скрипящих гаражей. Протянув провод из гаража к синтезатору Зараха, они начали медленную, тягучую импровизацию, и играли так до самой ночи. Бывало, накрапывал дождь. Громадный мост простирался над темными водами и вершины его венчали тревожные красные авиационные огоньки. Подпевал ветер. Вдоль набережной бесцельно тянулись тусклые фонари, один из которых одиноко потух.
Как-то раз Лидия больше ради приличия, но все же с определенной долей искренности спросила – зачем все это и что это значит. Зарах был благодарен ей за этот вопрос. Прежде всего, он подчеркнул, что джаз – это истории, рассказанные не словами. Он принялся увлеченно объяснять ей содержание «по-настоящему ночного джаза». «Ну, смотри, – говорил он, – предположим такую картину – битый, кроваво спаянный с землей голубь  красно раскинул раздробленные крылья с нечесаными перьями. Он мертв. Но его смерть летом – не то же самое, что смерть его осенью. Летом всесильное солнце, глядя на давленое тело птицы, как бы говорит людям: «Не переживайте, не морщитесь, сейчас я здесь все приведу в порядок». И, действительно, солнце делает смерть менее отталкивающей, быстро все высушивает, сухой же ветер разметает безобидный прах. Но, Господи Боже, видела ли ты мертвого голубя в беспрерывно дождливый осенний день? Когда сырой дождь ежесекундно смачивает окровавленную тушку влагой и все вокруг серебрит и делает мокрым, блестящим. Глядя на это, кажется, что несчастный голубь не сгниёт никогда, что смерть его будет бессмысленно и гадко вечной. Об этом хорроре и повествует мой джаз».
Были и детективные истории. Не те, конечно, которые выдумывал Артур Конан Дойль или Агата Кристи, хотя к ним Захар испытывал пиетет. Свои же детективы он считал метафизическими. К примеру, такая история: темной дождливой ночью человек идет по безлюдной улице и держит в руках зонтик. Зонтик сложен и перевязан ремешком – в нем нет видимых дефектов. Загадка – почему человек не откроет его и не защитится от дождя? Нам необходимо найти ответ, потому что картина пугает нас, она вторгается в наше рациональное восприятие мира и портит, сбивает его. По ходу композиции мы нащупываем этот ответ. Нам дается подсказка – сломана всего одна спица, одна грань, одно ребрышко этого черного зонтика. Потянув за эту сюжетную нить, мы обращаемся к психологическим аспектам и ставим пешему человеку легкий диагноз – возможно, он застенчивый щеголь и попросту стесняется раскрывать свой несовершенный зонтик, пускай даже с неба льет, как из ведра. Пускай. Но позвольте, господа. На этой улице же нет людей.  И неужели вы забыли, что во всем этом городе их никогда не было? Композиция называлась «Кладбище».
Были и более веселенные истории. Одна из композиций рассказывала о винном супермаркете, который по необъяснимым причинам работал глубокой ночью при полной тьме. Нигде не горели лампы. Винные этикетки слабо освещал лишь мертвенный свет луны, с трудом доползающий сюда откуда-то из дальних окон. И, тем не менее, здесь были люди. Они медленно, почти на  ощупь, ходили меж полок и выбирали себе бутылки. Затем они шли к кассе, чтобы расплатиться. Напомним, царила тьма, лишь слегка разбавленная бледной желтизной луны. Единственным работающим аппаратом в этом помещении был детектор валют. Безмолвная кассирша окунала протянутую ей купюру во всевидящий ультрафиолет, затем кивала, отпускала товар. Детектор валют питался от велосипеда, поставленного недалеко от кассы. Его педали неистово, поминутно чертыхаясь, крутил толстый голый мужчина. Он обливался потом и поэтому часто отпускал руль, чтобы рукой вытереть лоб. Люди подходили к кассе, их деньги проверялись под ультрафиолетом, взамен они получали вино и удалялись. Композиция могла длиться вечно, но в конце Зарах совершал трюк в духе картин Чарли Чаплина, а именно – в какой-то момент электрический велосипед не выдерживал и трескался, ломался, а голый мужчина, поминая дьявола, падал на пол. Захар озвучивал это падение необдуманными, сильными ударами по клавишам и, как сумасшедший, ревел баритон-саксофон паренька со старомодно прилизанными, редкими волосами.
Или вот. Мелодия о том, как человек, толком не понимая, спит он, или бодрствует, подходит ночью к своему окну, чтобы взглянуть на улицу. Час очень поздний, и фонари уже горят с трудом, еще пару часов и их убьет рассвет. Но пока улица застелена тяжелой и одновременно невесомой простыней из тьмы. Человек из своего окна видит, как от одного мусорного бака к другому ходит, прихрамывая, согбенный бездомный и с усилием перебирает нечистоты и мусор. Картина была бы обыденной, но бездомного почему-то сопровождает дама с искусно собранными в высокий пышный пучок волосами. На ней приличное черное платье, которое лихо, вкусно стягивает ее задок и когда она идет, все эти красоты аж поскрипывают. Пока почти одеревенелые руки со сломанными ногтями силятся отыскать нечто ценное – она просто стоит рядом.  Человек с недоумением наблюдает из окна за этим процессом: как двое – бездомный пропойца и женщина в дорогом облегающем платье – ходят от контейнера к контейнеру. На ней также кожаные туфли с высоким каблуком и когда она идет – пустынная улица создает протяженное эхо, и цоканье ее каблучков чем-то напоминает ход секундной стрелки от часов. Человек зачарованно выглядывает из окна, силясь понять, что же это за дама. В какой-то момент она чувствует, что за ней наблюдают и начинает медленно поворачивать свою голову в направлении любопытного человека, медленно поворачивать, медленно, со студёной обнаженной улыбкой, и человек с ужасом, цепенея, не в силах даже закричать, понимать, что это за женщина… И об этом тоже рассказывал джаз Захара.
Лидия выслушивала все это с большим трудом и раздражением. И, вот сейчас, не дожидаясь ответа на вопрос – зачем было ездить в пристанционный магазин по небольшому отрезку загородной дороги в костюме, – не дожидаясь, потому что за этим могли последовать пространные философские рассуждения, – она принялась совершать ревизию принесенного пакета.
– Так, – начала она. – Сыр. Хорошо. Ветчина. Пенка для бритья. Вино.  Посмотрим, что за вино. Пино нуар? Хорошо, но как пино нуар может быть чилийским? Он может быть только бургундским. Сколько раз тебе об этом говорить?
– Этот дороже, –сказал Захар, надеясь, что дороговизна бутылки смягчит Лидию.
– Неважно, – равнодушно сказала Лидия и продолжила рыться в пакете. – А это что такое?
Лидия с удивлением поднесла к свету небольшой деревянный футляр. Захар хотел было ответить, но, пока подбирал слова и набирал в легкие воздуха, Лидия его опередила, резко вскрыв коробку.
– Зачем ты это купил? – спокойно спросила она, извлекая из футляра опасную бритву.  – Как я буду этим бриться? Я же просила купить мне станок. Что за глупости?
Для верности Лидия свободной рукой, держа футляр на отлете, еще раз обшарила пакет, но тут был уже пуст.
– Это не для тебя, любимая. Это для меня, – сказал Захар.
Он встал из-за фортепьяно, подошел к обнаженной девушке и взял у нее футляр. Затем он бережно вынул бритву из бархатной полости, расправил ее. Нежно сверкнуло лезвие.
– Лидия, я уже давно заметил, что нечто северное и неверное в твоем отношении ко мне. Ты так похолодела. Ты можешь делать все, что хочешь, но ты должна знать, что для меня на свете нет ничего, кроме тебя. Знаю, это подлость с моей стороны, взваливать на тебя такую ношу, вынуждать тебя жить с подобным знанием. У тебя кто-то есть? У тебя кто-то будет?
Захар внимательно присмотрелся к бритве, медленно взмахнул ею, примерял к своему запястью.
– В массовой культуре мы иногда можем наткнуться на образец циничного черного юмора. Мол, резать следует вдоль вен, а не поперек. Вульгаризм, пошлость! Хотя, признаюсь, наверное, в продольном разрезе есть своя поэтика. Острое лезвие плывет вдоль вены, словно каноэ вдоль быстрой реки. Но это все равно не мой способ. Я буду переходить эту реку вброд, пускай даже это займет больше времени. Лидия, если ты уйдешь от меня, я вскрою этой бритвой обе свои руки и стану дожидаться смерти. Потому что ты сама красивое, самое невозможное, что было со мною, и другого я не хочу.
Пока Захар говорил все это, Лидия успела порядком разозлиться. Она сложила руки на животике, под самой грудью, немного подперев ее. В этой воинственной позе она чуть шире расставила ноги. Выглядела Лидия грозно. Она выпалила:
– Захар, что происходит? Ты сошел с ума? Что за чушь? Бред!
– Ты просто должна знать, что произойдет в случае, если ты забудешь обо мне. Это плохо, подло, я знаю, прости, что обременяю тебя, но это последняя приходить, которую я позволяю себе в этой жизни.
Захар сложил опасную бритву и оставил ее на столе, затем с грохотом, разбивая колени, рухнул на деревянный пол к длинным ланьим ногам Лидии, которая от удивления разомкнула и подняла руки в воздух. Он обхватил ее бедра, уткнулся лицом ей в маленький черный загадочный пупок, и стал издавать нечленораздельные звуки. Лидия немного обмякла, тонкая бровь ее как-то грустно и вопросительно изогнулась, она медленно опустила свои тонкие руки на бедную голову Захара.
– О чем ты говоришь? Мы же вместе. Ну, успокойся. Говорю тебе, что мы вместе. Все хорошо. Только, пожалуйста, купи мне бритвенный станок.
Захар отдышался, затем тяжело молвил:
– Об этом я и хотел поговорить. Ты должна кое-что сделать, чтобы я поверил в то, что я тоже имею какое-то значение для тебя.
– Что? – спросила Лидия.
Захар оттолкнулся от пола, приподнялся, встал, выпрямился, поправил на себе костюм и вытер пот с вздувшихся висков.
– Насчет станка… – начал Захар. – Я не купил его, потому что не хочу, чтобы ты брилась.
– Как это? – с недоумением спросила Лидия.
Захар нервно сморщился и быстро, нелепо замахал рукой, как бы поправляя самого, как бы показывая, что сказал глупость. Он начал объяснять:
– Предположим, действительно, ноги ты не сможешь не брить. Но есть другие части тела. Я считают, я твердо уверен, что ты не должна брить подмышки. Ты сейчас снова спросишь: «Зачем». Если под плечиками у тебя будет скрываться гигиенический секрет – густой запутанный волос – ты не решишься мне изменять.
Лидия вперила в Захара свой оглушенный взгляд. Повисла тишина. Ветер хотело было согнать с места спершийся воздух, за оконцем где-то на молодой яблоне даже зашуршали сочные листья, едва слышно скрипнули ворота, но дело, видимо, было гиблое, и все снова стихло.
– Как я буду ходить пляж, и загорать? – спросила Лидия, слегка улыбнувшись.
– Скоро пляжный сезон закончится, выпадут дожди, и все эти люди наконец-то перестанут смотреть на твое полуобнаженное тело в условном купальнике ядовитого цвета. Если мы нарушим условия гигиены, ты не сможешь продлить купальный период, не станешь ходить со своими дружками в аквапарки. Если мы нарушим это маленькое условие гигиены, ты постесняешься оставаться  не со мной, с посторонним наедине, с возможностью дальнейшего обнаженного сближения.
Захар, словно испытывая острую боль, – возможно так и было, – схватился за голову, сильно зажмурил глаза. Он, ковыляя, подошел к фортепьяно и стал наигрывать мелодию, в которой чувствовался чудовищный упадок.
– Прекрати, умоляю тебя! – запротестовала Лидия. – Только не сейчас. Прошу, перестань играть. Ты приближаешь осень. Хорошо, я согласна. Согласна, слышишь!
Захар остановился, перевел взгляд с музыкальной палитры на Лидию. Та еще раз повторила: «Хорошо, я согласна», чуточку поперхнулась, пытаясь сдержать смех – не сдержала, принялась всласть заливаться громким, будоражащим девичьим смехом.
Пальцы Захара замерли на белоснежных клавишах, он смотрел на то, как красивая обнаженная девушка смеется. 

Минуло два с половиной месяца. Как только двери открылись, Лидия весело вскинула руки и торжественно сказала:
– Та-да!
Она стояла полностью обнаженная на фоне широкого, не ограниченного подоконником окна, которое врезалось в самый пол и открывало хороший вид на ночной город – теперь уже отдающий холодной стеклянной сыростью. Частные дожди отполировали дороги и тротуары, вода ярко двоила, троила разноцветные городские огни: всевозможные посверкивающие, мигающие лампочки, движущие фары машин, высокие, понурые, тонконогие фонари, пылающие неоновые вывески ресторанов, подсвеченные названия банков и магазинов. В лужах можно было отыскать двойников громадных черных домов, подпирающих тяжелое облачное небо.  В комнате же горела настольная лампа со свернутой шейкой. Лампа слабо освещала комнату, но было отчетливо видно, что подмышечные ямки у Лидии уверенно обросли густыми вьющимися волосками.
– Похоже, тебя это забавляет, – сказал Николай, приближаясь в Лидии вплотную, обнимая ее.
На нем был деловой костюм настороженного сизого цвета с легким отливом. От Захара его также отличало наличие тонкого галстука. У него также была невыразительная прическа, сделанная за баснословные деньги в тщеславном авторском салоне, возле которого зачастую толпились лоснящиеся, с особым рвением вымытые черные иномарки.
Николай положил холеную ладонь на заросшую впадину и сказал с оттенком чего-то такого полуромантического:
– Глупо было думать, что такая мелочь способна стать между нами.
– Да, да, очень глупо, – сказала Лидия и стала сладко покусывать его дочиста выбритую, напряженную скулу.
Николай подумал, что это все довольно хитро придумано. Возможно, милые девичьи подмышки были чем-то последним, что связывало Лидию с тем другим парнем – Николай запамятовал его имя. «Неплохая все-таки уловка, – размышлял Николай. – На конкурентном поле есть масса способов удержать понравившуюся девушку. Другой вопрос – зачем это делать. Но, предположим для кого-то важно. Классический способ – предложить выйти замуж, или вот – упросить перестать брить подмышки. Хитро. Похоже, сама Лидия свыклась с этой историей, с этой странной гигиенической интригой».
Но более Николай думать об этой конструкции не стал, так как слишком дорого ценил время, отведенное на работу нейронов его мозга. Лучше было поразмышлять о сегодняшнем дне, сделать выводы.  Николай провел эти сутки с пользой, провел день «вкусно», как сам любил выражаться. Хотя, признаться, странное это было блюдо. В начале второй половины дня, когда время еще было пружинистым, бодрым, а на улице было светло, ему пришлось проэкзаменовать кандидата на должность сотрудника в политическую организацию, которая занималась генетическими и историческими аспектами братства с одной довольно крупной страной на востоке. Сейчас вопрос становился о создании небольшого молодежного крылышка, которое, если все пойдет хорошо, расправится и превратится в большое крыло. Сам же Николай, который на правах высокооплачиваемого любимчика работал в организации политическим стилистом, в успех предприятия не верил. Не только этого, который предлагал привлечение молодежи, но и судьбы генетического и исторического единства каких-то там народов в целом. Спонсорство, однако, пока оставалось щедрым, увесистым и бесперебойным, а Николай, заметьте, страстно любил лобстеров и дальние перелеты, и еще часики, которые, до того, как обвить его запястье, должны были покрасоваться на руке псевдомаскуллиной кинозвезды где-то в глянцевом журнале или на безмерном плакате в центральных частях города.
Паренек, с которым Николай проводил собеседование, был тщедушным субъектом с постоянно убегающими – преимущественно в пол – глазами. Статус – истовый аспирант политологии. Бледные его руки страдали легким тремором. Они уже больше получаса говорили о неприятном общественном инциденте, произошедшем на днях. По случаю очередных муниципальных гуляний в город стеклились кем-то нанятые полюбопытствовать массы спортивной и рабочей молодежи. Транспаранты и лозунги наличествовали. На пересечении какого-то там академика и какого-то там поэта, на которых всем было давно и искренне наплевать, шествовавшая масса эйфорической, не только по причине силы политического чувства, но также выпитого алкоголя, молодежи вступила в непродуктивную интеракцию с группой либеральных репортеров. Непродолжительная коммуникация между двумя этими мирами закончилась просто – либеральные репортеры, в условиях патологичной неспешности правоохранительных органов, получили множество досадных оплеух. Медиа теперь стояли на ушах. Журналисты негодовали. Но у паренька, с которым Николай вел диалог, было другое мнение. На какое-то время Николай перестал его слушать, залюбовавшись округлыми и бойкими персями под блузкой старательной официантки, однако нужно было возвращаться в диалог, и, после слова «поссибилизм», которое произнес паренек, Николай решил, что пора сосредоточиться, иначе он окончательно потеряет из виду ход мыслей перспективного политолога. 
– Реабилитация людей, замешанных в этом инциденте, должна проходить не через буржуазную логику судебной и правовой казуистики, не через бесконечные технические оправдания, а через прямое провозглашение своей естественной социальной правоты, своего классового реванша. Нужно заявить, что нашу региональную молодежь загнали угол, ее на разный лад ненавидят. Их, этих людей, ни за что ни про что высмеивают юмористы, их утрированные образы служат клоунским украшением к развлекательным музыкальным клипам, даже сообщество наших национальных высокодуховных деятелей искусства взялось за эту тему. Они и эссе печатают, и какие-то унизительные картины рисуют, оформляют потом все это в альманахи. Это художники, которые должны защищать народ, и если не оправдывать, то хотя бы сочувствовать ему. А они перекладывают на него всю вину. А интеллигенция, журналисты и правозащитники видят в нем пережитки старого строя, экономический и культурный реликт прошлого, и ощущают в связи с этим опасность, и потому провоцируют. Я предлагаю задействовать те принципы, которые лежали в основе риторики Льва Троцкого, которые он так удачно изложил в работе «Терроризм и коммунизм». Рекомендую, если вдруг не читали. То есть, необходимо объявить нравственную допустимость оплеух, которые получил провокатор от тех несчастных ребят из депрессивного поселка городского типа. Затем необходимо не только заявить о допустимости, но и о необходимости подобных действий. 
Николай наблюдал за этой психопатией и дружелюбно улыбался. Прежде всего, он хотел сказать  пареньку, что не только допустимо, но и необходимо сжечь эту его до последней пуговицы застегнутую рубашку, прежде черную, теперь немного выцветшую, потому что выглядело это отвратительно. Затем нужно было сказать, что так не пойдет. Упоминание классовой борьбы, имени Троцкого и прочее – все это было слишком старо. И особенно слово «поссибилизм». Оно уже не лезло даже в самые широкие ментальные ворота. Он хотел сказать политологу-ретрограду, что весь этот инструментарий будет лишь утомлять слушателей и возможных последователей. Тут можно было бы добавить, что они ничего не поймут из-за сложности языка. Но Николай был также далек от позиций маркетологов и рекламистов, и не считал, что все должно было произносится просто. Николай знал, что люди не должны что-либо понимать – политическим посланиям как раз желательно оставаться малопонятными и технически недоступными. Но при этом не вызывать раздражения.
Всех этих мыслей Николай не высказал. Вместо этого он обратил внимание паренька на одну из фотографий, которая украшала стену заведения. 
– Глядите, это кадр из фильма «Три плюс два». Удивительно. Так странно встретить нечто подобное здесь. Советский фильм 1963 года. Ну, вы помните, наверное, сюжет. Трое парней, среди которых молодой Миронов, живут на пляже. К ним приезжают две девушки, которые заявляют, что этот участок пляжа они занимали раньше. Завязывается милый спор. Жаркий беззаботный спектакль. На этом кадре Кустинская и Фатеева расположились на большом горячем камне. Они загорают. Вроде бы ничего особенного – советские девушки в купальниках о чем-то разговаривают под летним солнцем. Но все понимают, но что на самом деле, хоть это никак не показано в фильме, как минимум, их грудь обнажена. Их купальники ненастоящие – это просто кинематографическая условность. И это волнующее ощущение, когда все знают простую тайну, которая состоит в том, что две комсомолки, расположившись на большом раскалённом валуне, конечно же, загорают без купальников –  это ощущение ценнее всего того, что мы можем получить от рядовой эротической картины.
Паренек смутился. Он не понял, к чему это было сказано. Николай, однако, продолжал:
– В подобных фильмах не было ничего необычного. Советскому гражданину, чтобы как-то продолжать терпеть всю власть КПСС, нужно было подбрасывать такие, по сути, буржуазные игрушки. О буржуазной природе пролетариата говорил еще Владимир Набоков. Путаница, дорогой мой, сплошная путаница. На другом континенте в то же время американским рабочим предоставляли социалистические развлечения, чтобы те не заскучали и ненароком не видоизменили государственный строй по образцу СССР, чтобы те продолжали верить в неиссякаемую правоту демократии. Как вы догадались, я говорю о движении профсоюзов, мощнейшем движении. Они в итоге погубили промышленные центры США. Но все это история. Неразборчивая, слишком обширная. Из всей мировой истории я предпочитаю знать лишь одно – что шесть тысяч лет назад гречанки догадались мазать оливковым масло свои средиземноморские ножки, и те вкусно лоснились от этих помазаний. Оливковое масло на женских ногах – это все, что я хочу знать из истории человечества. Остальное оставьте себе. Или выбросьте на свалку.   
Позже Николай перезвонил посреднику, который свел его с этим троцкистом и попросил, чтобы тот в следующий раз подбирал людей по другому принципу. «Мне нужны другие слова, дружище, – говорил Николай в трубку. – Мне нужны люди с другими словами. С другим набором слов, понимаешь?». Посредник понимал с трудом. «Попробуй подобрать каких-нибудь лояльных экономистов, – продолжал Николай. – Нам нужны цифры, цифры, бухгалтерия, бюрократия. Понимаешь? Ты что, забыл, где мы живем? Мы все сейчас живем в учебнике по экономике, написанном стоматологом. Поэтому нужны соответствующие специалисты». «А что делать с сегодняшним кандидатом?» – спрашивал посредник. «Оставайся с ним на связи, – отвечал Николай. – Я читал его публикации. Он исключительно грамотно пишет. Будет править то, что воздвигнут экономисты». «Вы что-то говорили о стоматологе? – уточнял посредник. – Нужны стоматологи?». «Нет. Не нужны. Пока не нужны», – отвечал Николай, внимательно улыбаясь зеркалу. 
Во многих местах побывал в тот день Николай. Была в городе одна новомодная терраса, там подавали многозначительные минималистические салаты, и собиралась люди из противоборствующих политических лагерей. Это была новая тенденция у молодых и необременённых моралью людей, зарабатывающих интеллектуально, – собираться в большой компании, зная, что здесь найдутся твои оппоненты. Здесь можно было подшучивать друг над другом, делиться новостями, мнимыми ли, или всамделишными – неважно, и, при достаточной, сноровке, перебегать с одного политического места на другое. Николай уже давно приглядывал за двумя парнями из Правительства. Пытался втереться им в доверие, понимая, что еще недолго протянет в качестве стилиста в вопросах реставрации братских взаимоотношений между славянскими народами. Все это становилось уже через чур маргинальным. Николаю, помимо денег, хотелось быть приобщенным к западному вектору, его манили пражские мостики, парижские огни и венецианские каналы. Один парень быть экспертом по текстуальным процессам первых лиц. Его коньком считались праздники и поздравления. От имени Председателя одной рукой он мог писать поздравление католикам, другой – православным, при этом вслух рассуждать о пользе атеизма. Второй парень был специалистом по протокольным встречам, дока речевых практик, знаток мимических заклинаний. Это он мог позволить себе после подписания меморандума с заморскими послами порекомендовать Председателю в следующий раз улыбаться не так широко, или не так кисло кривиться.
Каждый раз, встречая их, Николай старался сделать каждое рукопожатие судьбоносным. Он задабривал их шуточками, советами, прогнозами, дорогим алкоголем. Но, кажется, они не особо пили.
Когда Николаю предоставили слово, он обратился к этим двум правительственным работникам:
– У вас там проблемы с драматургией – вы не к месту правильные, в общем-то, роли разыгрываете. Пока ехал сюда, узнал, что Министерство аграрного процветания заботливо вняло коллективному обращению отечественных молочников касательно притеснения со стороны белорусских экспортеров. Может, даже не и собираясь им помогать, Минагропроцвет публично пообещал доверчивым фермерам и их заплаканным коровам, что урегулирует данную ситуацию, послав запрос в Министерство экономической эволюции. Те в ответ тоже закивали, при чем громко так закивали – отписались все газеты. Сейчас же не та обстановка. Ярко освещать подобные обещания в нынешней ситуации – это даже хуже, чем их действительно исполнять. Вы что, забыли, что у вас сейчас внешний избиратель, который сидит в Европарламенте, а не внутренний, который вечерами доит заплаканную корову? О внутреннем избирателе тоже, конечно, нужно подумать. Придется, конечно, немного потратиться. Создайте какой-нибудь стратегический молочный фонд – «Щедрое вымя», или что-то в этом роде, скупите у молочников их дурацкое молоко по приемлемым ценам. Но только оставьте в покое белорусскую «молочку», не вздумайте закрывать таможню.
Сказав это, Николай подумал: «Вроде неплохо. Грубовато, но, в то же время, по-дружески. Главное, я, возможно, дал им возможность немного почувствовать себя людьми, которые на самом деле имеют возможность закрывать таможню. Посмотрим, что будет. Авось, порекомендуют меня кому-то».         

Но даже сквозь толстый слой радости, любви к жизни, амбиций, буйства красок, Николай чувствовал порой что-то неладное. Как будто чье-то серое, тонкое и грустное пение доносилось до него и обескураживало. Получалась, в сущности, что жизнь не стоит ничего, счастье –
дешевая побрякушка, Бога нет, не было и не будет, красота не имеет смысла и ценности, а смех – лишь сотрясения голого, в сущности, черепа. Все это, конечно, было чуждо хитрому сластолюбцу Николаю, но сейчас, в этой мокрой лунной темноте, он внимательно смотрел на лежавшую рядом с ним Лидию, особенно на то, как она забросила одну ножку на колено другой и мерно качает своей ступней, и чувствовал, как внутри него нарастает беспокойство. Ножка бесстрастно и безразлично качалась из стороны в стороны в тусклом лунном просвете. Николай был зачарован этим движением. Он ни во что не верил, ничем не брезговал, не имел ни политических, ни гражданских воззрений, и был весьма доволен этим. Презирая идеи и абстракции, он посвятил себя единственной настоящему феномену – девичьим ногам. Бога, либерализм, консерватизм, абсолютизм – нельзя было потрогать, а девичьи ноги – запросто. Вся его карьера была построена на этом стремлении, на желании быть поближе к лакомому объекту. Ног должно быть много. Он помнил ноги с милыми маленькими татуировками, с цепочками на щиколотках, со шрамиками, ноги, у которых были мужья, незанятые ноги.
Сейчас объект его поклонения предстал перед ним в другом свете. Каждое движение Лидиной ступни намекало на что-то нехорошее, что-то, что невозможно было проговорить, толком помыслить, только ощутить.
Чтобы остановить это беспечное движение, Николай решил чем-нибудь занять голову лежавшей рядом с ним девушки. Он стал спрашивать:
– А с чего ты взяла, что он настоял на том, чтобы ты не брила подмышки именно из-за любви? Можно ведь допустить, что его это возбуждает, и что под предлогом ревности, высоких переживаний и сложных коллизий он просто удовлетворяет свою небольшую фантазию. Или он попросту пошутил. Почему сразу любовь?
Ступня Лидии перестала болтаться в воздухе. Николай сказал:
– У тебя дурная привычка. Ты считаешь, что все вокруг тебя любят, и никак иначе быть не может. Если бы ты отказалась от этой мысли, хотя бы ненадолго, то, возможно, смогла бы полюбить кого-нибудь сама.
– Ты сегодня какой-то угрюмый, – удивлено сказала Лидия. – Давай спать.
– Великолепная идея.

За окнами висела перезревшая городская ночь. Лидия не выдержала и приподнялась на локтях. Затем свесила ножки с кровати, коснулась нежнейшими пяточками пола. Пока не покинула комнаты, шла медленно и тихо, чтобы не разбудить Николая. В коридоре зашагала быстрее. Тонкая рука ударила по выключателю. Ванную комнату озарил свет. Лидия быстро вскинула руки и с ненавистью вгляделась в две неглубокие ложбинки, покрытые нежным волосом.
– Идите все вы к черту, – процедила она и принялась искать девственный бритвенный станок.
Эта затея оказалась непростой, так как ванная комната у Николая была обширной. Здесь было все: крема, соцветья солей для ванны, парфюмы, целый батальон гелей для душа, лосьоны, мази, укрепляющие бальзамы, расчески, дезодоранты, целый набор странных приборов для извлечения заусениц, инструментов для ухода за ногтями, коллекция пышных и мягких полотенец.
Лидия умудрилась отыскать баллончик с пенкой, но непочатого бритвенного станка нигде не было.
Казалось, что лампочка в комнате чуть дрогнула. Только этого не хватало – глубокая волчья ночь с ее убийственной тоской была не прочь аннексировать эту территорию. Это было похоже на кошмар. Заново возвращаясь в те закоулки, в которых она уже была, смотря в одних и тех же местах, Лидия понимала, что скоро не выдержит и закричит, разрыдается.
В какой-то момент она действительно не проконтролировала себя и отчаянно стукнула рукой по полке. Часть принадлежностей полетела на пол. Те, у которых была пластиковая оболочка, – естественно, не пострадали, стеклянные же сосуды – разбились вдребезги. Лидии затаила дыхание, прислушиваясь к тишине. Она ждала, что где-то там, в недрах квартиры начнется сонная суета и окрики, громкий вопрос: «Что случилось?» Но тишина стала лишь звонче и явственнее. Возможно, Николай крепко спал. Возможно также, что глаза его были загадочно открыты, уставлены в черный потолок, но он был настолько равнодушен к Лидии, что не мог пошевелиться, заставить себя поинтересоваться, все ли с ней в порядке. От стеклянных осколков, раскинутых по кафельному полу, стали, как живые мертвецы, медленно подниматься сладкие ароматы. Миниатюрные ноздри, милый носик Лидии защекотали запахи мускуса и амбры.
Лидия медленно протянула руку к умывальнику. Бритва с самого начала лежала там. Проблема была лишь в том, что она уже была использованной. Лидия взяла бритву за основание, стала внимательно рассматривать лезвие. На личике ее было искусно вырисовано сомнение и брезгливость. Она столкнулась с тем обстоятельством, что не может воспользоваться станком, к помощи которого уже прибегал Николай. Это было странно, и она это понимала. Ей ничто не мешало проводить ночи с Николаем, она признавала в нем очень ухоженного и успешного молодого человека, и все вокруг – все убранство ванной комнаты – лишь подтверждало это. Но теперь, глядя на щели между тонких лезвий, которые были забиты жестким мужским волосом, она испытывала отвращение. Она отвела взгляда в сторону, затем перевела его обратно на бритву. Лидия попробовала еще раз взглянуть на нее, на этот раз с нежностью. Она попробовала примерять мысль, что бритва, касавшаяся лица Николая, должна быть ей мила, что она без проблем может тоже ею воспользоваться. Но чувства ее оставались неизменны. Глядя на покрошенные черные волоски, она понимала, что не любит Николая, и никогда не будет любить. Ее начало подташнивать.
Впрочем, Лидия была девушкой решительной. Выходить из комнаты, не выбрив подмышки, она не хотела. Она взболтнула баллончик, выдавила белую пену на ладошку. Смазала правую подмышечную ямку, смазала левую. Немного пены упало на ее грудь, густая белизна случайно закрыла ее сосок, который был цвета чайной розы.
Голая девушка поздней ночью стояла напротив зеркала. У нее была гладкая и ровная спина с волнительными очертаниями талии, от тонкой нежной шеи вниз устремлялась изящная полоска позвоночника. Меж налитых, выпуклых ягодиц пролегала безумная темная линия. Согнутая в локте рука была поднята вверх. Лидия погрузила лезвие в напененную подмышку, зачерпнула немного волос. Кожа стала на один шажок глаже. Но впереди было еще много работы.
Лидия, стиснув зубы, дрожала от недовольства. Каждый раз, когда грязное лезвие слизывало с ее подмышки немного волос, ей казалось, что ее ласкает прокаженный безумец-старик с расплывшимися глазами. Ей казалось, что его язык, с лопнувшими язвами, игриво щекочет ей ушко, а своими культями он гладит ее внутреннюю часть бедер.
Как свет быстрее звука, и мы видим электрические вены на небе прежде, чем разревется небо, так и порез, особенно если он тонкий, опережает боль, которая следует за ним. Лидия сперва увидела, как из  ее подмышки потекла кровь, и лишь затем почувствовала легкую, почти воздушную боль. Тошнота, которая так долго подступала к горлу, наконец-то нашла свой выход. Лидию вырвало. Рвота попала на край умывальника, на пол, на живот Лидии. Белая пена в подмышечной ямке смешалась с кровью и волосками, лезвие бритвы также стало красно-белым. Лидию тяжело вырвало еще раз. Рвота запачкала кран.
Лидия подставила ладонь под струю холодной воды, набрала щепотку влаги, вытерла ею свою ротик. Затем она подобрала бритву и принялась брить свою вторую подмышку. На этот раз аккуратнее.
Нам с вами как-то неловко оставаться здесь, в одной комнате с обнаженной Лидией. Мы определенно задержались в этом рассказе. Осталось только выполнить обещанное, и сказать хотя бы пару слов о прекрасном ротике Лидии. Губы ее были подобны свежему, вкусному источнику в горах. Только один их вид вызывал жажду. Мысли при этом были приблизительно такими: «О, если бы мне только можно было начать пить, я бы ни за что не остановился, пил бы, пока мог бы вмещать в себя эту драгоценную влагу. Так бы и встретил свою смерть, но ни за что бы источника не покинул».
      


Рецензии