Из письма от 23 сентября 1969 г

Рязань, следственный изолятор

Рита моя!
Снова вечер. Заметно теплеет в камере. Еще один день скатился в яму прошлого… Скоро он затеряется там среди других, таких же серых и пустопорожних. Дни здесь, как тюремные хлебные пайки, 340 граммов на день; их съедаешь, и никаких воспоминаний…
Вот и теперь, как и вчера, наползают в каменную стесненность камеры тоскливые сумерки. Для меня это самое паршивое время: поутихшая за день боль, словно спохватившись, принимается за свою тошную работу. Обычно я валюсь на койку и, укрывшись с головой фуфайкой, подавленно пережидаю часы тоски. Не хочется читать, думать, разговаривать… Подобно червяку под подошвой, желаешь лишь одного: скорей бы отпустило! Всякое упоминание о загубленной жизни мучительно. Но разве можно забыть то, что не перестает манить к себе до боли знакомыми огоньками, наполняя опавшие паруса души ветрами ожиданий. Невозможно забыть, что за холодной, в четыре кирпича стеной, где-то в сырой, пахнущей осенней листвой ночи, под провисшим дождливым небом уютно светится фонарями и мокрыми тротуарами наш город. И сейчас, в эти полумертвые для меня минуты, на его улицах, сто раз исхоженных нами, девчонки, блестя глазами и дождинками, вскакивают в переполненные троллейбусы. Смеясь и переговариваясь, они отряхиваются, складывают зонтики; от них пахнет дождем и духами…
Там, в конце длинного троллейбусного маршрута, среди пожелтевших тополей есть дом, где когда-то, кажется, непостижимо давно, цвела моя юная возлюбленная. Морозными вечерами, когда я провожал ее, мы, озябшие, вбегали в теплый подъезд; запыхавшиеся, грели руки друг другу, и я целовал ее в непослушные губы. В конце концов, она начинала отбиваться от меня и, озорно помахав ручкой, нажимала кнопку звонка…
Для меня, укрывшегося от тоски под бушлатом, воспоминания о тебе похожи на то, когда в детстве смотришь в волшебную алмазную трубку. Медленно поворачивая ее у глаза, любуешься разноцветными, диковинными узорами, сменяющими один другой… На какое-то время приходил желанный, короткий полусон; утрата прежней жизни чувствовалась не так болезненно; прошлое подступало в эти минуты несказанно близко, было так чудесно и зазывно, что не хотелось расставаться с его светлыми грезами. Но забытье бывало недолгим; очнувшись, снова видел себя среди опостылевших стен. Как кровь на одежде убийцы, они убеждали меня в непоправимости случившегося. В таком состоянии начинаешь понимать, что чувствует музыкант, которому ампутируют пальцы…
Как в полубреду, постоянно думал о тебе, мучительно сознавая, какими страданиями обернулось для тебя внезапная разорванность нашей молодой жизни. Одна мысль, каково тебе теперь, была страшнее всякой пытки.
         
Заточенье
По рукам и ногам кандалы неподъемные,
Стены силятся вспомнить закатные блики.
Твои губы в улыбке, до любви неуемные,
Сиротеющей ночью заходятся в крике.

А снаружи, к стенам, распокрытая осень,
Обласкавши подножья родных мне осин,
Паутину земли святорусской приносит
И заплаканных глаз твоих кроткую синь.

Тихих улочек наших расписные покои
До зазимков роднит листопадная гладь.
Но все золото их той улыбки не стоит,
Что в венчальный октябрь мое сердце зажгла.

Встань зажженной свечой над темничною тьмой
Замоли, отведи все небесные кары…
Все прошито разлуки железной иглой,
И мне целую вечность стонать и пластаться на нарах.

***


Рецензии