Что же мне теперь делать?

Лев Тимофеевич Готтлиб проснулся, как это обычно бывало, когда тонкие стрелки настольных часов показывали пятнадцать минут девятого. Невнятно простонав что-то, мужчина с трудом приподнялся на локте — это движение отдалось ноющей тянущей болью в спине — и мазнул взглядом по циферблату. Он знал, что часы были как всегда точны, но вот зрение упорно не желало сообщать ему об этом. Вместо поблекшего от времени циферблата старинных часов Лев Тимофеевич видел лишь расплывчатое грязно-жёлтое пятно.
— Где же очки? — негромко проговорил мужчина, шаря ладонью по тумбочке в поисках старенького обшарпанного футляра. Его голос мягким эхом разнёсся по пустой квартире, затрепетал где-то в районе прихожей, замер там, — и в квартире вновь воцарилась тишина, её извечная властительница. И почему Лев Тимофеевич до сих пор не может привыкнуть к ней?.. Стылая, пахнущая прибитой пылью тишина квартиры, где когда-то было так шумно. Где ласкало слух нежное фортепиано и негромкий голос Иры, хоть и осипший со временем, но оставшийся для него самым любимым и родным. Где сначала уши, а потом — душу рвала ему всё более и более совершенная игра на скрипке, где звучало старенькое, ещё с советских времён оставшееся радио, где шелестели страницами многочисленные книги…
Сейчас в квартире слышится только скрипучий голос её последнего владельца да его же шаркающие шаги.
Как-то Марина, залетев к отцу на огонёк, услышала, как он говорит сам с собой, как комментирует свои действия, рассуждает, спорит с невидимым собеседником. Она сказала, что так недолго докатиться и до шизофрении. Старик серьёзно испугался и где-то с неделю старался молчать, но… Ему начали сниться кошмары, мерещиться шорохи и звуки, которых в пустой квартире заведомо быть не могло, несколько раз он даже видел у окна свою давно почившую супругу за чтением очередного романа. Испугавшись, Лев Тимофеевич выбрал из двух зол меньшее, но перед дочерью говорить сам с собой перестал, раз уж её это раздражает.
Но сегодня её у него не было. Впрочем, её никогда не было: она заходила только по праздникам, да по его настойчивой просьбе. В последнее время просить он стеснялся, чувствуя себя навязчивым, лезущим под руку… Тем более, что пару недель назад он случайно услышал, как Марина разговаривала со своим мужем, и тот убеждал её отправить <i>«этого»</i> в дом для престарелых.
Чашка с чаем выпала из дрогнувших стариковских пальцев, Лев Тимофеевич дёрнулся подхватить её, но охнул от боли в пояснице, и чашка разлетелась на осколки — хорошо ещё, что старик успел отойти на пару шагов назад, и его не окатило кипятком.
— Сколько раз можно тебе повторять, — неосознанно копируя мягкую, но настойчиво-учительскую интонацию жены, бормотал Лев Тимофеевич, когда собирал осколки, — не думай о неприятных тебе вещах, когда готовишь! Тебя и так руки не слушаются. Вдруг поранишься? А меня рядом нет, я не смогу…
Руки Льва Тимофеевича снова дрогнули.
Меня.
Рядом.
Нет.
А, собственно, кто рядом с ним вообще есть?..
Несколько секунд, или минут, Лев Тимофеевич не мог сказать точно, мужчина смотрел на свои руки в широких рукавах старомодной рубашки. Она немного пожелтела от времени, в тон его рукам. На них красовался причудливый узор морщин, как будто кора полуразвалившегося дерева, а длинные, когда-то изящные пальцы дрожали…
— И как же ты будешь играть в таком состоянии? — хрипло поинтересовался Лев Тимофеевич у себя самого. — Приходи в себя, безвольная ты тряпка…
Хотелось, чтобы кто-нибудь взял за давно уже утратившие былую королевскую осанку плечи и как следует встряхнул, крикнул в лицо: «Перестань истерить, как баба!» и насильно отправил под ледяной душ. Хотя нет, конечно, нет. Ледяной душ — это вредно в его возрасте, он же никому не нужная полуразвалившаяся развалина.
— Кто-нибудь, отвесьте мне пощёчину! — фыркнул Лев Тимофеевич, и, резко выпрямившись (в позвоночнике как-то нехорошо хрустнуло), посмотрел в запыленное зеркало. В помутившихся от старости глазах мужчины светилось мрачное тяжёлое упрямство, нижняя губа была поджата, во всей его незначительной ссохшейся фигуре чувствовалось напряжение, больше моральное, чем физическое. Удовлетворённо кивнув, старик выверенным движением поправил рубашку. — Так-то лучше.
С этими словами он начал собираться.
Конечно, на самом деле Лев Тимофеевич был на пенсии, всё-таки уже семьдесят четыре года человеку, но…
Раньше он работал в филармонии, был известным в кругах ценителей классической музыки пианистом. После выхода на пенсию он продолжал заниматься любимым делом с прежним остервенением и фанатизмом уже дома, на домашнем клавесине, но… Когда Марина с мужем переезжали в другую квартиру, у них были «временные финансовые затруднения» по словам зятя, и дочка попросила у отца немного денег. Откуда было взять деньги двум пенсионерам?.. Однако Льву Тимофеевичу гордость не позволяла в открытую признаться, что у них не было столько денег, и он решил продать свой клавесин. Ручная индивидуальная работа, идеальное состояние… Знающие люди чуть не дрались за него. А Лев Тимофеевич? А Лев Тимофеевич как любимую собаку поглаживал клавиши инструмента и тихонько наигрывал на нём любимую «Мелодию слёз» — прощался…
После этого инцидента мужчина с остервенением схватился за книги, не зная, чем ещё себя можно занять, но домашняя библиотека давно уже была им читана-перечитана до дыр, тем более, что на полях он в юности любил писать ноты, и теперь жестоко поплатился за это — ноющей болью в сердце и дрожью в уставших руках.
И тогда он решил отправиться в филармонию, где работал раньше. Пробиться через молодого охранника и секретаря было непросто, но Лев Тимофеевич был упрям, когда требовалось, и всё же попал на приём к директору филармонии, с которым они когда-то вместе поднимались, один — по лестнице к популярности, а другой — по простой карьерной. Проблему Льва Тимофеевича старый друг понял и разрешил ему приходить на несколько часов в филармонию, позаниматься за инструментом.
На довольно долгое время это стало смыслом жизни для престарелого пианиста, внесло в неё элемент упорядоченности и спокойствия, создало иллюзию, будто что бы с ним не случилось в его жизни-существовании, всегда будет что-то устойчивое и надёжное, за что он сможет уцепиться. Именно это помогло ему не сломаться окончательно, когда от обширного инфаркта погибла Ирина, когда впервые навалилась на него пыльная, холодная, душная тишина квартиры, когда владелец приюта, откуда он хотел взять собаку, сказал ему: «Ну, зачем Вам, дедушка? Вы же умрёте скоро, а собаку куда — усыплять? Животинку-то не жалко?»…
Вот и сейчас Лев Тимофеевич направлялся в родную филармонию. И чем ближе он подходил к ней, тем легче и свободнее делался его шаг, распрямлялась спина, поднимался выше подбородок, прояснялся взгляд и хотелось улыбаться навстречу февральским холодным солнечным лучам, старик словно бы скидывал с себя год за годом с каждым шагом, он даже начал мурлыкать себе под нос одну из любимейших своих песен: «От героев былых времён не осталось порой имён…»*.
В коридорах пахло точно так же, как во времена его юности: свежей краской, деревом, немного бумагой и немного увядшими георгинами. Охотно кивая тем редким начинающим и не очень музыкантам, которые узнавали когда-то известного пианиста Готтлиба, мужчина прошёл в небольшую комнатку на четвёртом этаже. Там было очень пыльно и душно, стояли ненужные детали инструментов, какие-то деревяшки, качалась на сквозняке пропыленная насквозь тряпка, которая когда-то была занавесью… Зато на стареньком рассохшимся пианино не было ни одной пылинки. Лев Тимофеевич постарался.
Чувствуя немного болезненную эйфорию, мужчина сел за инструмент, открыл крышку и нежно провёл пальцами по клавишам — приветствуя. На подставку послушно легли принесённые им ноты, куда-то ушла, отступила перед чем-то могучим и важным дрожь в руках… Характерным для многих музыкантов движением Лев Тимофеевич встряхнул руками, словно бы стряхивая с них воду, и ударил было по клавишам, но…
— Лёва, — вдруг услышал он голос от дверей. Готтлиб удивлённо и немного раздражённо повернулся на звук.
— А, Олег Даниилович, — тут же радостно улыбнулся он директору филармонии. — Как поживаете?
— Да так как-то… — явно чем-то обеспокоенный чиновник прошёл вглубь комнаты, опёрся на пианино одной рукой. Несколько секунд он молчал, а Лев Тимофеевич не решался начать играть — и, как выяснилось, не зря. — Послушай, — начал Олег Даниилович, — тебе не надоело играть ещё?
— Нет, — нахмурился Лев Тимофеевич. — Как это может надоесть?
— Да так как-то… — повторил его собеседник свою любимую фразу. — Просто… Послушай, Лёва, ты прости… Я больше не могу позволять тебе такие шалости. Ты ведь понимаешь, что, по сути, пользуешься инструментом нелегально? Об этом прознало вышестоящее начальство… — он неопределённо показал наверх. — В общем…
Лев Тимофеевич, чувствуя, как что-то рушится внутри, точно карточный домик, встал из-за пианино.
— В общем, сюда мне больше не приходить, — негромким ровным голосом сказал он. — Хорошо.
— Да… Да. Но ты же всё понимаешь, не так ли? Ну, полно, полно, — Олег Даниилович похлопал его по спине. — Ну, что ты, это же не смысл всей жизни!
Лев Тимофеевич коротко взглянул на него, ожёг взглядом, — и побрёл к выходу. К ногам словно бы приковали шестипудовые гири, поэтому двигаться быстрее он не мог. Запах его лихой юности из коридоров куда-то улетучился, в них словно стало бы холоднее — отопление, что ли, отключили?..
Идя к парадному входу, Лев Тимофеевич дважды наткнулся плечом на косяк. Его шатало, как пьяного. Как человека, потерявшего все ориентиры.
Дойдя до дома, Лев Тимофеевич, не раздеваясь, упал за стол и уронил голову на вздрагивающие руки. Сердце болело, наверное, стоило выпить валокордин, но… Зачем? Какое это всё имеет теперь значение? Ради кого?
Зазвонил телефон, автоотвечик прошевелявил какую-то фразу голосом, отдалённо напоминающий голос Льва Тимофеевича, и затараторила Марина:
— Пап, извини, что с вареньем не поздравила, я так замоталась, так замоталась! Поздравляю, с днём рождения тебя! Скажешь, что тебе подарить, как придёшь из филармонии, я куплю. Ну, пока, я побежала!
Гудок.
Лев Тимофеевич содрогнулся всем телом и уронил голову на руки.
— Что же мне теперь делать… — прошептал он, раздражённо вытирая с лица непрошенные слёзы. — Что же мне теперь делать…
Он не плакал, наверное, со своего пятнадцатилетия, когда у него погиб отец, и потому эти сухие рыдания больше напоминали предсмертные судороги.


Рецензии