Час Волка

Я стою у окна и молча взираю на мирно дышащий ноябрьский лес, убаюканный неспешным напевом царственной ночи. В угрюмой палате кроме меня нет ни единого живого существа и, порою, мне начинает казаться, что и в целом мире, том, что дремлет там, за мутным стеклом, не осталось ни одной души, совершенно никого. Но мне не одиноко, - чувство покинутости, брошенности, осталось где-то там, в далёком прошлом, которое я так силюсь, но никак не могу вспомнить. Мне не нужно оборачиваться чтобы ясно представить себе окружающие предметы, их и так немного: два ряда по шесть аккуратно застеленных тонкими простынями железных коек, ровно столько же грубо сбитых из прессованной древесины тумбочек, наглухо запечатанная снаружи металлическая дверь без ручки, и всё это в обрамлении болезненно бледных, местами изрядно обшарпанных стен. Это палата для тех, у кого ничего не осталось. Здесь доживают свои последние дни, столь же бессмысленные и пустые как и вся их прежняя жизнь, безнадёжные. Не хочется говорить "больные", ибо все люди больны, каждый по-своему, по-особенному, но попадающие сюда - больны неизлечимо, им нечего ждать, кроме милосердных объятий смерти, что избавит их, рано или поздно, от непосильного гнёта существования. Целая палата... И всё-таки один. С головы до пят меня опутывает липкий, необъяснимый страх. Я ужасно боюсь. Я никогда так не боялся. Как я вообще попал сюда?

Внезапная вспышка боли, подобная сотням маленьких, наточенных игл, пронзает всё тело и судорогой неестественно выкручивает конечности. Холодает. Впрочем это неудивительно, учитывая какое сейчас время года, и то, что отопление в данном помещении не было предусмотрено, похоже, изначально. Однако, как и всё в природе, тепло и холод регулярно сменяют друг друга, а если уж становится совсем в тягость, то и от них всегда можно укрыться. А вот боль... Боль - настоящий бич всего живого. Именно боль принимает тебя в этом мире в момент рождения, и с нею же ты его покидаешь. Она всегда рядом, вездесуща и неумолима. Ей неведомы ни границы, ни исключения. И к ней нельзя привыкнуть. Можно её терпеть, можно с ней смириться, а вот привыкнуть - нельзя. Однако, как бы нас ею ни запугивали, у боли всё же есть, пускай один-единственный, но невероятно весомый плюс - она пробуждает. Пробуждает сознание. Пробуждает всё то, что ты так усиленно пытаешься скрыть ото всех, а, порою, даже от себя самого. Медленно, но неуклонно, подобно древнему исполину, тысячелетиями дремавшему в пучине океана, ко мне, застывшему в ожидании приговора от самого беспристрастного судьи на свете - собственной совести, поднимаются, принимая всё более отчётливые и угрожающие формы, воспоминания. И я, закрыв измученные хронической бессонницей глаза, мысленно шепчу боли "спасибо". Спасибо что всегда даешь мне осознать то, что я по-прежнему жив.

Неспешно, последовательно изучая свою вновь обретённую сущность, прихожу к пониманию того, что ключ к нынешнему прискорбному положению - страх. Страх всегда был моим самым слабым местом. Я боялся яркого, июльского солнца, потому что физически абсолютно не переносил высоких температур, но так же боялся и глухой, декабрьской ночи, когда какая-то неведомая сила, гнала меня прочь из добровольного заключения, посреди серых стен, в густо присыпанные колючим снегом поля. Я боялся своего одиночества в тускло освещённых казематах трущобных съёмных квартир, которые менял так часто, что даже перестал пытаться запоминать адреса, но боялся и людей, боялся привязанности к кому-либо, боялся любого тактильного контакта, боялся устремлённых в упор, внимательных, чужих глаз. Люди. При всём том, что было сказано выше, я не мог без них существовать, мне всегда был нужен кто-то, кто мог бы проследить достаточно ли регулярно я соблюдаю приём пищи, достаточно ли много уделяю часов сну, кто мог бы сделать за меня то, что нагоняет необъяснимый ужас или же там отвращение, то чего я избегаю с той же рьяностью, как бесконечные очереди по кабинетам врачей. И я использовал их. Тех немногих, кто имел неосторожность задержаться подле моей персоны слишком долго, кто искренне желал мне только добра, кто, быть может, и не помышлял даже о какой-либо благодарности, изредка пробивающейся, подобно осенним, запоздалым цветам, сквозь промёрзшую почву этой заблудшей души.

Но как не похожи и всё-таки родственны меж собою солнце и луна, так и различно но всё же и жестоко было моё отношение к тем или иным жизненным попутчикам. Не буду таить, в первую очередь оно было особенным к самым прекрасным творениям этого мира, ослепительному венцу природы - женщинам. Женщины. Эти создания всегда пробуждают в тебе благоговейный трепет. Неважно, любовные ли то связи, дружеские ли, наши отношения, с моей стороны, всегда носили в себе этакий душевный эксгибиоционизм вперемешку с мазохизмом. Мне нравилось, когда на разрыв нервов, нравилось, когда нараспашку и до пьяных слёз, нравилось, когда втаптывают в грязь, нравилось, когда остро, когда больно. Я чувствовал в этом своего рода искупление. Порою, муки душевные, на самом своём пике, перетекали в муки физические, и тогда жар пощёчин и яд унижающих фраз ложились рубцами не только на сердце. Конечно, не все могли выдерживать подобное хоть сколь-нибудь долго. Рано или поздно они уходили, но чаще, вдоволь насладившись этой извращённою игрою, первым уходил я сам, оставляя за собою незапертую дверь для тех, кто решит-таки вернуться и продолжить. Но возвращались они редко. Практически никогда.

Естественно, подобное наплевательское, бесчеловечное отношение к окружающим, само по себе, не могло пройти бесследно. И однажды, ночью, ко мне в двери постучалась болезнь. Не знаю, есть ли у неё имя или хоть какое-то более-менее научное название, поэтому называл её просто "болезнь". Она всегда проявляла себя по ночам, особенно остро выкручивая всё моё существо изнутри зимою. Но по прошествии нескольких лет она стала напоминать о себе вне зависимости от времени года, а чуть позже и вообще, в любое время суток, - стоило лишь подумать о ней и вот - тут как тут. Временами её приступы становились настолько нестерпимыми что хотелось просто наложить на себя руки. Я стоял на самой грани, той, за которой лишь безумие, тьма и смерть. Не думаю, что продержался бы так долго если бы не Он. Что-то подсознательно мне указывает на то, что Он всегда был со мною, просто не проявлял своей заботы так открыто как при этих приступах. Он приходил молча, без приглашения, без лишних свидетелей. Плавно, будто не ступая по прогнившим давным-давно половицам, а словно скользя по воздуху, он приближался к моему скорченному, вымотанному телу и опускал свои огромные кисти на грудь, а если заставал меня, подобно сомнамбуле, застывшим на подоконнике, - то на плечи, и вся эта боль, вся невыразимая тоска и отчаяние, плавно перетекали из меня в Него. Мне становилось легче и я мог, пусть ненадолго, но позабыть обо всём, что было. Само собою, только святой не стал бы предаваться своим страстям, своим порокам, зная о том, что у него есть такой могучий союзник, сводящий все последствия на нет. И я пуще прежнего раскручивал дьявольское колесо, всё сильнее и сильнее, всё жарче и жарче, пока полностью не утратил контроль. Меня забавляла наивность этого странного создания, Его преданность, я искренне верил в то, что всё сойдёт с рук и всё отныне дозволено. Но и Его чаша терпения имела свой предел, и однажды, после очередного моего проступка, Он просто перестал приходить. Совсем. Тогда оголодавшая, как бродячая собака, болезнь, набросилась на душу и тело моё с таким неутолимым аппетитом, что милостивая апатия не найдя, видимо, иного варианта, бросила моё сознание в чёрную бездну беспамятства. И вот я здесь.

Думаю, что каждый более-менее склонный к гуманности человек, пожелал бы мне, после всего вышеперечисленного долгой и мучительной смерти. Что ж, он был бы прав. Ибо даже у самых чудовищных сынов человеческих есть за пазухой хоть что-то, что могло бы, пускай незначительно, но всё же склонить чашу весов на Вселенском суде в другую сторону. Это могло быть малое благо, как скромное пожертвование нуждающемуся постороннему, могло быть и большее, как спасение чьей-либо жизни. Да даже элементарные, такие очевидные, такие простые и вечные деяния как посадить дерево, построить дом, воспитать сына... У меня не было ничего. Только чернеющая, оскаленная пустота внутри. Обжигающий холод уродливой души. Осознав это, я воспылал к себе такой испепеляющей ненавистью, таким гнойным презрением, что, если б под руку попала хорошая плётка, с упоением сёк бы самого себя пока куски мяса не начали отлетать от бледных костей. Но, вот жестокая ирония, даже плётки у меня не было. Было лишь застывшее в глотке немым криком, смешанным с позорной жалостью к самому себе, ко всей этой проклятой, омерзительной жизни, отчаяние.

В сумрачной палате кроме меня, по-прежнему нет ни единого живого существа, но это лишь на первый взгляд - подсознательно я понимаю, что Он - снова здесь, рядом, высится, подобно величественной античной статуе, за моей спиной. Я чувствую его холодные, широкие ладони на своих усталых плечах. От их прикосновения по всему телу, волна за волною, разливаются спокойствие и отрешённость. Позабытое, за долгие годы скитаний по этому миру, чувство абсолютной безмятежности струится по венам, от сердца к лёгким, и далее, к мозгу. Мы стоим у окна и молча взираем на мирно дышащий ноябрьский лес. Я - через мутное стекло, а Он - сквозь меня. За те тянущиеся казалось бы вечность часы, что я предавался обретённым заново воспоминаниям, выпал первый снег и хрусталики льда, чистые, как души ещё не рождённых детей, искрятся в робких лучах восходящего солнца. Начинается новый день, день, который я уже не увижу. В нём нет для меня места. Ночь, поёживаясь и лениво огрызаясь из дальних уголков последнего приюта обречённых своему извечному противнику, вяло оседает на пол и агонизирует, растворяясь в нарастающем потоке света. Ночь уходит и я ухожу вслед за ней. Но мне уже не больно. И мне не жалко. А самое главное - я уже ничего не боюсь.

Ноябрь. 2013.


Рецензии