Столетние рассказы

От автора

        Я начинаю цикл повестей и рассказов под общим названием «Столетние рассказы». История его возникновения такова. Моя сестра Маша пробовала писать прозу. Она придумала главную героиню, жившую примерно сто лет назад, и кое-что написала с участием этой героини. Потом она бросила писать, а я подхватил тему и решил написать роман. Я так разошелся, что вышло нечто громоздко-нежизнеспособное. Тогда я разбил это «нечто» на цикл рассказов и повестей.
        Сразу хочу предупредить, что историческая достоверность получившегося довольно сомнительна. Меня, главным образом, интересовала человеческая сущность, эмоции и характеры, которые в любую эпоху неизменны.



 Маша Шубина и Владимир Синеозёров

Марья Антоновна Гольштинская (в девичестве Шубина), коренная петербурженка лет двадцати с небольшим, пребывала в несколько меланхоличном настроении. Отчасти виной тому казался сумеречный день с пронзительным ветром от залива (слава богу залив и Нева недавно стали, не хватало еще наводнения в январе), отчасти – воспоминания о переживаниях блистательного романа Марьи Антоновны с одним значительным лицом, закончившемся счастливым для сторонних наблюдателей замужеством. К сожалению, с совершенно другим человеком. Настолько другим, что и думать об этом, особенно сейчас, было весьма неприятно. А может, по-осеннему грустная погода в разгар зимы и пробудила эти сладостно-горькие воспоминания.

Ложась вечером, Марья Антоновна надеялась встать пораньше, чтобы до утренней зари успеть в одно живописное местечко на окраине. Давненько не писала пейзажей, да еще таких! Художнику мало уметь разглядеть какое-то особенное очарование в самых обычных вещах или уголках природы, пусть даже милых и прелестных. Надо, подобно коллекционеру редкостей, уметь находить  такие места, необычайность которых очевидна почти всем. «Да,да, - думала Марья Антоновна,- есть гениальные люди и гениальные пейзажи. И те, и другие одинаково редки. Много ли таланту надо, чтобы изобразить такое место, когда тебе его подали на блюдечке. А ты попробуй найди – это тоже часть таланта». И как раз такое-то самое место, казалось Марье Антоновне, она недавно совершенно случайно обнаружила. И вот вчера легла спать пораньше, чтобы пораньше проснуться. Однако, как это часто бывает в скучно-уютном настроении осенних и зимних вечеров, спалось сладко , особенно под утро – и проспалось. Обидно, ведь утром, по словам Дарьи Федоровны, по-домашнему Даши, горничной, ровесницы Марьи Антоновны, проглядывало солнышко, да позже заволокло. Да так, что похоже, и вечерней зари сегодня не дождаться. Хотя, если честно, тот пейзаж при закатном освещении терял, скорее всего, свою оригинальную неотразимость.

Марья Антоновна задумчиво посмотрела в зеркало. Все также хороша, пожалуй даже еще привлекательней, чем  т о г д а. Впрочем, восторженное отношение Дмитрия Андреевича, супруга (и не только его), равно как и деланное равнодушие многих дам, свидетельствовали об этом лучше всякого зеркала. Дмитрий Андреевич ее просто боготворил. «Бедняга,- жалела его Марья Антоновна, - в их высоком роду на удивление мало красивых женщин. Правда, чему ж и удивляться – все государственная надобность, династические браки. Благородное призвание служить отечеству, совершенно почти пренебрегая приватными интересами – вот первейший долг монарха. Детей нарожают кучу и каждого норовят приспособить для пользы отечества, да еще и воспитают в подходящем духе. Вот и приходится идти замуж или жениться на августейших отпрысках, отнюдь не выделяющихся царственным обликом и статью. А от подобных союзов и красивые дети редко, верно, бывают». Дмитрия Андреевича  к счастью  минула чаша сия. И царствующему дому он приходился дальней родней («так, седьмая вода на киселе», - как с недавних пор стали говаривать придворные острословы), и к тому же -  по женской линии. Его бабка, великая княгиня Елизавета, любимая внучка императора Николая Павловича и сестра царя-реакционера, выдана была замуж за одного из принцев Шлезвиг-Гольштинских. А отец, наследный принц Шлезвиг-Гольштейна, Андрес, служивший при царском дворе и на русский лад, названный Андреем Гольштинским, женился на одной из придворных дам,  княжне Салтыковой, ставшей матерью Дмитрия Андреевича. «И  теперь этот человек – мой супруг. – Марья Антоновна отвела взгляд от зеркала, - супруг перед богом и  людьми. Знатен, а главное, более чем  обеспечен. Для многих – завидная партия». Марья Антоновна горестно вздохнула. Ее знаменитые бровки-белочки пустились в путешествие, забравшись вверх как бы самопроизвольно, что придало лицу чуть удивленное выражение, несколько не соответствующее горестности вздоха. «И ведь слухи о моем романе с премьером его не отпугнули, правда, слухи какие-то не надежные, но весьма при этом стойкие. Так, наверное, и всегда: чем больше не договаривают и чем меньше знают, тем больше судачат и сочиняют, чего и быть не могло». А ведь было, было. Хотя Марья Антоновна совершенно точно знала, что ни одной живой душе это не известно. Павел Александрович умел хранить тайны , и не только государственные.

Тут она вспомнила свою прабабку, на которую необычайно походила, и ее непродолжительную связь с  императором Николаем Павловичем. Тогда сию интрижку обставили так, будто молоденькая фрейлина удостоилась высокой чести. Точнее, применительно к персоне воздыхателя, следовало бы сказать – высочайшей. Впрочем, так оно и считалось при т о м  дворе, как видимо и при многих других. И сами «жертвы» в огромном большинстве случаев считали себя воистину по-царски награжденными. Прабабке сие приключение не помешало в удачном замужестве, если не помогло.

И хотя должность премьер-министра не то, что императорский титул, но в случае Павла Александровича Престолова и теперешнего самодержца особенно кстати поговорка:«Не место красит человека, а человек место». Во времена своего премьерства Павел Александрович был истинным правителем России. Одна фамилия чего стоит. А внешность! Высок, широкоплеч. Лицо умное, открытое и в меру строгое. Растительности тоже в меру. Никакого мёсташа в полфизиономии или бороды лопатой – лишь небольшие приятно для глаза завивающиеся бакенбарды. И в одежде без излишеств. Во всем его облике виделась некая патриархальная барственность, и снисходительная к недостаткам, и взыскующая. А во взгляде, это Марья Антоновна почувствовала в первые минуты знакомства, а осознала несколько позже, ощущались  так не характерные для государственных людей не наигранные искренность и честность. Марья Антоновна не плохо разбиралась в людях по впечатлению не столько даже от общения, сколько от наблюдения. Это был еще один ее дар наряду с красотой и художническим талантом, возможно являющийся составной частью последнего. Причем, чем отдаленней знала человека, тем верней выходила оценка. И она могла бы поклясться, что Павел Александрович Престолов, не будучи добрячком, стремящимся угодить всем, по-настоящему радеет о судьбе отечества. В такого человека трудно не влюбиться, в особенности если ценишь в мужчинах необычность их сильных сторон.

Познакомилась с главным министром Марья Антоновна на тезоименитстве маленького и столь долгожданного царевича. На торжество по случаю благополучно прожитых мальчиком пяти лет по высочайшей  просьбе явился Мэтр со своей даровитой ученицей (ее правда официально не приглашали, но дочь генерала Шубина не могла не прийтись ко двору). Мэтр удостоился личной аудиенции государя, на которой государь восхищался его гением и просил написать портрет наследника.

По фотографическим изображениям в газетах и по слухам у Марьи Антоновны составилось мнение о нем, как о человеке благородном, но несколько  по-домостроевски патриархальном, чего Марья Антоновна, барышня эмансипированная, терпеть не могла. В крайнем случае. Извиняя мужскую самоуверенность – тоже мне редкость – к нему можно было питать лишь дочерние чувства. Первое знакомство только закрепило это мнение, в дальнейшем оказавшееся ошибочным.

        Тогда   она  еще   переживала  романтическую  влюбленность  в  Мэтра.  Владимир  Сергеевич  Синеозеров,  европейски  знаменитый  художник,  во  время  обучения  Марьи  Антоновны  на  курсах  Академии  художеств  курировал  группу  подающих  надежды  воспитанниц.    Вот  истинный  талант.  Марья  Антоновна   и  сама  не  лыком  шита,  но  где  же  ей  равняться  с  таким  волшебным  даром. Приверженец строгого реалистического направления без всяких там новомодных финтифлюшек в духе упадничества серебряного века, Владимир Сергеевич восхищал умением передать в портрете характер человека до мельчайших деталей, что под силу оказывалось только великим мастерам прошлого. А пейзажи не менее красноречиво живописали душевное состояние автора и, вместе с тем, свежую прелесть приевшихся уже мест. Впоследствии Марья Антоновна познакомилась с двумя-тремя оригиналами его парсун. Причем перед знакомством заранее настраивалась на тот характер, который глядел на нее с холста. И все равно не уставала поражаться совпадению своего настроя с живым впечатлением от общения. Что ни говори, а фотографические портреты, в последнее время достигшие не малого совершенства, не властны так всесторонне показать человека, как талант живописца. Вспышка фотографического аппарата выхватывает лишь только миг бытия, да еще при этом зачастую человек чинно-благородно позирует. Изобразительный гений, обладая нетривиальной, самому ему непонятной зоркостью, передает изображению многие и многие качества владельца, в том числе и те, которые тот в данный момент не обнаруживает, а то и скрывает.

Вот с каким человеком Марье Антоновне приходилось близко соприкасаться. Тогда ей и девятнадцати не исполнилось. В таком возрасте и рядом с такой личностью ужас как хочется, вопреки христианской заповеди, сотворить себе кумира. И сотворила. Ну а кто же не любит своего кумира? В любви Марьи Антоновны не присутствовало ничего телесного, как ей тогда представлялось. Смутные слухи, складывавшиеся из многозначительных недомолвок товарок и общих знакомых, наградили Владимира Сергеевича неблагополучной семейной жизнью. Марья Антоновна и не стремилась эти слухи прояснить -  вдруг все окажется  прозаичнее и грубее, да еще и развенчательнее для ее героя. Она воображала его жену некой дамой полусвета, пренебрегающей своими обязанностями по отношению к нему и детям, этакой легкомысленной эгоисткой, и еще пожалуй изменяющей ему с франтоватыми хлюстами, прожигающими родительские средства. А может даже, эти хлюсты и вовсе из тех, что поддерживают свою франтоватость за счет женщин, с которыми живут. И вот встречаясь с такой мелкой мужеобразной персоной, она еще и смеется над Владимиром Сергеевичем. А он, далекий от суеты мира сего, погруженный в сладостное мучительство творчества, с недоумением, да-да, с обиженным недоумением встречает ее холодность и отчужденность.

А может, она не столь коварна и лжива, а просто-напросто разлюбила своего чересчур увлеченного  и мало уделяющего ей и детям внимания супруга. А может, в их разладе причинна роковая страсть, прежний роман его жены. У нее с тем мужчиной давно-давно случилась несчастная любовь. То есть, счастливая, ведь они друг друга любили и готовы были пойти под венец да обстоятельства этому воспрепятствовали. Например, он блистательный боевой офицер (вроде отца самой Марьи Антоновны), во время очередной военной компании, имея возможность в ней не участвовать, но как человек долга и патриот пренебрегающий такой возможностью, получил тяжкое ранение в битве в каком-то медвежьем углу. Из-за чего он надолго потерял память, а выхаживали его далекие от цивилизации люди. Невесте же сообщили, что видели как он, как он с совершенно смертельной раной лежал на поле боя. И она, оплакав его, продолжала ждать и надеяться на чудо. А надежда, хотя и умирает последней, все-таки не бессмертна. Время взяло свое, она отчаялась верить и приняла предложения Мэтра (правда тогда он еще не носил этого «титула»). Ее семейная жизнь складывалась более-менее благополучно, а главное, устоялась с годами. А тут вдруг тот офицер, некогда суженый ее, возникает пред ее очи этаким потусторонним видением во плоти. И всколыхнулась душа ее для нее самой неожиданной бурей, и вспомнилось былое, первое самое впечатляющее. И захотелось возвращения, тем более, офицер все так же любил ее. Жаль стало ей той своей любви и возлюбленного. Да ничего не поделаешь, утвердилась теперешняя ее семейная жизнь, дети подрастают. Вот и охладела из-за этой истории к мужу и, может, даже тайно встречается с прежним женихом.

Фантазия Марьи Антоновны прямо-таки фонтанировала. Бывало, покойница бабушка в детстве еще ей говаривала: «Удивляюсь я право мон шер Машенька, как ты с этими призраками в голове среди людей жить собираешься?». Но Марья Антоновна не отличалась совершенной надмирностью и держала своих «призраков» на коротком поводке, лишь иногда отдаваясь их власти.

Но как бы там ни пришлось, с женой у Мэтра отношения, скорее всего не ладились. И Марья Антоновна его по-бабьи прижаливала (вот еще выраженьице, и где она его только подцепила – то ли у бабкиных приживалок, то ли у Даши). К тому же во внешности его Марья Антоновна углядывала некий изъян. Недостаток здоровья – вот в чем дело. А внешности Владимир  Сергеевич  Синеозеров был весьма обыкновенной. Усы-бороду брил, не всегда, впрочем, прилежно. Черты лица правильные, однако, ничего выдающегося, запоминающегося не просматривалось. Вот разве что глаза в минуты вдохновения, а с ним это случалось довольно часто, чуть ли не регулярно, приобретали истовое выражение, как у старателя, уверенного в близости золотоносной жилы и готового день и ночь напролет искать ее, забыв про отдых. Волосы Владимир Сергеевич носил длинные, но выше плеч, прямые. На вкус Марьи Антоновны, такая прическа ему не шла. Равно как и одежда, которую в большинстве случаев Мэтр предпочитал. Удивительная, по-видимости, для художественного гения дисгармония цвета и стиля. Мог, например, к брюкам фрачной пары напялить (другого слова и не подберешь) какую-нибудь грязно-серую  кофту а-ля граф Толстой, и в таком виде придти преподавать в Академию. На замечания отшучивался, дескать,  прислуга бестолковая, а выгнать жалко, хотя все знали, что  лично для себя он прислугу не держал. Марья Антоновна понимала – Мэтра не волнует повседневная суета со своей внешностью, настолько все это представлялось ему никчемным по сравнению с Делом. Ведь на приемы, где присутствовали высокопоставленные лица, он одевался безукоризненно, правда, без блеска. К семейным неурядицам и некоторой бытовой заброшенности добавлялось еще ощущение нездоровья. Оно замечалось в большей, чем нужно, бледности лица и впалости щек, а также в несоответствии природного сложения с наличествующей субтильностью. Росту Владимир Сергеевич был среднего, широк в кости и в плечах, казалось бы, атлет да и только. Однако и в одежде выглядел слишком худощавым. Для человека более изящного сложения это бы сошло, а при взгляде на Владимира Сергеевича кололо глаз. И это ощущение нездоровья и в самом деле оправдалось. К моменту начала нашего повествования Синеглазов уже серьезно болел. Серьезно и неизлечимо.

Да, Марья Антоновна восхищалась его гением и жалела его за нескладную семейную жизнь и за развивающуюся болезнь, ей уже тогда видимую. Причем, жалела искренне, без тайной радостной надежды. Потому что не представляла себя его женщиной. Идело не в разнице в возрасте. Всего-то лет двенадцать-пятнадцать. С Престоловым, кстати, разница и то значительней. Нет Марья Антоновна не могла и подумать тогда стать ровней своему кумиру. Быть его служанкой, его подмастерьем, его сиделкой, если потребуется его доброй подругой, готовой скрасить неприятности семейной отчужденности. Быть преданным оруженосцем этого рыцаря Божественного Дара. Внимать каждому движению, жесту, каждому повороту мысли этого человека, рождающего непревосходимое совершенство. Марьей Антоновной владело тогда несколько преувеличенное мазохическое настроение жертвенности. Но и сейчас она не жалела об этом. «Наверное, это мой характер. А разве можно поменять характер. Тогда о чем же и жалеть.» - рассуждала тогда Марья Антоновна. Теперь, когда то, первое смятение чувств улеглось, а вслед за ним сколько еще пережито было душевных бурь она редко виделась с Владимиром Сергеевичем. Но и теперь, встречаясь с ним, она испытывала то же желание помочь, ободрить, послужить ему хоть чем-нибудь. Она всегда, в виду предстоящей встречи с Мэтром, прихватывала с собой всевозможные народные средства от его недуга («А то врачи такого понапропишут…А это старинное, веками проверенное»). А один раз через бывшего сослуживца отца добыла редкое новое лекарство («Говорят, просто волшебство»). И еще она не гнушалась беседовать с ним, не выказывая брезгливости, чего многие его прежние знакомые по причине заразности болезни боялись («У нас в роду только сердечные хвори, а зараза не липнет»). Во время разговора она не делала вид, что ничего страшного с ним не происходит, а всячески настраивала его на решительную, продолжительную борьбу с болезнью и негодовала, что он подолгу живет в Петербурге с этим негодным сырым климатом. Мэтр с непринужденной улыбкой (бог знает как ему это удавалось) прибегал к своей всегдашней мрачноватой призказке: «Да полно, Марья Антоновна, вы, я чаю, даже несмотря на вашу ослепительную молодость и здоровье, не предполагаете жить вечно. А что уж про меня-то толковать». Признаться, потом Марья Антоновна иногда жалела о своей смелости: а вдруг да заразится. Но, вспоминая благодарное лицо Мэтра, его бодрое оживление и замечания прислуге, а однажды и жены (той самой роковой вертихвостки, в которой при ближайшем рассмотрении не оказалось ничего слишком легкомысленного и рокового), что вот, мол, после вас Владимир Сергеевич прямо-таки воскресает; вспоминая все это, Марья Антоновна как-то быстро забывала свои опасения.

Да. А тогда, в начале знакомства, она готова была на все ради него. Даже отдаться ему, если возникнет необходимость, хотя не чувствовала к этому настоятельной потребности, физическая близость казалась ей преждевременной. Марью Антоновну вовсе не пугала потеря невинности и возможные осложнения из-за этого при будущем замужестве. Она вообще весьма иронично относилась к самому понятию «девичья честь». Что за патриархальный предрассудок, в самом деле! Разве существует принципиальная разница между двумя людьми – мужчиной и женщиной? Почему же тогда кавалерам позволительно почти все, а дамам не позволительно почти ничего? С подобной несправедливостью общественного уклада Марья Антоновна мириться не желала и будущим супругом видела своего единомышленника. А коли такого не сыщется, то и никакого не надо. Нет, не страх первой и незаконной близости останавливал Марью Антоновну. Пожалуй, если бы Мэтр проявил к ней тогда такой интерес, он не то, чтобы потерял в ее мнении, а просто приземлил бы ее романтическую платоничность. Она не перестала бы обожать его, но вспомнила бы, что жизнь – это не только полеты и мечтания, и что на солнце, увы, тоже есть пятна. «Пожалуй, лучше бы он так и сделал, тогда бы я осторожнее вела себя с Павлом Александровичем и не позволила бы себе так потерять голову». – Марья Антоновна нахмурилась, бровки-белочки слишком резво скакнули вниз, придавая лицу чересчур мрачный вид. О увы (или не увы), Владимир Сергеевич заметил ее страсть и принял со всей серьезностью взрослого по отношению к ребенку. К умному ребенку. Он ни в коем случае не препятствовал ей проводить с ним как можно больше времени. И искренне, даже и не без удовольствия, принимал ее нежность, заботливость, преданность («Значит, и правда, дома у него плохо», - думалось ей тогда). Однако, о ее чувстве, весьма разборчиво написанном на ее личике, прямо как будто не разу не упомянул. Все шуточки да прибауточки: «Где же тот счастливец, которого вы полюбите и назовете своим мужем?», «Да, скажу вам, Марья Антоновна, с такой, как вы, женой прямо как за каменной стеной». А то посмотрит в глаза серьезно и ласково, а уголки губ у самого уж вверх тянутся: «Завидую, ей богу, Марья Антоновна, я вашей  красоте первозданной и страстности нерастраченной. Я ведь тоже сухарем никогда не был, а все ж поиздержался за свой век, оскудел малость». И улыбнется, бодряще, радостно. Сладко замирало в груди, понимала – любуется ею Мэтр.

- Да каким же вы раньше были, Владимир Сергеевич, если сейчас оскудели? Да у вас, когда пишете, такое лицо становится, такое…
- Любопытно-любопытно, какое же? – весело недоумевал Мэтр.
-Вдохновенное, как будто вы вслушиваетесь в музыку высших сфер. И энергическое такое, деятельное.
- Ха-ха-ха, уморили, прямо уморили. Да это же я от вас заражаюсь. Вы же, Марья Антоновна, пламень, огненный смерч, заключенный в прелестную оболочку. А я все равно, что остывший самовар. Вы меня разогреваете до нужного градуса, вот я начинаю буль-буль – кипеть. То бишь энергию излучать. Вашу, честно говоря, энергию.
        - Все бы вам смеяться и подшучивать, - зардевшись, деланно обижалась Марья Антоновна, отворачиваясь якобы по необходимости – поднять что-то оброненное или налить Мэтру  чай в его любимую полулитровую кружку. Сердце, сбиваясь с ритма, трепыхалось ликующе где-то у горла, а может, у души. Вот оно – счастье. И так просто. И ничего больше не надо. Счастливое время, благословенное место.

Все это происходило в небольшой квартирке в дешевом районе столицы, использовавшейся в качестве мастерской. До жилья Мэтра отсюда было весьма не близко. Здесь Мэтр по памяти доводил «до образа и подобия», как он говаривал, наброски портретов заказчиков из числа своих знакомых или впечатливших его личностей увиденных случайно. Последние, как правило, люди малообеспеченные, иногда приходили позировать за вознаграждение, на которое Владимир Сергеевич не скупился.

Пейзажи Мэтр предпочитал писать на месте от начала до последнего мазка. Бывало, конечно, что и в мастерской приходилось заканчивать, но ему это не нравилась. «Понимаете ли, Марья Антоновна, с человеком мне достаточно пообщаться с полчаса – и он мне ясен во всей своей первозданной сути. Важно его разговорить, поворачивая беседу на разные темы, тут даже не нужно от него исповедального настроения, достаточно незначительных всплесков чувства. Я делаю наброски, где характер намечен, потом вспоминаю этот характер с помощью набросков, а также, разумеется, индивидуальные особенности физиономии и довожу все до образа и подобия. Ошибки, конечно, неизбежны, но крайне редки. И что еще любопытно. Объяснить словами сущность человека я не в состоянии, но чувствую эту сущность, вижу ее совершенно ясно. То есть, я понимаю, что человек собой представляет, конечно, не в подробностях его натуры, но в общем. Я точно могу сказать: «Вот на такие-то поступки человек способен, а такие-то не совершит никогда и ни за что». («Вот интересно, - подумалось тут Марье Антоновне, - надо бы спросить у Мэтра, что, по его художественному мнению, представляет собой мадемуазель Шубина? А впрочем, вряд ли услышу что-то особенное, необыкновенное про себя, тем более, что в деталях Мэтр по его же словам не силен. А детали как раз всего интереснее»). «А с пейзажами, - продолжал тем временем Синеозеров, - совсем не так, как с портретами. Уже кажется – возник перед тобой душевный образ места, а тут вдруг какая-нибудь чепуха: птица ли ветку раскачает, то ли порыв ветра неожиданный, или солнышко спрячется. И уж все не то. Один раз, что за диво, коза из подлеска вышла, рогатая, бородатая, какая-то желтая, вымя чуть не до земли и веревка на шее, длинная, долго за ней волочилась, как прошла. Глянула на меня этак неопределенно – и важно, не спеша пошествовала. Я потом никак вспомнить не мог, каким же это лесок был д о  т о г о, все животина эта, а пуще – ее веревка перед глазами стояла. Да, человека на одном портрете в разных видах покажешь – и получается. Особенно Леонардо в этом изрядный искусник с его Джокондой и другими подобными портретами. А вот пейзаж сию минуту такой, а через мгновенье совсем переменяется. И никак на одном холсте его многообразие не передать. Так что частенько случается – начинаешь за здравие, а кончаешь за упокой. Вот вам и венец творения. Думается, сложнее человека ничего на свете нет, выходит – природа сложнее. Или может я в людях больше разбираюсь, чем в пейзажах.

- Что касается ваших портретов, Владимир Сергеевич, то они изумительно правдивы. Это могу смело утверждать, ведь я неплохо знакома с некоторыми из ваших натурщиков. За давностью лети не могу вас сравнивать в этом смысле с классическими мастерами, но полагаю ваш уровень не ниже. И пейзажей это касается. Настроение всегда очень чувствуется. А что до определенности пейзажей, вернее сказать, неопределенности, - улыбнулась Марья Антоновна, - так это, верно, потому, что мы с их помощью пытаемся передать свое душевное состояние. И заранее, сами того не осознавая, подбираем такие, которые для этого лучше всего подходят. И мало-мальская перемена сразу создает несоответствие настроения пейзажа и нашего собственного. Вот сейчас он такой, и вдруг какое-то в погоде изменение его совершенно… перевоплощает. И картина уже не совпадает с вашим настроением. Вы еще и наброска сделать не успели, а уж все не так, как вы себе первоначально загадали. Так что же потом в тиши мастерской заканчивать, какую собственную игру чувств передавать: ту, какая вас вдохновила и вам дорога, или вновь возникшую и с вашими душевными переживаниями не совпадающую. Вам, например, грустно, а тут вдруг веселье неумеренное в пейзаже появляется – или наоборот. Как вам такое объяснение?
- Если я вас правильно понял, получается, когда художник имеет дело с человеком, он всегда старается пренебрегать собственным настроением, пытаясь полнее вникнуть в личность натурщика, а коли берется за натюрморт или пейзаж, то пытается посредством их выразить свои эмоции? – с каким-то радостным недоумением спросил Синеозеров.
-Совершенно верно, - так же радостно, но уже утвердительно отозвалась Марья Антоновна. – Работая с человеком или даже с животным, мы подстраиваемся под них, а если имеем дело с природой, живой или неодушевленной – подстраиваем ее под себя.
- А знаете, пожалуй, вы правы, - с чувством явившегося долгожданного откровения произнес Синеозеров. – Хотя, вероятно, бывает и так, что живописец переносит на натурщика свое собственное душевное состояние…
- Да-да, конечно, случается, - в волнении перебила Мэтра ученица, - правда, потом эти портреты мало кому интересны, равно как и художники, которые злоупотребляют данной методой.
- Однако, Марья Антоновна, моему удивлению нет границ. Как вы все ловко по полочкам разложили. И я ведь, честное благородное слово, все вами сказанное чувствовал, да вот туго мне дается осмысленное изложение своих смутных ощущений.
- Да полно те, Владимир Сергеевич, - смутилась Марья Антоновна, - у вас не только гений живописца, вы и краснобай умелый. Только, верно, некогда вам такой ерундой заниматься – слова складно выстраивать. У вас другое призвание.
- Ах, вашими бы устами, Марья Антоновна. Однако ж, как бы там со мной ни было, но вы то каковы! И красива, и умна, и талантлива она! В чей же дом войдет такая. Как законная жена?
- Помилуйте, Владимир Сергеевич, вы меня так нахваливаете, я, право, не стою. А то и загоржусь да и брошу вас на съедение мышам, каково вам придется? – лукаво улыбнулась Марья Антоновна.
- Ох, и зачем и зачем вы так жестокосердно притворяетесь? – театрально вознегодовал Мэтр. – Вы же вообще не умеете делать такие гадости. И потом, если вы все-таки предадите своего строгого, измученного жизнью наставник, то Васька, бескорыстный друг, меня выручит.
- Ой-ей-ей, неужто выручит? – иронично удивилась Марья Антоновна. – Да ваш кот спит с вашими мышами чуть ли не в обнимку.
- Хотел бы я на вас посмотреть в его возрасте. Да он старше меня, и преизрядно, по крайней мере, по своему кошачьему календарю. Уже сколько моей мастерской – лет двенадцать, как бы не подревнее. А он, да, как раз на другой год, как я сюда въехал, вдруг сам собой образовался. Маленький был, игривый, много мне тут набедокурил. Но охотничье умение у него всегда наблюдалось. Между прочим, для кота весьма сносное. Коты ведь лентяи, не то что кошки. А Васька ничего, частенько радовал мой взор всякой гадостью. – Мэтр очень не жаловал всевозможную нелегальную живность. – Да года берут свое. Теперь посмотрите только на него, в таком вот образе чаще всего и замечаю.

На столе, выбрав себе укромное местечко по вкусу прямо поверх наваленных холстов, пребывал в прострации организм с довольно длинной и густой полосато-серой шерстью. Он лежал на боку, аккуратно вытянув перед собой попарно сложенные передние и задние лапки и слегка посапывая во сне. Морда выражала уютную отрешенность и вместе суровую снисходительность познавшего жизнь существа.

- Спасибо вам, Марья Антоновна, да Тихону – выручаете, а то от этой нечисти проходу не станет.
Марья Антоновна в последнее время, когда мыши особенно распоясались ( или, может, Васька чересчур успокоился) взяла на себя обязанность покупать и расставлять в укромных местах мышеловки. Вот только освобождать их от пойманной добычи робела и поручала сие малоэстетическое действие Тихону, местному дворнику, подававшему также в квартирку самовар. Кстати, убираться в мастерской, где пыли всегда хватало, Марья Антоновна стала сама, уговорив Мэтра отказать приходящей поломойке, объяснив, что та делала свое грязное дело лишь за деньги, а она, Марья Антоновна, возьмется за это с любовью и радостью. Мэтр однажды, усовестившись, собрался ей помочь, но Марья Антоновна решительно пресекла его попытку, мотивировав тем, что незачем гению пачкаться такими пустяками, да еще вовсе не полезными для здоровья. Сама Марья Антоновна такими пустяками  раньше, естественно, не занималась. И, предварительно получив по секрету несколько практических советов у Даши, теперь с удовольствием выполняла для Мэтра эту непривычную работу.

Квартирка под мастерскую приобреталась, когда Синеозеров был еще подающим надежды талантом. Они с молодой женой и сами снимали жилье неподалеку. Со временем к Мэтру пришла слава, появились дорогие заказчики, затем последовало предложение преподавать в Академии Художеств. Он с семьей переместился в более просторную квартиру в более приличном районе. Но расстаться с прежней мастерской не пожелал. «Видишь ли, домовитая ты моя муза, - объяснял он жене, - я, может, и новатор в живописи (в чем, кстати, весьма сомневаюсь), но в житейских привычках – совершенный ретроград. Уж ты, я чаю, меня изучила и извинишь Эту, на твой взгляд, непонятную блажь. Ведь ты мне когда-то позировала в этой мастерской, помнишь, мы только обвенчались. Да и мое становление без сей клетушки немыслимо вообразить. Мне, знаешь ли, легче будет работаться именно здесь, чем в любом другом, даже самом замечательном месте. Пусть уж она остается» .  Жена Мэтра прекрасно знала своего мужа и понимала, что для него плохое и привычное гораздо лучше великолепного нового, и потому, скрепя сердце, согласилась оставить за собой старую неказистую квартиру в бедном районе столицы.

Здесь Марья Антоновна пыталась постичь, как из выразительных, но несколько нереальных набросков Мэтр воссоздает легко узнаваемый, но вместе с тем кда более многогранный, чем в действительности, образ. «Ох, Марья Антоновна, и что же вы так-то надрываетесь, - подсмеивался Мэтр, - я ведь и сам не понимаю, как все у меня так хорошо получается. Знаю только, вот здесь надо бы затемнить, здесь линию продлить и сделать резче, а там, наоборот, размытей. В общем, где прибавить, где отнять, где приделать, где убрать.

- А может, я, со стороны глядя, скорей вас догадаюсь о ваших тайнах, о тайнах таланта, - вопрошала ученица.
- Очень сомнительно, Марья Антоновна. Вспомните, что сказал великий Пушкин по этому поводу: « Всякий талант. Ну, и дальше там что-то про ваятеля и карарский мрамор.
- Но я все равно попытаюсь, - не сдавалась Марья Антоновна.
- Что ж, пытайтесь, только не слишком увлекайтесь, - советовал Владимир Сергеевич.
Марья Антоновна и не увлекалась – видела, бесполезно это. Мэтр начинал придавать изображению полнокровие и одухотворенность с разных частей лица со лба ли, с глаз или носа, с губ и щек, а то и одновременно со всех сторон. «Тут смотря что интересней, что человека ярче раскрывает», - пояснял он.
- Что же, нос – наилучший выразитель души? – недоумевала Марья Антоновна.
- Нет, пожалуй, нос вряд ли. – Мэтр слегка прищурился, рассуждая. – Просто иной раз от носа пляшешь, как от печки, и подбираешься к тому, что важнее – ко лбу, губам, глазам. Видишь все в глазах, однако без носа их характер вспомнить не можешь.

Марья Антоновна, получив от Мэтра ключ от квартирки, приходила за полчаса-час до него, распоряжалась у Тихона насчет самовара, быстренько наводила кой-какой порядок, потом покупала в булочной в доме напротив баранки и бублики, о которых Владимир Сергеевич отзывался в превосходных степенях. Вскоре являлся он сам, почти всегда уютно улыбаясь на ее старания и добродушно поварчивая: «Хозяюшка уж встречает, хлебом-солью привечает. Ох и непоседливая вы, Марья Антоновна, ох, и сноровистая». Мэтр сразу брался за работу. Марья Антоновна некоторое время наблюдала за ним, затем тоже принималась за дело. У нее лучше получались пейзажи, интерьеры, натюрморты, нежели портреты. Из живого недурно выходило домашнее зверье. Марья Антоновна немного очеловечивала их облик – как раз в той мере, в какой домашние животные похожи на людей благодаря близости к ним. Так что кот Васька был увековечен на многочисленных парсунах, главным образом, в покойных позах мудрой созерцательности или, реже, бодрой требовательности, когда жаждал угоститься.

И хотя Марья Антоновна с большим пиететом относилась к Мэтру, все же она и без сравнения с ним достаточно критично оценивала себя. Видела, что дар Синеозерова неизмеримо выше ее собственного. Во время занятий в Академии Владимир Сергеевич обучал их разным техническим приемам, хитростям и тонкостям ремесла. Усвоив все это можно стать отличным мастером, если не бесталанен. Но стать на один уровень с Мэтром, даже если узнаешь о секретах профессии больше него самого, не каждому дано. «Да всякий дар неизъясним и всякий дар от Бога. У Мэтра талант таков, что ремесло в его исполнении превращается в высочайшее искусство. И в чем загадка? Вроде все он делает так же, как прочие – а результат совершенно исключительный. Может действительно, дело в новаторстве, в умении по-особенному взглянуть на устоявшиеся вещи. Вот например, тот же Леонардо да Винчи с его загадочной улыбкой Джоконды. На самом деле все до смешного просто: левая половина лица Моны Лизы выражает одни чувства, в то время кок правая – прямо противоположные. Разумеется мимика при этом не резкая, переход с одной половины лица на другую мягкий, естественный, но впечатление от портрета необычайное, прямо потрясающее. Вряд ли Леонардо изобрел нечто искусственное, чего в жизни и не встречается, ведь улыбка Джоконды выглядит вполне естественно. Просто он обладал исключительной зоркостью и сумел разглядеть то, чего до него никто не замечал. Не эта ли новизна отличает гения от простой одаренности? Не она ли превращает мастерство в руках гения в высочайшее искусство. А в чем, собственно, новаторство Мэтра – вот что хотелось бы понять. Может он наделен какими-то сверхобычными способностями? И , сам того не осознавая, проникает в глубины доступные лишь избранным? Все это темный лес, тайна за семью печатями. Но так, верно, и в каждом деле, не только в том, что принято называть «искусством». Столяр, например, или токарь могут быть просто хорошими мастерами, а могут и настоящими Мэтрами, артистами своего дела. Просто их творения меньше интересуют людей, чем творения того же скульптора или живописца. Поэтому они и не так знамениты,» - размышляла Марья Антоновна.

Они с Мэтром занимались своим, пока не являлся Тихон. Постучав деликатно два-три раза («Входите не заперто,» - отзывалась обычно Марья Антоновна), он входил и, повернув бороду в сторону, осторожно проносил пышащий паром самовар, ведерную посудину старинного обличья, и ставил его на стол. «Ага, вот и чаек, - отрывался от холста Владимир Сергеевич. – Что, брат, и тяжелый, и горячий?» «И то, и то,» - лукаво сокрушался Тихон. «На-ка тебе за труды,» - Синеозеров не глядя вынимал из кармана когда пару-тройку двугривенных, когда горсть меди и гривенников. «Благодарствую, Владим Сергеич,» состроив смиренную мину, наклонял голову Тихон.Не глядя опускал деньги в карман и степенно уходил.

Мэтр любил почаевничать и Марью Антоновну к этому приохотил. Родом из Москвы, он привез в Питер и московские привычки, в том числе и эту. Иногда, как раз к чаю, к ним приходил очередной платный натурщик Мэтра, замеченный им где-нибудь в людном месте. Синеозеров специально для поиска интересных типажей прогуливался пару раз в неделю по городу. Пришедшего обычно усаживали за компанию, и Владимир Сергеевич затевал с ним разговор о житье-бытье, попутно поглощая крепкозаваренный чай стакан за стаканом и баранки-бублики в соответствующих количествах. И так он это заразительно-приглашающе делал, что Марья Антоновна старалась не отставать, хотя у нее не очень получалось. И даже гость, поначалу сиротливо стеснявшийся, потом, потом входил во вкус, пока не спохватывался, смущенно замедляя работу челюстей. На что Мэтр, мимоходом улыбнувшись, замечал: «Да вы ешьте, пейте, рассказывайте. Сколько у вас, бишь, детишек?» Познакомившись в должной мере и напившись чаю, Владимир Сергеевич приступал к наброскам, удивляя иной раз натурщика странностью поз, в которых тому следовало некоторое время задержаться. То просил, запрокинув голову, смотреть вверх со слегка приоткрытым ртом, то нагнувшись, то, нагнувшись, как бы поднимая что-то, разговаривать с ним, искоса поглядывая с напряженно вывернутой шеей. Закончив, тоже щедро расплачивался и приглашал заглянуть недельки через две-три за готовым портретом («если вам интересно. И, конечно, бесплатно»).

Изредка в мастерскую наведывались сослуживцы Мэтра по Академии – просто скоротать часок в обществе Мэтра и его прелестной ученицы. «Хорошо у тебя тут Владимир Сергеевич: захламленность и маргинальность сего убежища как-то успокоительно воздействует, я бы даже сказал, противодействует излишней возбужденности нервов. Да и высокое искусство, - тут посетитель двусмысленно кивал в сторону Марьи Антоновны, тоже вселяет покой и умиротворение в раненую душу». «Если ты Петя под высоким искусством подразумеваешь Марью Антоновну, то с тобой невозможно не согласиться,» - еле заметно усмехаясь, подначивал в таких случаях Мэтр. «В первую голову Марью Антоновну, а не вашу недоделанную пачкотню, господин Синеозеров,» - с внушительными интонациями заявлял Петя. «Ну-ну-ну, - ограждающее выставляя ладони, отвечал Мэтр, - я ведь и не спорю». Иной раз визитеры приносили шампанское или другое недурное вино и немного снеди. «Не откажите, Владимир Сергеевич, сегодня годовщина моей женитьбы, праздновать-то будем в воскресенье, а сегодня так захотелось с хорошими, понимающими людьми в укромном уголке посидеть немножко. А уж лучше вас и вашей мастерской не придумаешь». И Мэтр не отказывал. Людям было просто с ним. Его считали чудаковатым («как всякий гений»), но не заносчивым и добрым человеком («а вот таких-то гениев раз-два и обчелся»). Быт мало занимал его. Зависть вообще, казалось, не затрагивала его души. «Кому ж мне завидовать? – как-то в одной из их бесед наедине не рисуясь, объяснял он. – Разве только господу богу. А это уже гордыня – первый смертельный грех. Оставим ее черту рогатому и хвостатому». Во время работы Мэтр предпочитал помалкивать, но порой то ли Марье Антоновне удавалось его разговорить, то ли самому припадало – рассказывал о своей жизни. Отец его был мелким чиновником в Москве. Помимо Володи, старшего, имел еще двух сыновей и дочь. Мать хлопотала по дому. Еще подрабатывала плетением кружев. Так и жили на отцовское жалованье и ее непостоянный заработок. Владимир Сергеевич в детстве еще обнаружил свой талант, а вместе неукротимое желание посвятить свою жизнь искусству. Хотя до поры скрывал свою неукротимость. Отец прочил сына по своим стопам. А тот порой сбегал с уроков в гимназии   к одному известному некогда, а потом почти забытому (чему, по большей части, виной стала приверженность к питию) художнику. «Так вы были близки с самим С. -  удивлялась Марья Антоновна – для меня он – античный герой». «Да уж, и краски ему растирал, и бегал по собутыльникам деньги занимать, и за водкой – это наипервейшая моя обязанность. Иной раз хмурый, как туча, слова не вытянешь. Есть деньги, нет – выложь и положь опохмелку. Подрабатывал ему у местных мещан - дрова колол, складывал, огороды вскапывал. Раз так вместо денег взял простыню, почти новую. Пусть, думаю, хоть немного поспит как человек – без постельного белья ведь обходился. И что вышло? Утром, то есть где же утром, уже после полудня (можно сказать, этот день у нас утром зовется) прихожу нему с простыней. А он, видно, как-то уже похмелился. И в состоянии высокой душевной приподнятости хвать мой подарок. – «Ого-го, это очень кстати. Как раз полотно мне сейчас и нужно. Вас юноша, просто Бог послал. Поглядите-ка, что мне выпало – прямо-таки мечта живописца». И к окну меня тянет. Панорама открывалась, и правда, замечательная. Происходило все это ранней весной, снег уже пошел серыми пятнами. День выдался хмурый, ветреный. На переднем плане дерево, невысокое, но довольно широкое, разлапистое. Чуть в глубине, справа, церквушка неброская, под стать погоде. Левее дерева и церквушки небольшое свободное место, что-то вроде полянки. А слева и на заднем плане, сколько захватит глаз, какие-то дома деревянные. Ну, избы, в общем, сараи, хозяйственные постройки, такие же церквушки, кое-где деревья и заборы, и крыши, крыши. И во всем этом не то, что московская – исконно русская самобытность. Серость, грубость, безликость городской окраины, захолустность, тоска. Как и двести, и триста, и Бог весть сколько лет назад. Однако дерево, что за окном, все облеплено черными птицами. И вокруг под деревом, на полянке, на снегу, и на церквушке, и на заборах – везде они. Грачи, кажется – они перелетные, вернулись в наши края и столько в их криках, в перемещениях, в самом виде всех вместе и каждого в отдельности, столько во всем этом деловитости, радости суматошной, даже уверенности в своем праве, что видишь – жизнь-то не останавливается. Какую бы там люди, с погодой вместе, грусть-печаль ни нагородили, а жизнь все равно торжествует, все равно сильней. «Вот она какая, наша Русь – и убогая, и нищая, и неприметная, а тлеет огонек, не загасишь, - это С. мне. – Мельчить не будем, юноша, ибо вдохновение не разменивают. Полотно я гляжу почти не надеванное. Давайте-ка мы его целиком растянем – большому кораблю и плаванье большое. Сегодня господь надо мной смилостивился, такую благодать позволил узреть. И неспроста, а чтобы я свой долг исполнил: запечатлел это чудо людям на радость». Я его, конечно, поддержал, тут уж не до меркантильности. Ну и ассистировал, можно сказать, при создании шедевра. Теперь простыня эта, «почти не надеванная» у нас в Третьяковке обретается. «Птицы на снегу» называется, помните? Хотя некоторые коренные петербуржцы и иностранцы ее не очень-то понимают».Да, Марья Антоновна помнила. Собственно, благодаря именно этой вещи С. она и была о нем, о его таланте высокого мнения. Сначала удивлялась силе впечатления и только много позже поняла философский смысл картины. «Постоянно я посещал С., - продолжал тем временем Мэтр. – То уроки в гимназии прогуливал, но это реже, чаще после занятий захаживал, в выходные, иногда на праздники. И многому у него и благодаря ему научился. Можно сказать, он мне поставил стиль, привил вкус к строгой классике. С. запросто имел доступ к любой коллекции, несмотря на свой образ жизни, потому как пользовался репутацией человека честного и смирного, не поминая уже о таланте. Ну, и водил меня повсюду, расширяя кругозор. Немало я шедевров скопировал по его рекомендациям и под его неусыпным – насколько это возможно – присмотром. Хвалил меня и предупреждал: «У вас, юноша, дар от Бога. И хотя говорят, дескать, талант не пропьешь, но это так, в утешение. Не то что талант, ум последний и то пропить можно, это я вам как человек повидавший, да и сам попивший говорю. Так уж вы держитесь трезвого поведения, с меня дурной пример не берите». Касательно же того, в какой манере писать, так меня поучал: «Народ-то на выдумки горазд, глаза-то обыденностью да пошлостью засорит и уж не примечает в этой обыденности чуда. Все что-то навоображают, насочиняют тьфу ты, Господи, вот горе то от ума. С этими воображениями истинное то чудо, жизненное, и проворонишь. Ведь мир наш – от Бога, его творенье. И где уж какому-то человечишке с Богом тягаться. Так что мотайте, юноша, на подрастающий ус и наблюдайте жизнь, как она есть, и как есть передавайте. Умейте замечать, ну, уметь-то вы умеете. Главное, не ленитесь – без труда таланту нет. А уж фантазирует  пусть Господь – по своему усмотрению.

Так мало-помалу  образовывал меня С.. А дома между тем дела складывались не ахти. Жили-то мы небогато. Братья и сестра подрастали и нужды семьи с ними. Отец с матерью знали о моем увлечении, но не брали во внимание, дескать, чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало. И передо мной делали вид, что все это баловство, забава, чем очень меня смущали. Я тогда уж знал – что бы ни случилось, но этой «забаве» нет мне ничего дороже. В выпускной год отец  частенько заводил речь о моем будущем. «Что ж, Володя, дали мы тебе все, что могли. На дальнейшее обучение никаких средств и возможностей у семьи нет. Сестра вон скоро заневестится, приданое готовить, надобно, да и ребят нельзя ж неучами оставлять, чай, обидно им будет. А в моем ведомстве на будущий год, аккурат, после гимназических экзаменов, вакансия открывается. Николай Семенович выходит на пенсию, и то пора молодым дорогу уступать. Уж я к начальству клинья подбиваю. Чин класса незначительного, да лиха беда начало. И какой-никакой доход для семьи». Все это отец повторял, матушкиного одобрения, на разные лады. И весьма внушительно. Так, что я не решался даже и перечить, что, де, талантливый художник побольше бюрократического жалованья заработать может. Этим несогласием только все испортил бы. К тому ж у родителей представление о живописцах, равно как о поэтах и актерах, было как о людях неприличных занятий, вроде продажных женщин. На все мои замечания, что же, дескать, Пушкин или Леонардо да Винчи, только отмахивались, словно от дитяти неразумного: «Эх куда хватил. Они-то гении, так их по пальцам перечесть. Да и душа  о хлебе насущном у них, поди, не болела». Хотя некоторые мои вещи родителям нравились, а все же поверить не могли, что другим это также понравится. «Хорошо у тебя наши изображения получились, похоже, да кому, помимо нас, это интересно смотреть». Нелестно отзывались о портретах людей из народа, о простеньких пейзажах, о бытовых сценках. «Да что ты всяких бродяг да мужичье пьяное рисуешь? И что в них такого особенного, заслуживающего внимания? Этакие физиономии по сту раз на дню видеть приходится, с души воротит, а ты их запечатлеваешь. Нет бы человека благородного показать, высокого образа мыслей, чтоб поучительно и глазу приятно». Никак батюшка с матушкой не допускали, что подобную личность и среди босяков обнаружить можно. Мои копии, особенно с произведений в стиле классицизма, одобряли: «Вот это взгляд привлекает, и люди героические, не вахлаки беспородные. Говоришь, не твое, у знаменитого старинного живописца срисовал. Так у такого и подучится не грех, право слово». В общем, все сводилось к тому, что «ежели тебя это так увлекает, то в свободное от службы время, пожалуйста, занимайся ради Бога». Я же полагал иначе. В своем таланте не сомневался. Чему во многом и способствовал С. И, стало быть, ремеслом художника смог бы помочь своей семье гораздо лучше, чем чиновничьей службой. У С. в Петербурге, в Академии, имелось немало знакомых и старых товарищей. И к его рекомендации могли бы прислушаться. С трудом уговорил я его совершить путешествие из Москвы в Петербург – повидаться с друзьями и помочь мне. Зачем мне это было нужно, коль скоро я и так в себя верил? Да только ради семьи. Я надеялся, что благодаря слову С. у меня как можно раньше появятся заказы от частных лиц, и заработанные таким путем деньги я буду отсылать родителям.

В последний гимназический год мне пришлось напрячь все силы. Так, верно, цыпленок прикладывает героические усилия в последнем порыве выбраться из яйца на свободу. Здоровьем, телесной крепостью меня Бог не обидел. Все свободное от гимназии время я проводил либо в занятиях живописью, либо в добывании средств для будущей жизни в Петербурге. И опять помог С. При тех его привычках, которым способствовала невоздержанность к питию, у него образовался широкий круг знакомств в разных слоях обществах. От князей да графинь до амбалов и прачек. Вот амбала-то я и трансформировался благодаря его настойчивым хлопотам. Собственно говоря, занять эту, так сказать, должность, мне и самому не составило бы труда, если бы я согласился работать полный день, с утра до вечера. Подработки же в вечерние часы никак не находилось, покамест  после долгих мытарств и мыканья С. не повстречал одного случайного собутыльника, личность которого его в свое время весьма впечатлила. Так, что он  прямо в кабаке на глазах любопытствующей публики написал парсуну этого мужичка и вручил ему на память. Фрол Фомич  - так его звали. Был он лысоват, ростом не так чтоб высок, в плечах не так чтоб широк, взгляд носил с ехидцей, с поддевкой, словно бы только и искал повода поднять тебя на смех. Смахивал на какого-нибудь строительного подрядчика, не то – торгаша в мелочной лавке. Оказалось – старшиной в артели грузчиков-амбалов. И хоть вида наименее из всех своих подопечных богатырского, но не только самый хитрый и расчетливый, а и самый ловкий, выносливый – как говорится, ухватистый, уносистый. Глянул на меня с недоверчивой снисходительностью, мне за неопытностью даже не по себе стало. «Что ж ты мне, господин художник, барчука привел. С виду-то крепок, да чай, не сдюжит, потому понятия, чую, господского, изнеженного. Поди к нашим мужицким обвычкам брезгующий. Смотрит-то не по-нашему, эка, - крякнул Фомич». «Э, нет, Фомушка, оботрется, обломается, на зубах да вытянет. Потому как мечту имеет немалую, а к ней искру божию, дар живописца, вроде как и я, только еще позначительней. И мое-то уже дело прошлое, порастерял свою силу в восхвалениях идола греческого, Бахуса то бишь. А этот парнишка не таков, он за свой талант крепко держится, мотать-транжирить не станет. Вот только на учебу средств не хватает. Семья-то многодетная – да малоденежная. А уж коли превзойти живописную науку, так в самолучшем заведении – в Академии Художеств, что в Петербурге. Так что ты уж, Фролушка, поспособствуй», - С. все так убедительно произнес», как бы я и сейчвс не сумел. «Эка, на старости лет мне Господь вашего брата, художника, посылает, - Фомич в лукавом недоумении сверкнул лысиной. -  Ну, дак что ж, батюшка, коли ты за него ручаешься, пущай остается. И то, попытка – не пытка. Опять же, долг платежом красен. Я свой портрет, что ты намалевал, схоронил да нет-нет достану, любуюсь – до чего сходно, а вроде как бы и не я. Забава на досуге преизрядная. За портрет уважу твою просьбу – возьму малого в артель.

И началась моя жизнь трудовая, не дармовая, потная да ломотная. Ну, да втянулся я быстро. Поначалу только, с неделю, за кисть почти не брался: в коленях - дрожь, в руках – похмелье (Эти все присказки, кстати, из лексикона артели). А как привык – будто так и родился – грузчиком. Дома я объяснил все только матери – скрывать было бесполезно. Она меня очень жалела, всячески отговаривала, как-нибудь, дескать, проживем. Статочное ли дело, таким мужицким трудом на будущее обустройство, на самостоятельную жизнь копить. Ведь и не накопишь – никакого здоровья не хватит. Я так обрисовал свои планы, что, мол, думаю в скором времени, года через два-три, жениться, собственную семью заводить, а у родителей на обзаведенье деньги брать совестно, да и брать-то нечего – сестру и братьев обделять. До службы еще почти год целый, и жалованье там не Бог весть какое. Другого же заработка, не «по-мужицки», найти не могу. Секретом художнического ремесла я и сам только обучался, а таланту не научишь – он или есть, или нет. Отец, конечно, знал, чем я занимаюсь вечерами, а иной раз в выходные, но виду не показывал. Бывало, глянет чуть недоуменно, неопределенно качнет головой – понимай, как знаешь. Ну, так ведь нужда жива-здорова, ничего с ней не поделалось, а я уж слава Богу не мальчик, сам решаю, как поступить. Так, мне кажется, отец к моему необычному для нашего круга способу зарабатывания относился. Пару раз с виноватой улыбкой просил: «Ты уж, Володя, слишком-то там не усердствуй, надорвешь здоровья, а у тебя вся жизнь впереди». Я, конечно, заверял его, что все у меня прекрасно, тягот никаких, показывал свои мышцы – вот, мол, какой  я крепкий, в артели и похлипче мужики есть, и ничего, не надорвались, хоть не в пример дольше меня каждый день таскают. Отец немного успокаивался. Совестно ему было передо мной, да и перед матушкой, что не смог должным образом  семью содержать, и сын вынужден так тяжело трудиться на свое обзаведенье.

Все обошлось довольно гладко. Экзамены в гимназии я сдал весьма успешно. Наибольшие трудности моего авантюрного плана состояли в транспортировке в столицу С. Вернее, в том, чтобы уговорить его на этот вояж. Разумные мысли слышать от него доводилось реже, чем хотелось бы. Чаще он находился в средней или высокой степени подпития, «Пускался в большое плаванье» (по его словам). Ближе к должному сроку все сильней стал я опасаться, как бы он не отказался от путешествия, о необходимости которого упоминал с крайней неохотой. «Вы же видите, юноша, сколь я отвратителен в своем пагубном пристрастии, а мои питерские знакомцы помнят меня красавчиком, эдаким бородатым Парисом, поди и не узнают теперь. Но ради вашего божественного дара да, я, конечно, готов. И не только ради вашего, но и ради своего, ведь я свой талант более чем на половину зарыл в землю, а в вас вижу продолжение себя, которому надобно, очень надобно состоятся». И С., несмотря на мои опасения, слово сдержал. Все-таки не позволил он вину одержать над собой полный верх, чего я и боялся. Был у этого человека стержень душевный, который он сохранил, несмотря на всю противоречивость своей натуры.

В день отъезда он «совершил каботажный рейс», (опять же, его жаргон), то есть выпил лишь самую малость, чтобы похмелится. В таком виде он бывал оживлен, шутлив и мудр. Даже морщины слегка разглаживались, и лицо обретало более-менее привлекательные глазу форму и цвет. Так что на моих домашних он произвел благоприятное впечатение, ведь познакомились они с ним именно в этот день. Я, конечно, не собирался уезжать тайком, хотя признался в своем решении лишь накануне путешествия. Батюшка с матушкой отнеслись к этому не слишком болезненно. Матушка только всплакнула, отговаривала, разумеется пуще по привыке, по материнской жалости. Отец же не больно-то и удивился: «Что ж, к тому все и шло, могли бы и раньше догадаться. Оперился наш птенец, сам теперь летать станет, без нас, стариков, - только и сказал он. – Ты уж прости меня, Володя, если в чем тебе была недостача, мы ведь всегда тебе добра желали». А сам, смотрю, невеселый, того и гляди, слезы навернутся, но ничего, крепится. «Да что вы, что вы такое говорите, - я взволновался тогда, - это я перед вами в долгу. Да, Бог даст, дела мои устроятся, я вам обязательно помогу. А сестра и братья не ожидали от меня такой прыти. Они росли, взрослели, им до меня дела не было, тем более, тем более, что и дома я в последний год не столько жил, сколько гостевал. Помню их заинтригованные взгляды при расставании на перроне».


Рецензии