Радик

     За окном снова слышался вой сирены. Радик, вцепившись в деревянную, отполированную детскими руками шею лошади, раскачивался тем неистовей, чем громче раздавался ненавистный звук. «Стук – тук, стук – тук, — ударялся вверху и внизу Радик, словно завороженный этим своим настырным, неуместным полётом.  — Разве играют во время тревоги?» Он почти видел, как воспитательница подносит пухлые ладошки к удивлённому и негодующему лицу с приподнятыми вверх бровями и, теряясь в своих чувствах, только и может, что изречь:
     — Ах, Родион, опять ты!

     «Опять, опять!»

     Однажды ночью Радику приснилось это — «опять». Так странно было, загадочно, потому что сон, вроде как и не настоящий, а так, полудрёма, что-то среднее между сном и реальностью.
     Кровати так и стояли, как сейчас, как всегда, рядами: по две, одна, одна, по две, и его у колонны, в центре. Это он сам так захотел. Сначала-то он с Колькой рядом спал, а потом рассорился с этим Колькой. По-другому и нельзя было, а тот так сделал, будто он со всеми рассорился, но Радик на него не обижался, странно немного было — да, а обижаться-то чего? И вот лежит Радька на своей обособленной кровати и наблюдает.
Вокруг темно. Он смотрит, почти не моргая, и слушает. Слышится ему, что идёт кто-то: шаги заглатываются, их из темноты да за кроватями не углядеть, только тень комочком плывёт. Радик подбородок выпятил, глаза в щели и затих, не дышит. А тот, что тенью ходит, не боится, вышагивает всё ближе, ближе, почти совсем близко подошёл к Радькиной кровати, а сам что-то под рубашкой прячет и поглядывает туда — вовнутрь. Радька скрипнул на кровати и оказался рядом с незнакомцем. А он, на тебе, не глядя, — хлоп, и уселся на кровать Радькину, прям на подушку, и опять себе за пазуху смотрит. А там у него что-то пушистое, живое! Радька аж рот разинул, и уж было сказал — покажи, как вошла Агрипина Михайловна.
     — Ах, Родион, опять ты за своё!
     — Чего это я? — насупился было, смотрит — а тот, что с пушистым, это он сам — Радька и есть!
     И сидит он, вперёд смотрит, лыбится, говорит:
     — Я его маме подарю, вот увидите, — и голос его, так схожий с Радькиным, и в тоже время чужой, незнакомый, такую жуть навёл, что у настоящего Радика по спине озноб пробежал. Застыл Радик, смотрит — то на себя другого, то на Агриппину Михайловну, а она глаза в потолок, говорит:
     — Тревога!

     — Тревога! Тревога!
     Радик открыл глаза, и одна темнота сменилась другой. Те же кровати, только нет ни Агриппины, ни другого себя, а невдалеке Колька ворочается и вскрикивает: «Тревога, тревога». Радик на мысочках подбежал, коснулся ладошкой до плеча Колькиного и шёпотом, будто и не говорит вовсе, а мурлычет себе под нос, повторил:
     — Тихо ты, тихо. Спи, Колька, спи.
И уснул Колька. А Радик ещё долго не мог заснуть, всё думал.

     Ему и самому часто снилась тревога. Сколько раз он просыпался от настойчивого жутко завывающего звука: сердце  бешено колотится, влажно, холодно от пота, а глаза откроешь: тихо и темно — показалось. И надо обязательно минут десять полежать, не закрывая глаз, а так спать хочется! Глаза слипаются и опять: «Вау-вау,  вау-вау». Дёрнешься — тихо, а веки тяжёлые, темнота  резко, как дверь от сквозняка, накрывает, толкает тебя туда, где шум, тревога, страх. И усилие нужно, чтобы снова себя вытолкнуть, выпихнуть, вырвать из сна в тишину. Сядешь и сидишь, покачиваясь, будто пьяный. Посидишь, покачаешься, потаращишься  прямо перед собой и снова можно засыпать.

                *   *   *

     Радик любил предметы — никогда не дрался из-за игрушек: выберет себе одну, поломанную, изгрызанную (и кто их только грызёт, может совсем маленькие, те, что на первом?) и хранит у себя. А сидя у окна разглядывает. Это хорошо, что они, те, что постарше, живут на втором. На первом окна заколочены решёткой. И хоть решетки там узорчатые в виде листиков и лебедей, только это всё равно, в каком виде. Радику это мешало. Он-то с родителями жил аж на седьмом этаже — высотища! Отцу даже пришлось сетку прибить — гвоздями, по началу-то она на кнопках держалась, пока однажды мама в ужасе не увидела четырёхлетнего сына покачивающимся на этой сетке.
Радик, выпятив живот и растопырив руки, падал с подоконника на сетку, делая при этом так: «Жу-жу-жу, жу-жу-жу», жу-жу-жу» Падать, конечно же, было не очень-то удобно, так как сетка висела вертикально, но от времени она растянулась, и живот удобно проваливался в ажурное небо. А Радик, запрокинув голову, представлял себя самолётом.

     — Это что ж ты такое делаешь! — заистерила мать и как давай его шлёпать.

     Каждый раз, когда Радик это вспоминал, у него начинал гудеть зад — очень уж мама тогда испугалась.

     Когда Радику исполнилось шесть и его перевели на второй этаж, где окна были без решёток, с ним произошло что-то странное. Он, как завороженный, стоял у открытой форточки очень-очень долго. На окне была прибита сетка, не такая как у них дома — во всю высоту, а короткая: в детском доме жила кошка Сонька, серая и ленивая, она любила сидеть у окна и смотреть на улицу, а чтобы она не выпрыгнула, воспитатели прибили сетку, сантиметров двадцать в высоту.
     Родион смотрел, смотрел и вдруг как подбежит к окну, и не успели оглянутся, а он стоит на подоконнике, руки назад отвёл и вот-вот упадёт! Он даже не слышал, как кричали, помнит только, что взгляд его уже начал падать вниз, как чьи-то тёплые сильные руки обняли и бережно отнесли его от окна. Шлёпать никто не стал.
И потому он заплакал. Как оголтелый ревел, всхлипывая: так он надеялся, что его побьют, и снова будет гудеть зад, и он, обнимая маму за подол, будет просить у неё прощения. А папа, такой неприступный, такой строгий тоже будет просить прощения у мамы и поглаживать его нежно, так нежно, что даже Радику станет жалко папу.

     — Ревёшь? Ну, реви, реви, а мне некогда.
     Продолжая всхлипывать, Радик посмотрел наверх: он сидел на кровати, а над ним стояла высокая и стройная девушка. Она сама была тоненькая, только губы большие и пальцы какие-то по-детски пухлые.
     — А я вот вчера палец ушибла, — сказала она, в подтверждение показывая страшный черный ноготь на безымянном пальце, — и то не ревела, а знаешь, как больно было?!

     Так он познакомился с Граней, Агриппиной Михайловной.
Он один у неё не спрашивал, когда его заберут домой: все спрашивали, потому он и молчал. А она бегала, порхала между ними, как птичка, и каждую вторую неделю неизвестно откуда приносила новые игрушки (конечно, они были не новые — из магазина, но для ребят они всё равно были большой радостью).

     Когда выла воздушная тревога, их прятали в подвале, при этом выкрикивая: «Все в бомбоубежище, все в бомбоубежище!» А Радьке там было сыро. И темно. И холодно. Но главное: там вдруг всё пропадало: окно без решёток, обгрызенный самосвал, порхающая Агриппина — всё исчезало, был только один пол и трубы.

     Земля торчала бугристо, а трубы словно рябили — такие они были не гладкие от грязи и сырости. Радику так и хотелось подойти и провести по трубе рукой, смахнуть прыщавый налет, стряхнуть его с руки и увидеть, как блестит глянцевое железо. Он один раз так и сделал — дотронулся и провёл — брр — мерзко так стало, даже мурашки побежали: такой он был липкий, колкий, что не стряхнёшь.


     Теперь, когда Радик оказывался в подвале, ему неприятно было смотреть на трубы, и, проходя мимо, он ёжился, морща нос.
     А сверху раздавался гул и буханье. Каждый раз, когда бухало, их осыпала земляная грязная крупа: пыль забивалась в нос, уши, ресницы тяжелели, и всё время хотелось чихать. Но когда не бухало, а просто гудело, Радик представлял небо, словно мог посмотреть сквозь все этажи и увидеть. И вот тогда его очень волновало, куда же деваются голуби, когда гудят самолёты? Ну не в подвал же они прячутся! Он начинал шарить глазами по всем углам, но везде сидели дети, а вставать и ходить разрешали только в каких-то крайних случаях. И Радик говорил, что случай у него крайний, что нужно найти голубя, и все вдруг спохватывались и начинали искать, испуганно озираясь: «Как бы не погиб, как бы не придавили». А Агриппина Михайловна спрашивала: «Когда залетел голубь?» И Радик отвечал, что не знает, залетел ли он вообще, и ждал, что сейчас она взмахнет руками:    «Опять ты!» — но она почему-то не взмахивала.
А вот однажды там и вправду оказался голубь с раненой лапкой. Как все обрадовались, когда увидели его! Засуетились, засмеялись и почему-то поздравляли его — Радика:
     — Нашёлся твой пропащий, ишь ты — живой!
     И Радик тоже радовался, и уже никому не было страшно, даже самым маленьким ребятам.

                *   *   *

     Сирена совсем умолкла, а Родион всё ещё продолжал раскачиваться, хотя уже медленней, припадая к дереву так, чтобы стук был мягче. А сам всё смотрел в темноту пыли Колькиной кровати. «Вот-вот сейчас он выйдет», — думал Родион. Он-то знал, что тут главное — сделать вид, что совершенно безразлично ему, Радьке, выйдет он или нет. Потому он и сидел, раскачиваясь на лошади — делал вид. Ему показалось, что там что-то зашевелилось, и Радик замер. Услышав что-то похожее на писк, он вмиг смахнул с лошади и прилип к полу: испуганные глаза, казалось, не мигали, глядя на него в упор.
     — Кыс, кыс, кыс, — зашептал Радик, вытягивая вперед руку, — кыс, кыс, кыс.
     Глаза начали приближаться, вычёрчивая мохнатый силуэт. Котёнок был точь-в-точь как Сонька, только худенький, и лапки отчего-то постоянно тряслись. Радик схватил котёнка за лапку как раз в тот момент, когда в спальню ворвалась Агриппина Михайловна:
     — Родион! — к счастью, он успел вытянуть Сонькиного котёнка и спрятать за пазуху.
     — Сколько раз тебе повторять, — Агриппину трясло, будто она стояла раздетая на морозе, и это было так заметно, что Радик испугался. Он достал котёнка, который затих у него в тепле и, поглаживая, протянул  Агриппине:
     — Вот — это Хвостик! Он бомбёжки боится, — Радику показалось, что Агриппина сейчас заплачет, но она только почесала нос, спросила:
     — Почему Хвостик? Ты что, другого имени придумать не смог?
     — А вы поглядите какой он у него — белый, пушистый, — нараспев сказал Радик, почти радуясь, что, возможно, его не будут ругать, и поднял котёнка высоко, чтобы было видно, какой у него хвост.
     Вдруг из-под земли, из-под самых ног, начал вырастать гул. Он, словно столб, поднимался, вибрируя, клокоча, накрыл с головой, и Радик уже ничего не слышал, и почти не чувствовал, как его дёрнула за руку Агриппина, пытаясь увести, но не успела: нарастающий звук приблизился — сжал их в тески, вытолкнул вверх, и окутав, словно коконом, тьмой, уронил.

                *   *   *

     От соседнего дома остался полуразрушенный первый этаж и чёрные комки расплавленных кирпичей. Воронка находилась как раз посередине между бывшей школой, на время ставшей детским домом, и зданием городской управы, тоже бывшим. Все спальни перенесли в другое крыло, на первый этаж. Потолок между вторым и третьим этажом обрушился, снеся несущую стену, выбив рамы и причудливо застыл остроконечным углом, так что с улицы казалось, будто в бок школы вонзили острый клинок и он пронзил её насквозь. А когда шёл дождь, по нему стекала вода как раз в то место, где упал снаряд, и хотя ребята воронку закопали, земля там была рыхлая и ходили по ней с опаской, словно боялись провалиться.
Через год детей смогли перевести в другое здание, а спустя три с половиной месяца война закончилась.

     Обидно было, что в тот день шёл дождь и боль словно втягивала в себя всё тело, а в бедре и колене покалывало остро и резко. Но Радик, вместо того чтобы лежать, как следовало, почти бегал, насколько мог, разводя руки в стороны и выкрикивая: «Уррра-а!Уррра-а!»

     Но всё же, когда вырос, он ходил с палочкой-тростью и как бы заваливался, и смешно переставлял раненую ногу.

                *   *   *
     Родион Маркович Лавинский стал учителем немецкого языка, как его мать, и преподавал в школе-интернате № 3728 на улице Сагатинской.
     Он никогда не ругался, а если его любимый ученик Игорь Слитков вдруг неправильно переводил и делал  грубейшую для своих знаний ошибку, он только смешно разводил руками, говоря:
     — Ах, Игоряша, опять ты!


Рецензии