Фотокарточки

Один из лучших врачей медсанбата номер сорок четыре, молодой подающий надежды терапевт по фамилии Цветков, устало привалился к стене коридора, сидя на каталке, и закрыл глаза. Наконец-то можно было немного перевести дыхание. Сегодня был один из самых тяжёлых дней за всю войну, за все два года. Раненых привозили одного за другим, одного за другим, один другого краше. Бедняжка медсестричка по фамилии Мышкина (её и называли по фамилии — Мышкой, не особенно интересуясь настоящим именем — нежное отеческое «Мышка» ко всему её облику подходило идеально), как заметил Цветков, даже тихонько поплакала в уголке, чего за ней не наблюдалось за всё время работы. Неудивительно — на памяти Цветкова столько беспощадных ампутаций и столько безвозвратно изуродованных лиц ещё не было.
Хотя нет. Врёт. Изуродованные лица он каждый день видел. У кого-то просто нос на другую сторону на всю жизнь останется, кто-то с шрамом, кривящим губы в вечной ухмылке грустного клоуна, кто-то без глаза, а кто-то…
Цветков вздрогнул и резко открыл глаза.
М-да. Поспал, называется.
На внутренней стороне века вспыхнули лица молодых парней, ставшие влажно блестящим страшным кровавым месивом. Помнится, в первые дни войны Цветкова то и дело тошнило от такого количества крови… А потом? А потом привык, только вот чтобы заснуть нужно себя вымотать до предела, иначе будут видеться эти лица-нелица.
Видимо, сейчас ещё не предел.
Вздохнув, Цветков в задумчивости достал из кармана небольшую, в ладонь размером, книжечку со стихами Есенина. Он Есенина не любил, книжка раньше принадлежала сестре, он взял на память о ней, но между затёртых страниц было удобно хранить фотокарточки.
Сначала это были только его фотографии. Вот он сам перед отправкой на фронт: светлые, вечно изумлённые всем происходящим вокруг глаза, мягкая неуверенная улыбка на ещё детских губах, тёмный пушок, украшающий мягкие щёки. Вот сестра. Смотрит испуганно, мол, когда уже можно будет моргать, а глаза — как у оленя, ни больше, ни меньше. Вот они вместе стоят, обнявшись, а у ног — собака, Сахарком зовут, белый такой беззаботный пёс.
А потом… Потом между страниц есенинского сборника появлялось всё больше и больше чужих фотографий.
Вот рядовой Лучков. Волосы — как лепестки у подсолнуха, глаза — как его же семечки, и сам высокий, тощий… И красивый до неприличия, как сказала, стесняясь, Мышка. Красив той красотой, какой хороши все настоящие ловеласы — не каноничной, но необоримо обаятельной. Теперь от этой красоты осталась только эта карточка, да подсолнуховые волосы. После того, как он выбрался из горящего танка, его лицо — это кусок хорошо запечённой говядины.
Вот капитан Хворостовский. Волосы длиннее, чем надо, эдак по плечи, и так пижонски заправляет прядку за ухо, улыбается слегка, брови чуть-чуть приподняты над глазами… Цветков помнил — синие, как выгоревшая на солнце ткань рабочих брюк, как там она называется-то... Этого он не помнил, хоть убей, но отчаянный блеск в глазах Хворостовского запомнил надолго. Теперь этот блеск больше никто не увидит — он потерял один глаз, а второй хоть и видит, но изуродован грубым шрамом.
А вот совсем ещё юная девочка, разведчица-партизанка. Даже фамилии он её не знает, только имя — Надя, на обороте написано красивым округлым почерком школьной отличницы. А эту кудрявую девчурку со смеющимся лицом, что на карточке, иначе как Наденькой не назовёшь. Наденьку поймали и запытали фашисты, а когда поняли, что пятнадцатилетняя девчонка ничего не знает — накинули удавку на шею, да и бросили на берегу речки. Там-то её и нашли Цветков с товарищами, с синим языком и багрово-фиолетовым отпечатком веревки на тонкой девической шее. Фотокарточку немцы небрежно, в насмешку бросили ей на голую грудь в отпечатках мужских грубых пальцев.
И много их ещё, много, этих фотокарточек с молодыми парнями и девушками — красивыми, юными, свежими и светлыми.
Много их, — парней и девушек, которые уже никогда не будут ни красивыми, ни душевно юными, ни свежими, ни светлыми…
Цветков перебирает их в задумчивости усталыми замусоленными пальцами, пахнущими медицинским спиртом, до тех пор, пока не почувствует, что вот он — предел.
Он отключается, иначе не скажешь, просто выключается из реальности, безвольно привалившись к стене, но книжку, полную человеческих судеб, продолжает цепко держать в руках.


Рецензии