Сиреневые чернила

По дому распространялся терпкий запах сосновых дров и их звонкое, весёлое потрескивание. Слышались шаги прислуги и негромкие, уютные разговоры. Прислушиваясь к ним вполуха, я улавливал тёплые, такие домашние слова, привычные мне с детства и теперь ласкающие слух: хлебушек, зажаренная утка, молодой хозяин, барчук, брусничное варенье, Зоюшка, Аннушка, медовые пряники, медовые пряники, чаёвничать… — и на душе у меня становилось одновременно и легко, и тяжко, и больно, и сладко, и на губах расцветала чуть дрожащая оттого, что трепетала в бесконечной нежности душа, светлая улыбка.
Я медленно водил ладонью по столу, тому самому, за которым занимался когда-то с вредным, но совершенно очаровательным старичком-гувернером, немцем по имени мистер Отто Швейц. Тогда мои ноги — хотя какие это ноги! так, ножонки, белые, худые детские ножонки… — едва-едва доставали до пола, а теперь упираются коленями, отнюдь не белыми и не худыми, в столешницу, и неизвестно, от этого ли, или от чего-то другого, но я ощущаю себя в своей детской комнате, да и вообще в отчем доме, неуютно, хоть и хорошо мне здесь, лучше, чем где-либо на земле, хоть и радуется сердце, нот от нежной боли, и я не знаю, куда деть глаза и руки, куда деть и как выразить свою радость от возвращения домой.
Сколько я не был здесь дольше, чем пара дней и ночей? Семь… Нет, восемь лет. Последний раз я приехал сюда по окончанию школы-интерната для мальчиков, где проучился с шести лет и вплоть до совершеннолетия. Затем я отправился в Петербург, чтобы остаться там, как я думал тогда, навеки. Я тяготился тихой домашней жизнью, не меняющийся день за днём пейзаж за окном, лица вокруг, занятия нагоняли на меня уныние. Я жаждал страстей и чувств, опасностей и развлечений, прекрасных дам и опасных соперников. Я жаждал жизни, и только сейчас, когда эта жизнь разбита и кажется беспросветной, понимаю: лучше бы я остался дома! Но теперь уже некуда отступать. Санкт-Петербург оплёл меня своими улицами, заволок глаза дождями, заткнул рот светскими беседами, и теперь уже не у меня вызывает отвращение мой отчий дом — а отчий дом с отвращением относится ко мне. Сам дом, не люди! Матушка, батюшка, сестрёнка — конечно, они рады видеть меня, но само это место не принимает блудного сына обратно, ведь времена библейского милосердия давно миновали. И именно от этого тяжко было у меня на душе, и не мог я всем сердцем предаться радости от возвращения домой.
Как всё здесь изменилось! И вместе с тем — каким прежним осталось!
Прежней осталась моя комната, всё такая же просторная и светлая, с мягко покачивающимися на сквозняке занавесками, запахом кипячёного молока (или он чудится мне?). Не знаю, кто: прислуга ли по велению матушки, или сама матушка — разбрасывали ежедневно по комнате мои игрушки, и я смотрел на своих верных солдатиков, арлекинов и пиноккио с немного суеверным испугом. Всё выглядело так, будто хозяин комнаты вышел отсюда мальчишкой девяти лет, а вернулся...
Впрочем, разумеется, далеко не всё здесь осталось неизменным, какой бы провинцией не была усадьба моего батюшки. Очень изменилась моя сестра, моя дорогая, милая Лариса. Матушка называла её на английский манер Клариссой, её учитель скрипки, рыжий немец из тех, что нравятся женщинам при всей своей подлости, а может, даже благодаря ей — Клара, но для меня она по-прежнему оставалась просто Ларисой, моей милой сестрёнкой. Правда, признаюсь, когда по приезду на шею мне вместо угловатой и застенчивой девочки бросилась молодая девушка, невыносимо хорошенькая, со свежим, живым личиком — я сперва даже немного опешил, но быстро опомнился. Восемь лет прошло! Конечно, она изменилась, конечно, она расцвела, конечно, похорошела…
Я с нежностию улыбнулся своим мыслям и чутко прислушался к домашним звукам и шорохам, пытаясь понять, закончила ли Лариса свои занятия — обнять сестру захотелось невынсоимо. Эта миниатюрная девушка с ангельским лицом и дьявольщинкой во взгляде всегда вызывала у меня приступы бесконтрольной нежности. Такая хрупкая и изящная — и такая дьявольски обаятельная и озорная. Наверняка мужчины так и стелятся у её маленьких ножек, и она едва-едва успевает отшивать напористых поклонников.
Поклонников…
Поклонников.
Поклонников, чтоб их дьявол побрал! — я автоматически коснулся ладонью крестика на груди, прося у Господа прощения за столь гнусное ругательство, но желчь и злоба вновь затопили меня с головой.
«Интересно, — думал я, — скольких приходится отшивать моей дорогой Ксении, пока я здесь, а она — там?»
Я с ожесточением скривил рот и, сильно хмуря брови, впился зубами в свою нижнюю губу, стремясь болью отрезвить рассудок, всё более поглощаемый эмоциями.
Когда я был чуть моложе и чуть наивней, я представлял мою Ксению томящейся в башне под охраной злобного дракона в лице этого мужлана, этого невыносимого плебея Белова, и душа моя разрывалась на части от страстного желания оседлать немедля лошадей и мчать, мчать к ней во весь опор — похитить, забрать, отвезти в тихий, райский уголок, где не будет любопытных глаз, болтливых ртов, нескромных вопросов. Где можно будет быть вдвоём, вдвоём и только вдвоём, безбоязненно держать её за руку, смело целовать нежную податливость её губ со вкусом перезрелого гранат, открыто смеяться над её едкими шуткими и не скрывать взгляда, полного пылкого, немого обожания.
Сейчас же… А что сейчас!
Сейчас я понимаю, что Ксения не сидит в башне, и не томится, отнюдь. Она живёт так же, как и любая замужняя женщина, ведь у кого из них не было интрижки на стороне? И пусть наша «интрижка» длится вот уже пять лет. Она целует своего мужа поутру, или позволяет ему целовать свою изящную ладонь. Она разговаривает с ним, улыбается ему, спрашивает, что приказать прислуге подать к обеду. Она бывает на светских мероприятиях, она кокетливо смеётся в ответ на шутки молодых и неопытных, польстившихся на её одновременно холодную и обаятельную улыбку, на родинку на подбородке, на прядку волос, упавшую на шею, на полные ума и живости ясные синие глаза, на ореол влекущей и недоступной, и на многое, многое другое. Она позволяет им ухаживать за собой, смеётся шуткам, окидывает таким взглядом, что на коже появляются мурашки, и живот скручивает сладким предвкушением: что же будет дальше, как далеко она позволит зайти?.. И до сих пор мне больно думать об этом, хоть и сам я — далеко не ангел. Но у всех моих коротких романов была общая черта: женщины были чем-то неуловимо похожи на Ксению, и все они не были ею. Поэтому романы долго не длились…
Сейчас я понимаю, каким мальчишкой и глупцом был тогда — впрочем, она ведь тоже была не лучше. Во время наших редких встреч она больше плакала или в бессильной ярости металась по комнате, похожая на рысь, разъярённую неудачной охотой. Она говорила, что отец хочет выдать её замуж за нелюбимого. Потом — что она ненавидит этого «нелюбимого» Потом — что презирает его. И глаза её пылали отнюдь не любовью ко мне — ненавистью к другому. Но до сих пор самыми нежными воспоминаниями тех лет, переполненных переживаниями и эмоциями, являются минуты, когда она мягко брала мои ладони в свои лощённые пальцы и тихо-тихо говорила: «Я хочу быть с тобой, Андрей, только с тобой, а они…» — она неопределённо взмахивала рукой, очевидно, не находя слов, и я крепко прижимал её к себе, хотя бы так делая любимую женщину своей.
Мы были молоды, горячи, влюблены… Глупы. И безмерно счастливы.
Сейчас всё это миновало: и молодость уходила всё дальше, сменяясь зрелостью, и горячность сменилась холодком и умом, пересиливающим эмоции, глупость выветрилась из головы, я надеюсь, по крайней мере, и уж точно я не был счастлив, и, думаю, она тоже. Даже влюблённость прошла. Она сменилась любовью. Любовью, несмотря ни на что. например, на то, что мы не виделись вот уже полтора года. ведь у нас были письма — редкие письма на несколько листов, слегка поблёкшие за время доставки из одного места в другое чернила и больше мерещившийся, чем ощутимый по-настоящему аромат её тела: шиповника и ночного дождя, и желтоватая бумага, исписанная её витиеватым почерком…
Письма. Да. У нас были письма.
Тщательно сдерживаемое и ещё тщательней скрываемое от самого себя нетерпение, наконец, вырвалось наружу.
Сегодня утром мне пришёл конверт без обратного адреса, без подписи, без ничего — там лишь было написано моё имя: Андрей Александрович Вяземский — и адрес. Написано её почерком, и это было самым важным, самым необходимым в моей жизни.
Весь день я тщательно сдерживал себя, не позволяя нетерпеливым рукам даже притронуться к конверту сквозь плотную ткань жилета. Письмо жгло мне кожу через тонкую рубашку, шептало в воображении чуть сиплым из-за непрекращающихся простуд голосом Ксении: прочти, прочти, прочти! — но я неизменно в последний момент останавливал себя. Для чтения Её письма, тем более, первого за четыре месяца, мне требовалось полное уединение и уверенность в том, что никто не зайдёт в тот момент, когда я наиболее уязвим. За чтением изысканно и замысловато выведенных Её рукой строк двадцатисемилетний отставной повеса, беспринципный и холодный Андрей Вяземский вновь превращался во влюблённого до беспамятства и горячки мальчика. Её мальчика. Так она звала меня иногда, а я, «мальчик» на голову выше, только смеялся и, против воли смущаясь, просил больше так меня не звать.
Все, что ни попросят, отдал бы я сейчас, чтобы вновь услышать это «мой мальчик»!
Не в силах более бороться со страстным, жгучим нетерпением, жаждой и невозможностью её утолить, я порывисто встал и прошёлся по комнате. Теперь письмо лежало в моей ладони. Оно пахло её духами…
За окном постепенно темнело. Я то и дело нетерпеливо посматривал в его сторону. Вот небо потемнело, приняв густо-голубой тёмный оттенок, вот потускнело, в голубизне стали расплываться серые разводы, вот оно уже наливается томной теменью, а письмо в ладони, кажется, превратилось в уголь. Я хотел бы сжать его сильнее, пытаясь загасить жар, но не хочу, не могу — измять конверт, которого касались её пальцы.
Я взглянул на часы. Пятнадцать минут десятого. Должно быть, мои родные уже укладываются спать.
Кусая до боли губы, я положил письмо на стол, но, подумав, что ко мне может зайти прислуга, закинул его в ящик письменного стола и для верности прикрыл всяческой макулатурой. Просто так… На всякий случай. Умом я, конечно же, понимал: всё, что я делаю сейчас, является глупостью в высшей степени. Но это понимал только ум, а сейчас над моим телом и душой властвовало сердце. Властвовала Ксения.
На периферии сознания я отметил, что руки у меня подрагивают несколько нервно, но торопливо списал это не усталость.
Я не сразу высвободил пуговицы рубашки из петелек, но, наконец, она смятым куском ткани осталась лежать на стуле, а по моему обнажённому телу скользнула ткань ночной сорочки.
Комнату заливал жёлтый свет свечи, и я отметил, проходя мимо зеркала, что из-за него — из-за него, конечно! — лицо моё кажется больным. Я невесело усмехнулся сухими губами и аккуратно взял подсвечник, чтобы переставить его на тумбочку возле кровати, но как только я распрямился, как дверь с треском распахнулась, да так, что стукнулась о стенку.
Я едва не выронил подсвечник, меня спасло лишь то, что вошедшая в комнату девушка крепко обняла меня за шею и звонко поцеловала в щёку. Её губы пахли ягодами. Я ошалело и растеряно улыбнулся и, чуть прикрыв глаза, плавно опустил руку, про себя молясь, чтобы свеча не погасла. Почему-то сейчас, в минуту сильнейшего душевного возбуждения, мне казалось это жизненно важным.
— Лариса, тебе нужно быть осторожней, — произнёс я как можно мягче, обвивая одной рукой тонкую талию девушки. В лёгком белом домашнем платье, ещё не переодевшаяся в ночную сорочку, она выглядела как никогда уютной и милой, и я бы с удовольствием предложил ей прочесть сказку, смеясь над пылающими щеками, возмущёнными возгласами и тысячью «да!» в глазах, но сейчас меня как магнитом притягивало к столу, где ожидало меня письмо, и потому…
— Ты пришла пожелать мне спокойной ночи? — произнёс я мягко.
Лариса живо кивнула и ещё раз коснулась моей щеки, уже ласковее и осторожнее. Её пышные волосы слегка коснулись моего лица.
— Да… — прошептала она. Ресницы её дрожали, а взгляд сиял теплом и светом. — Я очень рада, что ты вернулся, Андрюша.
Я тихо засмеялся и легко коснулся её вискам губами.
— Добрых снов, сестрёнка. Иди к себе, пока твой побег не заметили, — улыбаясь, я развернул Ларису к себе спиной и слегка подтолкнул её ладонью между лопаток, но она снова повернулась ко мне лицом и обиженно насупила брови.
— А почему я не могу сходить к своему брату, пожелать спокойной ночи?
«Потому что твой брат сейчас сгорит заживо от нетерпения, если ты не уйдёшь! Господи Боже, Андрей, что Ксения делает с тобой… Ты готов повысить голос на собственную сестру! Немедленно прекрати. Ты жалок».
Я лукаво прищурился и с таким видом, с каким обычно желают поведать тайну, наклонился к лицу Ларисы.
— Понимаешь, моя дорогая, ты уже не в том возрасте, чтобы запросто оставаться наедине с мужчинами.
— Но ты не мужчина! — возразила Лариса упрямо и капризно. — Ты мой брат!
«Какое удобное мировоззрение!» — рассмеялся я про себя, на сей раз достаточно искренно, и аккуратно пропустил несколько прядок волос Ларисы сквозь пальцы. В неверном свете свечи они замерцали, делаясь похожими на оранжевое пламя, но оно не обжигало руки, а только согревало их.
— Милая, — я мягко заглянул в глаза сестры. — Я устал, если честно, и хочу отдохнуть. Ты могла бы оставить меня? Обещаю, первым, что я сделаю завтра утром, будет поцелуй в лоб для моей сестрёнки.
Капризный изгиб девичьих губ в мгновение ока превратился в удивлённую их округлость.
— О… — выдохнула Лариса и, мгновенно сникнув, отступила на пару шагов, как будто боясь потревожить меня лишним прикосновением. — Прости, Андрей, я… Я не подумала. Извини. Я пойду?
Я ещё раз поцеловал её в лоб, в висок, в закрывающиеся в полном доверии ко мне глаза, и мягко прикрыл дверь за сестрой…
Чтобы в следующий момент дрожащей рукой повернуть ключ четыре раза и молнией метнуться к письменному столу, и в голове моей хрипотцой и волнением, болью и наслаждением, разлился её отрывистый простудный голос.
«Мой милый мальчик — здравствуй!
Не виделись с тобой — сколько? Отдохнул от меня — наверное? Или — отвык? Признайся честно, если — да! Обещать не обижаться — не буду, но — постараюсь, даю честное, честное, честное слово, насколько слово — женщины! — может быть честным. Ты говорил мне так — помнишь? Циник! Мой нежный циник, что рыдал на — моих! моих! — коленях!
Признайся: за что ты так не любишь женщин?
Любишь ли ты — меня?
Любишь ли ты, мой милый мальчик?.. Любишь ли ты вообще?
Мой друг! Тоска! Какая тоска! В воздухе, в небе, в людях, в глазах, в окнах домашних — везде она, везде, проклятая!
Тоска — по тебе!
Прости! Достаточно!
Живём! Как? — ты спросишь. Отвечу: недурно. Бьются в последней багровой агонии деревья, горчат яблоки — признайся: ты назвал меня сейчас Евой? А ты — тогда — змей! И с Адамом мне скучно…
Просил: не кури — я не курю больше. Дышу — осенью. Обжигает горечью, как сигареты. Попробуй! Дышать осенью — вместе — что может быть лучше?
Мой друг! Ответь! Расскажи, как живёшь ты, как коротаешь ночи и дни — один! Или не один? Ответь — честно! Обиды не будет.
Лихорадит, Андрей. Лихорадит до зубовного стука! А тот, кто мог бы успокоить — далеко! Как же ты, мой мальчик, сейчас далеко!
Успокой меня! Остуди меня! Люби меня!
Напиши мне длинное, витиеватое, красивое письмо! Заставь поверить: ты рядом! Заставь зевнуть от твоих речей, и тут же — заставь рассмеяться! Прошу тебя!
Как ты мне — необходим!
Люблю тебя! Прости, прости, прости за всё, мой мальчик, мой Андрей, прости — и напиши мне об этом прощении, или о том, что ненавидишь меня! Пиши о чём угодно — только пиши! Я боюсь, что ты мне лишь пригрезился безлунной ночью…
Твоя — душой — Ксения!
P.S. Сожги моё письмо! Не компрометируй себя… Только чувствительная, слезливая женщина вольна хранить у себя такое…
Да вспыхнет пламя!»
Она поставила восклицательный знак даже в подписи…
С глубоким вздохом я откинулся на спинку своего кресла и медленно провёл рукою по волосам от лба и почти до шеи сзади, не дойдя каких-то двух пальцев. Тяжело было дышать, тесно и горячо становилось в груди, а пальцы тем временем стыли страшным мертвенным холодом, предчувствием маленькой ментальной смерти. Меня, как и её в момент написания письма, лихорадило, на висках даже выступил холодный пот.
Далеко не все письма Ксении были так эмоциональны. Очевидно, она написала его в минуту душевного порыва, отчаяния, когда волна боли, обыкновенно терпеливо сдерживаемой, как норовистый конь сдерживается в узде опытным наездником. Обычно письма Ксении были прохладны и изящны, и её любовь приходилось судорожно ловить между строчек, как ловят росы с листьев, и жадно пить, боясь умереть от жажды. А сейчас! Её любовь, её боль выплеснулись на меня, окатили ливнем и градом!
И при всём при том мне через пару минут, когда схлынут первые эмоции… Сжечь её письмо? Сжечь бумагу, исписанную кровью её души?
Да.
Она велела…
Пламя свечи подрагивало в такт моим рукам, в такт судорожной пульсации сердца. Моя ладонь зависла над пламенем так низко, что горячий воздух, что исходил от свечки, обжигал мне руку.
Сжечь. Сжечь. Сжечь.
Изящные строчки, написанные сиреневыми чернилами, казалось, текли с бумаги на оранжевый огонёк, или это у меня в глазах всё помутилось? А если помутилось, то отчего? Уж не от слёз ли?
Сжечь…
Мучительно медленно я опустил ладонь. Уголок письма коснулся кончика свечного пламени, и в первую секунду я даже не заметил перемен — пока по краю бумаги не поползло оранжево-чёрное окаймление.
Я держал письмо в руке до последнего момента. Через несколько минут мне уже пришлось торопливо перебирать пальцами по бумаге, огонь грозил добраться до руки и оставить на подушечках пальцев ожог, но я всё равно продолжал держать, и мне чудилось: я держу не письмо — я держу её призрачную ладонь…
Наконец, пальцы без моего ведома разжались, сбегая от огня.
В глубокой растерянности я бессильно опустил голову на руки, следя глазами за тем, как безжалостный огонёк пожирает душу моей любви. Мне хотелось, как побитая собака, схватить остатки письма и исступленно целовать их, обжигая губы, а потом пытаться прочесть то, что осталось на почерневших листах.
Проблема в том, что ничего не осталось — только пепел.
Я глубоко вдохнул в себя запах гари. В нём мне мерещился аромат её духов, горьких и свежих, но это не помешало мне закашляться, вдохнув этот аромат слишком глубоко, так, что он обжёг мне лёгкие. Как ни странно, это несколько отрезвило меня, и, когда кашель минул, мои движения стали значительно твёрже и резче, но при этом быстрее и нервнее.
Я решительно растёр пепел по блюдечку с помощью карандаша до мелкой серой крошки, так, чтобы не осталось даже иллюзии сиреневых чернил в этой грязи. Затем я встал, подошёл к окну, распахнул его так широко и резко, чтобы ночной ветер обжёг мне лицо и закалил своим холодом раскрытое, размягчённое в эту секунду сердце, и выбросил пепел в окно — и, почувствовав, как запах гари в воздухе рассеивается, чуть было не вскрикнул от душевной боли.
Тщательно контролируя твёрдость и спокойствие своих движений, я закрыл окно и вернулся в комнату. Свеча погасла, погружая меня во мрак, и если очень постараться, можно было представить себе Ксению, ожидающую меня в этой мгле. В моём воображении на подушечках её холодных пальцев мерцали забавные пятнышки от сиреневых чернил.


Рецензии
Хорошо написано. Мне понравилось.

Олеся Олексюк   20.08.2016 09:47     Заявить о нарушении