Медсёстры не плачут
сольное шествие.
Года три назад шли колонной: она и шесть её
не сказать друзей,
вернее будет — родных.
Четверых с тех пор схоронили,
двое больны.
Когда-то давно-давно командир сказал ей: «Медсёстры не должны плакать, Катерина, ни за что и никогда не должны. Они должны утешать, оберегать, спасать, плакать — не их стезя. Они не жалеют ни матерь свою, ни папочку, ни себя, только братьев по полку, роте или чему-то там ещё. Они свою жизнь приносят на алтарь чужих, потому они и в белом всегда, как ангелы. Ты меня поняла? Да? Тогда вперёд, сестричка, бой вот-вот начнётся!».
Катерина — Е-Катерина теперь — кивнула, до боли сжав побелевшие губы. Она тогда рыдала в голос на командирском плече после своего первого боя, а он — немолодой, прошедший первую мировую, и сейчас неторопливо, по плану, по шажочку, без напала и без тарана терпеливо и медленно идущий через вторую — гладил её по волосам долго-долго, а за десять минут до боя — до боли хлестнул её рукой по щеке. И сказал то, что зрело в нём, наверное, как виноград, только горький и перезрелый. Он был родом из Грузии, это Катя-Катерина-Е… помнит точно, а вот имени его, фамилии, даже звания — не помнит. Может, он и не был командиром вовсе, а просто ей был — отцом.
Тогда Катерина не могла не плакать. После ампутации ног и рук солдатам, после бесконечных примерок на себя чужих имён — их сестёр, любимых, матерей, после переливаний крови тяжелораненным — она неизменно уходила куда-нибудь, где никто не увидит, и плакала себе в колени до судорог где-то глубоко внутри. А потом выпрямляла спину, утирала глаза, улыбалась широко и немножко сумасшедше и снова шла… Приносить свою жизнь на алтарь чужих.
Во время парада Победы Е-Катерина плакала в последний раз. И вспоминала обелиск братской могилы. Фамилия командира из Грузии была в самом низу, последней, и она её так и не рассмотрела — а жаль.
Она до хриплого удушливого кашля обняла каждого из шестерых, кто остался из её батальона, поцеловала кого в щёку, кого в лоб, а Гоша — смешливый пулемётчик с щербатой улыбкой — попытался звонко чмокнуть в губы, но она увернулась и погрозила ему пальцем. Гоша немного обиделся и долго кричал с подножки поезда: «Всё равно поцелую!». Она смеялась… Ведь смеялась же, да? Ведь командир сказал: медсёстры не плачут, а приказы командира, даже если они были сказаны в форме отеческого наставления, надо выполнять. И время над ними уж точно не властно.
Проходит десять лет. Катя-Катерина-Е не плачет, да и плакать ей, в общем-то, некогда. Она вышла замуж за хорошего, доброго парня, водопроводчика. У него зелёные-зелёные глаза, как трава в овражке, добрые, как солнце, а руки всегда холодные от воды и грубые, шершавые, цепляют кожу. У их детей, Насти и Вальки (он мальчик) тоже глаза зелёные, а руки — руки тёплые. Как у неё, Кати-Катерины-Е.
И столько всего ей нужно сделать своими тёплыми руками! Постирать и погладить, и приготовить, и на работу успеть к семи, и не попасть под дождь, если она с детьми, а если без — то долго-долго стоять под проливным ливнем и захлёбываться каплями ледяными. И ещё тысяча пунктов в бесконечном списке материнских и женских дел.
Гоша пишет ей письма. Он ничуточки не постарел.
Проходит двадцать лет. Катя-Катерина-Е не плачет — она, скорее, удивлена. Почему-то её муж смотрит добрыми зелёными, как вода в колодце, глазами не на неё, а на соседку Машу, какая пошлятина. И она говорит, что руки у него тёплые-тёплые. А дети? А что дети, дети ничего не знают, им ещё рано о таком говорить. Пусть у них будет счастливое детство, пусть они не будут знать о таких вещах, как измена или угасшая любовь…
Хотя дети — не такие уж и дети теперь. Настя бегает к мальчикам на свидания, звонко и заливисто смеётся, летом — купается в фонтанах и брызгами обдаёт прохожих, юная, красивая, свежая, такая, какой никогда-никогда не была её мать. А Валька хмуро пинает пустые банки и камни и ни о чём не хочет с ней разговаривать. Когда он впервые говорит «Это не твоё дело!», Кате-Катерине-Е очень хочется заплакать от обиды, но она берёт очередное Гошино письмо и с тихой грустью перечитывает торопливые, скачущие строчки. Гоша говорит/пишет много, прерывисто, эмоционально, но очень мало — о себе. Кате это не нравится, и она спрашивает в следующем письме: «А ты-то сам как, Гошик?». «Гошик» отвечает: «Да ничего… Слушай, Кать, а давай встретимся? Следующим маем… Все вместе. А?»
В тот день Катя-Катерина-Е впервые приходит домой за полночь, немного пьяная, пошатывающаяся, со счастливой улыбкой на губах. Её пальцы немного зудят от гитарных струн, плечи — горят от объятий тех шестерых, кто для неё всех роднее. Муж спокойно кивает и укладывает её спать, думая, что всё понял — а вот ни черта подобного, ни-чер-та!
Проходит тридцать лет. Катя-Катерина-Е не плачет, хоть ей уже пятьдесят, и пора бы уже, наверное, старческой сентиментальности взять своё. Однако же — не берёт. Ни на похоронах матери (отец погиб, партизаня во время войны, кажется, в сорок третьем), ни на свадьбе дочери, а позже сына, ни в одну из встреч со старыми друзьями. Теперь они встречаются каждый год, и проводят вместе сутки: десятое мая, ночь с десятого на одиннадцатое, а утром расстаются, разъезжаются по своим городам. Их встречи всегда шумны и веселы, они немного выпивают, поют свои, <i>те самые</i>, те, которые пелись в окопах, песни, а потом до рассвета шатаются по ночным улицам, будто бы им не пятьдесят, а как тогда — двадцать, просто нет никакой войны, а они — просто друзья, шестеро юных, смешливых, бойких. Безо всяких шрамов и кошмаров.
Кате-Катерине-Е как-то сказали, она не помнит, кто, что друзья, с которыми встретишься в школе и университете — самые верные, а дружба с ними — самая крепкая. Интересно, можно ли войну назвать школой или университетом?..
Проходит сорок лет. Катя-Катерина-Е не плачет над письмом Гоши, в котором сухо и коротко, как будто доклад, говорится, что двоих из тех, кого она когда-то за шкирку с поля боя вытаскивала — нет. Катя-Катерина-Е молча капает в стаканчик валидол и в ответ на вопрос внука «Бабушка, что с тобой?» говорит: «Ничего».
В самом деле — ничего. Она ведь знала, что это рано или поздно случится.
Немного обидно.
Катя-Катерина-Е идёт покупать ещё валидола в аптеку.
Проходит ещё пять лет. Погибают ещё трое, один из них — прямо на их ночи с десятого на одиннадцатое. Катя-Катерина-Е поёт романс и прерывается, потому что её друг, её близкий и родной человечек задыхается, заходится судорогами, у него инфаркт! — а под рукой нет никаких медикаментов, и тащить его некуда, и прикрывать тоже не от чего. Все снаряды — внутри.
Проходит пятьдесят лет.
Десятого мая Катя, которую уже некому называть Катериной, и потому она — Екатерина Вячеславовна едет на ту самую братскую могилу. В руках у неё два букета, от себя и от Гоши-Георгия. Он парализован от шеи, но всё ещё улыбается и прерывающимся голосом, кашляя, шепчет: «Катенька, а дай я тебя поцелую в благодарность, а?». Она наклоняется, и пергамент его губ шуршит о пергамент её щеки. В глазах у Гоши неземное счастье, и Катя откуда-то знает, что совсем скоро на братской могиле появится ещё одно имя.
Катя — Екатерина Вячеславовна — стоит перед обелиском, тонкая, высокая и прямая, и руки у неё дрожат. Она не плачет, нет. Тот, чью фамилию стёрли дожди и ветры, сказал ей, что медсёстры не плачут, а приказы командира — то, над чем время не властно.
Катя не плачет, но и смех её, тихий, истерический смех — на смех не похож вовсе.
Свидетельство о публикации №213111700858