Кот
Раздражение копилось внутри, сдавливало челюсти. На начало первого тайма уже не успеть, разве что к середине. И закон подлости, конечно, вот он: нужный троллейбус подходит, когда следующий будет, кто знает, а тут – красный. Проклятый светофор! И бесконечный поток машин. Ну, желтый, желтый… Наконец-то, успеть только дорогу перебежать, двери еще открыты…
И вдруг из-за спины раздалось: «Ко-олька»?! И утверждение, и вопрос в этом «Колька» были, он краем уха уловил это. Зеленый человечек светофорный задвигал ногами, троллейбус стоял еще…
- Колька? Николай!
И удар по плечу. И кто-то стиснул его, нашарив ладонь, всунул свою пятерню и говорил, говорил.
- Точно, ты! Я уже давно за тобой иду, думал, обознался. Ну, здоров, бродяга.
- Ух, ты, - произнес Николай, и этот возглас в равной степени мог относиться как к отъезжавшему троллейбусу, так и к человеку, внезапно задержавшему Николая.
- Привет, старик, - сказал он, досадуя, но уже более осознанно. – Я, понимаешь, увлекся, успеть хотел.
Троллейбус, ехидно переваливаясь и покряхтывая, проехал мимо.
- А, ерунда, другой будет. Вот встреча-то, сколько лет, а?
- Да-а, - протянул Николай, - давненько не виделись.
- Давненько! Сказал тоже. Как попрощались тогда, так и все. А ты посолиднел, животом обзавелся.
- Да и ты изменился. Я другим тебя помню, – сказал Николай не совсем уверенно.
- Стареем, брат. Люди, годы, жизнь. А я страшно рад тебя видеть. Где ты и что ты?
Они подошли к троллейбусной остановке и стояли у самого края тротуара, мешая людям, выходившим из вновь подъехавшего троллейбуса. Николай посмотрел на номер и, увидев, что это не его маршрут, сказал высокому и плешивому парню, продолжавшему похлопывать его по плечам и широко улыбаться:
- Давай отойдем. Не ожидал тебя встретить здесь. А я здесь квартиру смотрел, по обмену.
- Да ладно. Чем занимаешься? Вообще, как и что? Вкратце, основное.
- Да вот, квартиру меняю. А работаю там же…
- Да где, Колька? Откуда ж я знаю, где ты работал?
- Ты понимаешь, - сказал Коля, решившись. – Ты извини… А когда мы встречались в последний раз?
- Да ты никак не узнал меня? Ну, даешь! А ну-ка, присмотрись, – опять радостно затряс Колю за плечи высокий плешивый. – А ну-ка, вспоминай!
Николай был смущен, но он честное слово не знал этого парня.
- Ладно кокетничать. Напомни сам, чего ты? Столько встреч всяких, разве запомнишь всех? Да и лет прошло много…
- А сколько, Шаульский? - спросил парень, и лицо его не улыбалось уже.
- Ну, бывает, старик. Не узнал сразу. Хотя, вроде припоминаю…
- Не надо, не вспоминай. Это не имеет никакого значения. Прости за задержку, сейчас будет твой троллейбус.
И парень отошел от Шаульского и пошел прочь, и тень от его длинной фигуры, надломившись и дернувшись, потянулась за ним. А Шаульский ощутил легкую досаду оттого, что не узнал парня, но ведь столько встреч в жизни бывает, немудрено и забыть кого-то. «Все естественно и обижаться нечего», - решил Шаульский, искренне жалея, что упустил свой транспорт несколькими минутами раньше. И к тому времени, как подъехал нужный троллейбус и Шаульский первым вскочил в открытую дверь и удобно устроился у окна, он уже не помнил о неожиданной встрече у остановки и о своем недолгом смущении.
* * * *
- Какой счет, не знаете? - спросил севшего рядом мужчину. – Ну, «Динамо» - «Спартак» сейчас играют.
Мужчина не знал. "Интересно, Блохин выйдет? - думал Шаульский, - После травмы»?
Его попросили передать монету водителю, и он передал. Спустя минуту передал обратно полученные талоны. Через три остановки вошла девушка с ребенком, и он уступил ей место. Еще через три остановки посмотрел на часы, шла двадцатая минута футбольного матча.
- Счет не слышали? Ну, «Спартак» - «Динамо»? – вновь спросил вошедшего пассажира. Тот не зал.
«Интересно, кто в воротах, - размышлял Шаульский. - Наверное, Дегтярев. Откуда он меня знает? – подумалось неожиданно. – Когда-то мы были знакомы, это ясно, но я совершенно не представляю, кто бы это мог быть».
Потом Шаульский сделал пересадку, и, уже подъезжая к своей остановке, решил, что супруга была права и нечего было ездить в такую даль смотреть квартиру. Разговор о соединении с тещей шел уже второй год, но дело с места не двигалось: Шаульского затея не вдохновляла и, осмотрев один-два варианта, он успокаивался до новой атаки жены. Уже у самого подъезда от пацанов узнал, что счет был 1: 1, Блохин не играл, а в воротах стоял Рудаков.
«Игрульки, - подумал с раздражением о любимой команде. - Блохина нет и играть некому».
* * * * *
- Ты к маме не заходил? – окликнула из кухни жена.
- Какая мама, - бросил Шаульский, спеша к телевизору. – Ты почему не включила? Футбол ведь.
- Ой, мне не до твоего футбола. Рыбу вот жарю твою любимую.
И неизвестно почему, это задело Шаульского. Он вышел на кухню и сказал, имея ввиду футбол: «Он такой же мой, как и твой. А рыба здесь не при чем». И глупые эти слова были сказаны зло и обидно, сам удивился этим словам и такой интонации. Шаульский любил жену и, понимая, что задел её, приобнял: «Не сердись. Что-то не в духе я. В такую даль смотался, зря время ухлопал».
- Насчет обмена?
- Да, потом расскажу, - заторопился к ожившему в комнате телевизору.
Шел второй тайм. «Динамо» проигрывало, а Шаульский без всякой связи с происходящим на экране думал: «Он сказал: как попрощались, так и все. Когда же это могло быть? После школы, выпускной вечер? Но ведь целая вечность прошла. Наверное, это был одноклассник. Может, Витька Денисов? – вспомнил с радостью о школьном дружке. - Да нет, вряд ли. Витьку бы он узнал, да и встречались всего два года назад. Точно, два года назад, в Ялте на пляже. Вот встреча была, так встреча! А может из института парень? Точно, из института, - решил Шаульский и тут же подумал: или служили вместе?»
Он перебирал в памяти варианты, но ничего не получалось и не нащупывалась ниточка, приведшая бы к встрече на остановке, и Шаульский ощущал внутреннее недовольство и непокой. Он пытался сосредоточиться на футболе, но ловил себя на мысли, что хочет доискаться до человека, которого не узнал сегодня. И его раздражало, что такая малость и безделица, засевшая занозой в голове, отвлекает от футбола, не давая сосредоточиться на любимом зрелище, доставлявшем столько наслаждения и здорового волнения.
«Может, в бюро работали вместе? Да нет, тех ребят я всех помню. Может… Да он ведь не знал, где я работаю! – Шаульскому показалось, что, наконец, зацепился верно. – Значит, сосед по старой квартире, или…Или знакомый по вело секции. Или в компании какой-нибудь? Все может быть. Да кто же это?»
- Ишь, обиделся, - разозлился Шаульский вслух. – Не мог напомнить! Да я с тысячами людей перезнакомился за всю жизнь. Обиделся, баба…
И Шаульский решил не думать больше об этой встрече и забыть о ней, как об эпизоде мелком и незначительном.
* * * *
Динамовцы отыгрались, и их победа улучшила настроение, подпортившееся из-за такой малости, как нелепая встреча у троллейбусной остановки. Потом он немного помог жене. Потом жена смотрела последнюю серию нового телефильма, а Шаульский, не видевший первых серий, читал на кухне. Потом побоксировал с висящей в коридоре грушей и посмотрел программу «Время». Потом ужинали с женой и говорили о том, что в воскресенье нужно подъехать к сыну в пионерский лагерь. Перед сном вышли на улицу, день был душным, и хотелось прогуляться немного.
И весь вечер, пока ужинал, пока «Время» смотрел, даже читал когда, Шаульский чувствовал неопределенное неудобство в себе, происходившее от ощущения постоянного мозгового напряжения. Как несильная, но бесконечная зубная боль высасывает нервы и хладнокровие, так и мысль о сегодняшней встрече, независимо от желания Шаульского, зудела в нем и не давала покоя, взвинчивая и тревожа. Он перебирал множество вариантов, злился на свою память и оттого, что не выходило отделаться от навязчивой мысли, было еще хуже и неприятней. Он поделился с женой и узнал, что и с ней бывало, когда засядет в голове некая мелочь и долго, пока не изведешься, вспоминаешь то ли строчку какую, то ли название, то ли увиденного мельком человека. «В жизни столько встреч бывает, разве запомнишь всех», - сказала жена. «Вот именно», - обрадовался Шаульский дословному подтверждению своих мыслей.
И опять решил не думать о встрече и не портить нервы. И ему удавалось это ровно до тех пор, пока не легли спать, и рядом не уснула жена, едва слышным дыханием коснувшись его плеча. Тогда Шаульский обнаружил, что не может заснуть. И не помогало ни переворачивание на спину, ни вторая подушка, ни приток свежего воздуха из распахнутого настежь окна. Он понял, что не заснет и не успокоится, пока не вспомнит, наконец, кого же встретил сегодня. «Это обычная моя дурацкая щепетильность, - решил, наконец, Шаульский.- Я озабочен тем, что, не узнав парня, обидел его». И это была часть правды, найденная Шаульским с таким трудом.
* * * * *
Чувство доброты, свойственное в той или иной мере большинству людей, было особенно развито и обострено у Шаульского. Отсюда и проистекали его мягкость, незлобивость характера, чрезмерная деликатность, иногда раздражавшая окружающих. Эти качества быстро и естественно сводили с самыми разными персонажами, и немалый круг людей, относившихся к Шаульскому доброжелательно, постоянно увеличивался. Среди близких знакомых он слыл человеком беззлобным и сентиментальным, а часть друзей, не наделенных столь острым состраданием, либо вовсе лишенных сентиментальных слабостей, относились к таким чертам характера Шаульского иронично и снисходительно, видя в них нечто вроде атавизмов детства. Но за доброту и справедливость Шаульский был уважаем везде, где приходилось учиться, жить, работать.
Еще в школе он прочел об анкете, предложенной Марксу дочерью. И его удивило, что на вопрос о достоинстве, больше всего ценимом в людях, Карл ответил – простота. Шаульский много думал об этом и не мог согласиться с Марксом, считая, что простота – лишь одна из составляющих доброты, и что только доброта может быть мерилом человеческих качеств. Так в жизни и оценивал людей, - по степени их доброты, при этом не различая часто и путая проявления доброты с элементарным расчетом, когда быть добрым выгодно, и с безразличием, когда все равно, каким быть.
Порой обидев кого-то, путь даже случайно, Шаульский остро и болезненно переживал нанесенную человеку обиду, о которой часто сам обиженный, будучи более приземленной натурой, даже не подозревал. И когда Шаульский, пытаясь загладить свою кажущуюся вину, говорил обиженному хорошие и мягкие слова, то встречал со стороны визави легкое недоумение и непонимание существа вопроса. Но из-за склонности к идеализации мира, воспринимал такую реакцию, как нежелание обиженного обострять конфликт и увеличивать страдания Шаульского. В свое понятие доброты Шаульский вкладывал не естественное проявление гуманистических качеств в неких экстремальных условиях, а ежесекундное, ежеминутное проявление расположения к окружающим во всей полноте человеческих взаимообщений.
И поэтому, когда стихла дневная суета, занимавшая в какой-то степени его мозг, в ночной комнате, лежа рядом с тихо спящей женой, он понял, что неудобство, испытываемое вот уже много часов, происходит от обиды, нанесенной им человеку, встреченному на перекрестке. И мысль о том, что мог вполне естественно для своей напряженной и наполненной жизни забыть о случайном человеке, не помогала. В том-то и дело, что Шаульский не знал, насколько случаен в его жизни был этот человек, что-то подсказывало: не простое шапочное знакомство связывало их, а нечто большее. Чувство, похожее на предательство испытывал Шаульский, и было досадно, что не мог найти истоков этого чувства. Он разбивал свою жизнь на периоды: школа, армия, институт, работа. Делил каждый период на составные, восстанавливая в памяти былые даты и встречи, ища необходимую связь. И чем ближе подходил к сегодняшнему своему дню, тем более сужался круг поисков, тем отчетливей понималась их безуспешность. Тем больше росла тревога и ощущение важности встречи у светофора. Он утомил мозг, а короткий сон, в который погрузился под утро, не принес отдыха.
Утром жена, видя его тревогу, сказала, что днем, когда будет занят работой, мозг может запросто подкинуть подсказку.
- Надеюсь, что так и будет, - ответил Шаульский, не считавший нужным скрывать, насколько важно для него- вспомнить.
Свою работу Шаульский любил, занимаясь ею самозабвенно, с пользой для дела. Весь день, решая вопросы, советуя и советуясь, он ощущал усиленную умственную напряженность, так как подсознательно вызывал в памяти внешний облик накануне встреченного парня: высокий рост, лысеющая голова, усы над губой. Отталкиваясь от этого образа, в который раз ворошил прошлое, не догадываясь, что во времена их знакомства человек мог выглядеть по-другому. Этот барьер, неосознанно воздвигнутый в голове, мешал выйти из замкнутого круга.
Домой шел пешком и медленно, занятый все той же заботой, совершенно измученный и усталый. «Да что за напасть? Зачем придавать такое значение этому эпизоду?», - говорил себе, пытаясь отогнать наваждение. Но ничего не выходило, мозг продолжал болеть мучившей его мыслью. Шаульскому не хотелось такое свое состояние показывать жене, не хотелось, чтоб сама догадалась. Глупо, в конце концов, взрослому, сильному мужчине изводить себя дурацким воспоминанием о пустяковой встрече. И Шаульский, убежденный, что взял себя в руки, вошел в квартиру, провел ритуал предвечерних разговоров с женой, и, при первой возможности, уселся с книгой под торшер в кресло, устроившись так, что свет, падавший на страницы, почти не касался его лица.
* * * * *
Человека, неузнанного Николаем Шаульским, звали Котом - по фамилии. Имя, конечно же, было тоже, ни никто никогда им не пользовался. Кот не был глупее многих, как и не был умнее многих. Он был нормальным Котом-хорошистом в школе, а в старших классах ходил даже в подававших надежды учениках. Но всю жизнь страдал от того, что был презираем всеми. Может, так только казалось и не презирали его вовсе, а Кот обострял все и преувеличивал? Может быть. Но что всерьез не принимали, издеваясь и подшучивая – так точно. Кот не обольщался, и думал о себе трезво, понимая, что не в одной фамилии дело. Был ведь когда-то у них в школе Орел, чем лучше фамилия? Но если к Коту ровесники обращались без уважения, а то и насмешливо, то Орла боялись, а его фамилию произносили с другой интонацией.
В жизни Кота было несколько потрясений, надавивших на него, сказавшихся на характере и психике, приведших к мысли о необязательности своего присутствия на земле. Кот никому не рассказывал, ему бы вряд ли поверили, но еще в раннем возрасте по отношению к нему был допущен акт несправедливости, врезавшийся в память накрепко и навсегда. Коту было чуть больше двух лет, он уже знал много слов и однажды в детском саду играл с детьми на большом, во всю комнату, ворсистом ковре. Один из малышей, натянув собачью маску, лазил по полу и лаял, изображая собаку. Все дети ходили за ним, показывали пальцами и говорили «ав», «ав». А маленький Кот сосал палец и пытался вспомнить слово, которым тоже можно назвать гавкающего малыша. Кот знал, что есть не «ав-ав», а другое слово, но какое, какое? А дальше произошло стечение обстоятельств, глупое, но для Кота роковое. Женщина-няня, присматривавшая за детьми, входит в комнату. В это же время лающий карапуз подползает к усиленно думающему Коту и, активно залаяв, валит Кота на пол. В это же время Кот вспоминает не дававшееся ему слово и, падая на пол, радостно вопит: «Собака! Собака!».
Потрясению нянечки не было предела! Как мог двухлетний, почти не разговаривающий еще Кот, так страшно ругаться? Кота наказали. Дети продолжали ползать и лаять, а Кот стоял в углу и рыдал. Столь очевидная несправедливость сотрясала его упитанное двухлетнее тело. Он понимал, что сказал, видимо, что-то плохое, но как, как было объяснить воспитательнице, что он не ругался, сказав «собака», что словом этим, он знал, называют животное, которое говорит не словами, а лаем? Кот не смог объяснить, он просто-напросто не умел говорить еще, и обида эта засела в нем неистребимо. Она стихла со временем, но запомнилась. И иногда царапала память. И всю свою жизнь, скрывая от окружающих, Кот будет любить собак, неистово жалея за бессловесность, за невозможность высказать то, что отражалось в умных, все понимающих глазах.
Кот рос, становился высок и плотен. Но засевший с пеленок страх мужал вместе с ним. Это не был страх в его чистом виде. Это было некое жизненное неудобство среди людей, думающих несогласно с ним, не могущих понять его так, как он сам понимал себя. Кот неуютно чувствовал себя в этом мире. Это копилось в нем год за годом, слой за слоем. И за внешней нормальностью скрывалась страшная мука и усталость, с какими давалась Коту жизнь на земле.
Он не сразу понял, что не такой, как все, подобное знание приходит с годами. Но слишком рано почувствовал, что не любим судьбой и обойден ею. Может быть, Кот и сам из детских, а потом и юношеских обид развил в себе этот комплекс, кто знает? Только действительно Кот был невезучим и отличным от всех.
В их школе было две признанных красавицы: Таня Пересыпкина и Ира Филянина. Почти все мальчишки были влюблены в кого-то из них. Кот не был оригинален, влюбившись в Филянину. Ирка получала много записок от воздыхателей, некоторые посвящали ей даже стихи. И только несколько приближенных подруг знали о содержании записок. Кот свою записку засунул в портфель Филяшки, оставшись в классе дежурным на уроке физкультуры. Всю ночь Кот не спал, мучась страхом – вдруг Ира согласится дружить с ним. Ведь одно дело предложить дружбу и втайне надеяться на неё, и совсем другое – получить согласие на эту дружбу. Лучшие ученики школы не могли добиться благосклонности красавицы Филяниной. Первые драчуны дрались из-за неё. Всё тщетно, Филяшка никому не принадлежала. Кот знал, что дело его – табак, и ему, совершенно невыдающемуся, надеяться не на что. Но, решив до конца испить чашу страданий, ждал ответа. Лучше знать, что отвергнут, чем мучиться неизвестностью. Вдруг Филянина изберет его? Это было невероятно, но вдруг? И сладко и холодно делалось внутри у Кота. Он знал: в случае положительного ответа его ждет не одна драка за туалетом в школьном дворе. За любовь нужно драться, в их школе это понималось буквально. Так страдал и мечтал Кот. Записка была засунута в субботу, и весь долгий остаток субботы и весь воскресный день Кот прожил в мире иллюзий и фантастических мечтаний.
Утро понедельника потрясло, с вершин воображения швырнув на реальную земную твердь. Записка была обнаружена Филяшкой еще в субботу, и все это время она провисела, пришпиленная кнопкой к дереву во дворе, где на переменах собиралась вся школа. Все читали записку и потешались. Орел под страхом смерти запретил записку снимать. Даже старшеклассники напевали песню, которую Кот посвятил Филяниной. Песня была на мотив «Палубы» из кинофильма «Коллеги», и была выстрадана Котом и сочинена в творческих муках. В основе лежал реальный факт: как-то ходили всем классом в поход и Кот с несколькими ребятами провожал ночью девчонок домой.
«Помнишь, Ирочка милая,
Я тебя проводил,
И дорогу насвечивал
Фонарем я своим?» …
Три дня Кот мечтал, чтобы в школе произошло событие, могущее затмить его «дело». Через три дня обокрали школьный физкабинет и про Кота забыли, заговорив о другом. Но три дня Кот прожил, как в полусне. Филянину он возненавидел. Через десять лет встретил её, растолстевшую и подурневшую, и с тайной радостью сказал ей об этом. В отношении к женщинам у Кота появился страх, смешанный с брезгливостью к ним.
В десятом классе началось повальное увлечение классической борьбой. Недавний выпускник их школы стал чемпионом мира в легком весе. Кот тоже записался в секцию. Он был высок и жилист, и тренер хвалил его. В секцию ходили ребята и слабее и бестолковее, но смеяться начали все равно над Котом. Попадая в новый коллектив, Кот уже знал: когда, в процессе знакомства и сплачивания, начнет выделяться персонаж для насмешек, таким человеком станет именно он. Это изумляло Кота, и лишь гораздо позднее понял, что его восприятие мира и окружающей действительности отлично от восприятия тех, кто жил рядом. Бедный Кот не догадывался: третирование и насмешки, сопровождающие его по жизни, - месть за то, что он, то есть Кот, иной. Это отличие чувствовалось всеми интуитивно, но точно.
Кот перешел в борцовскую секцию в другом конце города, где никто не мог знать его. Тщательно следил за собой, контролировал каждый поступок, старался быть грубым и хамоватым. Но опять вышла наружу Котова сущность, и все таки поняли: над этим парнем можно куражиться. После тренировки потные и голые мальчишки шумно дурачились в душевой, где стояла большая, литров на триста, пустая бочка из-под цемента, оставшаяся от давнего ремонта спортзала. Бочку наполняли водой, кучей набрасывались на Кота, втискивали в бочку, давили сверху на голову, чтоб Кот полностью ушел под воду, потом вытаскивали, оставляли в покое, замеряли количество вытесненной из бочки воды, и начинали высчитывать объем Кота. Это было забавно – узнавать объем Кота, и никогда не надоедало. Кот пытался драться, бить по морде, ногой в пах, что расценивалось плохо и только озлобляло пацанов. Тогда Кот совсем бросил секцию.
Много позже, уже работая, Кот не встречался с подобными проявлениями естественно-наивной детской жестокости, но, привыкший быть ошельмованным, и дальше продолжал жить, как бы сжавшись весь, в постоянном напряжении. Его не удивляла и не тревожила больше мысль о человеческой жестокости. Свыкся с ней, убедившись в её естественности и данности от рождения. И в этом смысле горечь от того, что человек несовершенен, уже не так остро задевала сердце. Собственную же неспособность к элементарному насилию, иногда жизненно необходимому, объяснял личной ущербностью.
Но с возрастом Кот стал замечать свое отличие от большинства в ситуациях, куда более простых и житейских. Это тревожило, ибо не получалось убеждать себя, что поступает неправильно. Чисто в экспериментальных целях Кот заходил, скажем, в столовую, усаживался за свободный столик и подолгу наблюдал за людьми, стоявшими в очереди. И замечал, как еще задолго до того, как подойти к месту, где девушки-повара выдают тарелки с едой, очередь запасалась подносами, вилками и ложками. И хоть на специальном столике всегда было ножей/вилок достаточно, и взять их можно было непосредственно перед раздаточной, очередь запасалась ими заранее. И терпеливо, занимая руки совершенно излишними предметами, медленно продвигалась к цели. Эта абсурдность действий большинства смешила Кота и приводила в недоумение. Почему люди поступают так, как ненужно и неудобно? В такие моменты Кот испытывал чувство стыда за человеческую неразумность и некрасивость.
Видя, как прохожие на улицах, не утруждаясь поиском урн, швыряют окурки, бумажки, обертки мороженого, харкают на асфальт зелено-желтыми сгустками – ощущал буквально физические страдания. Бывало, конечно, Коту тоже хотелось сплюнуть: если насморк мучил, если в сырую погоду в носу скапливалась жидкость, или пыль набивалась в ноздри. Он в таких случаях озирался, удерживая во рту сопливый сгусток выжидал момент, чтоб выплюнуть незаметно. После чего наступал на плевок, дрыгнув ногой растирал и ускорял шаг, стараясь уйти скорей от нехорошего места. И покрывалась спина легкой испариной, и под мышками становилось влажно, и в нос шибал запах собственного пота. И было чувство, что на виду у всех испражнился.
Многие привычные для большинства вещи вызывали неприятие и отвращение. Если при нем икали, отрыгивали, оправлялись или просто говорили о болезнях, Коту становилось мерзко, и он старался отойти в сторону. Даже в процессе еды виделось проявление отвратительного физиологизма. Смотрел на жующего человека и видел, как во рту еда смешивается, размельчаясь в жидкую и липкую кашицу, как превращается в желудке в зловонную массу, оборачивающуюся в кишечнике человеческими фекалиями. Было глупо и противоестественно – видеть такое, но Кот видел и воспринимал именно так. Ни с кем не делясь, понимая: не будет понят. «Что естественно, то не стыдно», - слышал Кот и не соглашался: «Что некрасиво, то стыдно». И когда случалось есть на виду, скажем, в общей столовой, ел быстро, не глядя на соседей. Давя брезгливость от слышимого рядом жевания.
Но если подобные мысли были сознательно доведены Котом до столь извращенного восприятия в качестве аргумента, подтверждающего человеческие несовершенства, то так называемый «транспортный комплекс» оставался загадкой, не поддававшейся никакому логическому анализу. Кот любил изучать людей, подолгу разъезжая в троллейбусах, трамваях, автобусах. Покачивался на мягком сиденье, смотрел в окно и по сторонам, слушал, наблюдал разные ситуации, анализировал. И пришел к твердому убеждению: люди, в данном случае пассажиры – раздраженные, вежливые, болтливые, пьяные, грубые, трезвые, – в большинстве своем глупы и эгоистичны.
Войдя в транспорт, он спешил устроиться так, чтоб не мешать пассажирам, входящим следом. Подобным образом, считал, должен поступать каждый. Люди же в большинстве вели себя по-другому: войдя, допустим, в троллейбус, не шли по салону, а тормозили у дверей, создавая пробки и неудобства. И никакая сила – ни возрастающий натиск пассажиров, ни просьбы «пройти вперед по салону», - сдвинуть их уже не могла. «Что управляет этими женщинами и мужчинами? – размышлял Кот, - Упрямство? Эгоизм? Тупость? Почему в их головы не приходит простая мысль: людям на остановках тоже нужно уехать. Что пройдя на два-три шага вперед можно кому-то, пусть в мелочи, но помочь? Ладно, допустим, чужие проблемы никого не волнуют. Но соображения личного порядка? Такая естественная для каждого мысль о самосохранении? Ведь пройдя на свободное место, перестав подвергаться сумасшедшему натиску, им самим, этим упрямым людям, будет удобней». Не проходили!
Он искренне пытался понять окружающих, стать похожим на них. Не получалось! Вот набиваются в салон пассажиры, неохотно уплотняются и сдвигаются. А некий твердо сидящий мужчина, выставив ногу в проход, даже не пошевелится. Кот думает: неужели человеку не ясно, что его нога мешает другим? Пусть плевать ему на других, но ведь на ногу наступить могут: будет больно, испачкается обувь, брюки. Будь на его месте Кот, он бы сразу убрал ногу, он бы вообще не выставлял её. И Коту непонятно, как подобные соображения не приходят в голову Отставленной ноге. Но особенность Кота была в том, что в своем отличии от других видел собственную ущербность. Он уставал от самого себя. Становился нервным, часто ощущая желание закричать, скорчить гримасу, безобразно подпрыгнуть, стукнуть кулаком – физически разрядиться. Он был близок к безумию и понимал это.
Кот уставал от людей, от неумения быть похожим на них. Что для Кота было естественно и нормально, для всех прочих считалось смешным и вовсе необязательным. Слыша грубость или мат, он краснел. Видя лежащего на земле пьяного, чувствовал стыд. Просил прохожих помочь усадить пьяницу на скамейку, но те либо не реагировали, либо отшучивались, призывая не мешать "отдыхающему".
Кот вычитал у Чехова про «выдавливать раба из себя» и, кромсая и тираня свою натуру, старался её переделать. Например, пытался хамить. Станет у свободного троллейбусного сиденья и, выждав, когда место у окна занимали, садился рядом. И если сосед сидел широко и свободно, начинал теснить его. Если не удавалось, Кот, подкопив мысленно злости и раздражения, грубо просил подвинуться. Но тут же внутри его что-то надламывалось, и высовывался раб и говорил вместо Кота. И выходила не справедливое требование подвинуться, а просьба, жалкая и подобострастная. А то и улыбка этакая виноватая проступала на лице. Его тошнило от собственного хамства, ничего с хамством не получалось.
Кот знал: многочисленные его отклонения и комплексы вряд ли будут кем-то поняты. Потому и держал все в себе. Потому и не имел друзей, а лишь соседей, знакомых, товарищей по работе. И часто думал, что, исчезнув из жизни, очистит землю от себя и своей ненормальности совершенно безболезненно для многих тысяч вокруг живущих.
* * * * *
Встреча с Николаем Шаульским потрясла Кота. Потрясло то, что Шаульский не узнал его. Кот пошел прочь от оживленного перекрестка: скорей добраться до парка, забиться в кусты, набить рот травой и листьями, кривить лицо в гримасах, обкусать ногти, хрипеть и выть. Что-то животное копилось в нем, нечеловеческое, безумное. Он почти бежал уже, и лицо его было страшно. А изо рта, как скулеж раненой собаки, цедилось протяжно и больно: «Не узна-а-а-л…, не узна-а-ал. Коне-е-чно, разве узнаешь Кота… Кот ведь я, Кот…». Он двигал мышцами лица, как будто в паутине оно было, ворочал языком, раздувал щеки, словно рот был набит ватой, которая мешала дышать, от которой нужно избавиться. Захотелось боли, сильной и отвлекающей. Кот сунул палец в рот и резко с силой свел челюсти. Стало больно, он царапнул ногтями по лицу и сказал вслух: «Убью кого-нибудь». И, заметив в конце аллеи мужскую фигуру, пошел в ту сторону.
Мужчина был пьян и шел нетвердо. Он сошел с аллеи, подошел к дереву, расставил ноги и приготовился блевать. Кот поднял камень, бросил в мужика и попал в спину.
- Эй, мужик, может, другое место поищешь?
- Ах - ты - пидар, - сказал мужик раздельно и пошел на Кота. Кот бросился навстречу, сшиб мужика, сжал его горло и захрипел в пьяное лицо: «Кота не знаешь? Кот я, Кот… Ты смотри, смотри, сволочь… запоминай…». Кот давил на грудь мужика, все сильнее сжимая горло. Губы пьяного задергались, щеки раздулись, и вонюче-кислая блевотина брызнула Коту на пальцы. Кот с отвращением отдернул руки, вскочил, пнул ногой мужика. Нагнулся, сглатывая подпиравшую тошноту, вытер руки о траву. Потом вышел на аллею, прошел немного. Сказал вслух: «Успокойся. Раз, два, три… Ну, хватит, возьми себя в руки». Постоял секунды и медленно пошел.
* * * * *
Такого приступа бешенства и злобы у Кота еще не было. «Все нормально, – думал Кот, - восемь лет прошло. Все правильно. Я был тогда волосатым и одет был совсем иначе…. Куда я шел?.. Я шел заплатить за квартиру... Пойду и заплачу... Нет, уже поздно... Нужно разобраться, что со мной это было?.. Может, я впервые поступил, как нормальный человек? Так, а как я поступил?.. Сбил человека и бил его... За что?.. А за то, что… Так, за что я сбил его?..». Кот сел на скамейку и закурил. С минуту бездумно пускал дым и смотрел на прыгающих воробьев. Потом стал нащупывать исчезнувшую мысль. «Мужик вел себя мерзко. Был пьян и хотел блевать. Это противно. Такое часто увидишь. И все проходят. А что они могут сделать?.. А я сбил его. Опять не как все, значит», – курил и вел мысленный разговор с собой Кот: «Сбил мужика… Мужик не при чем! Да, не при чем! Дело в Шаульском. Восемь лет прошло, и я был не таким лысым. И усов не было».
Дело не в усах, - решил Кот. – Дело в том, что и тогда, восемь лет назад, Шаульского знали все, а его, Кота, никто. Шаульский был почтальоном, и его положено было знать, а Кот почтальоном не был. Но Кот и Шаульский были из одного города, их только двое было из этого города. Прошло восемь лет, и они встретились в этом городе. Кот сразу узнал Шаульского, сомневался совсем недолго, пока шел за ним - метров двадцать. А Шаульский не узнал Кота, хоть не мог не знать, ведь из одного города.
Все правильно, - решил Кот. – Восемь лет прошло, и я очень изменился. Усы отрастил, полысел изрядно. Да, все правильно, - убеждал себя, - узнать меня через восемь лет трудно. Но я-то его узнал! У меня хорошая зрительная память, – решил Кот. Не решил, а сказал себе, дабы объяснить, почему он узнал Шаульского. Тот ведь был почтальоном, которого знали все. У Кота действительно была хорошая память, и всю свою жизнь он хорошо помнил. Да и как можно забыть события собственной жизни?
* * * * *
Кот помнил, что, идя в армию, дал себе клятву стать другим человеком, обыкновенным и твердым. Но на первом же построении, когда старшина, знакомясь с личным составом, записывал в блокнот анкетные данные новобранцев, выяснилось, что Кот родился в марте, и под всеобщее веселье и удовольствие Кота тут же прозвали мартовским. Кот никогда не придавал значения дате своего рождения и был ошарашен тем, что и здесь судьба подставила ножку. И он смирился. Даже позлорадствовал над прежними своими обидчиками, не заметившими такого колоритного изъяна в его биографии. Кот с недоумением и отчаяньем думал, что это действительно смешно, быть мартовским котом, и если собственная судьба против, то что может сделать его слабая неразвитая воля? И еще Кот помнил, что, когда строй новобранцев хохотал и резвился, один человек смотрел на него с пониманием и поддержкой, призывая взглядом к спокойствию. И это был Николай Шаульский.
* * * * *
Кот не спал всю ночь, и к утру сформулировал для себя, что Шаульский не узнал его не потому, что Кот очень уж изменился (усы там и лысина), но потому не узнал его Шаульский, что и не знал вовсе. Знать-то знал, как не знать, когда письма земляку Коту вручал, из одного ведь города были. Но не оставил Кот в его жизни такого следа, чтоб след этот не зарос, не затянулся, не исчез бы за восемь лет личной, не связанной с Котом жизни. Так решил для себя Кот, промучившись ночь и ввалившись глазами.
На работе двигался, делал все и говорил в силу давнишней привычки все делать так, как требовала того работа. Сознание его было занято. Кот думал, что не оставил следа ни в чьей жизни. Он помнил детский сад, школу, армию, работу. Больших друзей не имел никогда, недолгие товарищеские привязанности заканчивались предательством. Как так вышло, не понимал, но что сам ничьей жизни не затронул, не сомневался. В армии, казалось, подружился с Шаульским. Они были в разных ротах, но зато из одного города, а это в период службы многое значит. Часто вспоминали «гражданку», вместе ходили в увольнения. Потом, когда прослужили подольше, дружба ослабла. Потом вовсе развалилась. Кот такой финал принял как неизбежность.
И вот спустя восемь лет, в течение которых страдал от своей ненужности, у знакомого-презнакомого перекрестка случайно встретил Шаульского! Вспомнились первые дни службы, самые трудные, когда оба, худые и стриженые, шагали в общем строю, вместе грустили о родном городе. А Шаульский его попросту не узнал. Не узнал полысевшего, как не узнал бы и стриженого. Просто такой был Кот человек – незаметный и лишний.
* * * * *
Вечером Кот стоял перед зеркалом и смотрел на себя в зеркале. За сутки со дня встречи он ссутулился, заметно похудел, глаза поблекли и погрустнели. Он смотрел на себя в зеркале и говорил вслух:
- Тебе, Кот, тридцать лет. Никто во всем мире не знает ни тебя, ни о тебе. Потому что знать о тебе нечего. Ты, Кот, пустое место, а про пустое место что можно знать? Что он пустое. И узнать на улице его трудно, оно ведь пустое. Черт его разберет, то ли Кот это, то ли пустое место. Как это получилось, Кот? Ну, как? Разве ты сам хотел этого?
Кот стоял перед зеркалом и плакал. Но во всем мире был один человек, который сейчас о нем думал. Человеком этим был Шаульский, но Кот не знал этого. Кот видел себя в зеркале плачущим. Челюсти Кота свела судорога, исказив его осунувшееся стертое лицо. Нечеловеческая безбрежная горечь жгла внутренности, давила на сердце. Кот плакал, как не плакал, наверное, ни один тридцатилетний мужчина.
- Во всем мире… столько миллионов…боже, сколько людей, - шептал и плакал Кот. – Почему мне такая доля?.. Я есть и меня нету…
Сердце вдруг задергалось так, что Кот почувствовал его удары о ребра. «Сейчас выскочит». – подумал. И вдруг всхлипнул, зашелся страшным протяжным воем: «Не узнал-а-а-л, не узна-а-а-л…». И умер.
* * * * *
В это же время на другом конце города у Николая Шаульского заныло сердце и причина этой, внезапно возникшей боли, была ясна ему. В ту же секунду абсолютно непроизвольно память выдала так долго и трудно искомое имя, и обозначило знакомое лицо.
- Это же Кот, - простонал Шаульский. – Бедный мой Кот! Как же я мог забыть тебя?
И уже казалось совершенно невероятным, что можно было так долго не вспомнить этого человека. И вся огромность вины, лишь абстрактно до сих пор испытываемая, осозналась во всей огромности и непоправимости. И уже не было Шаульскому покоя ни в этот вечер, ни в наступившую затем ночь. И он мучительно ждал наступления утра, дававшего возможность встречи с Котом и, пусть позднего, но раскаяния.
* * * * *
С Котом он встретился в армии, в самом начале службы. Теперь казалось непонятным и странным, что мог забыть день, когда впервые увиденные глаза Кота поразили своей пронзительной грустью и смирением в тот момент, когда белозубо скалились вокруг три десятка парней их взвода, умирая от комического совпадения фамилии с датой рождения. Командир назначил Шаульского почтальоном, в обязанности которого входило забирать с почты письма и раздавать их солдатам. Поэтому скоро выяснилось, что Шаульский и Кот земляки, факт не маловажный в армейской жизни, предопределивший их дружбу на два последующих солдатских года. И чем больше узнавал Шаульский Кота, тем больше дивился незащищенности, открытости и наивности, с которыми шел тот по жизни. И потянулся к парню, который был чище, добрее, лучше. И защищал Кота, становясь на его сторону в любом споре.
Взгляд Кота на ординарные вещи был всегда неожидан. Шаульский помнит, как Кот спросил, почему люди такие? Шаульский понял и они долго рассуждали тогда.
- Мне иногда кажется, - сказал однажды Кот, - что я напрасно родился. Мне уже больше двадцати, а я все еще не научился делать людям больно. А люди чувствуют это и мстят за то, что я лучше их.
И Шаульскому, которому тоже было двадцать и жизненный опыт был самым элементарным, почувствовал дрожь по телу оттого, что и как сказал его сверстник. В порыве сентиментальности он выдал тогда: «У меня много разных друзей, но сейчас, когда они далеко, оказалось, что можно обходиться без них. Ты же для меня больше, чем друг. Ты – мое отражение, глядя на которое оригинал становится лучше». «Красиво», - смутился Кот.
* * * * *
Возвращались домой после службы разными эшелонами. Шаульский уехал первым, и они пожали дуг другу руки, условившись встретиться в своем городе. Но закружил Шаульскому голову послеармейский хмель свободы и день, назначенный для встречи, он встретил в Крыму. Потом были напряженные дни подготовки в институт, новые заботы студенческой жизни, первый курс, второй, пятый. И некогда тормознуть, вспомнить о чужой больной душе. «У меня не было друзей, - сказал как-то Кот. - Ты первый, настоящий». И оказалось, что он предал Кота. Самым подлым образом предал: забыл Кота, как и не было двух лет дружбы.
* * * * *
Среди стопки армейских фотографий и писем отыскался блокнот со множеством адресов корешей-сослуживцев, и адрес Кота в блокноте был обведен красным кружком. И, увидев это напоминание о важности адреса, Шаульский переполнился презрением к себе. Он ехал к Коту и думал, что незаметно для себя за эти восемь лет, прошедших после службы, на нем наросла непробиваемая броня безразличия к людям, а вся его доброта, которой втайне гордился, всего лишь хорошая приманка в его руках. Благодаря ей он устроил вокруг себя атмосферу всеобщего расположения к себе.
Возле входа в подъезд, где жил Кот, сидел старик.
- Вы к Коту? - остановил он Шаульского.
- Да, - ответил Шаульский, не удивившись.
- Он умер вчера вечером, - сказал старик.
- Я знаю, – сказал Шаульский.
- Странно он умер, молодым совсем. Вы его знали?
- Я его совсем не знал, - сказал Шаульский. – Но я знаю, от чего он умер.
- Интересно, - оживился старик.
- Он умер из-за всех нас. Он лучше и чище был. И умер за наши грехи.
Старик смотрел на Шаульского серьезно и мудро:
- Однажды один человек уже принял подобную смерть. За людские грехи. Того человека звали Христос.
- Это был второй Христос, – произнес Шаульский.
- Второй Христос, говорите? Очень любопытная мысль, очень.
* * * * *
Но самое странное в этой истории, что через несколько дней, внезапно схватившись за сердце, умер Шаульский. Тело, как и положено в таких случаях, вскрыли, надеясь определить причину преждевременной смерти. Но врачи, этим занимавшиеся, ни к чему толковому и конкретному не пришли. Врачи были молодые и неопытные, просто возмутительно, что столь важное дело поручили таким неопытным медикам.
Свидетельство о публикации №213111800149