Преодоление. Я вижу, слышу, счастлив. Всё во мне

*** «Я вижу, слышу, счастлив. Всё во мне»


Аудиокнига на youtube http://youtu.be/4oGcTmgdlt4


Современное не всегда находит понимание у современников, также как поэзия у поэтов: в 1910 году с выходом в свет шестого тома собрания сочинений Бунина Николай Гумилёв называет его «эпигоном натурализма», бунинские стихи «подделками» – «они скучны и не гипнотизируют. В них всё понятно и ничего не прекрасно». («Письма о русской поэзии». С. 112).
Совершенный стиль художественных (или, как в старину говорили, поэтических) произведений И. А. Бунина делает будто бы второстепенным его стихотворения.
– Никакой поэт и не должен забывать, что он сам, по отношению к другим поэтам, тоже только читатель. (Н. С. Гумилёв. «Читатель». С. 237).
Читатель-друг, отвечающий на самое пустяковое движение души пусть даже в незрелых и подражательных виршах, воспринимает И. А. Бунина исключительно как академика, бытописателя, краеведа – наверное, ретрограда, наверное, далёкого от поэзии и полёта мысли:

«Читая стихи Бунина, кажется, что читаешь прозу. Удачные детали пейзажей не связаны между собой лирическим подъёмом. Мысли скупы и редко идут дальше простого трюка. В стихе и в русском языке попадаются крупные изъяны. Если же попробовать восстановить духовный облик Бунина по его стихам, то картина получится ещё печальнее: нежелание или неспособность углубиться в себя, мечтательность, бескрылая при отсутствии фантазии, наблюдательность без увлечения наблюдаемым и отсутствие темперамента, который единственно делает человека поэтом».
(Н. С. Гумилёв. «Письма о русской поэзии». С. 112)



*   *   *

К прибрежью моря длинная аллея
Ведёт вдали как будто в небосклон:
Там море подымается, синея
Меж позабытых мраморных колонн.

Там на прибой идут ступени стройно
И львы лежат, как сфинксы, над горой;
Далёко в море важно и спокойно
Они глядят вечернею порой.

А на скамье меж ними одиноко
Сидит она… Нет имени для ней,
Но знаю я, что нежно и глубоко
Она с душой сроднилася моей.

Я ль не любил? Я ль не искал мятежно
Любви и счастья юность разделить
С душою женской, чистою и нежной,
И жизнь мою в другую перелить?

Но та любовь, что душу посещала,
Оставила в душе печальный след, –
Она звала, она меня прельщала
Той радостью, которой в жизни нет.

И от неё я взял воспоминанья
Лишь лучших дней и уж не ту люблю,
Кого любил… Люблю мечты созданья
И снова о несбыточном скорблю.

Вечерняя безмолвная аллея
Зовёт меня к скалистым берегам,
Где море подымается, синея,
К пустынным и далёким небесам.

И горько я и сладостно тоскую,
И грезится мне светлая мечта,
Что воскресит мне радость неземную
Печальная земная красота.

1900



Конечно, одного темперамента для словесного святого мастерства мало.
Столь разные по темпераменту, как золотой и серебряный век русской поэзии, Бунин и Гумилёв держали путь по одним и тем же дорогам России, Африки и Европы. Одни и те же заповедные места открывались им, как и теперь открываются Евфрат и Нил, Ока и Енисей, Миссисипи и Амазонка. Их руки касались того же меха и той же кольчуги, что охраняет души людей и животных. Одни и те же пейзажи очаровывали путников. Одно солнце вдохновляло обоих – братьев-дервишей в обители видимого мира.
Пути же их расходились разительно, как на развилке.
Николай Гумилёв – романтик, экзистенциалист, испытующий жизнь и судьбу:


Но проходили месяцы… Обратно
Я плыл и увозил клыки слонов,
Картины абиссинских мастеров,
Меха пантер – мне нравились их пятна –
И то, что прежде было непонятно, –
Презренье к миру и усталость снов.

(Н. Гумилёв. «Пятистопные ямбы»)


Бунин – странник, реалист, ищущий в созерцании земного небесное опьянение:


*   *   *

В жарком золоте заката Пирамиды,
Вдоль по Нилу, на утеху иностранцам,
Шёлком в воду светят парусные лодки
И бежит луксорский белый пароход.
Это час, когда за Нилом пальмы чётки,
И в Каире блещут стёкла алым глянцем,
И хедив в ландо катается, и гиды
По кофейням отдыхают от господ.

А сиреневые дали Нила к югу,
К дикой Нубии, к Порогам, смутны, зыбки
И всё так же миру чужды, заповедны,
Как при Хуфу, при Камбизе… Я привёз
Лук оттуда и колчан зелёно-медный,
Щит из кожи бегемота, дротик гибкий,
Мех пантеры и суданскую кольчугу,
Но на что всё это мне – вопрос.

13 сентября 1915



Столь по-человечески разные, они столь поразительно близки в мастерстве двумя словами высказать необъяснимое и объяснить беспричинное, «ведь то, что у нас болит беспричинно и есть душа, а болящая душа – это то, что немцы называют мировой скорбью» (М. К. Мамардашвили. «Кантианские вариации». С. 29). Weltschmerz, мировая боль.
– За последнее время я ужасно чувствую себя «поэтом». Без шуток, даже удивляюсь. Всё – и весёлое и грустное – отдаётся у меня в душе музыкой каких-то неопределённых хороших стихов, чувствую какую-то творческую силу создать что-то настоящее. (Из письма И. А. Бунина В. В. Пащенко. 9 апреля 1891 года. Т. 11. С. 53).
Таков двадцатилетний Бунин.
Более чем полвека спустя он сообщает Г. В. Адамовичу:


«25 февраля 1948 года. Жуан-ле-Пен.
Из журнала “Ленинград”, № 1–2, 1946 г. Читая стихи Анны Ахматовой, делая пометки-замечания:
У кладбища направо <над строкой: какая точность!> пылил <над словом вопросительный знак> пустырь,
А за ним голубела река.
Ты сказал мне: “Офелия, иди в монастырь
Или замуж за дурака!”
Принцы только такое всегда <над каждым словом вопросительный знак> говорят,
Но <над словом вопросительный знак> я эту запомнила речь.
Пусть струится она сто веков подряд <строка дважды отчёркнута на полях и стоят два восклицательных знака>
Горностаевой мантией с плеч.
1909 г. Анна Ахматова.
Что ни слово, то глупость и пошлость! Один “пустырь” чего стоит! И эта вечная “Офелия”, вечное “Ты мне сказал”, вечный хамящий “принц”… И такую дуру прославили замечательной поэтессой!»
(Переписка И. А. Бунина с Г. В. Адамовичем. С. 118–119)



Зов

Как старым морякам, живущим на покое.
Всё снится по ночам пространство голубое
И сети зыбких вант, – как верят моряки.
Что их моря зовут в часы ночной тоски,
Так кличут и меня мои воспоминанья:
На новые пути, на новые скитанья
Велят они вставать – в те страны, в те моря,
Где только бы тогда я кинул якоря,
Когда б заветную увидел Атлантиду.
В родные гавани вовеки я не вниду,
Но знаю, что и мне, в предсмертных снах моих,
Всё будет сниться сеть канатов смоляных
Над бездной голубой, над зыбью океана:
Да чутко встану я на голос Капитана!

8 июля 1911



Читательская уверенность в однозначном и окончательном прочтении играет злую шутку. Даже критик, даже поэт ошибается, когда смотрит на другого исключительно сквозь призмы собственных приёмов и воззрений и не понимает: Бунин – модернистский почерк Ахматовой, Гумилёв – старомодную музу Бунина.
Много позже свершится «стыдное пробуждение», и Гумилёв услышит поэзию Бунина. Произойдёт это совсем неслучайно, ведь о той же творческой силе «создать что-то настоящее» Гумилёв восклицал в то самое время, когда называл Бунина «эпигоном натурализма»: «Надо вечно петь и плакать этим струнам, звонким струнам».
Человек живёт в дурном сне. Он ничего не помнит и если даже помнит: «Мы помним всё» (А. Блок. «Скифы»), – то вспомнить может мало: «Между “помнить” и “вспомнить”, други, / Расстояние, как от Луги / До страны атласных баут» (А. Ахматова. «Поэма без героя»).
А чтобы понимать, надо помнить.
Поэт – маг: душевные переживания он преображает в духовный опыт – радость, боль, тоска, прояснённые работой рефлексии, становятся текстом. Но это уже другие радость, боль или тоска – отражённый свет интерсубъективности, интертекстуальности, инобытия. Они не ранят и не убивают, как те, которыми были порождены: они есть преодоление этого изначального, не прояснённого словом хаоса. Оттого поэт способен видеть, понимать и пророчествовать.
Однако и над ним тяготеет дурной сон, как беспамятность над цивилизацией, и стыдное пробуждение так же необходимо ему, как перо для бумаги: «если что-то поймёшь, то как бы просыпаешься с ощущением стыдного пробуждения от дурного навеянного сна, оглядываешься вокруг, вновь завязывая порвавшиеся духовные нити, нити годов, дней, столетий, стран. Думаешь невольно: господи, как вообще всё это могло быть и кем навеяно? Как мы могли забыть – что, когда, почему?» (М. К. Мамардашвили. «Кантианские вариации». С. 29).


*   *   *

Мы рядом шли, но на меня
Уже взглянуть ты не решалась,
И в ветре мартовского дня
Пустая наша речь терялась.

Белели стужей облака
Сквозь сад, где падали капели,
Бледна была твоя щека,
И как цветы глаза синели.

Уже полураскрытых уст
Я избегал касаться взглядом,
Но был ещё блаженно пуст
Тот дивный мир, где шли мы рядом.

28 сентября 1917



Маленький шедевр сентября 1917-го. Нет в мире разных душ: ветер подхватывает и уносит речь; и пуст дивный мир, и времени в нём нет: лишь белая стужа облаков и полураскрытые уста. Стихотворение, прозрачное, как жест, в котором память невыговоренного смысла. Жест самопроизвольный, самоценный и целомудренный. Бунин говорит о чуде преисполненной чувства души: «всё – и весёлое и грустное – отдаётся у меня в душе музыкой каких-то неопределённых хороших стихов». В музыке преисполненной чувства души не только Бунин и Гумилёв, но русская поэзия и поэзия вообще. Так, после одного из споров с Гумилёвым Блок, раздражение которого невольно прорывалось в жестах, походке и, должно быть, в интонации, не выдержав, сказал:
«А вот я никогда не мог после первых двух строк увидеть, что будет дальше. Прежде всего я слышу какое-то звучание. Интонацию раньше смысла. Кто-то говорит во мне – страстно, убеждённо. Как во сне. А слова приходят потом. И нужно следить только за тем, чтобы они точно легли в эту интонацию, ничем не противоречили. Вот тогда – правда. Всякое стихотворение вначале – звенящая, расходящаяся концентрическими кругами точка. Нет, это даже не точка, а скорее астрономическая туманность. И из неё рождаются миры». (Вс. Рождественский. «Гумилёв и Блок». С. 225).


*   *   *

Когда на тёмный город сходит
В глухую ночь глубокий сон,
Когда метель, кружась, заводит
На колокольнях перезвон, –

Как жутко сердце замирает!
Как заунывно в этот час,
Сквозь вопли бури долетает
Колоколов невнятный глас!

Мир опустел… Земля остыла…
А вьюга трупы замела,
И ветром звёзды загасила,
И бьёт во тьме в колокола.

И на пустынном, на великом
Погосте жизни мировой
Кружится Смерть в веселье диком
И развевает саван свой!

1895



Музыкой рождались миры Ивана Бунина. Расходящаяся кругами точка. Мелодия, звенящая на все голоса. Вьюга замела трупы, земля остыла, возмездие было предрешено – астрономическая туманность росла и звучала голосом Александра Блока:
– Какой-то упрямый пастор Бранд гибнет в горах, во мраке метели. Отвергнутую церковь земную заменила ему «снежная церковь» – лавина. Перед гибелью является ему призрак мёртвой жены. (А. А. Блок. «От Ибсена к Стриндбергу». С. 457).

Когда ты загнан и забит
Людьми, заботой иль тоскою;
Когда под гробовой доскою
Всё, что тебя пленяло, спит…
(А. Блок. «Возмездие»)



«И мы сидели, сидели в каком-то недоумении счастья. Одной рукой я обнимал тебя, слыша биение твоего сердца, в другой держал твою руку, чувствуя через неё всю тебя. И было уже так поздно, что даже колотушки не было слышно, – лёг где-нибудь на скамье и задремал с трубкой в зубах старик, греясь в месячном свете. Когда я глядел вправо, я видел, как высоко и безгрешно сияет над двором месяц и рыбьим блеском блестит крыша дома. Когда глядел влево, видел заросшую сухими травами дорожку, пропадавшую под другими яблонями, а за ними низко выглядывавшую из-за какого-то другого сада одинокую зелёную звезду, теплившуюся бесстрастно и вместе с тем выжидательно, что-то беззвучно говорившую. Но и двор и звезду я видел только мельком – одно было в мире: лёгкий сумрак и лучистое мерцание твоих глаз в сумраке.
А потом ты проводила меня до калитки, и я сказал:
– Если есть будущая жизнь и мы встретимся в ней, я стану там на колени и поцелую твои ноги за всё, что ты дала мне на земле».
(И. А. Бунин. «Поздний час»)



Ритм

Часы, шипя, двенадцать раз пробили
В соседней зале, тёмной и пустой,
Мгновения, бегущие чредой
К безвестности, к забвению, к могиле,

На краткий срок свой бег остановили
И вновь узор чеканят золотой:
Заворожён ритмической мечтой,
Вновь отдаюсь меня стремящей силе.

Раскрыв глаза, гляжу на яркий свет
И слышу сердца ровное биенье,
И этих строк размеренное пенье,
И мыслимую музыку планет.

Всё ритм и бег. Бесцельное стремленье!
Но страшен миг, когда стремленья нет.

9 августа 1912



Слушая течение жизни, отсчитывая удары сердца, что само находит повод для волнения, убеждаешься: ничто не исчезает и ничто не возникает из ничего – всё только медленно переливается из одной чаши в другую. Чаши огромны, как океан, что шумит внутри и снаружи. Мысль не волнует, скорее успокаивает. Я желаю понять, что это значит, если я вижу, слышу и сознаю, если душа может быть преисполнена чувства? Наверное, в череде дней, сумятице разговоров, непредсказуемости событий есть своя мера. Безбрежность обязательно должна знать меру – в океанских ли течениях, в воздушных ли порывах, из чего происходят шторма и ураганы, девятый вал – и после тишина…
– Какая радость – существовать. Только видеть, хотя бы видеть, лишь один этот дым и этот свет. Если бы у меня не было рук и ног и я только мог сидеть на лавочке и смотреть на заходящее солнце, то я был бы счастлив этим. Одно нужно – только видеть и дышать. Ничто не даёт такого наслаждения, как краски. Я привык смотреть. Художники научили меня этому искусству. Поэты не умеют описывать осень, потому что они не описывают красок и неба». (Из беседы И. А. Бунина со своим племянником Н. А. Пушешниковым. Цит. по:  К. Паустовский. «Иван Бунин». С. 439).



Небо

В деревне капали капели,
Был тёплый солнечный апрель.
Блестели вывески и стёкла,
И празднично белел отель.

А над деревней, над горами,
Раскрыты были небеса,
И по горам, к вершинам белым,
Шли тёмно-синие леса.

И от вершин, как мрамор чистых,
От изумрудных ледников
И от небес зеленоватых
Тянуло свежестью снегов.

И я ушёл к зиме, на север.
И целый день бродил в лесах,
Душой теряясь в необъятных
Зеленоватых небесах.

И, радуясь, душа стремилась
Решить одно: зачем живу?
Зачем хочу сказать кому-то,
Что тянет в эту синеву,

Что прелесть этих чистых красок
Словами выразить нет сил,
Что только небо – только радость
Я целый век в душе носил?

1903–1905



Умиротворение Бунина чуткое к проявлениям жизни, как краски на картинах русских пейзажистов. Для отражения этих красок ему нужен был чистый звук, ясный голос:
– Как скоро я его нашёл, всё остальное даётся само собой.
Его мысль не скупа: она выражена оптимально в деталях пейзажей и бескрылых мечтаниях, и любовь – неизбежная амуниция формы. Любя, мы учимся постигать: чтобы быть понятой, форма окунается в любовь. Бунин, несомненно, учился у живописцев: его литературное письмо оживает перед понимающим взором. Одно только нужно, если повторить мысль Бунина, – видеть и дышать:
«Он отдаётся созерцанию и чувствует, как приближается сладострастное “исчезновение в Боге и вечности”. Эта мысль о вечности мягким примиряющим светом освещает бесконечное разнообразие явлений, попадающихся ему на пути. И радости, и страдания земли находят примирение в этой мысли. Могилы и руины говорят ему не о смерти и тлении, а, напротив, о неумирающей красоте, о вечной связи между вещами в одном трансцендентальном порыве, о единой гармонии. Он верит, что, загоревшись однажды, человеческая жизнь не пропадает бесследно, что если мы сгорим без возврата, то долго не умрёт жизнь, “что горела в нас когда-то”, и  “красота, что мир стремит вперёд, есть тоже след былого”». («Энциклопедический словарь Брокгауз и Ефрон». С. 666).


*   *   *

Спокойный взор, подобный взору лани,
И всё, что в нём так нежно я любил,
Я до сих пор в печали не забыл,
Но образ твой теперь уже в тумане.

А будут дни – угаснет и печаль,
И засинеет сон воспоминанья,
Где нет уже ни счастья, ни страданья,
А только всепрощающая даль.

1901



Я вижу, слышу, сознаю.
Сознательное, как сад, требует постоянного ухода – возделывания.
– Продолжай, спеши ещё наполнить звуками мне душу… (А. Пушкин).
Это искусство, это горенье – постоянная работа над звуком, голосом, краской, – не столько над техникой собирания плодов, сколько над самим садом, где могут произрастать столь изумительные творения. Одно ложное слово, неискренний вздох, и мысль убита в самом ростке, и чувство мертво, как мертво всё, что не целомудренно. Жив человек, живо и благо мысли, проникнутой чувством, – если только помнить о том, и каждая вещь, как слово молитвы, обретает смысл и удивляет эвристикой.


«Лет с семи началась для меня жизнь, тесно связанная в моих воспоминаниях с полем, с мужицкими избами, а потом и с ними и с моим воспитателем. Чуть не всё свободное от учения время я, вплоть до поступления в гимназию, да и приезжая из гимназии на каникулы, провёл в ближайших от Бутырок деревушках, у наших бывших крепостных и у однодворцев. Явились друзья, и порой я по целым дням стерёг с ними в поле скотину. А воспитателем моим был престранный человек – сын предводителя дворянства, учившийся в Лазаревском институте восточных языков, одно время бывший преподавателем в Осташкове, Тамбове и Кирсанове, но затем спившийся, порвавший все связи родственные и общественные и превратившийся в скитальца по деревням и усадьбам. Он неожиданно привязался ко всем нам, а ко мне особенно, и этой привязанностью и своими бесконечными рассказами, – он немало нагляделся, бродя по свету, и был довольно начитан, владея тремя языками, – вызвал и во мне горячую любовь к себе. Он мгновенно выучил меня читать (по “Одиссее” Гомера), распалял моё воображение, рассказывая то о медвежьих осташковских лесах, то о Дон-Кихоте, – и я положительно бредил рыцарством! – поминутно будил мою мысль своими оригинальными, порой даже не совсем понятными мне разговорами о жизни, о людях. Он играл на скрипке, рисовал акварелью, а с ним вместе иногда по целым дням не разгибался и я, до тошноты насасываясь с кисточки водой, смешанной с красками, и на всю жизнь запомнил то несказанное счастье, которое принёс мне первый коробок этих красок: на мечте стать художником, на разглядывании неба, земли, освещения у меня было довольно долгое помешательство. Он писал стихи, – сатирические вирши на злобы дня, – и вот написал стихотворение и я, но совсем не злободневное, а о каких-то духах в горной долине, в лунную полночь. Мне было тогда лет восемь, но я до сих пор так ясно помню эту долину, точно вчера видел её наяву. Вообще я много представлял себе тогда чрезвычайно живо и точно».
(И. А. Бунин. «Автобиографическая заметка». С. 12)



*   *   *

Христос воскрес! Опять с зарёю,
Редеет долгой ночи тень,
Опять зажёгся над землёю
Для новой жизни новый день.

Ещё чернеют чащи бора;
Ещё в тени его сырой,
Как зеркала, стоят озёра
И дышат свежестью ночной;

Ещё в синеющих долинах
Плывут туманы… Но смотри:
Уже горят на горных льдинах
Лучи огнистые зари!

Они в выси пока сияют,
Недостижимой, как мечта,
Где голоса земли смолкают
И непорочна красота.

Но, с каждым часом приближаясь
Из-за алеющих вершин,
Они заблещут, разгораясь,
И в тьму лесов и в глубь долин;

Они взойдут в красе желанной
И возвестят с высот небес,
Что день настал обетованный,
Что бог воистину воскрес!

1896



Единый живой организм сознания: нет в мире разных душ и времени в нём нет. В мелодии – симфония звуков, и гармония аккордов – в музыке. Возможно ли разъять их, не умерщвляя единого организма? А ведь разымаем – границами, государствами и даже языками, которые не стремимся понять. Ни много ни мало буквы складываются в слова, слова в сочетания, фразы, абзацы и, в конце концов, в повести. Подобно тому, как семь нот создают всё велеречие музыки, значки алфавита увековечивают всякое слово – всё написанное и помысленное.
«Тут могут быть, безусловно, совпадения и иногда даже буквальные с тем, что думал, например, когда-то Платон, или подумал кто-то сейчас – за тысячу километров от нас, неизвестный нам Иванов или Чавчавадзе. Не важно. Эмпирическое указание затем, постфактум, на то, что они подумали то же самое, что говорил, скажем, Платон, не имеет значения. Вопрос о плагиате, повторяю, о влиянии, филиации идей в данном случае, на мой взгляд, не уместен». (М. К. Мамардашвили. «Идея преемственности и философская традиция». С. 92).
Восемнадцатилетний Александр Блок, как некий «Иванов» или «Чавчавадзе», повторяет ту же мысль Бунина или Платона:


*   *   *

В море одна лишь волна – быстротечная.
В небе одна лишь звезда – бесконечная.
В мире одна лишь душа – вечная.


«Здесь идёт речь (когда я говорю об опыте сознания) о каком-то отношении или соотнесённости в сознании всего мира, о какой-то связности его до любого содержания, до любой предметной кристаллизации и, следовательно, до предметных утверждений об объектах». (М. К. Мамардашвили. С. 92).


Парус

Звёздами вышит парус мой,
Высокий, белый и тугой,
Лик Богоматери меж них
Сияет, благостен и тих.

И что мне в том, что берега
Уже уходят от меня!
Душа полна, душа строга —
И тонко светятся рога
Младой луны в закате дня.

14 сентября 1915


Есть различие между намерением мысли и мыслью, намерением помнить и памятью. Всего обыденного человеческого рассудка недостаточно для мысли, пусть даже для одной случайной мысли, ведь обыкновенно человеку во всей его суете такая мысль кажется «мечтой бесполезной» – что толку говорить о Боге, природе, смысле, предназначении... Однажды выясняется, что только этим предназначением мы и живы.
– Мы идём к себе издалека. Весьма издалека. И, кстати, за это время (и в пространстве), пока мы идём к себе, может многое случиться – до себя можно и не дойти… (М. К. Мамардашвили. «Мысль в культуре». С. 154).
Однажды выясняется, что мы не ведаем, что творим: организуя пространство вокруг себя, мы совсем запустили своё собственное и стены глухого непонимания разделяют всех и каждого. Душа не поёт, музыка не рождается, техника бунтует в многотрудных руках, и беспросветное существование заключает одинокое «я» в камеру пыток.
Поэзия преображает душу.
Марсель Пруст называл поэзию чувством собственного существования, а разум бесконечным чувствованием. Нужно больше видеть и знать, знать душой, исполненной чувства; и тогда память, состояние живое и непосредственное, обоймёт настоящее музыкальным счастьем мышления.


Вечер

О счастье мы всегда лишь вспоминаем.
А счастье всюду. Может быть, оно
Вот этот сад осенний за сараем
И чистый воздух, льющийся в окно.

В бездонном небе лёгким белым краем
Встаёт, сияет облако. Давно
Слежу за ним… Мы мало видим, знаем,
А счастье только знающим дано.

Окно открыто. Пискнула и села
На подоконник птичка. И от книг
Усталый взгляд я отвожу на миг.

День вечереет, небо опустело.
Гул молотилки слышен на гумне…
Я вижу, слышу, счастлив. Всё во мне.

14 августа 1909




Аудиокнига на https://youtu.be/4oGcTmgdlt4

http://www.ponimanie555.tora.ru/paladins_I.html


Рецензии
Аудиокнига на youtube http://youtu.be/4oGcTmgdlt4

Олег Кустов   11.06.2022 04:57     Заявить о нарушении