Я тебя у беды отмолю...

          Из сборника "Цветы для Монтсеррат Кабалье. Маленькие фантазии о любви"


Господи, скажи мне честно: я дура или трусиха? Знаю, знаю – истина, как всегда, посередине. Значит, я трусливая дура.

Они же прямо на меня шли. Мне бы посмотреть в глаза ему спокойно и насмешливо: здравствуй, мол, дружок мой любимый, муженёк законный, какие сказки теперь доведется мне слушать о срочной работе на фирме, о проблемах с компьютером и занятиях английским по системе новомодной?

А я голову в плечи втянула, сжалась вся, чуть ли глаза не зажмурила, и молюсь про себя: Господи, чудо яви, пусть они меня не заметят. И услышал Бог мольбу мою – машина с перекрестка в эту сторону свернула и фарами им прямо в глаза! Ещё сумерки ранние, а она – с фарами. Они меня и не заметили. Вернее, он меня не заметил. Девочке этой (как её? Юля, кажется?) до меня вовсе никакого дела не было никогда. А сейчас она шла, будто изо льда высеченная: глаза прищурены, губы сжаты, вся – вперед, только бы никто не подумал, что к тому, что возле болтается, она какое-то отношение имеет, и ему самому такое в голову бы придти не могло.

А Лешенька мой не то, что меня – её не замечает! Заливается соловьем – истории какие-то рассказывает, ещё и вопросы ей задает, в разговор втянуть пытается. Она ему – как пощечины – “нет, не знаю, не слышала, понятия не имею”, а он – знай себе поет с улыбкой блаженной на лице. Я километра полтора отмахала, прежде чем сообразила, что иду за ними, как привязанная, чуть сбоку, чтобы не только слышать их, но и в лица заглядывать. Чуть ноги не свернула, через насыпь железнодорожную переходя. Думала, каблуки отлетят, когда на обледенелом гравии поскользнулась, а больше испугалась – вдруг он все-таки обернется и меня увидит. И мне, а не ему от стыда краской лицо залило. Да тут и она на том же склоне поскользнулась. А Леша – даром что, как тетерев весной, заливался, а подхватил её крепко под локоток и упасть не дал. Так мне обидно стало – не передать! Не оттого, конечно, что упасть он ей не позволил (не настолько уж я ведьма, чтобы зла желать девочке, виноватой лишь, что молода и красива), а от мысли жгучей, что пока Алексей девушку молоденькую от беды стережет, в пяти метрах позади жена его единоутробная ноги и обувь ломает. А он и не чувствует даже...

Но ведь было, было! Я же помню те времена, когда он не только по голосу или шагам – по скрипу двери узнавал меня. Да что там! Как я тогда из Минска не электричкой приехала – автобусом, на полтора часа раньше, чем условились. И ни монетки в кармане – позвонить. Иду, вечер поздний, улицы темные, трясусь, словно меня за каждым углом с топором стерегут. А навстречу – он! Говорит: “Меня как в сердце укололо, дай-ка пройдусь, может, Ириша с оказией пораньше вернулась...” Услышал, значит, меня и страх мой леденящий. Помню, даже расплакалась от счастья. Смешно вспомнить: реву, а он стоит, растерянный, меня к себе прижимает и по голове, как маленькую, гладит. “Ну что ты, испугалась меня? Не узнала?” И что-то ещё такое же глупое, а я пуще слезами заливаюсь, и объяснить не могу. И так сладко стоять и замирать под его ладонями. А мы уже девять лет женаты были, двое малышат росло у нас. Другие к этому времени так надоесть друг другу успевают: не то, что чувствовать – видеть друг друга не могут. Из компании нашей институтской к этому времени только мы двое и не разошлись. Даже неудобно как-то было приезжать на юбилей группы, все так удивлялись и восхищались, а мне казалось – на меня, как на старую деву смотрят – ты ещё замужем? И по-прежнему за Алешкой? Ну, ты даешь! Я плечами пожимала сконфуженно, а сама счастли-и-ивая была! И счастьем этим ни с кем делиться не хотела – берегла его, как тайну сокровенную. Иногда не верилось – неужели, правда, у нас все так хорошо? И не кончается... Вот и кончилось.

Сейчас-то, со сбитыми каблуками по гололеду пробираясь, понимаю: глупо было воображать себя особенной, принцессой из сказки, радоваться, что не такая, как все – меня любят, через пятнадцать лет после первой встречи – любят. Что Алеша мой не пьет, не курит, по чужим женщинам не бегает (сейчас ведь мужчина нормальный только отсутствием отрицательных качеств и силен: сплошные “не”). Что мы до сих пор с ним прочитанные книги обсуждаем, впечатлениями от фильмов делимся и спорим по этому поводу отчаянно. Я по-первости все переживала, что мы спорим так часто, казалось, согласия между нами нет. А потом поняла – мнение другого для нас очень важно, мы как раз не равнодушны друг к другу. И спорили по-особенному: хоть и обижались, а все же не обидеть норовили, а убедить. И убедиться, что любимый тебя слышит и правильно понимает. Подруга моя один такой спор услышала и засмеялась: столько ласковых слов в любовном признании не услышишь, а у вас это ссорой называется...

Честно признаться, мне тогда это не нравилось в Алексее. Мягкотелостью казалось. Мужчина и спорить должен по-мужски: с орудийными раскатами в голосе, с каменными твердынями в позиции. Его стремление найти точки соприкосновения, желание рассмотреть с одной, с другой стороны не рассудительностью считала (какая там рассудительность, это же Алешка мой, шебутной, дурашливый, вечно у него шуточки какие-то), а бесхребетностью. Когда он – на седьмом году знакомства – во время ссоры (уж не помню из-за чего разругались) дурой меня обозвал, я восхитилась даже: такой он был в этот момент взбешенный, такой неистовый... Конечно, дура, иного слова и не заслуживала, ещё и смеялась над ним после, что он переживал так: мол, горюешь, что невинность потерял? Он-то, может, не понимал до конца, но чувствовал, что действительно какой-то барьер во время этой ссоры исчез – не исчез, но ниже стал, точно, правила какие-то негласные мы нарушили. После этого многое проще стало. Той простотой, что воровства хуже…

…Куда это они идут? Думала, он её до остановки проводит, и все. Как бы в толпе вечерней не потерять их?.. Тьфу ты, пропасть, чего я-то за ними чуть не вприпрыжку бегу? Ни дать, ни взять – собачонка брошенная. А разве не брошенная? Я его дома жду, чуть калитка скрипнет, вздрагиваю – не он ли? – а Леша мой девушку чужую провожает и байками её развлекает. Сколько он мне тех баек рассказывал – большой любитель был пого-ворить в молодости. Малость самая произойдет, да просто в магазин сходит и – готово! Столько с ним за это время приключиться может, столько увидит и услышит! За батоном в булочную отправился, возвращается довольный, возбужденный. “Мне сейчас чуть физиономию не начистили”, – сообщает. Как, что?! “Решил одну остановку на автобусе подскочить. Выхожу – ступеньки в автобусе обледенели, скользко, ещё и поручень сломан, чуть не сверзился. И вижу – за мной женщина спускается, довольно беременная, месяце на седьмом-восьмом. Понятно, если я, здоровый мужик с хорошей реакцией, чуть не навернулся, каково неповоротливой женщине, на сносях? И автоматически, даже не глядя на неё, подаю ей руку, чтобы опереться смогла. И чувствую – пустота и пауза какая-то. Оглядываюсь, а тетка назад шарахнулась, отпрянула и – на весь автобус визгливо так: Вань, чего это он?! Ну, думаю, сейчас Ваня научит меня и как чужим женам руки подавать, и как с незнакомыми женщинами обращаться, а заодно и разберется, что это я с его женой такой деликатный, и от кого вообще у неё ребенок образовался... Ну, дожидаться, пока Ваня свою благоверную, весь проход загородившую, сподобится обойти, я не стал. Не настроен был на долгий сердечный разговор. Взял аккуратненько ноги в руки (свои ноги, подчеркиваю), да и отправился по срочным делам, обещая себе впредь деликатность свою поганую порядочным людям не демонстрировать”. А сам хохочет... И может, придумал или прочитал где, а сейчас к слову пришлось. Да он анекдот рассказывает, будто с ним самим происходило. Алешка мой – большой любитель слова смаковать. Так меня раздражала всегда эта цветистость. В трех словах изложить можно, а целый роман сочиняет. Я его все одергивала – сил не было конца рассказа дожидаться. Он и замолчал. Сначала ненадолго – все порывался что-нибудь рассказать позанятнее, только уже не мне, а друзьям в компании. А мне так стыдно было, что они суесловие его слышат, видела, что им интересно, слушают его с удовольствием, но все оборвать норовила. Дообрывалась. Нашел Алеша кому байки рассказывать. Это сейчас Юля о своем думает, пока он слова нанизывает, а поначалу-то ей занятно было. Все-таки не живописания того, как накануне водяры перебрали, да спьяну не тому морду набили, чем парни обычно перед девицами хвалятся и не анекдоты похабные, чтобы подружек своих в краску вгонять.

Смешно, а мне так хотелось, чтобы он рас-сказывал, но только для меня одной, и не байки, а что-то умное. Рассказать-то ему есть что. Я полгода назад узнала, что Лешачок мой болтливый в Афганистане был. Говорит, не воевал, в командировку на две недели летал, но в бою побывал. Сам стрелял, и в него стреляли. И что-то ещё такое было, о чем он говорить не смог – губы побелели, а глаза, словно два камешка, сделались. Так досадно было, что я этого раньше не знала: мне жизнь его немного пресноватой казалась, остроты в ней не хватало. А ночью проснулась, сердце колотится – его же убить могли семнадцать лет назад, я бы и не знала, что был на свете такой Алешка, единственный мужчина, который мне в жизни необходим. Да не убить даже – ранить могли, и уже мы вряд ли встретились бы.

Я даже руками его потрогала, чтобы убедиться – рядом он, и наши пятнадцать лет не приснились. А потом – глупо, конечно – ночничок прикроватный зажгла, в лицо ему посмотрела и заснула, успокоенная. И, кажется, понимать стала, почему он так мишуру военную не любит, праздники воинские, дни пограничников, десантников и прочих героев. Сколько он с братом моим, который в ВВС служит, по этому поводу схватывался, хотя и тепло к нему относится. Или надо говорить –“относился”? И всю нашу совместную жизнь в прошедшем времени упоминать? Боюсь, пора всерьез решать, что делать дальше. И сегодня же...

Бог ты мой, что же он ей такое рассказывает? Может, ближе подойти? Послушаю, а потом дома устрою ему сеанс чтения мыслей...

– ... Изо всех голливудских фильмов, что я смотрел, нравятся два. Так, чтобы пересматривать. “Девять с половиной недель” и “Красотка”, тот, где миллионер в шлюху влюбился... Ну вот, и Вы улыбаетесь. Все так улыбаются. А ведь эти фильмы совсем о другом. Они даже не о любви... О том, что человек не вписывается в рамки обыденных представлений о нем. Если он живет, а не существует, рано или поздно выйдет за границы, установленные мнением близких, друзей, знакомых, общества... И те, кто любит его, вынуждены сами меняться, чтобы понять и принять его. Иначе – разлад, катастрофа. Если в любви нет развития, любовь уходит или просто зажимает человека в тиски. А тогда – какая любовь? “Без свободы нет любви, а в любви нет свободы...” Эту проблему постоянно решать приходится, чтобы самого себя не предать. Остаться верным себе, любимого не предавая – вот задача. Меняешься сам – помоги измениться тем, кто в тебя верит и от тебя зависит. Не сумел – грош цена твоим достижениям, совершенствованию, взлету твоему. Можешь взлететь к Солнцу, к Богу, но близких своих сбросишь, как балласт, что-то мешающее – и по-лет сменится падением. Сам себя не простишь. Вы согласны? Молчите... Вас такие проблемы не волнуют? Или дело в том, что это я о них говорю?..

Меня в жар бросило. Что ж Алеша так перед ней унижается?! Кто она такая? Ну молодая, симпатичная, не глупая, судя по всему (у Алешки нюх на это отменный – от куриц безмозглых его всегда воротило), современная, но не чучело крашеное. Порядочная вполне – насколько знаю, она Алексея никогда не поощряла, сам в этот капкан влез, а Юля, как заметила, что он от неё без ума, стеной холодной отгородилась, словно нет его, не стала ни кокетничать, ни цирк устраивать – вот, мол, клоун сорокалетний с репризой “Красавица и чудовище”. Так что претензий к ней у меня нет. Но ведь не идеал же она недостижимый, до которого дотягиваться надо, на цыпочки становиться. Нормальная девочка, я таких в жизни немало видела, а уж Леша точно не один десяток встречал. Знаю, среди его знакомых такие женщины были – не с Юлей сравнивать! К нам на свадьбу Лена приезжала – женщина, с которой у Алексея до меня роман был, однокурсница по первому его институту. Там есть чему позавидовать! Она сейчас доктор наук. Алексей как-то ездил в командировку в Москву, вернулся и говорит: “Представь себе, Андрей, муж её, точно моя копия по характеру. Любит то же, что и я, не нравится ему то же, что мне. Я два дня у них провел, будто за собой наблюдал. Лена, конечно, его без оглядки на меня выбирала, но что-то в подсознании у неё на ту же волну было настроено”. Я его спросила, не жалеет ли, что она замуж не за него вышла. Он улыбнулся светло так: “Теперь уж точно нет. У меня такое чувство, что Лена и так выбрала в мужья меня, только по статусу более подходящего – все-таки ученый, из её круга. Сейчас я за неё спокоен. А у нас с тобой чудесная семья. Нет, жалеть мне не о чем.” И такими глазами на меня посмотрел, что в голову не пришло ревновать или обижаться.

Сил моих больше нет – за ними идти, раз-ревусь сейчас. И непонятно, на кого обида: на него ли, что себя и меня так унижает, или на Юлю, что Алешкой моим пренебрегла... Нет, я точно дура!

Как я домой добралась – не опишешь! Со сбитыми каблуками, зареванная, тушь с ресниц по лицу растеклась не хуже боевой раскраски у Рембо. Дети навстречу выскочили, а я с порога на них накинулась: обувь свалили у входа, снег не отряхнув, ботинки в луже плавают... Ну, выдала им! Они молча проглотили – за последние полгода попривыкли уже – притихли только, порядок навели, повернулись дружненько и пошли в комнату. “Куда вы, – не унимаюсь, – быстро за стол, ужинать пора!” А младший наш, Егор, обернулся, глянул глазенками синими – Алешкиными! – и тихо, словно утешая, говорит: “Мы поужинали, мамочка, и уроки сделали. А для тебя на плите картошка с котлетами стоит. Мы разогрели только что.” И пошел себе. У меня дыхание перехватило. Что же я делаю! Им и так скоро несладко придется, как Алексея погоню веником облезлым. Проглотила комок в горле и прошу их: “Посидите со мной за компанию, папа сегодня опять поздно придет, а есть одной не хочется.” А какое тут “есть одной”! Кусок в горло не лезет после сегодняшних гуляний. Глотаю картошку жареную, давлюсь, а малышня моя сидит напротив, кулачками щеки подперев, и участливо так на меня смотрит, с таким пониманием взрослым, будто видит, что в душе моей взбаламученной плещется. Я им улыбаюсь, делаю вид, что слезы на глазах от жгучего перца в подливке, школьными делами интересуюсь, отметками. И ребятки мои терпеливо отвечают на вопросы, вида не подают, что понимают – не до школьных новостей мне сейчас. И заботливо мне тарелочку с капустой квашеной подвигают, чаю налили, банку с моим любимым вареньем из алычи открыли. А в глазенках детских вопрос светится, куда весомей моих дежурных вопросов, да я прочитать его боюсь, ведь ответить на него не смогу. С тем ужин и закончился.

Куда Алексей подевался-то? Даже если Юля позволила ему себя до самого дома проводить, и обратно он пешком пройтись решил – двух часов ему за глаза должно было хватить, город-то наш невелик. Мне бы делами домашними заняться, а меня в этот вечер точно черт под руку толкал: дети спать легли, а я в секретер залезла, где среди бумаг, большей частью Алешкиных, наши письма хранились, которые мы друг другу в юности писали. Я письма никогда писать не любила. Напишешь, мол, все в порядке, то-то и то-то произошло, привет всем, вот и все письмо. Алешка был первым человеком, которому мне хотелось писать, а не получалось. Страшно было о самом сокровенном говорить, а остальное таким мелким и не важным казалось. Я сама себя останавливала, если вдруг прорывалось что. Сколько писем неоконченных порвано было! И в жизни я так же себя вела. На кусочки бы себя дала ради него изрезать, а сказать вслух, что люблю его, выше моих сил оказалось. Мы с утра до позднего вечера вместе проводили: в институте, в библиотеке, кино, всю Москву вдоль и поперек исходили, Алешка столько мне ласковых слов наговорил – на сотню женщин хватило бы, а все, что я позволить себе могла по своей инициативе: прижаться к нему плечом слегка, случайно будто, и задыхалась тут же от нежности и смущения. Никогда, с самого первого дня не было сомнений, что я без оглядки довериться ему могу. С первого поцелуя нашего знала, что мы вместе навсегда. Какое это было упоение – подставлять губы, глаза, шею, всю себя под его поцелуи и чувствовать себя одним целым с ним! И с ним то же было. У него были женщины до меня – я никогда о них не спрашивала, и он мне не рассказывал, но знаю – были. (Про Лену я поняла только потому, что однокурсница Алексея при мне о её предстоящей свадьбе сообщила, и он так вздрогнул. Я тогда поклялась – никогда не заставлю его пожалеть, что он со мной, а не с ней.) Уверена – ни с кем из них он не испытывал того, что со мной, ни с кем не чувствовал, что это – навсегда. Алеша мне даже предложения долго не делал только потому, что нам обоим все было ясно, как же иначе? Когда мама моя стала со мной душеспасительные беседы вести о женщинах, которых обманывают и бросают, я сообразила – о свадьбе мы с ним ещё и не говорили. Мама не о том волновалась – для меня в любви очень долго нежных взглядов хватало, теплых прикосновений и... ну да, поцелуи... О, как мы целовались! Вся страсть наша, вся любовь, все желание в поцелуи вкладывались. И сейчас меня жаром обдало при воспоминаниях о тех поцелуях. Совсем невинные, по нынешним-то меркам, но в поцелуях мы растворялись полностью; не губы наши, не тела, не души – вся суть наша сливалась в одно. Мы друг другу себя отдавали в полное владение. Не разделить нас было тогда, никому не разделить...

И письма Алешкины были как те поцелуи – всего себя, все, что в уме и душе носил, мне отдавал во владение. Я себя забывала, читая его письма. Как-то затеяла очередную генеральную уборку пораньше, чтоб за день весь дом выдраить, и перво-наперво решила бумаги в секретере в порядок привести – у Алексея вечно там кавардак. Наткнулась на письма. Тепло так стало, открыла одно письмо, другое... Спохватилась, когда уже строчки из-за темноты разобрать не смогла – весь долгий июльский день на письма ушел...

Вот они, в этой коробке лежат, письма его и мои. Сегодня я к ним не прикоснусь. Только поаккуратней коробку поставить надо – вечно у Алешки бумаги чохом валяются. А этому пакету с фотографиями место в альбоме, а не здесь...

Надо было мне коробку эту двигать и пакет злосчастный в руки брать?!.. А он что, не мог для Юлиных фотографий другого места подобрать, Ромео сорокалетний?! Перебирала я трясущимися руками эти картоночки и чувствовала – в них вся его жизнь сейчас. И что в Юле его привлекло, тоже постигать, наверное, стала: таким взглядом светлым она в объектив глядела. Не было в нем ни кокетства, ни даже симпатии – просто искренность и чистота. Грустно мне стало, что в юности нашей не было “кодаков” этих автоматических. Алешка много моих фотографий делать пытался, да пока в той “Смене” резкость наведешь и дальность подберешь... Лицо напряжением сводило – нет ни одной фотографии, где я себе нравилась. И Алешке тоже. Он все жаловался: ты в жизни такая летящая, легкая, а на снимках – баба каменная. Только со свадьбы две карточки ничего получились. Да и то на одной я почти со спины, а руки мои Алексей к своим губам прижал. Матери его этот снимок очень по душе пришелся – два голубка воркуют. А он меня уговаривал из загса не убегать. Мы когда заявление подавали, я сдуру решила свою фамилию оставить – Алексею моя девичья фамилия очень нравилась, и пикантность какую-то видел он в том, что у нас фамилии разные будут. Я сомневалась, стоит ли, а Лешка сказал, не поздно будет перед росписью передумать. Как же, не поздно! Мы пришли, а наше свиде-тельство уже готово, и фамилия там моя старая осталась. И тетка в загсе противным таким голо-сом выговаривает: “Сразу надо было думать”. Я и взбрыкнула! Алексей для меня двадцать минут аргументы подбирал. Да не в аргументах тех де-ло, конечно, было. Чуть остыла и сообразила – не чинушу глупую накажу, а любимого своего...

          ... Если б тогда его не пожалела, сейчас не была бы дурой набитой. Встретила б кого-нибудь, я не уродина была, фигура у меня и сейчас неплохая, а уж тогда... И лицо было свеженькое. В институте хватало ребят, кого я с ума свести могла. Лазил же тот морячок на третий этаж, только чтобы цветы мне на подоконник положить. Просто мне тогда это даже не лестно было. У девчонок в группе всех разговоров было, как тот шнурок (они парней так называли) посмотрел, да что этот сказал. Вечером по общежитию идешь – в полутемных холлах возня какая-то и хихиканье визгливое. А меня как ангел надо всем проносил: ни слух, ни взгляд, ни ум, ни душу ничто не цепляло, где-то внизу оставалось. Вот бы и осталось! Даже если б никого не нашла, знала бы, что в бедах своих сама виновата, и никто меня не предавал.

          А если б и был муж, то как у всех, без глупых мыслей о любви неземной, что судьба нас друг к другу вела и друг другу дарила. Выпивал бы как все, что уж поделать, но подхалтурить бы не гнушался, чтобы лишнюю копейку в дом, и хозяином настоящим был – вон веранда который год без дверей. А запоздал когда домой, знала бы, что с мужиками за стаканом сидит или халтуру срочную нашел. А если бы и обманул меня с другой, так уж натурально, а не так, как сегодня, понимания душевного ищет у девчонки зеленой, которой на него на-пле-вать! Ну не смешно ли: все меня кругом жалеют, информируют, загулял, мол, а мне даже толком упрекнуть его не в чем: он стихи ночи напролет писал и не скрывался ни-чуть. “Ты пойми, Ириша, говорит, я не разлюбил тебя, у меня, наоборот, словно второе дыхание открылось. Вся усталость и суета, что за последние годы накопились и к земле меня пригибали, растворились вмиг, словно и не было их. Ты же знаешь, я всякую мелочь помню, слово недоброе мне месяцами душу гложет, а тут все наши с тобой обиды, что в душе моей ледяными пластами лежали и вздохнуть спокойно не давали, снегом в кипятке растаяли. Сердцу легко и радостно стало! Я на тебя, как в первые годы нашей любви, смотрю и счастлив, что со мной ты, и меня теперь никакие тяготы не испугают, и нам с тобой никто палки в колеса не вставит. Мы все вместе перемелем и такой славный пирог из той муки испечем!” Я ему про развод толкую, а он смеется: “Глупенькая, кто мы друг без друга? Девочке этой завидуешь, что вдохновение во мне разбудила? Жаль, что для тебя стихи у меня никогда не получались. Но сейчас я словно говорить научился после долгих лет немоты, со всем миром разговаривать могу, от косноязычия не страдая. И представь себе: я не пишу стихи, а вслушиваюсь в них. Они сами приходят, мне только услышать правильно надо и на бумагу занести. Это даже не вдохновение, что-то выше и безудержней. Знаешь, впервые в жизни ощутил себя кисточкой в руках Бога. Иногда напишу строчку и только через неделю понимаю, какой глубины мысль, какой образ в ней заключены. Такое чудо со мной происходит, только в стихах описать могу, да и то не по своей прихоти...” Я про измену толкую, про сплетни, которые мне передают, а он улыбается, как блаженный: “Я в юности такой влюбчивый был. Не дон Жуан, нет, а мечтатель. Но впервые узнал, какое счастье любить, не надеясь на взаимность, не ожидая любви в ответ. Любить не женщину, не человека, а весь мир и миру этому себя отдавать; все, что могу и имею – Вселенной! Конечно, в этом восторге я мимо тебя постоянно проскакиваю. Не от равнодушия – от неумения к новой скорости, к новым ощущениям приноровиться. Мне от Юли единственного хочется, чтобы она легкость эту, бескорыстность поняла и приняла спокойно – ей бояться нечего. Я мечтаю, чтоб она со своим любимым счастлива была, и колдобины те, что нам с тобой ноги выворачивали, на их пути пореже попадались. Чтобы свет, который она в душе моей зажгла и который в нашей с тобой жизни сумрак разогнал, сейчас и ей немножко дорогу освещал. Чтобы счастью её сплетни, злоба, пошлость и равнодушие, суета и обиды не мешали и полет её душевный не снижали. Знаешь же, как бывает: входишь в мир с ясным взором, чистой душой, и, если любишь, все плохое таким мелким кажется, незначительным. Так, песок. А потом этот песок в глаза попадает. И на душе одна царапина, другая, десяток, сотня, и вот уже в мир, как сквозь стекло мутное смотришь, пока, кроме царапин этих и мути, вообще ничего видеть не сможешь. Страшно то, что происходит это постепенно, так, что сам привыкаешь, и уже не помнишь, какой мир вокруг на самом деле, не понимаешь, что он ярким может быть, думаешь, что это навсегда. Это не интрижка, как тебе подружки и соседи втолковывают, и не измена, как ты себя убедить стараешься. Это Чудо! Мне ещё неловко признаваться в этом, я же атеист, считай, с рождения, ещё карапузом с бабушкой ссорился, не понимая, кому она молится, но оглянулся недавно на эти несколько месяцев, что душу и жизнь мою перевернули и... Я в Бога стал верить, Ириша. Не так, как многие верят – из страха смерти или от бессилия, надеясь заступника могущественного обрести. От радости и счастья верить стал. От странного ощущения силы, которая во мне появилась, от ясного понимания пути, по которому идти предстоит. От благодарности за дар бесценный. Я просто обязан теперь свет этот дальше нести, людям близким и далеким его передавая. Мне тут в голову две строчки пришли, думал, стихи напишу, ан нет, но эти две строчки любого из моих стихотворений стоят:

          Тот, кто любит, творит в себе Бога,
          Значит, Бог равнозначен Любви.

         
          Я же не крещенный, и строчки эти, как крестик в душе, ношу. Я не просто другими глазами на жизнь посмотрел. Мне новый мир открылся, в котором я не щенок слепой и беспомощный, а че-ло-век! На днях мне так занятно было на себя смотреть. Юля последние недели изо всех сил вид делает, что меня не замечает, а ей же от меня постоянно по работе то одно, то другое требуется. Бухгалтерия наша, мастерская и торговый отдел фирмы уже в другое здание переехали, я один на старом месте оставался, пока в новом кабинете моем ремонт не закончили и номер телефонный не переключили. И Юля в конце дня по пути в банк заходила, чтобы бумаги забрать, которые с утра ей понадобятся. Ну, и как-то не успел оформить их к её приходу, сижу, доделываю, а она у входа стоит, и меня для неё нет в принципе! И вдруг мысль такая мелькнула, что я засмеялся даже – представь только, наша с тобой семья на волоске держится, Юля на меня смотреть не может, а я сижу и думаю: “За что мне это счастье!” Если я с ума сошел, то иного сумасшествия мне не надо! Вижу, как тебе нелегко сейчас, на тебя столько мусора общественное мнение вываливает, никто бы не выдержал такой атаки, но я благодарен тебе за терпение. И сказать могу, душой не кривя, что люблю тебя и любви этой ханжам с лавочки не отдам. Доверься мне, у нас теперь многое по-другому будет – проще, светлей и чище.”
А ведь так и есть: те дни и недели я как в кошмаре пережила, все перемешалось и в голове, и в жизни, но постепенно замечать стала, что Алешка мой легкий какой-то стал. Последние-то несколько лет стоило слово неосторожное сказать – мог на неделю замкнуться, не ругался, не ссорился, а словно камень в душе таскал и время от времени от тяжести непосильной на крик срывался... А тут я ему столько обидных слов наговорила, всю нашу жизнь наизнанку вывернула и нако-пившуюся грязь ему в лицо швырнула, а он встряхнется и дальше живет. Шутить с ним стало можно, как раньше, не боясь обидеть. И ласковый стал, как в первые годы. Только обида меня все грызла: ну не укладывается в голове у меня, как двоих сразу любить можно, пусть даже одну безо всяких надежд. Вижу ведь, кому он стихи пишет, и от кого свет у него в глазах. Значит, меня он просто жалеет или мир свой устоявшийся, жизнь налаженную разворотить боится. А потом сообразила, а чего, собственно ему бояться? Не инвалид же беспомощный – кухню я давно ему уже во владение отдала, разве пирог какой испечь или блинчиков нажарить подойду. А так: первое, второе он лучше меня делает, а какие соусы, какой плов у него получаются! Для меня это всегда тягомотиной занудной было, а он у плиты как дирижер перед оркестром. Вот стирку я ему не доверяю – не умеет чисто отстирывать, терпения не хватает, но вряд ли бы он пропал в одиночку...

          Дверь входная хлопнула! Алешка! И что мне делать, навстречу ему бежать, в глаза глядеть бесстыжие или дождаться, пока он сюда придет и врать начнет? Здесь останусь. Он, конечно, сначала на кухню отправится, ужинать. Но пить чай он меня позовет, он всегда так делает. Это наш ритуал. Ещё с тех времен, когда я к нему в лабораторию, где он подрабатывал по вечерам, после лекций бегала. Мы чай пили с сушками, болтали обо всем. Я до Алексея чай совсем не пила и понять не могла, почему он так нравится людям.

          А Юля пьет чай. Очень крепкий и очень горячий. Только несладкий. Я о Юле в первый раз именно по поводу чая услышала. Мы с Алешкой в гостях были у бывшей подруги моей, Инны, сидели, пили чай, об экстрасенсах беседовали, об энергетике, которая организм омолаживает и кожу, в особенности. Меня морщины беспокоили, тридцати пяти ещё нет, а морщины – есть. Алексей и сказал, что к ним на фирму девушка устроилась, которая крепкий чай пьет и о цвете лица не беспокоится. “В её годы я тоже не беспокоилась”, – отмахнулась я, а Инна так внимательно на Алексея посмотрела и на меня, и глаза опустила, будто подумала о чем-то. Инна всегда умела так посмотреть... И я вдруг подумала, что Алешка с начала июля домой стал приходить такой светящийся и задумчивый, словно к музыке внутри себя прислушивался. Он всегда с работы поздно приходил, как поставили ему компьютер – стал не в полшестого, а в восемь, а то и в девять приходить. Восхищался, что компьютер – такая интересная штука, и мне все пытался объяснять, как он устроен и как легко его чинить и настраивать. И какие там программы интересные есть. И много  всего: про текстовый редактор – мне как машинистке бывшей, это легко оценить было, – про рисовальные программы разные, обучение языкам с помощью компьютера (Алешка несколько лет назад начал и английский свой институтский подтягивать, и одновременно учить ещё и немецкий с французским, только жаловался, что по учебнику не понять, как слова правильно произносить. Я-то понимала: блажь все это). Приходил поздно и рассказывал про компьютер свой, увлеченный, как мальчишка. И консультанты у него тоже мальчишки семнадцатилетние были, школьники. Я его спрашивала: “А расчеты для придуманного мной костюма твой компьютер может сделать?” “Есть такая программа, – отвечает мой гуру компьютерный, – конструктор одежды называется, я тебе покажу как-нибудь, у меня демонстрационная программка есть, а рабочая – четыре тысячи “баксов” стоит.” Так я к этому интерес и потеряла. Он все рассказывал анекдоты компьютерные, истории про чайников, а я уже и не слушала совсем. А в июле он рассказывать перестал. Приходил, чай пил, улыбался чему-то внутри себя, а потом брал свои бумаги и писал, писал. Вот так в нашу жизнь Юля вошла и, того не заметив, на две части её, как лист бумажный, разодрала, на жизнь до июля и после. До Юли и после. Я собралась и к маме в Питер уехала, астму подлечить. У меня весной приступы забытые вдруг обостряться стали, и это хорошим предлогом оказалось. Машка в лагере торчала, я Егора под мышку взяла и уехала. И чувство такое было, что Алексей этого и не заметил. Думаю, ладно, пусть сам разберется. А когда приехала через месяц, Алексей мне обрадовался, но я сразу заметила, что радость эта чем-то другим вызвана. А это он просто на мир другими глазами посмотрел, ну, и я в поле зрения попала. А через неделю Инна так прозрачно намекать стала на рога. А потом соседка невинно поинтересовалась, что это Алексей целый месяц каждое утро цветы с нашего огорода носит, может, приторговывать стал ими на рынке? Ну, и понеслось...

          Мне показалось, Алексей даже обрадовался, когда я впрямую спросила. Он, и правда, все разговоры такие заводил: как в школе не мог двух сестер-двойняшек различить, пока в одну не влюбился, а на выпускном понял, что влюбиться надо было в другую, она гораздо интереснее была и умнее, и сама в него немножко влюблена была. И про то, как он Лену любил, а подруга её для него ближе сестры родной была... Когда я ему сплетни пересказала, он брезгливо так поморщился, а потом просветлел и заявляет: “Мне так тебе про Юлю хотелось рассказать, только слова подбирал, чтобы ты понять могла, какое чудо со мной произошло. Я ведь даже ей сказать об этом не могу, она девочка совсем, недавно двадцать исполнилось, я для неё старик древний, плешивый и беззубый. Ещё решит, что я мерзкий, слюнявый, сладострастный растлитель малолетних, у-у-у?” И гримасу скорчил. “У меня и всех радостей, что цветы ей по утрам на стол ставить, в глаза зеленые смотреть мельком, и чай пить рядом с нею...”

          И мы когда-то в лаборатории чай пили. А потом целовались... Тогда он эту глупость сказал, что поцелуй любимой женщины должен быть крепкий, горячий и сладкий. “И черный!” – брякнула я, Алешка мой всегда такой черный чай пил! “Это юмор у тебя черный!” – парировал он, и мы так смеялись, будто впрямь что-то очень смешное сказали. Просто мы были очень молоды тогда. Но проходит все. И молодость. И любовь. И жизнь...

          – Ты не спишь ещё, вот здорово! – он, как мальчишка, голову в дверь просовывает. И улы-бается. Господи, чему он все время улыбается, как из сумасшедшего дома сбежал? Так, спокойно. Не хватало ещё с крика начать.
– Пойдешь чай пить?

          Я весь лед собрала, что сегодня вечером мне под ноги попадался, и в голос вложила:
          – Алексей, скоро одиннадцать, куда ты пропал? Хоть бы позвонил...
А сама жду, с пустотой сосущей в груди, что же он мне соврет. Не может он сказать, что Юлю провожал...

          – Знаешь, Юля на работе задержалась, а все её провожатые сбежали. А мы ведь в такую глушь перебрались. Ну, я и вызвался проводить, до остановки. Заговорился как-то, и мы пешком пошли. (Не врет, не врет, он что, совсем уже ни во что меня не ставит, что даже врать не пытается? Или как раз из уважения не врет? Не из любви, конечно. Если любишь, обязательно врать будешь, чтобы больно не сделать.) Знаешь, она нетерпеливая такая, две минуты постоит – нет автобуса, ну и вперед, до следующей остановки, а пока идем, два автобуса проскочат. “Восьмерка”-то вечером часто ходит. Мне интересно было, какие фильмы смотрят сейчас двадцатилетние девушки...

          – Узнал? – любопытствую.
         
          Смеётся:
          – Узнал, какие не смотрят – французские комедии. Впрочем, ты ведь их тоже терпеть не могла, помнишь, как мы в Москве подходящий фильм подобрать не могли. Сто кинотеатров, а пойти некуда! В основном, по-моему, я про себя говорил. От неё сейчас трудно ответа дождаться. Она больше озабочена, как бы я не подумал, что её улыбка ко мне относиться может.

          В общем, я Юлю до самого дома проводил. А потом, ты только не сердись, стоял и вспоминал, как тебя до общаги провожал и до полуночи под окнами бродил, надеясь, что ты в окно случайно выглянешь. Сама, не зная, что я жду. Ну, почувствуешь что-то и... А ты в окно не смотрела.
         
          – Мне в голову придти не могло, что ты под окнами бродишь, утром же увиделись бы.

          Алексей вздохнул с улыбкой грустной:
          – И я так думал, а все равно каждый вечер под окнами оставался, чуть сессию не завалил.

          Он помолчал задумчиво.
          – Знаешь, Ириша, мне всегда не хватало твоей любви. Знал, что ты меня любишь, и во мне вся твоя жизнь, и все такое, но хотелось, чтобы ты спрятать любовь свою на людях не пыталась, и я мог смело сказать любому: “Это моя Ириша”, не боясь скромность твою оскорбить. Мне всю жизнь казалось, что ты немножко, сама того не сознавая, стыдишься меня и любви нашей, и я доказывать постоянно должен, что имею право любить тебя. Знаешь, о чем мне часто думалось, когда мы с тобой по Москве гуляли? Постоянно завидовал влюбленным парочкам, которые не стеснялись откровенно, при всех целоваться в метро на эскалаторе, – он засмеялся тихонько, – почему-то только эскалаторным парочкам завидовал. Кругом столько народу, всем делать нечего, пока эскалатор везет, смотрят вокруг, а они одни, в целом мире одни. Знаю, это тебе всегда вульгарным казалось, так и было, наверное, но жутко завидовал...

          Он потоптался у двери неуверенно и, вдруг улыбнувшись, поднял на меня глаза:
          – А Сашу своего, жениха, она называет “солнышко”, представляешь? Я сегодня слышал, как она с ним по телефону говорила. Так тепло стало, будто это ко мне относилось...

          Тут я совсем заледенела:
          – Я тебя тоже так называла, ты забыл.

          Алексей и грустно как-то покачал головой:
          – Не забыл, нет... Но ты при всех так никогда бы меня не назвала. При посторонних ты меня иначе, как Алексей, не зовешь, сухо, словно я провинился в чем-то. А Юля Сашу при всех так назвала... Так не пойдешь чай пить? – И, ответа не дождавшись, дверь прикрыл тихо, но плотно.

          Даже если б он меня дольше уговаривал, не пошла бы. Он должен понять, наконец, что я сама по себе, и он тоже... Пусть все будет врозь. Вдребезги!.. И привычки наши, и жизнь, и любовь.


Дверь в кухню была приоткрыта, и в просвете виднелся лохматый затылок. Конечно, Егор был там, рядом с Алексеем. Опять полуночничают, а мальчишке к восьми на “нулевой” урок. Я рот уже открыла, чтобы в постель сына отправить, а закрыть побоялась – вдруг зубы стукнут!

– Папа, а кто такая эта Юля? – стул скрипнул, Алексей вздохнул тяжело, а я, наоборот, затаила дыхание. С детства знала: тот, кто подслушивает, закончит плохо, если, разумеется, он не советский разведчик, но за сегодняшний вечер мною столько правил и норм было нарушено, что легким моим предстояло нелегкое испытание. Душе, несомненно, тоже, но это уже потом, когда отмучаются легкие.

Алексей, видимо, размышлял, стоит ли говорить с десятилетним мальчишкой напрямую. Или просто с мыслями собирался?

          – Один очень хороший человек. Она, конечно, в два раза старше тебя, но, если б я твою маму пораньше встретил, у тебя сестренка такого же возраста могла быть.

Я чуть не зашипела от возмущения: “Конечно, могла, только мне для этого в четырнадцать лет надо было её родить!” Впрочем, Алексей в этот момент наверняка только свой возраст имел в виду и возможность на самом деле жениться на совсем другой женщине, только не хотел ещё и это сейчас сыну объяснять.
– У тебя ведь бывает так по воскресеньям, когда в школу идти не надо, или просто летом – проснулся утром, и настроение за-ме-ча-тель-но-е! Впереди долгий день, наполненный интересными делами: можно взять альбом и рыцарей рисовать или пластилиновые джунгли устроить, с индейцами и ковбоями из набора, и экспедицию в дебрях Амазонки организовать, как у команды Кусто. А можно “Айвенго” подмышку взять и отправиться во двор на травку. И все тебя радует и совсем не хочется сердиться на меня, что я накануне тебе нахлобучку устроил за невыученный английский...

– Или на маму, что отругала меня за потерянную иголку, а я, правда, хотел её уже на место положить, а тут по телеку “Коломбо” начался, я и забыл, – Егоркин голос спокойно звучал – он просто показывал, что понял, о чем говорит отец, а мне горло пережало: той истории уже месяца три будет, а сын её из памяти не выбросил, торчит она, как заноза старая, нет-нет, да шевельнется.

– А теперь представь, что с таким настроением ты каждое утро просыпаешься, и испортить его тебе не могут ни уроки, за целый год не выученные, ни тысячи других мелких и крупных неприятностей. И легко тебе от этого так, что всё, что раньше не умел, получаться стало: и рисовать чайку на озере, и в шахматы играть...

– И ножичек кидать, как Генка Белькевич? – с сомнением уточнил Егор.

– И ножичек, – подтвердил Алексей.

– Здорово, – согласился сын, – но ведь так не бывает.

– В том-то и дело, что бывает, – я словно собственными глазами увидела, как мечтательно улыбнулся Алексей. – Я, дружок, ещё несколько месяцев назад тоже думал, что не бывает. А теперь знаю точно.

– А что ты уметь стал?

– Ты видел тот рисунок, что у меня на столе под стеклом лежит?

– Этот там, где дуб корнями из земли вывернулся, чтобы за чайкой лететь?

– Точно! – восхитился Алексей. – Ты сам понял, что он за чайкой лететь собрался или мама сказала?

– Там же нарисовано, – обиделся Егор.

– Дело в том, сын, что я-то рисовать никогда не умел... Правда-правда. И даже не хотел в детстве. А взрослым стал – захотел, но боялся, что не умею и засмеют меня.

– А теперь бояться перестал?

– Боюсь, но уже не того, что засмеют, а того, что рука неумелая испортит рисунок, который в уме уже нарисован.

– В уме каждый сможет, – хмыкнул Егорка.

– Ну, представить любую картину можно, но так, чтобы ясно было, как линии все провести и тени передать – непросто. А если рука неумелая, вот как у меня – совсем худо.

– Но ты же нарисовал, – напомнил сын.

– Нарисовал, – негромко засмеялся Леша, – только чувствовал себя так, будто я сам карандаш и кто-то, для кого такую картину нарисовать – пара пустяков, мной эту картину рисует. Я ночью проснулся и нарисовал. А утром хотел скопировать – и не смог. Руки-то знали, что рисовать не умеют, и я сам знал. А ночью про это забыл.

– А хочешь, я тебя рисовать поучу? – предложил Гошка.

– Хочу, – согласился Алексей.

– Но ты с работы пораньше приходи, лад-но?

– Постараюсь. А сейчас – спать. Завтра-то как вставать будешь?

– Встану, – солидно заверил сын.

Я уже дернулась назад, чтобы он на меня не налетел, но Егор только взялся за ручку двери и тут задал вопрос, который не решился задать мне:

– Папа, правда, ты от нас уходить собрался?

Алексей осип сразу:
– Кто тебе сказал такое?

Егор помялся.
– У Машки в классе мама Светки Терпиловой говорила с учительницей, на Машку посмотрела и сказала шепотом: вот и у неё скоро неполная семья станет, как отец уйдет... Папа, а что такое неполная семья?

– Когда кого-то из родителей нет, – пояснил Алексей. Помолчал, и вскинулся будто:
– Как ты подумать такое мог? Зачем мне от вас уходить? Я люблю вас: и тебя, и Машу, и маму. Что я без вас делать буду?

Егор пожал плечами:
– Не знаю. Может, рисовать?

– А кто же меня учить будет? Я ведь без тебя не смогу.

Егор вздохнул.
– Машка говорит, что когда человек пишет стихи какой-нибудь женщине, значит, он жениться на ней хочет.

У меня голова сразу закружилась. Я знаю, что Алексей недавно стихи свои читал где-то, и по этому поводу тоже сплетни ходили – город небольшой, где только знакомых не встретишь – такое чувство иногда, что в городе других тем для разговоров нет. Подумать только не могла, что дети мои настолько информированы.

Алексей прокашлялся глухо.
– Ты когда маме рад или жалеешь её про-сто, что делаешь?

Егор посопел, соображая.
– Я по руке её глажу.

– А меня при этом любишь?

– Ну, в этот момент я про тебя не думаю... Но вообще-то, наверное, люблю.

– Вот и я пишу стихи для Юли, потому что рад ей и жалею её. Погладить-то я не могу – у взрослых это сложнее.

– У нас тоже, – махнул рукой Гошка, – я тут как-то Наташку Иванцову за коленку тронул, хотел, чтобы она мне учебник дала, когда я свой забыл. А она мне так по голове стукнула этим же учебником!

– Значит, ты меня понимаешь. У человека так бывает: встретишь кого-нибудь, кто тебе приятен, и словно солнышко для тебя утром взошло. А если солнце взошло, что происходит?

– День наступает.

– Правильно. А днем гораздо лучше видно, кто рядом с тобой и кому ты добро можешь сделать, кто в тебе нуждается. А ночью ты спишь или не видишь ничего.

– А ещё можешь куст какой-нибудь за зверя принять, да?

– И так бывает. И даже испугаться этого куста. Но днем ты все увидишь правильно. Вот и в сердце такое солнышко иногда восходит, только важно не просто греться под ним, а помочь всем, кому ночью не смог. Ты понимаешь меня, Егор?

– Понимаю, конечно, – согласился Гошка, – но что будет, когда солнце опять зайдет?

Я даже посочувствовала Алексею: от меня он вопросы попроще слышал.

– Но я-то уже помнить буду, что видел днем, и кустов зря пугаться не стану. И знать буду, что бояться мне некогда – вы меня ждете: ты, Маша и мама. А ещё постараюсь для вас таким же солнышком стать, каким для меня Юля была. Не знаю, получится ли, но я постараюсь. И вам не надо будет глупостям всяким верить, кто бы их ни говорил.

– Папа, а каждый человек может таким солнышком стать?

– Каждый, только очень захотеть этого надо. И ты когда-нибудь станешь для кого-то, и Маша. Но надо сил набраться. Усталый человек никого согреть не сможет. Беги спать, Егорушка.

– Ладно, а ты не забудь завтра карандаши купить – твердый и мягкий, ладно? А листочки для эскизов у меня есть.

Егор проскочил мимо, даже не заметив. А я вошла в кухню, села на ступеньку у мойки, прислонила голову к косяку и посмотрела на Алексея. А он на меня.

– Извини, но я слышала все, так уж получилось.

Алексей со стула сполз, присел передо мной, ноги поджав, и колени мои обнял.

– Ириша, можно, я ничего говорить не буду? Помолчу и посижу с тобой. Давно рядом с тобой не сидел просто так...

...Про меня, наверное, многие скажут, что дура. Что надо было или прогнать его, не мешкая, или заставить его всю жизнь свою вину чувствовать. С мужчиной, мол, иначе нельзя, разбалуется. А мне легко стало оттого, что доверять ему могу. Что он живет так, как говорит, и говорит, как чувствует. И мне довериться смог. И не вину передо мной испытывает, а любовь и радость.

Вот лежит он, и лицо такое чистое, спокойное. Спи, мой любимый, спи. Нам ещё много беспокойных и тяжелых ночей и дней пережить придется. Но мы переживем. Знаю, ты не забудешь ничего, долго ещё будешь помнить и любить Юлю. Ты никогда любовь свою и радость забывать не умел. И благодарным быть старался тем, кто в душу твою вошел, кто осветил её и согрел хоть на мгновение. И девочке этой, что душу твою озарила, хоть и сама тому не рада оказалась, будешь признателен. И я благодарна ей, хоть все ещё ревную тебя к ней. Благодарна, что заново тебя узнать смогла и лицо твое посветлевшее увидеть новыми глазами. Что поняла, как страшно тебя потерять. Говоришь, что свет она в душе твоей зажгла... Обидно, что не я. Но сохранить этот свет только я могу, и душу твою не замутить – это уже только мне по силам. Не знаю, сколько раз ещё мы срываться будем в обиды и ссоры, не знаю ещё, чем заплатить придется за то, чтобы полет твой продолжался, но я заплачу. И упасть тебе не дам. И какая беда ни стерегла бы тебя, буду начеку и беде той тебя не отдам. Мужчина – существо неосторожное и, бог весть, куда зайти может и в какой чаще заблудиться в погоне за мечтой своей, но хранить огонь в очаге, который он издалека бы увидал, и куда бы вернуться мог, чтобы передохнуть и сил от Любви набраться, сможет только женщина.

         Жена... Никогда не любила этого слова, но точнее не обозначить ношу и ответственность. Как девочка становится девушкой, а девушка – женщиной в свой час, так и возлюбленная становится любимой, а любимая – женой. Жизнь состоит не из взлетов и посадок, основное время в ней занимает полет. И кто бы ни помог тебе взлететь, любимый, лететь ты будешь со мной. Чтобы не одиноко тебе было в дороге дальней и трудной. Чтобы как можно дольше ты не уставал и опускаться не хотел. Ведь там, куда ты опустишься в тоске и усталости, может не найтись той, кто опять тебя в небо позовет.

          Ты ещё не знаешь этого – я сама поняла только что, – но крылья твои и небо твое – это я.





Рецензии