Нескладный пазл. Главы 4-5

                4. Nueva Paz

          Из дневника - 16 января 1970 года.
          Наконец, мы готовы к отъезду на трассу. Мне в группу дали двух самых молодых - Гургена Оганянца и Женю Манаева. Оба после защиты диплома закончили курс в спецгруппе моего бывшего института.  Принимали в спецгруппу не всех - через отбор мандатной комиссией (анкета, анализы) и в течение года обучали только иностранному языку (по выбору – английскому, испанскому или арабскому). Конечно, с моим мандатом  туда не попасть из-за «ошибки» в пятом пункте. Наверное, не всем, окончившим этот курс, полученные знания пришлись впору: Гургену выучил английский неплохо; для Жени время привилегированной учебы, судя по всему, прошло без особой пользы.
 
          В нашем отечестве приставка «спец» означала - "не для всех", в ней содержался надуманно-таинственный символ особого качества или статуса, что сулило причастному нечто, малодоступное для остальных прочих. Т.е. для нас с вами. В данном случае выпускников спецгруппы готовили для работы за границей (при том, что «железный занавес» еще не поднимался). По окончании спецкурса молодых специалистов распределяли в разные организации, которым было доверено выполнять и работы за рубежом. В институте вместе с Лёвой работало немало таких ребят. После обкатки в экспедициях, спустя год-два, их, как правило, назначали на объекты загранработ, попасть куда - почти несбыточная мечта для большинства сотрудников института.
          Гурген понравился Лёве сразу. Сдержанный в разговоре и манерах, с некоторой претензией на солидность, толковый  парень 25 лет, живые глазки-маслины. Наработанные мозоли на руках, серые каемки под ногтями ясно говорили: их обладатель - из числа трудяг и умельцев. Он старательно  занимался тем, что поручали, слушал внимательно, спрашивать не стеснялся. Женя - его ровесник, но похоже, противоположность: с приятной внешностью, в знаниях и навыках довольно поверхностен. Он почти не скрывал, что работа его интересует мало, однако приходится терпеть и делать, что прикажут, при возможности - попроще, не надрываясь, во имя нужной суммы «заграничных денег» на покупку машины. 

          Из дневника - 25 января 1970 года.
          …Накануне отъезда Сергей Анатольевич и какой-то кубинский начальник (я пока не отличаю их) собрали нас вместе с будущими нашими кубинскими сотрудниками. Пришла шумная орава молодых ребят и девушек, человек около двадцати. Начальники рассказали кубинцам, для чего мы приехали из Союза. Потом нас представили. Кубинцы весело переговаривались, рассматривали нас и, наверное, обсуждали между собой, каковы эти sovieticos. На первый взгляд - все на одно лицо: по отдельности никого не запомнил. Сергей Анатольевич пояснил нам, что все эти ребята закончили институт (по-нашему, техникум), не имеют никакого опыта работы, но мы их должны подучить в процессе работы, чтобы они соответствовали уровню советских техников. Вот этого нам еще нехватало – учить здесь кого-то.
          К слову сказать, у нас в институте, в Москве, техников довольно много. Я, дипломированный инженер по штатному расписанию и зарплате, а  работу выполнял в первые годы ту же, что и техники; только они, как правило, работали лучше и профессиональнее нас, зеленых.
          На днях по ошибке поднялся на лифте этажом выше нашего офиса. Иду по коридору,  вижу на одной двери стеклянную табличку с надписью - Juan A. Fernandes, ing., а ниже на бумажке -  El jefe del departamento. И на некоторых других дверях таблички, где тоже после имени-фамилии приставка ing. Спросил у Сергея Анатольевича, что это означает, он говорит – инженер, у них это звание, как у нас – профессор, к примеру. Я вспомнил, как отец подписывал какую-то бумагу и в конце – к.т.н. Навроцкий. Почему в моем институте в Москве никому не приходит в голову употреблять наши фамилии с приставкой, наподобие кубинской?
          По решению руководства нашего управления будущие кубинские техники первое время (сколько?) будут работать обыкновенными рабочими: рубить просеку, переносить инструмент, приборы и вообще делать всю малоквалифицированную работу. В Союзе на изысканиях мы нанимаем для этого старших школьников, деревенских мужиков или женщин, согласных на небольшую зарплату.
          По-испански мы ни бельмеса не понимаем, пока объясняемся с нашими кубинцами через  переводчицу. Плохо то, что она пробудет с нами на месте работ только несколько первых дней, на время нашего обустройства в полевом лагере, потом возвратится в Гавану, нам же придется толковать с кубинцами, как сумеем.
          Наша рабочая неделя на изысканиях составляет пять с половиной дней, полтора дня – отдых в Гаване. На деле для отдыха остается только один день, потому что после  приезда в управление мне положено сделать доклад родному начальству о непременных успехах прошедшей недели, то да сё. Все так затягивается по времени, что добираюсь в Наутико только к вечеру.
          В выходной -с утра нудная стирка рабочей одежды, потом поесть надо что-то приготовить на весь день. Хорошо, если остались в шкафу или холодильнике какие-то продукты. Бывает, что там, кроме тараканов, ничего не найдешь. Тараканы здесь водятся даже в холодильнике: то ли на кухне им очень жарко, то ли прячутся от жуткой грязи, которую развели за год холостяцкой жизни наши соседи-сахарники.Кафельный пол в кухне давно не мыт и так загажен, что приходится ходить по дощечкам (я в первый день не понял, зачем они на полу валяются).
         Периодически ездим за продуктами в «Grand America», спецмагазин для иностранцев. Попасть туда нам можно только всем вместе и по распоряжению руководства группы. Покупать что-либо в обычных, кубинских, магазинах нам не полагается(?), да и купить там практически нечего. Роскошные интерьеры громадных магазинов, оставшихся от дореволюционных времен,  блещут удручающей пустотой на полках. Я заметил это во время редких прогулок по городу. Наверное, чтобы отсутствие товаров не так сильно бросалось в глаза, на каждой полке красуются  редко расставленные коробочки с неизвестным содержимым (мне кажется, они пустые). Безликие  коробочки своим одиночеством еще больше подчеркивают унылое сиротство магазинного пространства. Продавцы скучают, глазеют в окна или в открытые на улицу двери и радостно оживляются, завидев случайного  посетителя. Товаров нет, но магазины почему-то открыты.
         Ездить в Гавану, чтобы погулять в выходные, удается нечасто из-за большой отдаленности нашего поселка. Я даже не знаю, имеется ли регулярное автобусное сообщение с  городом. А главное – как там объясниться, если что-то понадобится?

         «Заграница», в которой оказался Лёва, в нашем, советско-потребительском понимании, была таковой лишь географически. Правда, платили здесь, как полагалось в «загранице», сертификатами, советским заменителем денег, изобретенным специально для счастливчиков, кому улыбнулась удача поехать туда. Большинство коллег Лёвы, таких же, как он, не развращенных достатком граждан СССР, понятия «зарубеж, заграница» связывали именно с обилием того, что в Союзе считалось дефицитом, редко встречалось в магазинах (если только «под прилавком»). И все же - в сравнении с Кубой у нас  было несомненное изобилие.
         В противоположность советским трудящимся, у кубинцев «на руках» скопилось немало денег, что  само по себе для них ничего не решало. Чтобы население могло существовать, каждому жителю выдавалась персональная карточка (tarjeta). По ней за небольшую плату положен определенный набор продуктов на месяц. В свое время в нашем отечестве «отоваривание» (словцо-то !) было едва не ежедневной необходимостью. Здесь было иначе: все сразу получил и в следующий раз - только через  месяц. Так же  по карточке - одежда, обувь, только интервалы для получения более продолжительны.
        Обычные колхозные рынки, где наше население частично могло восполнить недостаток продуктов в магазинах, на Кубе вообще отсутствовали: считались пережитком капитализма. Так что потратить деньги простому кубинцу было практически не на что - товаров производилось мало, в свободной продаже их нет, все - по распределению. 
       
          Из дневника - 18 февраля 1970 года.
          Первые недели работы на трассе оказалось не такими простыми, как предполагалось в Гаване. Я (да и не только я) совсем не представлял местных условий. трасса нашего участка начиналась в 50-60 километрах от Гаваны, близ городка Nueva Paz (Новый мир). Именно там  мы наметили  место нашей первой базы. 
          С помощью Люси-переводчицы объяснил кубинцам, что предстоит сделать, для чего мы с ними приехали в этот заброшенный городишко и чем  должны заниматься  они. Особых вопросов нам не задавали, и я решил в закончить разговор, еще раз представив себя и моих коллег. После перевода моего имени возникло явное оживление: имя Leon – это по-испански и «лев». Кто-то засмеялся: лев – при моей несолидной внешности; кубинцы принялись о чем-то весело переговариваться. Чтобы прервать неожиданное веселье, я попросил Люсю сказать, что без необходимости постараюсь не уподобляться своему тезку. Лица моих слушателей слегка посерьезнели.
          После отъезда Люси в Гавану наше общение с кубинцами происходит по англо-испанской цепочке: через Гургена и одного из кубинцев, мало-мальски понимающего английский. Вот и толкуем, вроде как на переговорах наших больших руководителей с иностранными делегациями.
          На работу ездим на двух машинах: советские и несколько кубинцев на «козле»,  остальные – на советском же ЗИЛе, в его кузов  вместо привычного для нас брезентового покрытия  установили дощатое сооружение наподобие  домика с тремя стенами и плоской крышей (кубинцы его называют caseta). Дождей нет, сушь и немного скучновато без небесной влаги – все-таки, не помешало бы смягчить раннюю жару.

         Как странно: прожив в Nueva Paz около трех месяцев, Лёва почти не запомнил его. Среди теснившихся один к другому одно- и двухэтажных, неприметных деревянных домов столбами торчали одинокие пальмы. Длинный одноэтажный дом, куда поселили изыскателей, внешне не отличался от других: давно некрашеные дощатые стены сохранили местами пятна краски и давно выгорели на солнце; в окнах - деревянные жалюзи, по всему дому - серые бетонные полы. Длинный узкий коридор рассекал дом по всей длине на две половины. Советских поселили  в небольшую комнату (выбирать не предлагали) с внушительных размеров окном, у стен - металлические скелеты трех кроватей, сварганенных из толстой арматуры; поверх пружинной сетки на кроватях пузырились родные, советские ватные матрасы, очень «уместные» в тропиках (зато мягко!). Через стенку от комнаты наших специалистов приютился продовольственно-вещевой склад, дальше - столовая и - через окно в стене - кухня. На противоположной стороне коридора поместились кубинцы, в большой комнате-зале, плотно заставленной такими же металлическими кроватями, только в два этажа; небольшая часть зала отделялась тяжелой  тканью: там поместились трое девушек-кубинок. К «кубинской» спальне примыкала еще одна большая комната, общая контора, или oficina, как ее назвали кубинцы; почти на всю длину ее занимал массивный   деревянный стол на толстых резных ногах-лапах (откуда взялся этот мастодонт?). Там  время от времени шли вечерами многочисленные собрания.
          Новое жилище не отличалось ничем – ни комфортом, ни уютом, ни красотой. Аскетизм революции витал в нем. Однако в течение нескольких  месяцев, первых и самых непростых для всей большой группы разнохарактерных, мало чем схожих людей, никто практически ни разу не покидал дом поодиночке. Только все вместе и только в двух направлениях: либо на трассу, либо домой, в Гавану. Удивительно - ни у кого не возникло желания пойти прогуляться по окрестностям, осмотреть незнакомое место, где пришлось на время поселиться, и куда, может быть, не придется попасть никогда больше. Видимо, окружающая тишина и нелюдимость городка были столь отталкивающи , что люди инстинктивно старались держаться вместе.  Лёва поделился этим наблюдением с одной переводчицей,  соседствуя на каком-то собрании в Гаване. Она небрежно бросила в ответ:  «Да что там смотреть, ваш городишко, как две капли похож на десятки захолустных мест, куда я езжу с начальством. Везде одно и то же - главная улица с полупустым магазином, аптека, школа, изредка работает кинотеатр, да пара лавок, где продается лед. И все.»  В Nueva Paz параллельно главной тянулось еще несколько улочек с рядами молчаливых домов, насквозь прокаленных местным солнцем, закупоренных незрячими закрытыми окнами. Не слышались детские голоса. Все застыло. Будто оглянулось в века, еще когда поселению дали название - в честь «князя мира», испанца Годоя, и забыло повернуться снова.

         Из дневника - 12 марта 1970 года.
         По утрам обычно вывешиваю листок с ежедневным перечнем полевых работ и фамилиями тех, кто занят в отдельных звеньях. Кубинцы довольно быстро привыкли к  своим несложным обязанностям. Другой вопрос,  их исполнение. Конечно, получив образование, они совсем не предполагали, что придется стать рабочими. Не для того учились. Именно это – главная причина нарождающегося недовольства большинства из них, и постепенно оно  начинает сказываться на наших отношениях.
         Боюсь, как бы  ни закончилось конфликтом. И мы, и кубинцы ведем себя согласно своим представлениям и правилам,  которые в данном случае не совпадают, как ни странно, в главном: перед нами стоят разные задачи.
         Когда я сюда ехал, разве можно было предположить, что  в качестве рабочих нам дадут  специалистов. Хотя какие они специалисты? Не специалисты никакие, но и не рабочие, т.к. почти  ничего не умеют. И отношения у нас на трассе соответственные: пойди туда, возьми это. Нам надо делать нашу работу, и если этих людей, будь они хоть академиками, дали в качестве рабочих, значит, я считаю их таковыми, и на трассе они должны выполнять, что положено рабочим.
         Время постепенно расправляет скомканные изначальным незнанием представления. На первых порах я мало кого отличал в нашей группе, многие были на одно лицо, различаясь только цветом кожи. Постепенно некоторые из них в моих глазах приобретают конкретный облик. Я уже замечаю, кто как относится к тому, что  говорю им, как делает свою нехитрую работу. При этом даже на фоне преобладающей безучастности улавливаю  некие намеки внимания, даже - симпатии на некоторых лицах.

          По возвращении с трассы всех кормили простой, невкусной едой, после чего наша троица обычно заваливалась на кровати передохнуть: все-таки топать по раскаленным камням, на жаре, восемь часов подряд, кто хочешь устанет. Ближе к вечеру, когда прохлада из наступавшей темноты медленно вплывала в прожаренный за день дом, ребята садились за обработку полевых журналов в замутненной табачным дымом  officina. Вокруг - сдержанно-приглушенный говор, за спиной - редкий строй любопытствующих кубинцев, кто-то задает безответные вопросы - объясниться Лёва со товарищи пока толком не могут. Когда надоедал заниматься журналами, шли на большую открытую террасу. Однако и там находиться подолгу было затруднительно - кубинцы громко и разом галдели, почему-то высокими голосами, отчего  с непривычки иногда в висках начинало стучать; вдобавок, уже не было сил просто так, по-дурацки, как в первые дни, бессловно улыбаться на обращения.
          Иногда кто-нибудь выносил на террасу проигрыватель. Начинались танцы  - нашлось несколько пластинок: чаще всего ставили самбу «Куба» или «Valentina». Кубинцы танцевали с нескрываемым удовольствием, умело и изящно изгибая подвижные тела; скрытая в них энергия моментально просыпалась в ритмичном согласии с  мелодией. Природа изрядно потрудилась, создав их именно для таких грациозных, плавно слитых друг с другом движений. На свет единственной яркой лампы под потолком налетали бабочки, словно поджидая этот момент во тьме, наглухо обступавшей террасу, и принимались весело кружиться со всеми.
         Лёва танцы не любил - плохо танцевал всегда, еще со студенческих времен, – от того стеснялся и сразу решительно уходил в комнату. Гурген с Женей оставались посмотреть. Пребывать в безучастной роли долго не удавалось: кто-нибудь из девушек, непременно это была Lulu, тащил их в сутолоку танцующих. У нас в Союзе латиноамериканские танцы на вечеринках танцевать вообще мало,  кто умел. Смеясь, Lulu прижимала к своему крепкому, призывному телу красневшего от смущения Женю (тем не менее, он обычно вызывался ей в партнеры), быстро что-то лопотала и, на время отстранившись, показывала па, едва не волоча за собой толстенького неумелого sovietico. Заметив их, вокруг начинали хохотать, подбадривая обоих -  учительницу и ученика, но смеялись необидно, тем более, что Женя оказался способным учеником.  Гурген энергично отмахивался от обучения, но не уходил; к нему перестали приставать, даже Lulu.
        После танцев терраса пустела. Кубинцы перемещались, одновременно с нескончаемым разговором, на очередное собрание в oficina или  в спальню. Только шелестели обеспокоенные редким вечерним ветерком пальмы. Их большие толстые, чешуйчатые стволы гигантскими слоновьими ногами добродушно почти вплотную соседствовали с домами; верхушки деревьев венчали крупные метелки веток с  густой остроконечной листвой. В течение дня узкие лезвия листьев заметно меняли желто-зеленую окраску (недавно закончилась зима): безликие, видимые почти тенями в сером утреннем сумраке, они ненадолго проявлялись зеленью в распускавшихся лучах рассветного солнца, чтобы обесцветиться дневным зноем, а потом снова запестреть, но уже новыми, медленно гаснущими в вечернем закате красками.
         Кроме пальм и пары унылых, молчаливых домов по соседству, ничто не привлекало внимания. Странно -  как картинку городка, Лёва не мог потом вспомнить его обитателей. Похоже, все они круглосуточно были заняты где-то в поле и возвращались в свои жилища, возможно, по выходным, когда изыскатели уезжали в Гавану.

         Из дневника - Февраль 1983 года.
         Сколько прошло десятилетий, сколько мы слышали и слышим обещаний, а живем по-прежнему скудно. Дефицит во всем: в продуктовых магазинах постоянные очереди за всем, что продается; красивую импортную одежду, обувь тоже надо искать, доставать. Это - наши заботы, горожан, москвичей. Не исключаю, то же в других крупных городах. Люди раздражены, даже озлоблены, но этим все  ограничивается: как всегда, побурчим, посудачим на кухне и разойдемся спать.
         Почему-то вспомнил Кубу. Там было еще сложнее – что-то вроде нашего «военного коммунизма», распределялось все. По возвращении оттуда стал интересоваться, что у нас пишут про эту страну, вплоть до истории Кубы. Теперь собираю кубинские марки,  хотя знатоки говорят, что коллекционная ценность их невелика.
         Разговаривал с некоторыми людьми, которые серьезно занимаются Кубой, и  кое-что понял про то время, когда пришлось там побывать. Вспомнил, как в наши изыскательские партии в качестве  рабочих придали кубинских техников, которым их начальство повелело заниматься малоквалифицированной работой. "Мои кубинцы" по этому поводу митинговали целыми вечерами. Я на их собраниях не бывал, но знал, что большинство не желало заниматься тем, к чему их обязывало начальство. Иногда собрания затягивались далеко за полночь, а утром ребята не могли голову от подушки оторвать. Распорядок дня и работы, который мы установили совместно с ними в первые же дни, стал нарушаться и со временем - все чаще. Кубинцы тихо бунтовали. В глубине души я понимал их, но работу надо было выполнять - для того мы сюда приехали. Во что бы то ни стало.

          Если бы Лёва знал, что именно тогда, в 1970-м году, неоткуда было взяться рабочим для их контракта. Потому что все рабочие, чем бы они ни занимались раньше, в тот год вынуждены были выполнять единственную работу – рубить нескончаемые заросли сахарного тростника на бесчисленных плантациях. Вся страна оказалась вовлеченной в грандиозное национальное сражение под названием Zafra de los diez milliones. Рубили тростник не только профессиональные macheteros, рубщики тростника, но рабочие всех специальностей, квалифицированные каждый в своем деле. Рубили студенты, солдаты и офицеры, механики и строители, немногочисленные инженеры и врачи. Это была их неотвязная, многонедельная, многомесячная обязанность. Вне зависимости от того, хорошо они умели это делать или не умели вовсе. В бой были брошены все резервы.
          Глазом стороннего наблюдателя Лёва замечал, каким громадным напряжением    охвачено все вокруг. Перед людьми была поставлена неимоверно трудная задача - срубить столько сахарного  тростника, чтобы за один сезон получить 10 миллионов тонн сахара, установить мировой рекорд.  В главной газете "Гранма" ежедневно печатались сводки, наподобие фронтовых: сколько произведено сахара в каждой из шести провинций. Заклинания, призывы к победе неслись из эфира, со страниц всех газет и журналов, из расклеенных повсюду бесчисленных плакатов и лозунгов.
          Страна превратилась во всеобщий фронт, на котором сражались все, кроме детей. Фидель, время от времени, выходил на показательные рубки вместе со своими соратниками. Наши специалисты в добровольно-принудительном порядке, уже  по инициативе родного начальства,  тоже отмечались в выходные дни на каких-то плантациях. Толк от этого, разумеется, был ничтожен, но факт участия представителей страны победившего социализма в «сафре 10 миллионов» не мог пройти мимо центральной печати Кубы. О подобном энтузиазме других иностранных специалистов Лёва ни от кого не слышал.
          Со временем затянувшаяся битва выдохлась, продолжалась по инерции, умножая бесполезные траты без того скудных ресурсов.стала бесполезной тратой и без того скудных ресурсов. Специалисты знают, что тростник через несколько месяцев после начала сафры теряет не только наибольшую, но и номинальную сахаристость, - потому его, как правило, стараются срубить за очень короткое время, 2-3 (от силы - 4) месяца, начиная с декабря-января. Однако сафра продолжалась все лето. Потери производства из-за отвлечения специалистов,  бесплатное содержание армады рубщиков, мобилизация всего автотранспорта - ничто не принималось во внимание. Неизвестно, предполагал ли кто-то среди тех, кому положено этим заниматься: что же будет со страной после установления всемирного рекорда? Вероятно, надеялись, что Куба сможет засыпать весь мир своим сахаром, а на вырученные деньги закупить многое из необходимого для подъема экономики, придавленной американской блокадой.
          В итоге - десяти миллионов не получились, только восемь с чем-то, что было тоже огромным достижением, превышением(!) дореволюционного рекорда. Много ли денег удалось выручить за сахар, добытый безоглядно дорогой ценой? Бог весть. Идеология и на этот раз победила слабую экономику, серьезно надломленную столь значительным напрягом,  несообразным реальным возможностям. "Великие скачки" редко оборачиваются благом для обыкновенного большинства.


                5. Нина, Лина и Надюшка

          Надюшка мечтала о свистке. Это случилось после того, как первый раз в жизни она сходила с мамой в  кино. Толком фильма не помнила. Все заслонил собой один эпизод:  милиционер на экране звуком свистка и жестом останавливал машины, пропускал через дорогу пешеходов, взмах руками в белых перчатках – люди больше не шли, машины срывались с места и мчались без остановки. Надюшка очень жалела, что милиционера со свистком  больше не показывали (смотрела кино еще раза три или четыре; после долгожданной сцены остальное было уже неинтересно). И все равно, при случае, упрашивала мать еще хотя бы разок взять ее с собой в кино. 
          Конечно, раздобыть такой свисток было негде. Свистульки из акации в счет не шли. Сосед Гришка обещал вырезать деревянный свисток, да так и не сделал. Обманул. Надюшка наяву представляла, как она держит свисток во рту, по ее сигналу тоже едут машины, идут люди. Правда, в поселке, где они жили с мамой, машины были редки. Да что машины, даже телеги, запряженные лошадьми, проезжали нечасто.
          Шел октябрь сорок второго года. До победного майского дня оставалась еще целая тысяча дней, а ее надо было провоевать, прожить. Никто не знал своего будущего: война казалась бесконечной. Не знала этого и пятилетняя Надюшка, оказавшись с матерью в эвакуации в уральском поселке.
          Поселили их почти в конце длинной поселковой улицы, в небольшой  бревенчатой избе одинокой вдовы Никитишны. Овдовела она  еще в первые военные месяцы. Своих детей они с покойным мужем не народили. Подселение двух эвакуированных женщин с детьми, хоть и хлопотно это, но восприняла спокойно. Уступила приезжим половину избы, где раньше была кухня. Молодые квартирантки, Нина и Полина, разгородили слабо топленную кухню занавесками из старых простыней, каких-то одеял, одолженных Никитишной. Получились три части: одна - общая кухня, где высилась большая печь, гревшая задней стенкой  хозяйскую половину, да еще две не очень теплые клетушки, в которых помещались Нина с Надюшкой и Лина, как звали Полину домашние еще в Москве, с семилетней Катей. Старый дом плохо держал тепло уже в осенние холода: завалинка давно осыпалась, дощатый, местами щелястый, некрашеный пол сильно остывал. Небольшого роста, худощавая Нина, болевшая сердцем еще с довоенного времени, все время мерзла.
          Мужья обеих женщин воевали. Мятые треугольнички писем или простые открытки с фронта приходили нечасто. Круглолицая, с упругими красными щеками Надюшка каждый день толклась на крыльце или гуляла по двору, поджидая, почтальонша Клава появится вперевалку на хмурой улице почерневшего от нескончаемых дождей поселка.
          С некоторых пор Надюшка ждала ее появления с тревогой. На прошлой неделе в соседней избе, куда Клава принесла письмо, наверное, что-то случилось: такой пронзительный, звериный крик раздался оттуда. Жила там тетя Маша Ковалева. Надюшке она казалась старой, сорокалетняя женщина, измученная тоской по погибшим мужу и старшему сыну, а теперь еще - боязнью за младшего, Вовку, ушедшего на фронт всего несколько месяцев назад. Видно, теперь настала и его смертная очередь.  Надюшка не могла понять, почему Клава долго  не появлялась из соседской избы. Из-за неплотно прикрытой двери несся крик, сменяясь тоскливым воем, потом  резко взметался вверх и  снова бессильно тонул в сером осеннем дне. Девочка испуганно смотрела, как Клава вышла на улицу и, вытирая рукавом телогрейки красное, залитое слезами, некрасивое лицо, молча прошла мимо. Теперь, при виде Клавы, девочка вспоминала безумный крик, внутри подымался страх, но она все равно не убегала, ждала. Каждый день.
          По вечерам мать возвращалась с работы,  шумно дыша. Устало опускалась на табуретку у кухонного стола, смотрела на подбегавшую девочку - есть ли письма от отца. На ее немой вопрос Надюшка чаще только качала головой. Мать, будто ей было трудно удерживать взгляд  больших, налитых печалью и страданием глаз, опускала ресницы и, обмякнув телом, приваливалась к столу. Немного посидев, вставала, стягивала с головы платок, снимала пальто. Все это она делала медленно и с таким видимым усилием, что Надюшке пальто казалось стопудовым. Потом шла за занавеску, где теснилась узкая кровать, топчанчик Надюшки и тумбочка между ними. Потихоньку, опасливо опускалась на  кровать и валилась набок. Прикрыв глаза, затихала в неловкой позе. Надюшка отрывала от пола ее тяжелые, опухшие ноги в толстых шерстяных носках поверх штопаных чулок, помогая матери удобнее поместиться на постели. Страдание и боль переполняли мать, они подбирались к маленькому сердцу девочки, смешиваясь  с неотрывной привязанностью к единственному для нее родному человеку. Она чувствовала что-то неладное: прежнее горячее тепло взгляда, которым мама ласкала ее, приходя домой, исчезало, его вытесняло что-то новое, незнакомое Надюшке, отстраненное, холодное, малоподвижное.  В доме стыла тишина. Ни единый шорох не нарушал ее. Надюшка  уходила в кухню, где за печкой она устроила жилье для куклы и одноухого зайца, и там, уткнувшись лицом в замурзанное платье куклы, подскуливала от испуга. Матери все чаще становилось плохо. Надюшка толком не понимала, что же с ней происходит, инстинктивно ужасалась ее внезапной недвижности.
          Нина пристально смотрела в черноту потолка. Будто силилась там прочесть долгожданное письмо от мужа. А оно все не приходило. Вдруг всплыли счастливые лица родителей с удачной фотографии из харьковской квартиры. Знакомый фотограф сделал этот  снимок еще за три года до внезапной гибели, что настигла их на последнем сиденье полупустого заводского автобуса. Грузовик, их же, заводской, тяжело груженый болванками, на полном ходу – то ли тормоза отказали на крутом спуске, то ли водитель лишнего хватил – догнал и смертельно разворотил  заднюю стенку тщедушного автобуса. Как сидели они рука об руку, так и прибило их друг к другу навсегда последним нещадным ударом. Больше никто не пострадал: немногие, сидевшие впереди, отделались только ушибами да испугом.
          Семнадцатилетняя тогда Нина, только школу окончила, с распухшим от слез лицом смотрела в отверстую яму, где рядком виднелись две гробовые крышки, которые так никому и не открыли (потом на заводе разное про то говорили). Вокруг могилы печально толпилась немалая харьковская родня, знакомые. Сбоку особняком торчала костистая фигура тетки, материной родной сестры, неожиданно для всех приехавшей из подмосковного  Подольска по телеграмме кого-то из родственников. Тетка была одинока. Муж бросил ее после десятилетия бездетной совместной жизни, а он очень хотел ребеночка; вот и женился на дородной подавальщице из центральной столовой, которая теперь исправно, из года в год, награждала его потомством в одном, а то и в двух экземплярах. У тетки хранилась присланная ей когда-то в письме фотокарточка Нины, снятая еще на комсомольский билет. И так она полюбила племянницу на этой фотографии, не видя ее живьем ни разу в жизни, что в момент подхватилась приехать на похороны сестры с мужем, охваченная решительным желанием забрать Нину к себе, немедля, сразу после похорон. Так и сделала под удивленными, отчасти даже благодарными взглядами харьковской родни, облегченно вздохнувшей от столь удачного разрешения неожиданной проблемы – горе горем, но и своих детей и забот хватает, да и комната в заводском доме освобождается... 
          В теткиной коммуналке с коридорной системой горестные обстоятельства появления новой молоденькой жилички стали быстро известны и по большей части вызывали сочувствие, слегка смягчившее неприязнь простоватых обитателей бывшей господской конюшни, а ныне – жилья для ИТР большого советского учреждения, к ее тетке, не слишком словоохотливой и потому казавшейся высокомерной.  Худоба и высокий рост тетки превращали ее фигуру-палку в строгое и назидательное явление на фоне массы  болтливых, раздобревших раньше времени, совсем не старых соседок. Одна из них, что более других сочувствовала теткиной судьбе, засмотрелась на вновь прибывшую миловидную племянницу и выслала дозором, для знакомства, дочь свою, Полиночку. При виде незнакомой ровесницы разведчица недолго пребывала в смущенном любопытстве. Ее молодое открытое сердце без слов, разом вместило и обескровленную горем Нину, и  всю ее бездонную боль, глубину которой не дай бог мерить. Так и свела их жизнь.

         Надюшке очень нравилась Катя, дочь Полины. Каждое утро она аккуратно, плотно заплетала дочери длинные, пшеничные косички. И вообще Катя была тихая и умная девочка, так говорила Надюшкина мать.
         - Не то, что ты –  Нина осуждающе смотрела на дочь. – Посмотри, она после школы сидит дома, делает уроки,  потом читает. А ты?
         Надюшка не разделяла недовольства матери. Ведь она  еще не ходит в школу,  как Катя. Поначалу, когда Катя только пошла учиться, на улице стояли теплые, сухие дни. Надюшка, конечно, провожала подругу до самого крыльца. Углядев, в каком классе она занимается, тихо забиралась в открытое окно и слушала, что говорит учительница. Все было бы хорошо, если бы не ребята в классе. Они начинали смеяться, показывали на нее пальцами. Учительница на первых порах прогоняла Надюшку. Потом все привыкли. будто так и надо -  и учительница, и ребята. Девочка тихо сидела на подоконнике, пошмыгивала носом, переводя большие, как у матери, внимательные глаза то на учительницу, то на черную доску с буквами и цифрами, то на Катю, склонившую пшеничную головку над тетрадью. И ждала ее до конца уроков.
          Так они вместе ходили в школу некоторое время. Потянулись тягостные дожди, окна в классе больше не открывали. Надюшка хотела пройти в школу вместе с Катей, но одноногий сторож Михеич, стоявший на крыльце с костылем подмышкой, Надюшку не пустил.
          - Мала еще, беги домой, – бурчал он и цепко держал ее за руку пока проходили ребята. Катя, хотя и боялась суровой щетины сторожа и его костыля,  упрашивала старика, чтобы  пропустил подружку. Михеич был неумолим.
          Огорчалась Надюшка недолго. Вокруг и без того очень много интересного. Можно сбегать к столовой, около которой всегда вкусно пахнет супом. Такой  же суп она на днях нечаянно пролила дома, опрокинув в беготне бидончик, только что принесенный матерью. Или можно пойти домой к Гарику, тоже из москвичей, «вакуированных», как говорила хозяйка, бабушка Никитишна. Правда, он моложе, слабее Надюшки - с ним не интересно. Зато у него во дворе можно  поиграть ярко-красной пожарной машинкой, бывшей предметом зависти всей малолетней публики их улицы.
          Больше всего она страшилась и любила бывать в кузнице. Смотрела, как худой, узкоплечий мальчишка  Лешка в испачканной машинным маслом ситцевой рубахе раздувает горн, мерно поднимает и опускает рычаг мехов, то приседает, то тянется вверх на цыпочках из-за малого роста. Огонек в горне поначалу нерешительно выглядывал из кучи щепочек и стружки, потом, набрав силу, уверенно разгорался пламенем. Оно начинало гудеть, сопровождаемое ритмичными движениями мосластых рук Лешки. В наступавшем тепле кузницы кисло пахло металлом, гарью, во все стороны сыпались яркие искры из-под колотившего по наковальне молотка, в волшебном мраке оглушительно звенело, мелькали сполохи из кузнечного очага, над которым неутомимо трудился Лешка. Надюшка вжималась в стенку спиной, вспотевшей от страха и восторга, испуганно и зачарованно глядя то на искры, то на сурового кузнеца, бесстрашно колотившего молотком по раскаленной заготовке.
          Оглохнув от пронзительного стона избиваемого металла, Надюшка выкатывалась наружу. Теперь надо сбегать к  конюшне. В это время лошадей там обычно не бывало – все заняты на работах в совхозе. Надюшка протискивалась через неплотно прикрытые ворота в холодное пахучее нутро длинного сарая и осторожно шла по неосвещенному, широкому проходу. Сквозь щели в старых бревенчатых стенах в темные стойла остренько посвечивали неожиданные лучики света с улицы. Было тихо, пахло въевшимися в дерево запахами лошадиного пота и навоза. Надюшка уже привыкла к этому, ранее незнакомому ей, духу: они обычно здесь прятались с мальчишками от дождя и во время игр. Случалось это нечасто - многие мальчишки, даже чуть постарше Надюшки, чем-то заняты: кто на огороде, дома, а кто в совхозе; встретить их на улице теперь удавалось редко. Но уж когда это случалось, ее подхватывал вихрь – она носилась, орала громче всех, суетилась, мешалась под ногами, мокрая челка липла ко лбу, рдели красные, как яблоки, щеки. Это было так весело, так общо, что, в конце концов,  суть игры становилась ей совсем неважна. Главным было  участие  в шумном, бурливом, бестолковом общем движении. Нет, конечно, она была не дурочка, умела прятаться не хуже других, более взрослых пацанов, и бегала быстро. Но ее иногда забывали искать, не замечая в числе прочей мелюзги. Ей нравилось прятаться в копну соломы в темном дальнем углу конюшни. Один раз, зарывшись внутрь,  она не дождалась, когда ее найдут, а может ее там и не искали, и заснула. Неизвестно, сколько проспала бы времени, если бы ее чуть не подцепил вилами конюх, набиравший солому. Он перепугался гораздо сильнее ничего не понявшей спросонок девочки, отчаянно и продолжительно материл ее, а потом прогнал вон. Через несколько дней она опять пошла туда. Пошла с опаской, боясь наткнуться на грозного конюха – а он оказался совсем нестрашным: при новой встрече неожиданно улыбнулся, узнав ее, погладил по голове и что-то быстро заговорил по-своему, по-татарски.
         В поселке много чего было интересного - осмотреть, послушать. Как-то раз, услыхала на улице и сразу запомнила песенку. Дома подговорила Катю спеть   вечером, когда мамы вернутся с работы. Едва Нина с Линой пришли и разделись, Надюшка, горя нетерпением выступить, на этот раз - дуэтом, дернула смирную Катю за рукав и почти силком вытащила ее на середину кухни.
         - Послушайте! Мы сейчас вам песенку споем!
         Вытянув руки вдоль измазанного за день платьица, Надюшка скомандовала Кате сделать то же, и они запели:
         
         Как у нашего попа,
         У попа у Яшки,
         Хутор-мутор до колен,
         Яйца как две чашки.

         Довольная удачным исполнением, Надюшка, улыбаясь, ожидала, как минимум, похвалы от матери и тети Лины. Но этого почему-то не последовало. В наступившей тишине тетя Лина увела Катю за занавеску и что-то шепотом ей там выговаривала. Мать сердито смотрела на Надюшку:
         - Это ты песню принесла?
         Надюшка бодро подтвердила, продолжая улыбаться. Они так хорошо, дружно спели и слова складные. Правда, не все понятно, она думала у матери спросить. Песню весело пели у магазина, что  в конце их улицы, и там все смеялись. А тут никто даже не улыбнулся.
         Мать укоризненно покачала головой:
         - Ну, что ты за человек?
         Не поймешь этих взрослых.
         Со снегами и морозом подступил новый, сорок третий год. В школе устроили праздничный утренник. Ребята читали стихи, пели военные песни, водили хоровод вместе с учителями. Школьный сторож Михеич нестройно играл на гармони, сопровождая выступления. Конечно, разве Надюшка могла остаться в стороне от этого события. Свое участие она заявляла немедленно, при первой же возможности. Всякий раз, когда директорша предлагала выступить, Надюшка пружиной вылетала вперед, взбиралась на табуретку и громко произносила стихи, которым ее научила по такому случаю мать. Она очень любила выступать - петь или стихи говорить, - и главное, чтобы были зрители. Потом, тоже без очереди, спела «Синенький скромный платочек». Тонким, чистым голосом она  ласково и нежно выводила под гармонь Михеича песню о мечте, о светлой грусти и надежде всех, кто здесь был, взрослых и малых, задавленных тяжестью войны. Все долго хлопали Надюшке, а две пожилые учительницы, хотевшие поначалу воспрепятствовать проявлению ее внешкольной самодеятельности, хлюпали носами и вытирали глаза.
         Главным событием утренника стала раздача подарков для детей работников совхоза. Катя тоже получила подарок, а Надюшке вроде ничего и не полагалось: Нина по здоровью работать уже не могла. Горю не было предела - ведь она так хорошо выступала, ей аплодировали, а подарка не дали. Она пронзительно орала в голос, требуя подарок. Катя, добрая душа, пыталась ее утешить, предлагала взять из доставшегося ей небольшого пакета половину содержимого. Нет, Надюшка хотела только отдельного подарка, специально для нее, а не чьей-то части. Но подарков больше не было. К убитой горем девочке вдруг подошла директорша, держа в руке... свисток. Почти такой же, как Надюшка видела в кино. Пораженная  в самое сердце, она замерла. Директорша протянула ей свисток:
         -  Возьми, деточка.
         Больше в тот момент ничего не требовалось. Ор оборвался. Мечта неожиданно сбылась.
         Первыми жертвами свистка стали домашние. Надюшка свистела почти непрерывно, упрашивала мать или тетю Лину ходить только тогда, когда она подаст команду свистком. Взрослые поначалу соглашались, но вскоре забывали, занятые своими делами, а потом вовсе перестали подчиняться. Мягкосердечная Катя первое время согласно выполняла все распоряжения Надюшки, вошедшей в роль милиционера из кино. Но потом и она устала: от назойливого свистка у нее заболела голова, она заплакала и ушла к себе.
         Мать решительно приказала прекратить свистание, быстро упаковала дочь в пальто, валенки, замотала крест-накрест платком и выпроводила на двор. Там командовать было не кем: на улице - и живой души. Промороженный воздух защипал в носу, закрасил щеки. Солнце спускалось к горизонту, освещая пустую дорогу с грязным снегом, изъезженным полозьями саней, раскрашенным конской мочой и давленными кучками навоза. Извилистая полоса дороги широкой траншеей вспарывала белизну громадных сугробов, накрывших улицу вместе с едва видными заборами, избами. Свисток в руках Надюшки требовал действия.  Осуществленная мечта привычно встряхнула воображение: по деревенской улице должно было идти необычайно оживленное движение. Сначала ехали грузовики, которые она решила пропустить без очереди, потому что они везли грузы для фронта, следом тяжело тащились машины с пушками на прицепе, а в кузовах рядами сидели солдаты в белых полушубках с неразличимыми лицами (такое показывали в кино). Когда машины проехали,  Надюшка решила все-таки пропустить через дорогу ребят из школы, потом, махнув рукой, стесненной навязанным сверху платком, остановила их и снова пустила машины. На этот раз мимо катилась большая открытая легковая машина, в которой она сидела вместе с мамой и отцом: отец в военной форме и фуражке, как у директора их совхоза,  мама в своем теплом сером пальто, ее голову и плечи покрывал красивый цветастый платок тети Лины. Машина медленно ехала в тревожный малиновый закат, занявший полнеба, а в конце улицы  ему навстречу поднималась непонятная темнота. Надюшка принялась всматриваться в закат: что-то ее смущало в густевшем смешении красок. Потом стала раздумывать, как же она может сидеть в машине и в то же время стоять здесь, возле их дома. И внезапно почувствовала, что замерзла: свисток даже слегка примерзал к губе. Все картинки разом исчезли. Надюшка вперевалку, неуклюже потопала к дому, придерживая свисток мороженой варежкой.

         Между тем матери становилось все хуже. В один из ярких, морозных дней в конце зимы Лина выпросила в совхозе лошадь, уложила в сани завернутую в большой тулуп Нину и повезла ее в районную больницу. Ехали долго и трудно – дорогу в райцентр местами совсем перемело недавним бураном. Наконец, добрались. Досиделись в очереди к пожилому, видно, тоже из эвакуированных, врачу. Он долго, сосредоточенно слушал Нину, поворачивая ее то грудью, то спиной к небольшому, замерзшему окну, в котором уже дремал густевший свет ранних сумерек. Задавал вопросы, просил присесть, нагнуться, укладывал на клеенчатую кушетку. Нина с усилием, медленно делала все, что велел доктор. Отчаяние и мука лились из ее глаз. Он снова слушал старым деревянным стетоскопом, как, наверное, когда-то еще доктор Чехов.  Потом попросил ее выйти и посидеть в коридоре, а Лине, молча стоявшей все время в углу кабинета, велел остаться. Выходя, Нина чуть запнулась на пороге, обернулась, уцепилась взглядом за подругу. Та махнула рукой:
          - Ты иди. Я сейчас.
          Нина безмолвно посмотрела на доктора. Он отвернулся к окну. Нина двумя руками, точно стену, тяжело вытолкнула дверь в коридор.
          - Ну, что я вам скажу? – сказал он, обернувшись к Лине,  - непонятно, почему она до сих пор жива. С таким изношенным сердцем не живут.  У нее порок сердца и, видимо, давний. Она держится только силами своего молодого возраста. Ведь ей только - он заглянул в карточку Нины  -  тридцать. Надолго ли ей хватит этих сил, не знаю. Я, конечно, выпишу, что могу, но поймите, помочь кардинально я не в силах. Сейчас такое время… Даже если положить ее здесь в больницу, в которой нет ни  мест, ни …
          Он не стал добавлять, чего нет еще, выразительно посмотрел на Лину. Оцепенев от услышанного, она не смогла выговорить свой страшный вопрос -  сколько же ей осталось? Доктор понял, покачал головой:
          - Это может произойти очень скоро. А пока нужен только покой, лекарства и никакого напряжения, тем более – физического. Хотя понимаю: рабочая карточка и иждевенческая – две большие разницы.

          Минуло полгода. Где-то под Белгородом, поднимая в атаку остатки своего взвода, был ранен осколком мины Надюшкин отец. Мучился, кантуясь из одного госпиталя в другой, пока не довезли его до Москвы. В круговерти войны фронтовые врачи не могли поставить на ноги человека с таким ранением, его комиссовали. Дома еще несколько раз лежал в госпиталях, перенес новые  операции, и всякий раз Павел Борисович не надеялся уже выйти живым - так истязали боли. Подавленный, он ослабел не только телом, терзался страхом, как сообщить жене о своем состоянии. Слегка оклемавшись, устроился механиком на хлебозавод, где работал еще до войны.
          Примерно тогда же, когда ранили Павла Борисовича, Лине пришла похоронка: майор Зинин погиб в бою смертью храбрых. Как же так?! Ее Леша, златокудрый красавец, командирский ремень вперехват талии, по две шпалы на голубых петлицах с птичками, орден на груди, громадные руки-объятья, певун, плясун, душа всех компаний, остроумец, человек ее жизни, - и перестал жить?! Этого быть не могло! Нет! Осознать, что это все-таки случилось, - невозможно. Слез не было. Просто внутри - все умерло. Осталась только способность двигаться. Лина, высокая, статная, уверенная, обласканная взглядами не одного мужчины, - куда теперь все девалось-поубиралось? – вмиг потерялась, рассыпалась, исчезла.
          Потянулись дни, как месяца. Манекен с правильными, чуть замедленными, движениями внешне стал больше напоминать прежнего человека по имени Полина. С постепенным возвращением жизни в ее омертвевшее  сознание пришла способность понимать происходящее. Первым признаком пробуждения стало именно то, что лишило ее жизни неделю назад: ее Леши нет и уже не будет.  Резко, раздирающе остро эта мысль снова проткнула ее насквозь, вновь вызвала нестерпимую, почти непереносимую боль. Едва не теряя сознание, судорожно рыдая, услыхала стучащую молоточком короткую фразу: надо смириться, надо смириться...
          С самого начала войны мысль о том, что Леша где-то там летает, стреляет, может быть, даже сбивает вражеские самолеты, рискует жизнью, была Лине тягостна; со временем стала привычна – у всех мужья на фронте. И это примиряло ее с нынешней жизнью – в эвакуации,  в далекой деревне, с дочерью и тяжело больной подругой с ребенком. Как же теперь жить, когда под подушкой лежит серый кусочек бумаги со страшными словами про ее мужа, про загубленное счастье, означающими  единственное, что никакими силами, просьбами, молитвами изменить нельзя. 
          Павел Борисович из писем Нины знал, где находится его семья, как живут. Но почти ничего - о нынешнем состоянии жены, об этом она не писала. То, что Нина болела сердцем еще до войны, лежала подолгу в больницах, оставалось в его памяти, но как-то затерлось войной, потеряло свою жестокую четкость. После демобилизации, устройства на хлебозавод, все настойчивее мучила мысль: как же там, на Урале, жена с дочкой? Принялся хлопотать об их возвращении из эвакуации.  В конце года обе семьи заботами Павла Борисовича, наконец,  удалось вернуть в Москву. Жену он не узнал: из вагона вывели под руки подростка с заострившимися чертами незнакомого исхудавшего лица, в котором прежними оставались только едва живые глаза.
          Спустя два месяца, ветреным февральским днем Нину хоронили. Катафалк до кладбища доехать не смог  - последний отрезок дороги завалило  глубокими сугробами. Мордатый шофер ругался, полагая, что клиент даст побольше денег, а когда понял, что ничего не получит, велел вытаскивать гроб на снег и уехал. Павел Борисович, плохо соображая от свалившегося на него горя, кое-как доковылял до  деревни, ближайшей к кладбищу, нашел единственного мужика с лошадью и упросил запрячь сани, куда с трудом погрузили тяжелый гроб из сырых досок. Проводить Нину пришли несколько родственников и Полина.  Проваливаясь по колено в снег, одинокой цепочкой среди заснеженной равнины они тащились за санями долгий километр до кладбища.
          Надюшку на похороны отец не взял, оставил дома вместе с Катей, попросив соседку присмотреть за девочками. Надюшка последние дни до этого жила у Полины, рядом с ними, в соседнем доме. Она не понимала толком, что произошло. Ей сказали, что маме очень плохо. В день похорон отец, с почерневшим лицом, пришел за ней и сдавленным голосом выговорил, что мама умерла. Подождал, пока Надюшка оденется, и  они вышли на улицу. Скоро должны были выносить гроб.  Пока они с отцом шли к их дому, она думала про то, что сейчас сказал отец. Она никогда еще не видела мертвых людей. Когда отец подвел ее к гробу, стоявшему во дворе  на табуретках, Надюшка всего на несколько минут увидала мать и даже не успела испугаться: гроб быстро закрыли и стали грузить в катафалк. Запомнила только удивительно спокойное лицо мамы – знак покинувшего ее страдания.   
               
               


Рецензии