Вещий сон

Пока он сидел на шатком табурете и, тревожа его скрипучую древность, беспечно болтал ногами в красных сандалиях, и хвастал перед бабушкой перочинным ножиком, за окном незаметно стемнело, наступила ночь. И тогда, опираясь о дряблые веки, поднялись над серебром причудливой оправы строгие бабушкины глаза, и она сказала ему: «Женя, не шали, чертей нагонишь». И сразу же, откуда ни возьмись, со всех концов земли, побрели к их дому черти. Большие и маленькие, пузатые и худые, подбирались они к их дому крадучись и пригибаясь, вдоль завалившейся ограды, со стороны ночного сада, мимо стены соседского курятника, точно хотели кого-то напугать. А иначе – зачем бы они так старались быть не замеченными?
Но мальчик их ничуть не испугался. Представив, только крепче сжал в ладони запотевший перочинный ножик и подумал, что он все равно сильнее, потому что он мальчик и сегодня приехал из города.
Надоедливо тикали настенные часы, бабушка громко чихнула, потянулась и достала из кармана халата платок, а после долго им «утиралась». Мальчику стало скучно, он поглядел, как пьет молоко из консервной банки их старая кошка, обморозившая в незапамятные времена кончики своих ушей, отодвинул в центр стола большую эмалированную кружку. Точно оттолкнувшись этим от нее, встал и вышел из дома через сени, пахнущие кислым молоком, урюком и еще чем-то прелым. Остановился на крыльце, переступил высокий порог и тихо вздохнул.
– Это ты, Женя? – спросил дядя, не оборачиваясь.
– Я, – ответил ему мальчик, подсаживаясь рядом.
Помолчав немножко, мальчик растопырил тонкие пальцы и обнажил на белой ладони обыкновенный перочинный ножик, состоящий из трех лезвий:
– Мой, надо? Хочешь – подарю!
– Нет, – усмехнувшись, ответил дядя.
На кисти правой руки у дяди выколото зеленым восходящее солнце, четыре буквы то ли прикрывают его от предполагаемого и необозримого мира, то ли подпирают его для блага этого же самого мира – дабы оно не упало. Четыре буквы, непроизвольно перекатывающихся на языке: Утро.
– Зачем тебе? – спрашивает Женя, в который раз оглядывая солнце, буквы и брызгающие от них лучи. Он как бы и не слышит родственных слов: «Так, по глупости», – а представляет, каким он будет сам через несколько лет, сильным и взрослым, с неизменными лучами восходящего солнца на кисти правой руки, что будут брызгать во все стороны, точно сок из вишни, сдавленной меж пальцев; когда можно будет ходить на ночную рыбалку без всякого на то бабушкиного разрешения, а также кататься на запертом сейчас в сарае мотоцикле, и от мыслей этих мальчику становится радостно и хорошо.
– Ты в какой класс перешел, Женя? – задумчиво спрашивает дядя.
– В третий, – самодовольно отвечает мальчик.
Дядя медленно подносит к губам кружку с горячим чаем, делает два коротких глотка, вздыхает, затягивается папиросой и говорит: «Большой уже».
По двору бегает собака, она спущена на ночь с цепи и только что вернулась из сада, мокрый нос у нее смешно вымазан землей, она тяжело дышит, высунув розовый шершавый язык, счастливо виляет хвостом, взвизгивает от ощущения свободы и при каждом удобном случае облизывает дяде руки. Чуть наклоняясь вперед и бормоча что-то невнятное, он отгоняет ее, а когда в очередной раз вскидывает голову, то замечает свет в окнах одноэтажного деревенского клуба, выстроенного на возвышенности. Танцы, наверное, будут сегодня, а раньше на этом месте церковь стояла белая, зимой красивая особенно, – подумал дядя и почему-то вспомнил снег, летящий с неба, плавно так, с неба серого, и купола золотые в нем, и день тот – обычный, погожий. А потом себя – отчетливо, ясно, в движении: шапка-ушанка отцовская, мальчик стоит деревенский в ватнике теплом и валенках, и снег у него на ладони тает.
А тишина в тот день выдалась невыразимая, такая, что дяде при случайном воспоминании о ней на какое-то мгновение кажется, будто нарушилось само понимание жизни, так печально ко всему приученной временем. Точно, в его представлении, жизни этой дурацкой у него и не было вовсе; только мальчик тот стоит и стоит, и сеном пахнет, сладковато, морозно, да день задумчиво тянется – куполами запрокинутыми в небо низкое, летящими плавно, все выше и выше…
– А ты Фенимора Купера читал? – спрашивает мальчик и глядит выжидательно на серьезное дядино лицо, покрытое колючей щетиной, прямые жесткие волосы с обильной сединой, густые брови.
– Не знаю, может и читал, было время – я много читал, – неопределенно отвечает он, и мальчик слышит навязчивый, терпкий запах вина. – В лагере нам чай не разрешали варить, это сейчас можно, а раньше было нельзя, так я, помню, сяду на корточки, темнеет, разведу костерок, накрою его фуфайкой, охранник заметит – бежит, нельзя, приходится сворачиваться, только в метрах двадцати от тебя он падает. Ребята проволоку натянули. А ты уже далеко. Вся жизнь загублена…
Выглядывающая из-под крыши сеней обыкновенная комнатная лампочка хорошо освещает двор, выметенный, вытоптанный за долгие годы так, что трава не растет. Лампочка напоминает мальчику глаз усатого рака, каких много в их деревенском пруду и каких будет ловить он целое лето на ракушку, или просто с маской. Дядя молча разминает папиросу, прикуривает и потом, щурясь, наблюдает, как вьются ночные бабочки вокруг раскаленного стекла, кружат и обжигаются…
– Глупо все вышло, морду одному набил, за дело, три года дали, бежал, добавили, опять бежал… А в общей сложности, восемь лет себе и набегал. Тошно.
Со стороны кладбища донесся гудок проходящего поезда, и замелькали вскоре на переезде окна стремительных вагонов, и послышался следом сопровождающий их какой-то растерянный перестук колес.
Целую жизнь прожить у железной дороги – и так никуда и не уехать. Ты один у нас, Женя. Живи и живи, только глупостей вот не делай, как я, – продолжает дядя.
А когда бабушка затворила на ночь входную дверь и погасила в доме свет, Женя поудобнее закутался в одеяло, закрыл глаза и прислушался: дядя в соседней комнате дважды чиркнул спичкой, бабушка о чем-то тихо шептала, – должно быть, молилась Богу; из низкого, точно приплюснутого небом здания деревенского клуба, доносилась музыка, она как бы выплясывала, вышагивала и замирала, слушая ее, мальчик легко представил себе светлый зал, усатого рака и незнакомую ему белокурую девочку в нежно-голубом платье. Была эта девочка самая лучшая из всех знакомых ему девочек, и мальчик подошел к ней и пригласил танцевать. А как она глядела на него: и просто, и испытующе, а вместе с тем, вдумчиво и спокойно, будто прислушиваясь все время к чему-то такому, что сразу и не услышать, и не разглядеть; будто кроме той музыки, звучавшей в зале, была еще и другая, но более стройная, сокровенная…
Кружилась и кружилась девочка под эту непостижимую музыку, как ночная бабочка у раскаленной лампочки во дворе, как легкое перышко на свежем летнем ветру, однако, спустя какое-то время, оказалось, что танцует она вовсе и не в светлом зале деревенского клуба, а среди крупных и холодных звезд, на черном и неоглядном небе. Внизу же, как быстрая огненная река, раскинулась извилистая деревенская улица и светилась огнями уличных фонарей.
Но внезапно разлился по миру рассвет, и проявилась отчетливо на том месте, где прежде стоял клуб, огромная, раздирающая синюю небесную ткань коричневая тюрьма, с тяжелыми, железными воротами, распахнутыми настежь и готовыми захлопнуться в любую минуту. И хотя не слышна уже была непостижимая музыка, белокурая девочка все танцевала, а ее голубое платье, как и рассвет, и деревенская улица, – все это было таким беззащитным перед этой громадиной тюрьмы, что хотелось крикнуть: остановись, куда ты? А девочка все танцевала и танцевала, не замечая даже, что ворота тюрьмы вдруг стали расти, делаться все больше и больше, вот сейчас они распахнутся и поглотят, и погубят голубое платье, рассвет, деревенскую улицу…
– Остановись, куда ты? – испуганно вскрикнул мальчик… и проснулся.
Недоуменно оглядел темную комнату, а когда понял, что все это ему только приснилось, вздохнул облегченно, готовый в тот же миг расплакаться. Но, не успев еще толком прийти в себя и успокоиться, почувствовал мучительнейшую неловкость перед бабушкой, она тоже проснулась и озабоченно спрашивала теперь: «Что с тобою, Женя?»

1984 г.


Рецензии