Двойная жизнь. Глава 1
Заранее спасибо.
Мы никогда не живём настоящим, всё только предвкушаем будущее и торопим его, словно оно опаздывает, или призываем прошлое и стараемся его вернуть, словно оно ушло слишком рано. Мы так неразумны, что блуждаем во времени, нам не принадлежащем, пренебрегая тем единственным, которое нам дано.
Паскаль
1
...Солнце проникает через смеженные веки с такою же нетерпеливою бесцеремонностью, с какою ныряльщик – индус, бирманец или другой какой азиат (пожалуй, и сам Нептун этих меднолицых туземцев одного от другого не отличит) – лезвием ножа раздирает створки раковины-жемчужницы...
...Не хочется открывать глаза: редкие, словно бы наляпанные жидкою синюшною акварелью облака, начнут утомительно перемётываться налево, а потом – и столь же утомительно – направо (по моему сегодняшнему бездеятельному наблюдению, небесный маятник облаков лишь только тем и хорош, что беззвучен, да от его раскачиваний туда-сюда полдень не прозвонит), а потому лучше, не открывая их, полёживать в гамаке (окрестные помещики, знаю, сие новомодное развлечение не приветствуют, хотя втайне завидуют), раскачивая самого себя ногою: от облачного непрестанного скаканья в моей голове свершается нехорошее кружение...
Давеча вот также нехотя, будто по принуждению, полз вверх по террасной балясине голенастый, наглый, разжиревший от кухаркиных щедрот прусак; значительно, словно капитан-исправник Онуфрий Пафнутьевич Аксельбант-Адъютантовский после каждой употреблённой рюмки коньяку, пошевеливал конногвардейскими усами. Исправник, кстати, третьего дня гостил, так целую бутылку, здоровяк утробистый, за обедом выкушал. Да оно и к лучшему: коньяк оказался вовсе не шустовский (как в городской, порядочной вроде бы с виду лавке, уверял пройдоха приказчик, и раболепно при этом кланялся и, как заправский цыган, пританцовывал с носка на пятку, и чуть ли не по-родственному лобызаться лез, и в лицо вонзался честнейшими глазами – и ведь обманул-таки, подлец!), а премерзостной, невесть из чего состряпанной самодельщиной, потому для Онуфрия Пафнутьевича «коньяк» этот нисколько не жаль.
Надо было прусака пришлёпнуть чем-нибудь. Свежий нумер журнала «Искра» очень кстати под рукой очутился, да что-то меня вдруг отвлекло...
Не к добру прусачина вспомнился! Знать, к дождю или, того хуже, к граду, или другой какой природной причине; ну да нет резону об этом думать...
...Не то тоска от жары навалилась, не то скука с хандрою вперемешку...
Ох, уж эта жизнь в деревне!..
Порою пристально обозришь вокруг себя – и захочется вдруг мучительно, до хруста зубовного, чего-нибудь светлого и чистого, чего нет и не было ещё на земле, – этакого, чтобы встретившись с этим светлым, чистым и неземным, возрыдать, аки младенец, взахлёб... Но, ежели захочется душу умыть, так уже и нечем: слёзы в детстве высохли, после полагающихся к безобидным малолетним прегрешениям звонких – мимоходом – маменькиных подзатыльников и тяжеловесных – походя – папенькиных оплеух, а то и пересоленной розговой каши...
Было – подступала вдруг фантазия не вознестись, а опроститься: сбросить надоевший шлафрок (пОлы в ногах путаются), надеть заплатанные холщовые портки, холщовую же рубашку распояской, подвязать истоптанные лапти и в таком вот затрапезном виде явиться в людскую – с конюхами Проклом и Дементием пить водку и заедать её редькою или квашеною капустою... – ах! – вот даже и теперь слюнки потекли, вот уже и за ушами не без приятности защекотало! – а потом, не чинясь, резаться с ними в карты, в те же дурачки, и намеренно проиграть каждому по полушке, а то и по алтыну. Лучше, конечно, по гривеннику, да тогда уже понимал, что никак нельзя: этому выигрышу прямая дорога – в кабак; да и негоже дворню шальными деньгами баловать.
Было: намечешься между желаниями, раздёрнешь себя на лоскуты, – да вдруг и надрызгаешься до состояния скотского... А потом упадёшь пред иконами, впечатаешь лоб в наборный паркет, вскричишь истово: «Грешен, смраден я, Господи!» И, лбом настучавшись, взмолишься: «Накажи мя, Господи, накажи!»
Настоишься на коленях, отобьёшь поклонов несчётно, надышишься ладану – и, вот оно, просветление, снизошло... Так на душе становится хорошо, инда молебны петь хочется, не думается ни о чём, лишь одна мысль душу тешит: «Эх! вот так-то бы всегда жить – в тиши, в благости, умиротворении с жизнью и самим собою! И почему же я, неразумный, раньше не догадался так жить?!»
А как встанешь с колен – сызнова мечешься...
...Это – прошлое; а в сегодняшней жизни вообще ничего не разберёшь... Возьмёшь в руки «Положение о крестьянах, вышедших из крепостной зависимости», примешься читать первый пункт, где сказано: «Крепостное право на крестьян, водворённых в помещичьих имениях, и на дворовых людей отменяется навсегда в порядке, указанном в настоящем Положении и в других, вместе с оным изданных...» – и сразу болотная муть в глазах...
...На философические раздумья потянуло... Знать, голову напекло...
...Открывать глаза или погодить?..
...Приказать Дементию заложить тройку, да соседу, приятелю моему, вдовцу, отставному поручику Евграфу Иринарховичу, визит сделать? До его усадьбы в селе Золотые Сосны ехать всего семь вёрст – недалёко; заодно уж и овсы посмотрю.
Нет, лучше будет, ежели не поеду: он, оправдывая свою фамилию (не зря его предки, дети боярские, Бессовестновыми прозывались!), из одного лишь пустого озорства или дурного расположения духа гуся в сметане на стол не поставит, а примется потчевать подгорелыми котлетами или тем, чем оставшихся у него дворовых кормит, – теми же вчерашними постными щами. Брр! А потом картами увлечёт, – это дело известное! Лет десять тому назад меня вот так же заманил, да сто двадцать восемь рублей и выиграл. Пусть проигрыш и ассигнациями, – для кармана это не разор, – но вместе с тем как-то оно и того... досадно. И ведь, наверное, с картами шельмует! Не может отставной поручик не шельмовать! Пусть мне как угодно возражают! Меня не убедить; я самому губернатору в глаза скажу: не может-с!
Чем славен Евграф Иринархович, так это табаком и наливками.
«Табак у меня – турецкий!» – любит, не похваляясь, произнести при случае. И, кажется, не лжёт: помню, ежели по рассеянности вобрать в грудь дыму более чем надобно, так и не удержишься, кашлянёшь...
А ещё он имеет обыкновение подать впервые оказавшемуся в его доме гостю любезно раскуренную трубку со словами: «Угощайтесь, милости прошу! Да заодно уж и табачок оцените». Тут все собравшиеся начинают перемигиваться и приуготовляться к предстоящей потехе... Взявши трубку, гость с преважным видом глубоко втягивает в себя дым – и так и закостеневает... После глаза его закатываются под лоб, весь он мучительно краснеет и, трепеща членами организма, пытается сдержать напористо просящийся из груди кашель, – да куда там! И вот гость роняет трубку, хватается за грудь и, вылезши в пространство очумевшими очами, издаёт первый звук, сравнимый с хрипом бесящегося от злобы цепного кобеля. Остальные звуки напоминают какофонию, чудно составленную из раскатов грома, частых ударов в днище пустой бочки и грохота барабана размером с обеденный стол. Собравшиеся прыскают со смеху, а иные, – особливо те, кто сам побывал жертвою табачного угощения, – хохочут, покуда несчастный гость брызгает во все стороны лёгочными мокротами...
Разумеется, сии злые шутки Евграф Иринархович проделывает с гостями, не имеющими в нашем захолустном уезде (его не так сразу и разыщешь в нашей вятской глухомани), достаточного весу, то есть мелкопоместными и однодворцами, коим обижаться дозволено исключительно про себя, а не вслух. Один такой гость, из молодых и малопочтенных, правда, позволил себе высказывание, но с приличествующим его возрасту и состоянию достоинством, и даже не без изящества: откашлявшись, он с улыбкою обратился к хозяину: «Да вы, сударь, похоже, в табак порох кладёте?» – и с того же часу прослыл как человек и воспитанный и острословный.
Что касаемо наливок... О, здесь можно долго вспоминать и смеяться!
Нередки были случаи, когда гостей, соблазнившихся видом и разнообразием наливок, кои криводушный хозяин громко аттестовал как «этакие сладенькие да некрепкие и девицам пригубливать можно», после четвёртой перемены свечей дворовые (для пущей важности называемые лакеями) с бережением, под руки, уводили в отведённые для них комнаты и возлагали на постели. Иных, уже безвольных и безгласных, относили туда же следующими способами: раздобревших телом – взявши за руки и за ноги, отощавших – возложа на широкое мужицкое плечо. Гостей попроще ухватывали за подмышки и безо всякого бережения отволакивали к тем диванам или креслам, на которые указывал перстом неколебимо стоящий на ногах хозяин (по его же признанию, как ему это удаётся, решительно не понимает). С гостями самыми простыми, преимущественно звания разночинного, так и вовсе не церемонились: сваливали их вповалку на медвежьи шкуры, загодя разостланные вдоль стен обеденной залы.
Отвечая на вопрос, хорошо ли вчера потчевал Евграф Иринархович, любому из завсегдатаев бессовестновской усадьбы (им был и я в своё время) достаточно зажмуриться, надуть щёки, перекосить брови или изобразить на своём лице любое другое выражение, и, как бы утопая в приятнейших воспоминаниях, промолвить: «Ах, как славно выспался!» – и всякий понимает: стол украшали: горы жареных куриц и цыплят, нагромождение всевозможной речной рыбы и холодца с «дрожалкою», облитою злою горчицею, неисчислимые холмики паюсной икры и молочные поросята, умопомрачительные расстегаи с налимьей печёнкою и копчёные окорока, суфле из грецких орехов и чудовищной величины марципаны, крохотные пирожные и завёрнутые в красивые бумажки городские конфекты, янтарная халва и зелёные и фиолетовые гроздья винограда, теремами и башенками – что-то липучее, сладкое, и прочая восточная роскошь, в нашем уезде нигде, кроме как в доме Бессовестнова, немыслимая; и, конечно же, все эти гастрономические и кондитерские вкусности гостями были обглоданы до последней косточки и подобраны до последней крошки, а наливки, из-за некстати приспевшего помрачения сознания, так и остались недопробованными.
Нравы в доме Бессовестнова замечательно хороши своею холостяцкою свободою, и, право же, либералы нашего уезда, – все, как один, обременённые семьёю нехлебосольные трезвенники, – напрасно утверждают, что от нравов этих довольно чувствительно наносит дохристианским душком. Злобствовали; больше нечего добавить.
Евграф Иринархович телом худ – и всегда был не толще верёвки, – но закусить любит, оттого ещё в благодатные помещичьи времена завёл себе повара всем на удивление. В уезде поговаривают, что повар этот (имя – Антипка, прозвище нецензурное) сноровист настолько, что может любую сорную птицу, ту же сороку, так искусно приготовить – даже и не спьяну за фазана сочтёшь. Да что сорока! Рассказывали, как после объявления царского Манифеста «О всемилостивейшем даровании крепостным людям прав состояния свободных сельских обывателей» и мгновенного потрясения уездных умов, не одних лишь дворянских, а и прочих сословий, Антипка изловил бродячую собаку и приготовил из неё начинку для кулебяки (не иначе как по наущению своего барина: сам не осмелился бы). Злодейство открылось нечаянно: один из гостей, отлучившийся на задний двор по благородной надобности (опорожнить, по примеру римских патрициев, переполненный желудок), увидел на помойке отрубленную собачью голову и лежащие неподалёку от неё внутренности, несходные ни видом, ни тем более размерами с говяжьими или свиными.
Не знаю, так ли было, да и не верю, что и было. Но, бывая у Бессовестнова в гостях, отведываю те кушанья, genesis которых знаю или предположительно, или с уверенностью, достаточной для оставления всяких сомнений. Например, ту же щуку с налимом не спутаю, или, скажем, зацепляя вилкою рыжик, знаю, что это именно он, а не мухомор, ряженный под рыжика плутом Антипкою.
Намедни Евграф Иринархович угощал оленьими отбивными; я из осторожности не кушал: не конина ли? С Антипки станется!
Да что это я всё про Антипку! Вот влез же, окаянный, в голову!..
...От духоты ни о чём думать не хочется...
Ладно, открою глаза: не на облака, так на птиц погляжу.
Свидетельство о публикации №213120400254