Преодоление. Я трагедию жизни претворю в грезофарс

*** «Я трагедию жизни претворю в грёзофарс…»

Выискивать в таланте нечто пошлое – занятие самоуничижительное и, по большей степени, не достойное. Игорь Северянин, «поэт Божией милостью», не искал мест небанальных и утончённых – не банален и изысканно утончён был он сам. В его взгляде на вещи не вещное привычное представление о свете, но сам свет, который, единственный, свидетельствует о существовании вещей. Хочется подойти и дотронуться до этого неосязаемого бытия, но не стоит спешить – едва дотронувшись, мы ощутим грубую реальность бесформенного. Увы, вещь оказывается совсем не той, какой мы её себе представляли и воспевали восторженно. Да и как подойти к таким «вещам» и посвящениям как добро, красота, любовь? Они – вне нашей досягаемости. Возможно ли нежданно ясно и легко прикоснуться к свету? Возможно ли, чтобы сущность была дана в ощущении? Это едва ли: понятия несоизмеримые. Поэт, однако, постоянно пытается совершить невозможное, соотнести несоотносимое, дотронуться до красоты – не до тела, – коснуться водопада, а не камня и не воды.
На то ему и талант.


«Крестьянин пашет, каменщик строит, священник молится, и судит судья. Что же делает поэт? Почему легко запоминаемыми стихами не изложит он условий произрастания различных злаков, почему отказывается сочинить новую “Дубинушку” или обсахаривать горькое лекарство религиозных тезисов? Почему только в минуты малодушия соглашается признать, что чувства добрые он лирой пробуждал? Разве нет места у поэта, всё равно, в обществе ли буржуазном, социал-демократическом или общине религиозной? Пусть замолчит Иоанн Дамаскин!»
(Н. С. Гумилёв. «Жизнь стиха». С. 51)


Озеровая баллада

Св. кн. О . Ф. Имертинской

На искусственном острове крутобрегого озера
Кто видал замок с башнями? Кто к нему подплывал?
Или позднею осенью, только гладь подморозило,
Кто спешил к нему ветрово, трепеща за провал?

Кто, к окну приникающий, созерцания пёстрого
Не выдерживал разумом – и смеялся навзрыд?
Чей скелет содрогается в башне мёртвого острова,
И под замком запущенным кто, прекрасный, зарыт?
 
Кто насмешливо каялся? Кто возмездия требовал?
Превратился кто в филина? Кто – в летучую мышь?
Полно, полно, то было ли? Может быть, вовсе не было?..
…Завуалилось озеро, зашептался камыш.

Июнь 1910


Поэты находят соприкосновение доброго и естественного света разума со старым и неразумным миром. Так рождается искусство и литература. Мыслители желают организовать его на методической основе: так рождается философия и наука.

«Я никогда не придавал большого значения мыслям, исходившим из моего разума, и поскольку я не собрал других плодов от метода, которым пользуюсь, за исключением удовлетворения от преодоления некоторых трудностей умозрительных наук, или от того, что старался направить моё поведение согласно правилам, которым этот метод меня учил, я и не считал себя обязанным об этом писать. Что касается нравов, каждый столь избыточно наделён своим собственным мнением о них, что нашлось бы столько реформаторов, сколько голов, если было бы позволено совершать здесь перемены кому-либо, кроме тех, кого бог поставил государями над народами или кому дал благодать и силу быть пророками. И хотя мои умозрения мне очень нравились, я счёл, что и другие имеют свои, которые им, может быть, нравятся ещё больше. Однако, как только я приобрёл некоторые общие понятия относительно физики и заметил, испытывая их в разных трудных частных случаях, как далеко они могут вести и насколько они отличаются от принципов, которыми пользовались до сих пор, я решил, что не могу их скрывать, не греша сильно против закона, который обязывает нас по мере сил наших содействовать общему благу всех людей. Эти основные понятия показали мне, что можно достичь знаний, очень полезных в жизни, и что вместо умозрительной философии, преподаваемой в школах, можно создать практическую, с помощью которой, зная силу и действие огня, воды, воздуха, звёзд, небес и всех прочих окружающих нас тел, так же отчётливо, как мы знаем различные ремёсла наших мастеров, мы могли бы наравне с последними использовать и эти силы во всех свойственных им применениях и стать, таким образом, как бы господами и владетелями природы».
(Р. Декарт. «Рассуждение о методе». С. 54)


Фиолетовый транс

О, Лилия ликёров, – о, Cr;me de Violette!
Я выпил грёз фиалок фиалковый фиал…
Я приказал немедля подать кабриолет
И сел на сером клёне в атласный интервал.

Затянут в чёрный бархат, шоффэр – и мой клеврет –
Коснулся рукоятки, и вздрогнувший мотор,
Как жеребец заржавший, пошёл на весь простор,
А ветер восхищённый сорвал с меня берэт.

Я приказал дать «полный». Я нагло приказал
Околдовать природу и перепутать путь!
Я выбросил шоффэра, когда он отказал. –
Взревел! и сквозь природу – вовсю и как-нибудь!

Встречалась ли деревня, – ни голосов, ни изб!
Врезался в чернолесье, – ни дерева, ни пня!
Когда б мотор взорвался, я руки перегрыз б!..
Я опьянел грозово, всё на пути пьяня!..

И вдруг – безумным жестом остолблен кленоход:
Я лилию заметил у ската в водопад.
Я перед ней склонился, от радости горбат,
Благодаря за встречу, за благостный исход…
 
Я упоён. Я вещий. Я тихий. Я грезэр.
И разве виноват я, что лилии колет
Так редко можно встретить, что путь без лилий сер?..
О, яд мечты фиалок, – о, Cr;me de Violette…

1911



– Можно достичь знаний, очень полезных в жизни… и стать, таким образом, как бы господами и владетелями природы.
– О, яд мечты фиалок!
Философы могут бесконечно рассуждать о первичных и вторичных качествах, верить или не верить ушам и глазам, вспоминать и вновь забывать какие-то важные, как когда-то казалось, истины, но идея, смысл, форма, воплощённые здесь, рядом с нами, в вещах, остаются такими же бесконечно далёкими и недостижимыми, как синева небес и отражение звёзд в ночном заливе. И совсем не важно, что синева небес – это цвет земного, тёмного в своей глубине, океана, а слабые маячки звёзд на воде – вряд ли тот самый свет, что пробивается сквозь тысячи и миллионы парсеков. Можно только преклонить колени перед этой сказочной освещённостью вещного мира, соразмерностью восприятия космическому миропорядку.
Человек судит о вещах, обращаясь к тому, что вчера считалось понятным, вынося приговор вещам и себе самому. Взгляд же поэта нельзя назвать суждением-осуждением о вещах. И не столько потому, что взор его чист и не замутнён временем и обычаями, сколько потому, что поэт, как мастер, заботится о ясности и целости без царапин семиотического окна языка. Потому – зрит умом; и это то самое великое искусство умозрения, когда вне всякой привязки к физике, греческие мудрецы утверждали, что космос шарообразен.


Увертюра

Ананасы в шампанском! Ананасы в шампанском!
Удивительно вкусно, искристо, остро!
Весь я в чём-то норвежском! Весь я в чём-то испанском!
Вдохновляюсь порывно! И берусь за перо!

Стрекот аэропланов! Беги автомобилей!
Ветропросвист экспрессов! Крылолёт буеров!
Кто-то здесь зацелован! Там кого-то побили!
Ананасы в шампанском – это пульс вечеров!

В группе девушек нервных, в остром обществе дамском
Я трагедию жизни претворю в грезо-фарс…
Ананасы в шампанском! Ананасы в шампанском!
Из Москвы – в Нагасаки! Из Нью-Йорка – на Марс!

Январь 1915
Петроград



Происходит чудо. Будущие века звучат в этом «стрёкоте аэропланов» и «ветропросвисте экспрессов». Крылолёт буеров… Несомненна трагедия жизни. От неё не спасёт преодоление расстояний – «из Москвы в Нагасаки, из Нью-Йорка – на Марс». И сколь бы ни были велики наши скорости и возможности – «весь я в чём-то норвежском, весь я в чём-то испанском», двусмысленность – самая опасная и злая шутка, какую выкидывает над человеком время.
– Его головокружительный успех настолько запал в память, – незадачливо мифологизирует А. Урбан, – что и сейчас, десятилетия спустя, люди, даже не знающие стихов Игоря Северянина, знают нарицательное слово «северянинщина» – знак дешёвого успеха, гимназического обожания кумира, самодовольства. Слово вошло в язык. («Образ человека…». С. 531).
Что же, как скоро вошло, так скоро и вышло, как любая условность. Мёртвые слова имеют действительно дурной запах. Поэт рождается языком, чьи слова капризны, как ребёнок, и отчаянны, как герой. А люди, человеки? – с людьми не встречаются, их не теряв.
– Человеческая личность способна на бесконечное дробление. Наши слова являются выраженьем лишь части нас, одного из наших ликов. (Н. С. Гумилёв. «Анатомия стихотворения». С. 241).
И Северянин бросает вызов условностям, не отвергая ничего, что может нести свет, – даже площадь, на которой продажны и души.


«Я поместил свои стихи более чем в сорока журналах и газетах и приблизительно столько же раз выступал в Университете, в женском Медиц<инском> институте, на Высших женских курсах у бестужевок, в Психоневрол<огическом> инсти<туте>, в Лесной гимназии, в театре “Комедия”, в залах: Городской думы, Тенишевском, Екатерининском, фон-Дервиза, Петровского уч<илища>, Благородного собрания, Заславского, общества “Труд и культура”, в “Кружке друзей театра”, в зале лечебницы доктора Камераза, в Соляном городке, в “Бродячей собаке”, в конференц-зале Академии художеств, в “Алатаре” (Москва ) и др. и др.
В 1913 г. вышел в свет первый том моих стихов “Громокипящий кубок”, снабжённый предисловием Сологуба, в московском издательстве “Гриф”, и в этом же году я стал делать собственные поэзоконцерты. В том же году я совершил совместно с Сологубом и Чеботаревской первое турнэ по России, начатое в Минске и законченное в Кутаиси».

(И. Северянин. «Образцовые основы». С. 85)



Двусмысленная слава

Моя двусмысленная слава
Двусмысленна не потому,
Что я превознесён неправо, –
Не по таланту своему, –

А потому, что явный вызов
Условностям – в моих стихах
И ряд изысканных сюрпризов
В капризничающих словах.

Во мне выискивали пошлость,
Из виду упустив одно:
Ведь кто живописует площадь,
Тот пишет кистью площадной.

Бранили за смешенье стилей,
Хотя в смешенье-то и стиль!
Чем, чем меня не угостили!
Каких мне не дали «pastilles»!

Неразрешимые дилеммы
Я разрешал, презрев молву.
Мои двусмысленные темы –
Двусмысленны по существу.

Пускай критический каноник
Меня не тянет в свой закон, –
Ведь я лирический ироник:
Ирония – вот мой канон.



Поэт, – тот, который упоён, – «вещий», «тихий», «грезэр», – может, пожалуй, либо онеметь от восторга, либо иронизировать над тем, что говорят другие. Как выразить, передать своё светозарное мироощущение? Слова стары, как мир, если не мертвы, затёртые повседневным употреблением. Таков язык, и другого языка у нас нет. Как и куда идти дальше? Как выразить мысль?
Один путь – оживить слово, и тогда поэт с тем же успехом, что и пророк, может приказать горе сдвинуться с места, и она сдвинется. Апостолы его веры – свидетели творческого действия мысли, что совершается сама по себе, непосредственно в их присутствии. Другой – создать новые и в незапятнанности своей живые интонации, в которых всё душа: сыграть ноктюрн.


Nocturne

Месяц гладит камыши
Сквозь сирени шалаши…
Всё – душа и ни души.

Всё – мечта, всё – божество,
Вечной тайны волшебство,
Вечной жизни торжество.

Лес – как сказочный камыш,
А камыш – как лес-малыш.
Тишь – как жизнь, и жизнь – как тишь.

Колыхается туман –
Как мечты моей обман,
Как минувшего роман…

Как душиста, хороша
Белых яблонь порош;…
Ни души, и всё – душа!

Декабрь 1908



По своему ригоризму предъявляемые к поэтической речи требования сравнимы разве что с императивной установкой чистоты языка. В обоих случаях поэты – самые строгие критики.
– Однажды я, придя из театра и восхищаясь пьесой, сказала: «Это было страшно интересно!» Коля немедленно напал на меня и долго пояснял, что так сказать нельзя, что слово «страшно» тут несовершенно неуместно, – доставалось невестке Н. С. Гумилёва. (А. Гумилёва. «Николай Степанович Гумилёв». С. 119).
«Гения тьмы» со всеми его «ветропросвистами» и «крылолётами» другой строгий критик разоблачал:


«Игорю Северянину довелось уже вынести немало нападок за то, что если и наиболее разительно, то всё же наименее важно в его стихах: за язык, за расширение обычного словаря. То, что считается заслугой поэтов признанных, всегда вменяется в вину начинающим. Таковы традиции критики. Правда, в языке И. Северянина много новых слов, но приёмы словообразования у него не новы. Такие слова, как “офиалчен”, “окалошить”, “онездешниться”, суть обычные глагольные формы, образованные от существительных и прилагательных. Их сколько угодно в обыденной речи. Если говорят “осенять” – то почему не говорить “окалошить”? Если “обессилеть” – то отчего не “онездешниться”? Жуковский в “Войне мышей и лягушек” сказал: “и надолго наш край был обезмышен”. Слово “ручьиться” заимствовано Северяниным у Державина. Совершенно “футуристический” глагол “перекочкать” употреблён Языковым в послании к Гоголю.
Так же не ново соединение прилагательного с существительным в одно слово. И. Северянин говорит: “алогубы”, “златополдень”. Но такие слова, как “босоножка” и “Малороссия”, произносим мы каждый день. Несколько более резким кажется соединение в одно слово сказуемого с дополнением: например, “сенокосить”. Но возмущаться им могут лишь те, кто дал зарок никогда не говорить: “рукопожатие”, “естествоиспытание”.
Спорить о праве поэта на такие вольности не приходится. Важно лишь то, чтобы они были удачны. Игорь Северянин умеет благодаря им достигать значительной выразительности. “Трижды овесеенный ребёнок”, “звонко, душа, освирелься”, “цилиндры солнцевеют” – всё это хорошо найдено.
Неологизмы И. Северянина позволяют ему с замечательной остротой выразить главное содержание его поэзии: чувство современности. Помимо того, что они часто передают понятия совершенно новые по существу, – сам этот поток непривычных слов и оборотов создаёт для читателя неожиданную иллюзию: ему кажется, что акт поэтического творчества совершается непосредственно в его присутствии. Но здесь же таится опасность: стихи Северянина рискуют устареть слишком быстро – в тот день, когда его неологизмы перестанут быть таковыми».

(В. Ф. Ходасевич. «Русская поэзия: Обзор». С. 422–423)



Грёзовое царство

Я – царь страны несуществующей,
Страны, где имени мне нет…
Душой, созвездия колдующей,
Витаю я среди планет.

Я, интуит с душой мимозовой,
Постиг бессмертия процесс.
В моей стране есть терем грёзовый
Для намагниченных принцесс.

В моем междупланетном тереме
Звучат мелодии Тома.
Принцессы в гений мой поверили,
Забыв земные терема.

Их много, дев нерассуждающих,
В экстазе сбросивших плащи,
Так упоительно страдающих
И переливных, как лучи.

Им подсказал инстинкт их звончатый
Избрать мой грёзовый гарем.
Они вошли душой бутончатой,
Вошли – как Ромул и как Рем.

И распустилось царство новое,
Страна безразумных чудес…
И, восхищён своей основою,
Дышу я душами принцесс!..

1910



В 1911 году Северянин вместе с сыном поэта К. М. Фофанова Константином Олимповым основывает в Петербурге кружок «Ego». Название «поэза» и сам символ «Эго» придуманы К. Олимповым. Понятие «эгофутуризм», означающее на латыни «Я – будущее», впервые появляется в названии сборника Северянина того же года «Пролог. Эгофутуризм. Поэза грандос. Апофеозная тетрадь третьего тома». В отличие от итальянца Филиппо Маринетти (1876–1944), который провозгласил футуризм в 1909-м, к слову «футуризм» добавлена приставка «эго» и замечено, что «вселенский».
– Кроме Игоря Северянина (вскоре от эгофутуризма отказавшегося) это течение не дало ни одного сколько-нибудь яркого поэта… (С. Авдеев).


«Спустя несколько месяцев в Москве народился “кубофутур<изм>” (Влад. Маяковский, братья Бурлюки, Велимир Хлебников, А. Кручёных и другие). Эти два течения иногда враждовали  между собою, иногда объединялись. В одну из таких полос – полос дружбы – я даже совершил турне по Крыму (Симферополь, Севастополь, Керчь) с Вл. Маяковским и Д. Бурлюком.
Лозунгами моего эгофутуриз ма были: 1. Душа – единственная истина. 2. Самоутверждение личности. 3. Поиски нового без отверганья старого. 4. Осмысленные неологизмы. 5. Смелые образы, эпитеты, ассонансы и диссонансы. 6. Борьба со “стереотипами” и “заставками”. 7. Разнообразие метров.
Что же касается московского “кубо”, москвичи, как и итальянцы, прежде всего требовали уничтоженья всего старого искусства и сбрасыванья с “парохода современности” (их выражение) Пушкина и других. Затем в своём словотворчестве они достигали зачастую полнейшей нелепости и безвкусицы, в борьбе с канонами эстетики употребляли отвратные и просто неприличные выражения. Кроме того, они и внешним видом отличались от “эгистов”: ходили в жёлтых кофтах, красных муаровых фраках и разрисовали свои физиономии кубическими изображениями балерин, птиц и прочих. А. Кручёных выступал с морковкой в петлице… Я люблю протест, но эта форма протеста мне всегда была чуждой, и на этой почве у нас возникли разногласия».
(И. Северянин. «Беспечно путь свершая…». С. 36–37)



Увертюра

Весна моя! ты с каждою весной
Всё дальше от меня, – мне всё больнее…
И в ужасе молю я, цепенея:
Весна моя! побудь ещё со мной!

Побудь ещё со мной, моя Весна,
Каких-нибудь два-три весенних года:
Я жизнь люблю! мне дорога природа!
Весна моя! душа моя юна!

Но чувствуя, что ты здесь ни при чём,
Что старости остановить не в силах
Ни я, ни ты, – последних лилий милых,
Весна моя, певец согрет лучом…

Взволнованный, я их беру в венок –
Твои цветы, – стихи моего детства
И юности, исполненные девства, –
Из-под твоих, Весна, невинных ног.

Венок цветов, – стихов наивный том, –
Дарю тому безвестному, кто любит
Меня всего, кто злобой не огрубит
Их нежности и примет их в свой дом.

Надменно презираемая мной,
Пусть Критика пройдёт в молчаньи мимо,
Не осквернив насмешкой – серафима,
Зовущегося на земле: Весной.

4 апреля 1918
Эст-Тойла



Эго, Трансцендентальное Эго поёт устами серафима, зовущегося на земле Весной. Северянин не принадлежал к числу тех, кто мог разувериться и впасть в уныние. Даже в самой жуткой тоске по родине, когда многие годы поэт не мог вернуться в Россию, он знал, что творческое начало бессмертно, а эго, его Ego, не умещается в рамки одинокого картезианского «я мыслю».
Эго объединяло его с той страной, которой нет, с языком, мажорным новатором которого он был и который, казалось, вместе со всеми его «ять», «златополднями» и «алогубами», уходит в небытие. Но именно та Россия, в которой светозарно и ореолочно пело Великое Я, Абсолютное Эго, та Россия, рыцарем, Суворовым которой он был со всеми своими новомодными ананасами и мимозами, была для него реальней, чем все прелести расцветшего на месте грёзового царства советского новояза.


«Из эгофутур<истов> только один – И. В. Игнатьев – ходил иногда в золотой парчовой блузе с чёрным бархатным воротником и такими же нарукавниками, но так как это было даже почти красиво и так как лица своего он не раскрашивал, я мог с этим кое-как мириться. “Кубисты” же в своих эксцессах дошли однажды до того, что, давая в Одессе вечер, позолотили кассирше нос, хорошо уплатив ей за это. Надо ли пояснять, что сбор был полный?!. Из этого видно, что “кубисты” были отличными психологами… Однако эти причуды не мешали им быть превосходными, симпатичными людьми и хорошими надёжными друзьями. Враждуя в искусстве, мы оставались в жизни в наилучших отношениях, посещая вечера противоположных лагерей и нередко в них участвуя . О Маяковском, Вас. Каменском и Д. Бурлюке у меня остались светлые воспоминания, и когда в прошлом году в Берлине, на Uпter den Linden, меня остановил возглас Маяковского:
– Или ты, Игорь Васильевич, не узнаёшь меня! – я от всего сердца рад был этой встрече: мне нет дела, к какой политической партии принадлежит он теперь, ибо я вижу в нём только поэта, моего некогда враждовавшего со мною друга, дружественного мне врага. Мы зашли в ресторан и просидели около часа, беседуя об искусстве и предаваясь волнующим нас воспоминаниям. Был в тот день с ним и Б. Пастернак. Спустя несколько дней Маяковский посетил меня вместе с А. Кусиковым, и мы продолжали неоконченный разговор о стихах и чтение стихов. Заходил я к нему в гостиницу, и он угощал меня там “настоящей” русской паюсной икрой и моими же стиха ми в своём исполнении, что он любит, вообще, делать уже с давних пор».
(И. Северянин. «Беспечно путь свершая…». С. 37–38)



Мои похороны

Меня положат в гроб фарфоровый
На ткань снежинок яблоновых,
И похоронят (…как Суворова…)
Меня, новейшего из новых.

Не повезут поэта лошади, –
Век даст мотор для катафалка.
На гроб букеты вы положите:
Мимоза, лилия, фиалка.

Под искры музыки оркестровой,
Под вздох изнеженной малины –
Она, кого я так приветствовал,
Протрелит полонез Филины.

Всё будет весело и солнечно,
Осветит лица милосердье…
И светозарно-ореолочно
Согреет всех моё бессмертье!

1910


Мысль ширит грани бытия и множит действием формы.
– Я, носитель мысли великой, – отчеканивал Гумилёв, – не могу, не могу умереть.
Солнце поэзии неустанно восходит над страной – и летят, летят журавли. Поэзия в стихах и слове, в мысли, живущей в стихах и слове, и поэт, мастер слова, использует, на деле, его в качестве материала, как чеканщик – металл, использует во всей силе того великого, что присущему ему, – жизни. Мысль у него это живое существо, смысл – живое, становящееся умозрение. Он видит не вещь, но встречает взоры самого бессмертия, могучего Трансцендентального Эго, того самого Не-Я, перед властью которого «так бледна вещей в искусстве прикровенность» (И. Ф. Анненский).
– И хотя мои умозрения мне очень нравились, я счёл, что и другие имеют свои, которые им, может быть, нравятся ещё больше. (Р. Декарт).
– В самом Я от глаз Не-Я ты никуда уйти не можешь, – поэтам объяснял Иннокентий Анненский, как и что умозрить, какие глаза глядят из-под бровей вещей.
В январе 1912 года в Петербурге была создана «Академия эгопоэзии». Её лидером был И. Северянин, участниками – К. Олимпов, Г. Иванов, С. Петров (он же Грааль-Арельский). Манифест вселенского эгофутуризма «Скрижали эгопоэзии» извещал, что его предтечами были Мирра Лохвицкая и Константин Фофанов, что «божество – Единица», а «человек – дробь Бога».


Фофанов

Большой талант дала ему судьба,
В нём совместив поэта и пророка.
Но властью виноградного порока
Царь превращён в безвольного раба.

Подслушала убогая изба
Немало тем, увянувших до срока.
Он обезвремен был по воле рока,
Его направившего в погреба.
 
Когда весною – в божьи именины, –
Вдыхая запахи озерной тины,
Опустошенный, влекся в Приорат,

Он, суеверно в сумерки влюблённый,
Вином и вдохновеньем распалённый,
Вливал в стихи свой скорбный виноград…

1926



Увы, для нескольких поколений читателей эгофутуризм был достоянием прошлого, а северянинский стих – «как ребус непонятен». Типичны привитые идеологией и подхваченные советской критикой – строжайшей из строгих – оценки:
– Это течение было какой-то смесью эпигонства раннего петербургского декадентства, доведения до безграничных пределов «песенности» и «музыкальности» стиха  Бальмонта (как известно, Северянин не декламировал, а пел на «поэзоконцертах» свои стихи), какого-то салонно-парфюмерного эротизма, переходящего в лёгкий цинизм, и утверждения крайнего эгоцентризма. (С. Авдеев. Цит. по: Б. Акимов. «Эгофутуризм»).
– Мы так неуместны, мы так невпопадны среди озверелых людей, – горько замечал Игорь Васильевич Лотарёв.
– Я олицетворяет то, что можно назвать разумом и рассудительностью, в противоположность к Оно, содержащему страсти, – напоминал человечеству о том звере, что бунтует, вытесненный на задворки сознания, родоначальник психоанализа. – По отношению к Оно Я подобно всаднику, который должен обуздать превосходящую силу лошади, с той только разницей, что всадник пытается совершить это собственными силами, Я же силами заимствованными. (З. Фрейд. «Я и Оно». С. 431–432).
– В раздельной чёткости лучей и чадной слитности видений, – совсем не в марксистском и не фрейдистском контексте констатировал И. Ф. Анненский, – всегда над нами – власть вещей с её триадой измерений.
И правда, какое может быть понимание, когда поэта приравняли к позёру, его творчество – к фарсу и, заперев в социальную ячейку, по ячейкам же раскроили память о нём? Поэзия не укладывается ни в одну из ячеек социальной структуры. Трансцендентальное же остаётся трансцендентальным – по ту сторону общественного устройства, «раздельной чёткости лучей» и «чадной слитности видений», и только Эго, говорящее языком диалога культур, освещает лица и освящает сердца:
– Этот диалог всегда останется рискованным, но никогда не станет безнадёжным. (С. С. Аверинцев. «Предварительные заметки…». С. 397).


Рескрипт короля

Отныне плащ мой фиолетов,
Берета бархат в серебре:
Я избран королём поэтов
На зависть нудной мошкаре.

Меня не любят корифеи –
Им неудобен мой талант:
Им изменили лесофеи
И больше не плетут гирлянд.

Лишь мне восторг и поклоненье
И славы пряный фимиам,
Моим – любовь и песнопенья! –
Недосягаемым стихам.

Я так велик и так уверен
В себе, настолько убеждён,
Что всех прощу и каждой вере
Отдам почтительный поклон.

В душе – порывистых приветов
Неисчислимое число.
Я избран королём поэтов –
Да будет подданным светло!



Понять извне ничего нельзя. Будет ли подданным светло? Только в беседе, открытой любым пространствам и временам, «их» история становится «нашей», а «наш» язык озвучен «их» именем. Хорошее соответствие между миром вещей и человеческим мыслящим «я» – то самое гарантирующее понимание, беспредельное, необманное Сущее. Или – Эгобог?
В диалог с поэтами века двадцатого вступает Иоанн Дамаскин – сухой богослов, опьянённый свободой поэтических песнопений, схоласт и теософ недосягаемых стихов века восьмого:
– Какое имя наилучше подходит к богу? Имя «Сущий», коим бог сам обозначил себя, когда, собеседуя с Моисеем, Он сказал: «Молви сынам Израилевым: Сущий послал меня». Ибо, как некое неизмеримое и беспредельное море сущности, Он содержит в себе всю целокупность бытийственности. (Цит. по: С. С. Аверинцев. «Предварительные заметки…». С. 385).
– Ты чаши яркие точи для целокупных восприятий, – завещал И. Ф. Анненский поэту.
К сожалению, завещание поэта поэтам так и осталось во власти вещей неслышным и неизвестным словом. Мы научились видеть мир и ощущать себя наглым и эгоистичным мыслящим «я». Измельчены «чаши яркие», какие вытачивает поэт, и «целокупные восприятия» – не более чем картинки сновидений.
Падший ангел и ангел-хранитель бьются за человеческие души. Не античная, но подлинная трагедия нашей жизни: кентавры, мы ищем свои толкования и боимся признаться себе, от кого берём силы, в каких живём странах и какую исповедуем веру.


Поэза вне абонемента

Я сам себе боюсь признаться,
Что я живу в такой стране,
Где четверть века центрит Надсон,
А я и Мирра – в стороне;

Где вкус так жалок и измельчен,
Что даже, – это ль не пример? –
Не знают, как двусложьем Мельшин
Скомпрометирован Бодлер;

Где блеск и звон карьеры – рубль,
А паспорт разума – диплом;
Где декадентом назван Врубель
За то, что гений не в былом…

Я – волк, а Критика – облава!
Но я крылат! И за Атлант –
Настанет день! – польётся лава –
Моя двусмысленная слава
И недвусмысленный талант!

1912





https://www.youtube.com/watch?v=toL6U6vKjIk

http://www.ponimanie555.tora.ru/paladins_I.html


Рецензии